31632.fb2
Кстати, не так уж и трудно увидеть этого субъекта в положительном освещении, потому что в его корпуленции есть нечто от весьма почтенного человека — мистера Пиквика. Одет он невообразимо потешно: шестидесятилетний Мадис влез в какие-то чудовищные тренировочные штаны, по крайней мере, номера на четыре меньше, чем нужно. Да еще под натянутую до предела резинку на животе умудрился засунуть большие пальцы (может, у него с собой есть запасная резинка?). На Мадисе была вязаная кофта, неопределенным цветом и пуговками напомнившая Рейну кофту покойной бабушки. И все же этот Картуль внушает определенное уважение, ведь известно, что более упорного, смелого и находчивого киношника на эстонской земле, пожалуй, не найдешь.
Мадис Картуль сплюнул, пробурчал что-то себе под нос и походкой тореадора, зажав в руке топорик, направился к липе…
Ну, тут уж второй режиссер почувствовал, что не может не вмешаться. Вон оно что! Значит, дерево, которое, по мнению Рейна, было единственным хоть сколько-нибудь художественным моментом, должно рухнуть!
Они здороваются, обмениваются рукопожатиями (у Мадиса маленькая крепкая рука), и Рейн уже слышит свои возражения. Ему, Рейну, конечно, неизвестны все тонкости и изыски режиссерской концепции, но стоит ли уничтожать это дерево, не станет ли общий вид уж очень пустым и тусклым… В какой-то степени он, разумеется, и должен быть тусклым, это ясно, деревенская корчма должна контрастировать с декоративным прудом, беседками и цветниками баронской усадьбы. Да, но не слишком ли усилится этот контраст? Разве это не…
— Дешевка, — закончил Мадис Картуль.
Рейну показалось, что взгляд Мадиса исполнен обескураживающе уважительного интереса, почтительного любопытства школьника, притворяющегося примерным. Разыгрывает? Потешается? Не слишком ли круто я взял? Рейн решил действовать прямо:
— Черт возьми, неужели этим мужикам нельзя оставить одну заветную липу? Как-никак она все эти годы росла здесь. Она сделает кадр уютным, она и корчме придавала уютность, надо думать, такие трактиры не лишены были своеобразного уюта, раз даже бароны иногда их посещали.
— Уютные, конечно. Да-да. Ну-ну, — согласился Мадис Картуль.
— Немножко красоты можно предкам оставить, потому что она же была. Между прочим, все эти ушаты, решета, прялки, скалки и прочая утварь, которую свозят в музей под открытым небом, в своем роде прекрасны. И в фильме что-то должно радовать глаз.
— А может, дать и народную песню? Кое-кто из наших умников не прочь заставить нас горланить старинные протяжные песни. Ну-ну.
Рейн не мог понять, соглашаются с ним или, наоборот, исподтишка издеваются.
— Кстати, что ты думаешь о самом Румму Юри?
— А что о нем думать? У актера должно быть какое-то духовное родство с Робин Гудом.
— В том-то и горе, — вздохнул Мадис, и Рейну показалось, что от всей души. — Я ознакомился с судебными протоколами, они сохранились в архиве. Заурядный конокрад, черт бы его побрал! К тому же имеются данные, что однажды вечером он стибрил шерстяной платок у какой-то бобылки. Ну что тут скажешь?
Карий глаз Мадиса был грустный, а зеленый — сердитый, такие уж уникальные глаза были у этого человека. Но вдруг он с ходу забыл о проблемах героя и национальной культуры.
— Ушаты-решета, — пробормотал он довольно весело. — Прялки-скалки. Ну-ну.
Обошел вокруг дерева.
— Да-да. Пускай себе растет.
Мои слова повлияли или он сам решил? Действительно ли его интересовало мое мнение, или просто решил меня прощупать? Рейн был совершенно не в состоянии разобраться.
— Лучше бы мне остаться при своей кукурузе и картошке. (Рейн знал, что Мадис до этой картины, в основном, делал сельскохозяйственные фильмы.) Всяк сверчок знай свой шесток. Картуль — давай картофь! Что, не так, что ли? У тебя вот в кармане диплом ВГИКа, этот фильм тебе бы делать. Так или нет? — Дожидаясь ответа, а может, вовсе не дожидаясь, кто его разберет, он засунул кулаки глубоко под резинку штанов. Резинка растягивалась, растягивалась; сопя, Мадис Картуль разглядывал молодого человека в куртке из верблюжьей шерсти, от которого приятно пахло лавандой. Разглядывал горестно и проницательно, страдальчески и хитро. — Знаешь, мой милый юноша, а ты ведь крепко влип. Ну, потому, что согласился работать со мной. — Естественно, Рейн Пийдерпуу не мог ничего ответить, но ответа и не ждали. — Влип, потому что я свалял дурака! Вот именно! Видишь ли, режиссерский сценарий, который у тебя спокойненько лежит во внутреннем кармане и который я сам написал по сценарию этого старого словоблуда Синиранда, годится только псу под хвост. И вот теперь, когда работа уже началась, я это понял и пытаюсь на ходу заворотить в другую сторону. Как тот чертов портной, который сперва рубашку скроил, а потом решил брюки сшить. Что из этого выйдет, а? Но я просто не могу иначе! Так что оба мы влипли, вот какое дело!
Это был довольно длинный и, видимо, искренний монолог. Резинка в штанах все растягивалась и растягивалась, сейчас должно было произойти то, что в физике называется усталостью материала, — резинка лопнет. Может быть, это растяжение резинки вдохновляло Рейна на болтовню о том, что со сценариями частенько случаются подобные истории, что сценарий — всего лишь трамплин и конечный результат зависит (как, кстати, и великий Чаплин утверждал) прежде всего от прыгуна.
— Да, да, сам великий, великий Чаплин, — со вздохом протянул Мадис Картуль. В его горестном взгляде (Рейн не мог заглянуть сразу в оба его глаза) вроде бы загорелся луч надежды: ну раз уж он это сказал, то… то еще не все потеряно! Но луч тут же погас, и Мадис вдруг засмеялся. — Он-то да, маленький человечек, ну а если я, старый брюхан, сигану с твоего трамплина, неизвестно, выплыву ли на поверхность.
Когда Мадис смеялся, туловище его подрагивало, как у лягушки, однако во взгляде было все же что-то орлиное.
— А ну-ка садись! Старый брюхан подвезет тебя на своей трясучке. Давай!
Чудак он все-таки, подумал Рейн, с опаской усаживаясь позади внушительного седалища Мадиса. Целый автопарк в распоряжении, а ездит на собственной паршивой трясучке.
— Радикулит, — ответил Мадис на его мысли. — Как протрясусь хорошенько, эта сверхъестественная сволочь, то есть моя спина, замрет и заткнется. Приходится обходиться без пуховых подушек и мягких автомобильных сидений. Этим пусть молодежь наслаждается. Держись крепче!
Рейну ничего другого и не оставалось. Сперва он попытался держаться за плечи своего шефа, потом пришлось обхватить брюхо, потому что Мадис жал прямиком по камням и кочкам.
Итак, режиссер Рейн Пийдерпуу, блестяще окончивший ВГИК, молодой человек, приятный во всех отношениях, вцепился в старика, словно клещ. От вязанки Мадиса пахло дешевым табаком, чем-то горьковатым, чем-то кисловатым, что кратко можно назвать стариковским запахом. А отважный брюхан Мадис Картуль геройски галопировал на своей маломощной тарахтелке по унылой, однообразной, каменистой местности в Маарьямаа. Время от времени он что-то бормотал про себя. Бормотал весело и сердито одновременно: «Ну-ну! Да-да! Прялки-скалки…»
Карий глаз следил за левой, зеленый — за правой стороной дороги.
Уже на пятый день съемок в стаде началась порча. Художница Хелле, тихо всхлипывая, покусывала губы, она не желала разговаривать с Мадисом; осветители бродили с мрачными, зловещими лицами — такими, вероятно, могли быть сотоварищи Румму Юри; Альдонас Красаускас, народный артист Литовской ССР, личность коронованная, увенчанная лаврами на нескольких бьеннале, после одной неудачной сцены в седьмом, еще более неудачном дубле сорвал с себя офицерский мундир, запустил форменной фуражкой почти что в камеру и потребовал, чтобы его сию же минуту доставили в гостиницу. Разумеется, Картуль запретил шоферам трогаться с места, так что разбушевавшийся актер уселся на колодезный сруб и заявил, что будет общаться с Мадисом только через посредство Рейна. Альдонас демонстративно предпосылал имени Рейна титул режиссера, не добавляя «второго», что ставило Рейна в неудобное положение по отношению к Мадису.
Обида Хелле была более или менее понятна, тут Мадис, возможно, прав — флаги и гербы Хелле действительно были примитивны. Конечно, Мадису не следовало так скверно выражаться, как он себе позволил: «Мы тут снимаем не сказочный замок Микки-Мауса, голубушка!» — и вдобавок пробурчал что-то насчет дамочек, чья фантазия одновременно пубертатна и климактерична.
На одном гербе была изображена жуткая угольно-черная голова быка. Кроваво-красное обрамление придавало гербу сходство с блюдом, куда эта не столько мыслящая, сколько бодающая часть тела возложена сразу же после убоя; в блюдо натекло много крови (наверное, значительная часть, которая могла бы пригодиться для изготовления кровяной колбасы, перелилась через край). На другом гербе две зеленовато-восковые руки утопленника тянулись к каким-то экзотическим лиловым орхидеям. Обе руки почему-то были левые, а изображенные орхидеи весьма и весьма условны. Хелле в свою защиту пискнула что-то о Феллини, даже о Модильяни и, всхлипывая, заявила, что творческая личность имеет право на свободную трактовку и современное переосмысление геральдического материала. Кулаки Мадиса зарывались все глубже под резинку, и он дал команду немедленно и в сжатые сроки переделать гербы. Луноподобное лицо Хелле пошло красными пятнами, тушь для ресниц смешалась со слезами, но Хелле, конечно, повиновалась. Устрашающая бычья голова превратилась в красновато-коричневую самодовольную коровью морду; руки, тянущиеся к орхидеям, стали детски розового цвета, а орхидеи почему-то выродились в фиалки. Мадис, наблюдавший за работой Хелле со стороны, смягчился и, подойдя сзади, взъерошил волосы на ее затылке. Хелле отдернулась, как укушенная, но, когда старый брюхан попросил прощения за свой мерзостный язык и дал Хелле на завтра выходной, мир на этом участке фронта был более или менее восстановлен.
Выходной день — вещь хорошая. Хелле отправится загорать. Каждую весну она собиралась превращаться в бронзово-коричневую, но никогда из этого ничего не получалось. Дело в том, что у нее была склонность к альбинизму; в лучшем случае она могла дня два пощеголять золотисто-розоватой облицовкой, затем кожа слезала, как у змеи, и снова миру являлась подлинная сущность псевдобронзовой Хелле. На сей раз она захватила специальные кремы, на сей раз должно получиться. Впрочем, к чести Хелле следует сказать, что во имя искусства она готова была отказаться и от загорания. Сценарий тривиальный и надуманный, это ясно, однако при внимательном чтении в нем все же можно обнаружить некоторые возможности. Хелле нравились thriller'ы Эдгара По, фильмы Хичкока, финская телевизионная серия «Ночные рассказы». Из доморощенных захватывающих историй, да только бы разрешили, можно сделать нечто сомнамбулическое, с большим подтекстом. Старинные замки, медведь, которого кормят человеческим мясом, подвалы с цепями, мрачные флаги, жуткие гербы — ведь есть же все это. Нужно только найти и использовать. Но Картуль любит все картофелецветное, невесело усмехнулась Хелле. Не следует надеяться, не стоит строить иллюзий. А может быть, и хорошо, что надежда на создание произведения искусства тут же лопнула, зачем зря тратить талант и время.
На молочно-белых коленях Хелле, расположившейся на полу перед холстом, отпечатался неровный розовый узор. Она рассматривала свои колени с грустным отвращением: расшибусь, подумала она, но смуглыми, бронзовыми, как у амазонки, они должны в этом году стать. Хоть какая-нибудь польза от лета.
Рейн не сочувствовал Хелле, в душе даже слегка посмеивался над ней. Пусть похнычет! Он считал эту молочно-белую, по-эстонски ширококостную женщину глупее, чем она была на самом деле. Но конфликт между Альдонисом и Мадисом серьезно заботил Рейна. Чего, собственно, хочет Мадис? Понять это невозможно. Похоже, что он действует себе во вред. До чего же мы так дойдем?
Еще до начала съемок Красаускас совершенно резонно жаловался на жилищные условия. Его поселили в четырехместном номере вместе с двумя осветителями и плотником. Один из них в три часа ночи испакостил всю комнату, двое других были не менее резвые ребятки. Однако Красаускасу уже не двадцать лет, кроме того, он исполнитель, насколько ему известно, главной роли в этом фильме. И ему, очевидно, надо работать над этой ролью. По крайней мере, до сих пор он имел такое обыкновение. В подобных же условиях это невозможно. Конечно, понятно, что с жильем трудно, но ему стало известно, что некоторым членам группы, к примеру пиротехнику, даже отдельную квартиру предоставили.
Мадис слушал претензии с таким видом, словно ему рассказывают анекдот с бородой, а он, конечно, с подобающей улыбкой извлекает в это время квадратный корень из четырехзначного числа. Его глаза — зеленый и карий — смотрели куда-то в пространство; Красаускас должен был почувствовать себя лежащим вдоль железнодорожного полотна, его и не заметили, над ним проехали. Если он сдвигался вправо или влево, чтобы встретить взгляд хотя бы одного глаза вислобрюхого режиссера, соответственно сдвигались и рельсы. Только Красаускас был не робкого десятка. «Что это вы там вдалеке увидели, разрешите вас спросить? Уж не свою ли собственную музу на крылатом коне?»
На это Мадис Картуль улыбнулся еще любезнее и высказал предположение, что Красаускас, несомненно, обретет душевный покой, если станет уделять меньше внимания жилищным условиям, а больше своей роли, очень сложной роли, которая при мобилизации всех душевных сил все же по плечу Альдонасу Красаускасу. Что же касается ночных шумов и происшествий, Мадис Картуль позволит себе выразить сомнение: если даже что-то подобное и имело место, то едва ли Красаускас мог это заметить — его вчера видели в баре в состоянии, весьма близком к сумеречному. Он должен был дрыхнуть как чурка. Конечно, не исключена возможность, что заплетающиеся ноги привели народного артиста совсем в другой номер. Но к чему вспоминать старые истории, квартирный вопрос мы еще рассмотрим, теперь надо прежде всего сконцентрироваться на фильме, ибо мы сейчас же начинаем.
Примерно таков был ответ Мадиса.
К удивлению Рейна, Красаускас проглотил обиду. Два первых дубля были совсем недурны. С другой стороны, Рейн Пийдерпуу совершенно не мог понять, почему выбор Мадиса пал на этого неврастеника, который мог бы блистать в какой-нибудь психологической драме Стриндберга или в «Физиках» Дюрренматта. Альдонас Красаускас отнюдь не был героем вестерна. Козинцев пригласил на роль короля Лира Юри Ярвета — смелый, неожиданный и в то же время гениальный выбор (кстати, Красаускас тоже годится в Лиры), но делать из Альдонаса разбойника с большой дороги, любимца женщин, Робин Гуда — нет, это ни в какие ворота не лезет! Конечно, использование какого-нибудь высокого блондина атлетического сложения привело бы к штампу, однако — и Рейн все более укреплялся в этом мнении, — может быть, именно штамп спас бы дело. Глупо интерпретировать польку Оффенбаха (впрочем, пардон, такой скверной польки у него и нет!) в стиле Страстей Баха. А Мадис, как видно, забавный водевиль собирается снимать именно в глубокомысленном плане. Мадис — дубовая башка.
Да, первые два дубля все же в какой-то мере радуют. Снималась сцена, в которой удирающий от жандармов в помещичьей карете Румму Юри добирается до замка Бергштейна. Положение у него незавидное. Он попадает из огня да в полымя. Во дворе драгуны, почти чудом Юри удается, спрятавшись за дверцей кареты, остаться незамеченным. Но куда деваться? В господский дом, который соотечественники Юри сравнивают с волчьей пастью?
Возле подъезда драгунские офицеры, в залах у барона бал в разгаре; Румму Юри пробегает между колоннами и, прячась в нишах, по полутемным коридорам, со стен вылупились презрительно застывшие, самодовольные портреты баронов, полутысячелетняя кондовая, ражая, рыжая история с усмешкой следит за бегуном в холщовой крестьянской одежде.
Мансарда, дальше бежать некуда, а по паркету топают чьи-то подкованные сапоги, точно удары судьбы. Однако есть еще одна дверь. Юри распахивает ее и проскальзывает внутрь. Полутемная, пахнущая сыростью комната. Форменная западня. Вдруг Румму Юри замечает на стене офицерский мундир и пистолет, на котором выгравирована надпись. Он догадывается (до чего же неуклюже и неубедительно это дано в сценарии!), что эту комнату когда-то занимал особо почитаемый и почетный член семейства Бергштейнов. Комнату сохраняют в неприкосновенности как реликвию, ибо тот, кто в свое время бывал в ней, достиг при царском дворе в Петербурге необычайно высокого положения, снискал великую славу остзейцам. Поскольку он давным-давно не посещал эти места, то превратился в нечто вроде святого. Его ждут, хотя и не надеются, что столь великий человек снизойдет до посещения. Как Румму Юри выбраться отсюда? Конечно, для отчаянного смельчака есть только одна возможность — надеть офицерский мундир! Так он не привлечет внимания, так ему удастся незаметно скрыться из барского дома.
Ни секунды не мешкая, Румму Юри решает переодеться. Он уже начинает скидывать крестьянскую одежонку, но приостанавливается, потому что сценарист Синиранд требует, чтобы тут возник трогательный родной напев. Разумеется, в сознании Румму Юри! Нет, он не скинет с себя одежды предков, он не забыл о священной крови праотцев, канувших в Манала[3], «Ласковый соловушка, куда ты летишь», и так далее. Он оставляет на своем теле честное крестьянское платье и только под давлением обстоятельств накидывает поверх ненавистный офицерский мундир.
Румму Юри смотрится в зеркало.
Румму Юри улыбается.
В следующее мгновение по лестнице беззаботно спускается элегантный офицер. К нашему удовольствию, он куда более мужествен, чем все прочие чужеземные господа вместе взятые! Bitte schon! Parlez vous francais?
От Румму Юри исходит тончайшее эспри! Хм! Да-да! Ну-ну!
И Красаускас с этим прилично справился. Трудно сказать, было ли это именно эспри, но некое достоинство и мужественность — несомненно, по крайней мере в двух первых дублях.