31620.fb2
Подъесаул Чекомасов коротким, артистически небрежным движением опрокинул рюмку в рот и брезгливо сморщился: водка была теплая. Огорченным голосом он сделал замечание буфетчику и остановился в раздумьи перед закусками. Буфетчик немножко виноватым, угодливым голосом порекомендовал молодой испанский лучок. Офицер недоверчиво покосился на тарелку, потыкал вилкой, попробовал.
— Мм… действительно, не дурно… — сказал он умиротворенным тоном: — тогда… налейте-ка еще одну.
Выпил вторую, мрачно крякнул и в бок, серьезным, деловым взглядом окинул столы, вокруг которых роилась и жужжала, стуча ножами, вилками, ложками, пестрая публика. Наметанный глаз пробежал по зале, по лицам и сейчас же зацепился не за то, что было нужно в данный момент, — нужно было незанятое место у стола, — а за самое интересное, наиболее ценимое подъесаулом в жизни, всегда неизменно волновавшее его смутным охотницким беспокойством, — за красивое женское лицо: молодая дама в желтом шарфе, которую он в первый раз увидел на платформе в Курске, сидела за столом в противоположном конце залы и с скучающим видом медленно размешивала ложечкой чай. Шарф был перехвачен узлами около ушей и золотистой короной лежал на высокой прическе, рассчитано небрежные завитки черных волос круглились, на лбу и на щеке, из-под длинных черных бровей в сторону подъесаула, — ему показалось даже, что именно на него, — глядели темные, продолговатые глаза. От этого взгляда по всему телу его трепетной искрой прошло тревожное замирание восторга и робких ожиданий.
Там, в Курске, он сделал некоторые шаги, чтобы обратить на себя ее внимание. Попросту, он неотступно следовал за ней по платформе и, когда приходилось встречаться взглядами, глазами признавался ей в своем восхищении. И в ее немножко робком, но любопытствующем взоре улавливал мгновенную искорку лукавого удовольствия. Но тотчас же она тщательно прятала его, прикрывала деланным равнодушием, щурилась небрежно и, скользнув пренебрежительным взглядом по пуговицам его тужурки, отворачивалась и переставала замечать его.
— Врешь… — улыбаясь, говорил подъесаул Чекомасов и старательно разглаживал свои усы, похожие на укороченные турецкие ятаганы.
Излишка самоуверенности в нем не было, но женщин он знал, имел опыт, верный глаз и себя оценивал не по низкому разряду. На то имел основание веские и убедительные. Не уделить внимание его молодецкой фигуре, усам, бравому виду, играющему взгляду — для женщин дело не легкое. Разумеется, в иных случаях амбиция не позволит сразу обнаружить готовность к сдаче, но равнодушному виду, но неприступности женской подъесаул никогда не верил: против лихой кавалерийской атаки редкая из них устоит. Потому-то и на пренебрежительный взгляд интересной незнакомки подъесаул уверенно говорил:
— Врешь, милая, врешь…
Однако в вагоне он долго чувствовал странное, мечтательное томление и беспокойство, крутил усы, улыбался, подмигивал кому-то и волновался, как кадет выпускного класса. Поезд шумел, ровно и однообразно пробегали мимо весенние поля, зеркальные болотца, веселые перелески, растрепанные деревушки, все такое солнечное, милое, приветливое… А перед глазами стояла одна она, таинственная незнакомка, и все думалось о том, что вот она тут где-то, возле, близко, и тоже, вероятно, томится одиночеством, жаждой интересной встречи, мимолетного риска, сближения… И от этих мыслей не было покоя. Все тело подъесаула, крупное, томящееся от избытка здоровья и лени, то могуче потягивалось, хрустело в суставах, напрягалось всеми мускулами, то слабело и бессильно увядало от томительного ожидания.
При каждой остановке он поспешно устремлялся на платформу, оглядывался кругом: нет, ее не видать… Прогуливался около ее вагона, — она ехала в первом классе, — заглядывал в окна. Но она не показывалась.
И только вот тут, в многолюдном вокзале, среди пестрой сутолоки и тесноты, опять увидел ее. Увидел и не без досады почувствовал, что теряет спокойствие и уверенность. В груди трепыхнулись какие-то крылья и радостным, охотницким волнением вдруг застучало сердце…
— Да, салат недурен, — сказал подъесаул тоном легкого раздумья, не отводя глаз от золотистой короны на голове незнакомой спутницы: — в особенности лучок этот…
— Испанский-с, — с скромным достоинством пояснил буфетчик, выкладывая сдачу.
— Чудесно…
Подъесаул обошел залу, имея вид человека, ищущего свободного местечка у стола. Остановился в том конце, где сидела интересовавшая его дама, — свободного места за ее столом не оказалось. Озабоченным взглядом он окинул сидевших за столом — раз, и другой, и третий.
— А хороша, шельма… — чувствуя какую-то обиду от невольного сладостного трепетания и замирания в сердце, отметил подъесаул: — прямо — Мадонна… Вдохновительная женщина, черт возьми!..
Он с трудом отвел взгляд от ее четко проведенных бровей с мягким изломом в конце и по едва уловимому дрожанию в уголках ее губ догадался, что она следит за его маневрами и, кажется, они забавляют ее…
— Врешь, милая, не проведешь!..
Подъесаул уверенно улыбнулся и покрутил ус. Был немножко фаталистом подъесаул и верил в звезду. Верил, что судьба пошлет случай завязать разговор, представиться, ну — а там тактика определенная: не зевай… Хорошо бы вот теперь присесть где-нибудь поблизости, да нет места. Что это за бритая физиономия рядом с ней, — оплывшие синие щеки? Актер — не актер… Ишь рассыпается как, мерзавец!..
Торчать в самом проходе, мешая официантам, было неловко. Подъесаул вышел на платформу и остановился недалеко от дверей в залу, выжидая выхода своей красавицы. Кучка евреев позади его ожесточенно галдела над горстью какого-то зерна. Это раздражало, как треск пыльного мусора, лавиной сыпавшегося где-то поблизости, в затылке. Подъесаул внушительно, вполоборота, поглядел на яростных дельцов, но заряд пропал даром: увлеченные спором, евреи не обращали внимания на офицера, кричали, плевали и размахивали руками… Того и гляди, толкнут. Подъесаул почувствовал вдруг нестерпимый зуд в руках: так и подмывало развернуться и дать леща какому-нибудь из этих юрких котелков…
Ушел от греха. Направился к вагону. Платформа была запружена толпой гимназистов. Плотное кольцо их обступило какого-то приземистого человечка в учительской фуражке. Подъесаул с трудом пробрался к тому месту, которое наметил для своего наблюдательного пункта, — к площадкам рядом стоящих вагонов первого и второго класса. Отсюда он стал следить за всеми выходящими из вокзала. Но гимназисты, — их было сотни две, — не стояли спокойно, копошились, напирали, толкались. Иной раз какая-нибудь длинная, жидкая фигура останавливалась как раз перед носом и закрывала головой все поле зрения.
С чувством, с вибрацией в голосе что-то читал давно нестриженый гимназист с огненно красными волосами. Мелькали в разных сочетаниях слова: гуманный, отзывчивый, мужественно-честный, стойкий, даже — бесстрашный.
— Адрес, что ли, какой? — подумал подъесаул с досадой и заглянул через головы на стойкого и бесстрашного. В центре юной толпы он увидел белобрысое лицо с тощими усами и жидкой бороденкой, смущенное и переконфуженное до последней степени. По тому, как растерянно мигали его подслеповатые глазки, похоже было, что оглушен и подавлен человек этою необычайностью обстановки и торжественным приветствием…
От молодой толпы веяло немножко возбуждением, даже задором каким-то и самонадеянным вызовом кому-то. Особый геройский прилив, свойственный юным головам, когда им угрожает карцер, чувствовался в ее толкотне, в шумных движениях, в заговорщицкой таинственности некоторых лиц, — немножко рисовки и наивного щегольства отвагой, неудержимой готовности к схватке, к дебошу.
Было это несколько даже забавно. Подъесаул, не переставая наблюдать за дверью вокзала, смотрел и на гимназистов. Досада помаленьку расплывалась, добродушный смех занимался внутри и нет-нет и просыплется через нос коротким, прыгающим фырканьем при виде удрученной и растерянной фигурки учителя.
Кончилось чтение адреса. От группы дам, стоявшей тут же, в толпе гимназистов, краснощекий, чистенький бутуз в воротничках, второклассник, верно, какой-нибудь, протолкался к учителю и передал ему букет. Букет был необычайных размеров и, по-видимому, еще усугубил смущение скромного педагога. Неловко, смешно, обеими руками он держал его у груди, как священный сосуд, и было видно, что боялся пошевелиться. На лице отпечатался страдальческий вопрос: куда деться с таким великолепием? Что с ним делать?..
Стояло выжидательное молчание. И оттого, что оно тянулось дольше, чем надо, почувствовалась неловкость. Наконец, педагог вопросительно оглянулся по сторонам. Недалеко в позе бесстрастного наблюдателя стоял жандарм. По лицу его нельзя было заметить, в какой мере он интересуется речами, имевшими место в этом людном собрании, но самое скопление такой публики внушало ему заботу.
Учитель сипло кашлянул и робким голосом заговорил:
— Благодарю вас, господа… Не могу выразить, как я тронут вашим… так сказать… вашим молодым участием… вот именно… лаской вашей милой, а не громкой звучностью приписанных мне тут качеств…
В это время нахлынула, сдвинув гимназистов к вагонам, и потопила все звуки длинная цепь переселенцев. Стремительным пестрым потоком, с грязными чувалами и сундуками на спинах, с плачущими детьми на руках, рысью, подгоняемые жандармами, шумно топоча ногами, долго перекатывались мужики и испуганные бабы с одного конца длинной платформы на другой. В самом хвосте этой мазаной, оборванной, оторопелой вереницы бежала девочка-подросток в белой сермяжной кофте, в мужских сапогах. Она тащила за собой испуганно упиравшегося мальчугашку в серой шапке и тяжелых чеботах, а правой рукой прижимала к груди лубочную картину — в узенькой рамке без стекла — изображение Богоматери, измятую и прорванную сбоку. А по пятам отстававшего мальчугана в высокой шапке шла легкой, подрагивающей походкой дама в золотистом шарфе и рядом с ней бритый толстый господин в панаме. Оба глядели на оторопевшего мальчика, с трудом громыхавшего неуклюжими чеботами, и весело смеялись.
— Пар-рдон! — строго сказал подъесаул. Гимназисты оттерли его от вагона первого класса, еще плотнее сгрудившись вокруг учителя, который продолжал что-то говорить. Подъесаул раздвинул плечами ближайших к нему юношей и, разрывая кольцо, попал в самый центр толпы. Педагог с букетом отодвинулся с торопливой предупредительностью и тоном вежливым, но немножко колким — показалось так подъесаулу — сказал:
— Ви-но-ват-с…
Золотистый шарф не повернул к вагону. Не останавливаясь, он двигался вперед, за переселенцами, в ту сторону, где лениво сопел локомотив. Подъесаул был удивлен и обижен. Это показалось ему вероломством. Вытягивая шею, он видел, как блеснула против фонаря шелковистым отблеском золотая корона на голове прелестной незнакомки и затерялась в неровном свете платформы, утонув в старых платках, картузах и облезших шапках.
— Что это за бритая морда? Прохвост какой-нибудь, наверно…
Подъесаул презрительно засопел носом и строго огляделся.
Прижатый к вагону, что-то продолжал мямлить педагог:
— Не заслужил такого лестного… такой лестной… как бы сказать, — аттестации…
Жидкий, сиплый, спотыкающийся голос был совсем не эффектен, и что-то тусклое, серенькое-серенькое, жалкое было и в побелевшем от давности бархатном околыше форменной фуражки, в потертом пальто и во всей смирной, приземистой, плотной фигуре мужицкого склада. А гимназисты все-таки напирали и с жадным вниманием вслушивались в его слова, нескладные и робкие, теряющиеся в шуме вокзала. Подъесаул в бок глядел на невзрачного оратора, слушал, но насмешливо дразнила мысль о даме в шарфе и ее бритом спутнике, неотвязно кружилась, колола и ядом разочарования отравляла сердце.
— Сказать вам хотелось много, — долетал до подъесаула голос учителя, — да вот слов нет… Нет у меня их… таких, чтобы выразить самое мое… то, что больше всего волнует сейчас сердце… Думал-думал я… нет!.. Иное слово ухватишь, — не то… «Мысль изреченная есть ложь»… Слов-то много, возвышенных и звонких… И жестов красивых, трогательных… Сниму вот фуражку да поклонюсь на все на четыре стороны: милые мои, славные мои, дорогие… дети сердца моего!.. Да боюсь я этого… театральности этой… Одно лишь могу: прощайте! Лихом не помяните… Будьте мудри яко змии, цели яко голуби… И… да… и пусть дни вашей жизни будут светлее наших…
А интересно, кто этот черт… бритый?.. — спрашивал себя подъесаул, рассеянно глядя на маленькую возню среди малышей гимназистов, — они пробирались к учителю, который стал раздавать цветы из своего великолепного букета. Это было веселое, смешное, милое зрелище, но подъесаул чувствовал от него лишь тошную досаду и раздражение.
Резко звякнул два раза станционный колокол.
Учитель вошел на площадку вагона и замахал фуражкой. В ответ просыпались звонким каскадом молодые голоса:
— Прощайте, Михаил Иваныч!
— Счастливый путь!
— Не забывайте!
Малыши с увлечением закричали ура, — всегда, видно, рады случаю, шельмецы, пошуметь, произвести дебош. Улыбаясь мягкой улыбкой, кричал им учитель:
— Прощайте, господа!.. прощайте… Прощайте, мои родненькие! Что?.. Ничего не слышу!.. Ну да… прощайте! Не поминайте лихом!..
Третий звонок. Тронулся поезд. Подъесаул вошел в вагон на ходу, — за шумом и толкотней он упустил из виду свою даму, не видел, вошла ли она в вагон, осталась ли?
Стоя в дверях, он пристально всматривался в толпу, оставшуюся на платформе. Отодвинулась станция со своими огнями, проплыли деревья в сером шелке. Гимназисты махали фуражками и бежали рядом с вагоном, обгонялись, кричали что-то. Ушла платформа. На минутку выступили черные силуэты домов, резко очерченные на белом зареве городских огней, большой фабричный корпус сверкнул рядами освещенных окон, — и все скрылось за черной цепью товарных вагонов. Неподвижные и угрюмые, они сухим, отрывистым грохотом проводили убегавший поезд. Прогремел мост, побежали тихие подгородние слободки. Вдали, на горе, в городе, белыми пятнами обозначался ряд электрических фонарей, ниже дрожала сеть золотых огоньков, но пахло уже полем, зеленым, закутанным в мягкий сумрак простором. И гостья незваная, грусть одиночества, беспричинная и внезапная, сжала вдруг сердце подъесаула Чекомасова, точно что-то дорогое и милое навсегда осталось в этом чужом, незнакомом городе, и уже никогда не найдет он его впереди, куда несется грохочущий поезд…
Вошел в вагон. На половину задернутый газовый фонарь освещал, по прежнему, единственную пару ног в лакированных сапогах, — длинный чиновник в железнодорожной форме спал на диване без подушки, запрокинув голову навзничь. Подъесаул нечаянно задел за его длинные ноги и сказал: пардон! Спящий всхлипнул протяжным, меланхолическим вздохом, пошевелился, поднял голову.