31602.fb2
Вот почему вы любите так жадно Вот почему вы любите так жадно
Меня в грехе и немощи моей.Меня в грехе и немощи моей.
(А. Ахматова) (А. Ахматова)
К характеристике инструмента
Положа руку на сердце: меня никогда не тянуло рассказывать именно свою историю - череду событий, житейских сюжетов. Я пытаюсь через свою жизнь понять, уловить, почувствовать что-то более общезначимое. Только до сих пор делал это другими, непрямыми способами.
"Какое наслаждение для повествователя от третьего лица перейти к первому!" (О.Мандельштам).
Скажем, так: "Я родился в семье персонального пенсионера". Чем не начало для автобиографии? Еще немного - и выстроится вокруг чья-то история, личность, судьба. Не моя, правда, - но и свое туда можно вместить. "Свое" даст себя знать в подходе к теме, в стиле, в характере юмора. О чем бы я ни писал: о природе, о религии или об искусстве, - я присутствую на этих страницах. Отбор тем, поворот взгляда, особенность ума - все говорит обо мне даже тогда, когда я сам этого не желаю.
В сущности, я давно уже рассказываю о себе.
Во всяком случае: к характеристике инструмента.
1969-1994
Родство
О родстве
Я не знаю у себя никого дальше деда, Иосифа Абрамовича. Отец же мой о своем деде ничего толком сообщить не мог.
С некоторых пор стало модно восстанавливать свою родословную, искать в ней корни, культурную и жизненную основу. Но это ведь лишь одна из возможностей самочувствия в мире. Есть другие.
Достоевский не зря стал писать о "случайных" семьях - семьях без родословной. Выходцы из таких семей начинали играть все большую роль в тогдашней жизни. (Про наше время и наши обстоятельства разговор особый.) Не знал своей родословной Эразм Роттердамский, один из тех, чьи корни, чья кровь - в мировой культуре. Может, таким людям не случайно открывается какой-то новый взгляд на мир.
Дед был местечковым юристом в Уланове под Винницей. Что это значило? Он был грамотный, писал по-русски и составлял для окрестных обывателей и крестьян необходимые бумаги, жалобы, ходатайства, выступал третейским судьей. Платили за это обычно не деньгами, а приносили кто яичек, кто курицу.
Я помню его: с седенькой бородкой лопаточкой... но, возможно, тут память уже подменяют фотографии. Помню, как он набивал табаком папиросные гильзы при помощи специального никелированного приспособления; я ему помогал. Помню, как он провожал меня в школу. Как приехал в последний раз к нам в Белоруссию, в Добруш, куда папу послали работать после войны. Однажды увидел, как я, третьеклассник, читаю "Антирелигиозный сборник" ("Апостол Петр, беда какая, вдруг потерял ключи от рая"), и заинтересованно стал выяснять у меня, почему я считаю, что Бога нет (должно быть, уже в мыслях о близкой смерти), - но не спорил, не убеждал. Он умер в том же 1946 году, вернувшись в Москву. От него остались еврейские книги, которые долго растрепывались по листам. Папа говорил, что в московской синагоге за ним было закреплено персональное место, с именем, вырезанным на сиденье скамьи.
Фамилия его первоначально была Харитон; окончание "ов" добавил либо он сам, либо какой-то писарь. Откуда в нашем роду греческое имя, не знаю. Как-то в еврейской истории Рота я вычитал, что эллинизированный иудейский царь Антиох поощрял соплеменников принимать греческие имена. Но вряд ли бы оно сохранилось в поколениях с тех пор.
Есть знаменитый академик-атомщик Харитон, но я, конечно, никогда не доберусь до него, чтобы спросить, не к общим ли мы восходим предкам и к каким.
В Москве пока нет улицы, названной моим именем, зато есть целых два переулка, Большой Харитоньевский и Малый.
До меня дошли только обрывки воспоминаний об исчезнувшем мире времен моего деда и моих родителей. Целая своеобразная цивилизация - я могу домыслить ее черты, ее воздух по рассказам Шолом Алейхема и Зингера. Мир тесной духоты и вкусных запахов, мир зеленых шагаловских евреев, где пасли коров, учили Тору и помогали беднякам, зажигали по праздникам свечи, где щуплый мальчишка - мой отец - капал свечным воском на бороду ребе, вздремнувшего в хедере за столом. Эта цивилизация погибла в концлагерях и газовых камерах, эти местечки стерты с лица земли - я сам никогда их не видел, лишь ловлю последние долетевшие до меня отголоски той жизни.
Вот, скажем, такой папин рассказ. Дедушка много лет кормил у себя по субботам бедняка, слепого портного; это была своего рода привилегия. Но однажды этого бедняка переманил к себе сосед. Дедушка очень обиделся. Собрались старые евреи рассудить их. В местечке были две синагоги, большая, для почтенной публики, и маленькая, для менее почтенной. Соседа наказали, определив ему ходить в маленькую синагогу. После этого они с дедушкой перестали разговаривать. Начальник местной милиции - большой тогда человек - узнал, что два почтенных еврея не разговаривают, и посадил обоих в тюрьму. За что? Потом объясню. Женам велели принести еду. Посидели, посидели, но долго вместе не помолчишь поневоле стали опять разговаривать.
Теперь этот тип отношений практически исчез - я застал остатки. Помню, например, как к нашему дому в Лосинке пришел освобожденный по амнистии 1953 года - просто узнал, где здесь живут евреи, и зашел попросить вещей ли, денег ли на дорогу; конечно, его и покормили. То был обычай доброты, не спрашивающей о подробностях, - традиция, помогавшая соплеменникам выжить среди всех бед и погромов. Что от нее осталось? Когда-то и в русских деревнях жалели несчастных.
Будучи местечковым юристом, дед не спешил выписывать метрики своим детям, он сам потом по надобности оформлял им паспорта и даты рождения ставил задним числом, по весьма смутной памяти, а то и вовсе произвольно. Иногда они спорили с бабушкой: "Когда родился Лева?" - "В Пасху". - "Да что ты, в Пасху это Соня. Помнишь, нам как раз принесли шалахмонес*?" - "Ой, чтоб мне горя не знать, это была Дора!.." Так рассказывал папа.
Он сам оказался на два года младше своего паспортного возраста. Подгонять возраст в метриках приходилось, например, потому, что обычай не позволял выдавать замуж младших дочерей раньше старших, а жизнь порой заставляла.
Однажды дед сказал свахе: "Нужно выдать замуж Дору, мою дочь. Она хромая, но пока она не выйдет, другим приходится ждать". Сваха нашла жениха, согласившегося взять Дору за глаза, не глядя. Но он потребовал в приданое сто золотых пятирублевок - почему-то сумма была названа именно в таком исчислении. Дедушка обещал. Конечно, у него таких денег не водилось, но он знал, что делает. Когда сваха потребовала показать деньги, дед ответил с достоинством: "Будет жених, будут и деньги".
И вот приехали на смотрины из Бердичева жених (дядя Миша) с матерью. Сестер помоложе и покрасивее удалили из дома - чтобы жених попутно не загляделся на них и не переметнулся; выдать замуж хромоножку - вот была задача. На окнах бумажные занавески. Младшим детям (в том числе папе) дали в руки книги, чтобы приезжие видели, в какую попали образованную семью. И у невесты в руках была книга. Правда, папа уверял, что она держала ее вверх ногами - не столько от растерянности, сколько потому, что не умела читать. Жених, впрочем, вряд ли был грамотней, он этого не заметил. Больше того, он не заметил, что его невеста хрома - она при нем не вставала, во всяком случае, не ходила. Так что после свадьбы это оказалось для него сюрпризом. Увы, не единственным.
Что до денег, то к приезду жениха дедушка одолжил сто золотых пятирублевок у богатого соседа на два часа. Мать жениха первым же делом вспомнила о деньгах, потребовала показать. "Ты что, мне не веришь? - с достоинством спросил дед. - Голда, принеси". Бабушка принесла деньги, небрежно высыпала в большую тарелку. Женщины стали считать. Считали долго. До десяти они знали твердо, но дальше сбивались, приходилось пересчитывать заново. А дедушка на них и не смотрит - как бы даже высокомерно. Наконец досчитали все-таки до ста. "Голда, унеси", - сказал дед бабушке. И та унесла деньги, только не в другую комнату, а прямо к соседу.
Между тем разбили, как положено, тарелку, скрепили договор - назад пути не было.
Когда сыграли свадьбу, мать жениха напомнила про деньги. "Откуда их у мен ня? - ответил дед. - Ты хотела посмотреть на такие деньги, я тебе их показал". Все-таки не зря он читал Библию, последователь Лавана, которому надо было пристроить не только красавицу Рахиль, но и старшую Лию.
Так и получил Миша Дору без копейки, но с хромотой. Однако всю жизнь она ему повторяла: "Что бы ты без меня делал? Ты пропал бы без меня". И убедила его в этом.
Из-за этой Доры, между прочим, я и родился в России. Перед первой мировой войной дед отвез старшего сына в Америку, а сам вернулся, чтобы перевезти остальную семью. Всех готовы были пустить, и только Доре иммиграционные власти отказали из-за ее хромоты в праве на въезд. А оставить ее одну дедушка не захотел. Это обстоятельство позволило моему отцу встретиться с мамой.
Про то, что у меня в Америке есть (или были) дядя и двоюродные братья или сестры, я узнал совсем недавно. В 20-е годы они еще писали, потом связь с ними стала опасна. Попытки папы разыскать их сейчас через Красный Крест оказались безуспешны. Какие у них теперь имена?
Так же недавно я узнал про другую семейную линию - детей дедушкиного брата, купца первой гильдии, которые переехали в столицу и стали крупными деятелями революции, впоследствии репрессированными. Я познакомился потом с одним, реабилитированным старым большевиком, даже одно лето жил на казенной даче, которую он нам устроил по своей линии. Но это не моя история.
С отцовской стороны у меня было семь дядей и тетей. Во всяком случае, стольких я знаю. Дядя Лева-фотограф, тетя Соня, Таня, Рая, Нюра (это московские), Геня из Ташкента, хромая Дора со станции Минутка под Кисловодском. Семеро. О восьмом, американском дяде я только слышал. Девятым ребенком был мой отец. А всего у бабушки с дедушкой было двенадцать детей. Трое умерли в детстве.
Большинство из них никакого образования не получили - но детям высшее образование дали почти все: почтение к образованности у нас в крови. От детских лет у меня много по тем временам фотографий. Объясняется это просто: сразу два папиных родственника работали фотографами. Дядя Лева-большой (муж папиной сестры) и дядя Лева-маленький (папин брат). Первый был фотограф умелый и богатый, второй едва сводил концы с концами и потом ушел продавцом в магазин. А женщины были по большей части домохозяйками, лишь когда прижимала нужда, кто-то устраивался на время работать.
Детство я провел среди них, хлопотливых, добрых, малообразованных, чадолюбивых, мастериц вкусно готовить. Они съезжались на семейные праздники, неумелыми голосами пробовали петь непонятные мне еврейские песни. Чем дальше, тем больше я удалялся от них. Я не сумел написать о них с тем родственным юмором, с каким написал Фазиль Искандер о своих простоватых и добрых родственниках. С возрастом усиливалось чувство, что у меня с ними мало общего.
И лишь недавно я стал думать: так ли мало? Может, эта доброта и хлопотливость, это желание вкусно накормить и умение вкусно приготовить, это чадолюбие, гостеприимство, эта семейственность наложили на мое подсознание отпечаток больший, чем сам я готов осознать?
Свое родство и скучное соседствоСвое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.Мы презирать заведомо вольны.
Это сказал О. Мандельштам, человек русской, европейской, эллинской, христианской культуры. Его заметки о еврейской родне, о "хаосе иудейском" отстраненны и ироничны. Но он же, противопоставляя себя вороватому "литературному племени", вспомнил свою кровь, "отягощенную наследством овцеводов, патриархов и царей". Что это за наследство? Реальна ли эта субстанция в крови?
Мне еще предстояло осознать и принять свое самочувствие и положение: самочувствие еврея и русского писателя.
1964-1987
Отступление на темы этноса
Согласно известной концепции, этническое самосознание, то есть безотчетное чувство противопоставленности себя другим, - вот что делает евреев евреями, американцев американцами. Единство происхождения, культуры, языка, государственности само по себе тут ничего не решает.
Об этой природной склонности и способности без усилия, помимо рассуждений предпочитать представителя своей группы, стаи, племени в противоположность прочим говорят не только этнологи, но и этологи - специалисты по поведению животных.
Ученые знают, что говорят. Кому не случалось ловить себя на невольном, порой постыдном сочувствии "своим"? - даже когда знаешь, что они неправы, что они причиняют страдания другим. Что нам чужие страдания, чужие жертвы?
Я шел мимо переулка у синагоги. Толпа собиралась на праздник. Я смотрел на лица людей, и многие казались мне прекрасными, особенно молодые. Мужчины с бородками шолом-алейхемовских и шагаловских персонажей, большеглазые женщины. Мне казались близкими их улыбки и голоса. Я даже не знал, как назывался этот праздник, - что мне было до него? Я русский писатель, я шел из Исторической библиотеки, где читал о русской истории, - и это была моя история. Что же значит эта нежность, какая память живет в сердце - или все-таки в крови?
Вдруг мне как-то пришло в голову: не так ли долгое время щемило и вздрагивало сердце, когда я слышал о проигрыше или выигрыше "Динамо" команды, за которую в детстве стал почему-то болеть? Совсем уж область иррационального - впору стыдиться. Я давно не хожу на футбол, уже и по телевизору почти не смотрю, слежу разве что по газетам, и игроков-то новых не знаю - что мне эта куча молодых, чуждых мне по всей сути? Но легло когда-то на сердце глупое слово, звук - и я за него болею, сам над собою смеясь. Психическая аномалия. Ум с сердцем не в ладу.