31632.fb2
Тревога передается и оператору — пленка застревает в кассете и в кульминационный момент кончается. Сгорает один диг. Мадис Картуль никого не оставляет в покое, он носится кругами, как грозовая туча, угрожает, чуть не с кулаками лезет на оператора. Вот тут-то Красаускас и сбрасывает с себя мундир, швыряет фуражку в объектив и заявляет, что с него довольно. Довольно, и все! Нет условий, постановщик сумасшедший, вчера всем дали первую получку, а ему нет. Мадис объявляет короткий перерыв и говорит, что, если через четверть часа работа не возобновится, он порвет с Красаускасом все отношения. «Не устраивайте истерик, даже подслеповатая бабушка помещика за километр увидит, что перед ней не офицер, а конокрад!»
Рейн тоже выходит из себя. Он пытается отозвать Мадиса в сторону, объяснить, что сегодня уже ничего путного ожидать не приходится, настроение испорчено. Вместо ста сорока метров пленки истратили тысячу четыреста, а толку чуть. Лучше бы он, Рейн, натуру снимал — деревья, дом, картины на стенах, то, что ему по должности положено. Хоть несколько полезных метров получили бы. Мадис Картуль бурчит что-то себе под нос. Здесь делают то и только то, что приказывает он, режиссер-постановщик. Все без исключения! И бунт надо подавлять в зародыше, иначе начнется вавилонское столпотворение.
Мадис добивается своего. Красаускас впадает в странную апатию и подчиняется. Снимают еще шесть дублей. Всего тринадцать, число многозначительное. Разумеется, они ни к черту не годятся. Перерасход пленки катастрофический. В последних дублях Красаускас двигается как лунатик. Даже на конокрада, причем не в момент удачи, а стоящего под виселицей, не похож. Грим расплылся, измученный человечек стал смахивать на усатую крысу, угодившую в капкан.
Работа заканчивается в гробовом молчании. После тринадцатого дубля Мадис Картуль вдруг вежливо произносит: «Благодарю вас. На сегодня закончили!»
Домой едут молча. Прибыв в гостиницу, Красаускас демонстративно сворачивает в бар, Мадис Картуль, почти абсолютный трезвенник, улыбаясь, идет следом и садится рядом на высокий табурет.
И, смотри-ка, чудеса: заказывает томатный сок и сто пятьдесят граммов коньяка. Пожалуйста, двойную порцию в один бокал. И этот бокал пододвигается актеру. По-видимому, мне дают расчет, усмехаясь, думает Красаускас. Ну и ладно, наплевать! Но за потерянные дни он потребует кроме оплаты по высшей ставке еще и компенсацию за необоснованное расторжение договора. Kurat![4] Наконец-то уеду отсюда, думает он, потягивая коньяк. Kuradi kurat![5] Хоть какой-то прок в том, что он запомнил это трескучее эстонское ругательство, которое, правда, сами эстонцы употребляют часто, но совершенно некстати. Kuradi kuradi kurat!
Однако никакого расчета Красаускасу не дали. На другой день он переезжает в люкс. Теперь он и вправду ничегошеньки не понимает. Впрочем, и не старается, ибо на удивление злобный и свирепый режиссер-постановщик вежливо разъясняет, что ему, Красаускасу, обладателю многочисленных дипломов и лавровых венков, нет необходимости волноваться и ломать себе голову. Съемочный день, мол, прошел в высшей степени удачно. Ну и прекрасно! Горите вы все синим пламенем! Раз ухмыляется Картуль, значит, можно ухмыльнуться и Альдонасу Красаускасу. Поухмыляемся! Кто кого переухмыльнет!
Мадис Картуль в раздражении шагал от стены к стене маленького номера. Сейчас он ненавидел всех: звезду первой величины Хьяльмара Кыргессаара, он играл роль барона (и хорошо играл!); ненавидел красивую женщину и отличную актрису Керсти, исполнявшую роль Маре, невесты Румму Юри; ненавидел жужжащую в комнате огромную муху, которую никак не удавалось поймать; ненавидел даже привезенный с собой из Таллина монтажный стол, смело занявший треть комнаты и при каждом удобном случае тюкавший своим острым металлическим углом Мадиса в бедро. Ненавидел он и душный вечер, и доносившийся снизу шум. Но, конечно, сильнее всего сценарий и самого себя.
Он поддал носком шлепанца упавший со стола кусок кинопленки. Извиваясь и шипя, как змея, пленка смоталась в рулон. Все в этом мире сматывается в рулон, замыкается. Замкнутый круг. Киноискусство, чертова целлулоидная змея, пожирающая время, деньги и здоровье!
Не получается, никак не получается сцена невесты Румму Юри с бароном! Еще слава богу, что это пробный ролик, этюд, который в подготовительный период делают для выбора исполнителей! Да, но что толку, все равно скоро предстоит снимать сцену, ведь с артистами заключены договоры. А как ты будешь снимать, когда не получается!
Закипел чайник. Мадис сварил себе кофе. Банка с кофе чуть не опрокинулась. Первый глоток обжег губы.
— Сочные корма, — проворчал он себе под нос. Оставаться бы тебе при своих сочных кормах. («Сочные корма» был один из первых фильмов Мадиса. Научно-популярный.) Прочее тебе уже не по зубам. Да, следовало бы остаться при фильмах о силосе, о рахите у поросят, о вывозе навоза. Особенно о вывозе навоза, ведь это здесь, на столе, форменное дерьмо!
Ворчание на самого себя помогало при плохом настроении, руготня облегчала душу. Но не сегодня.
С раздражением перекрутил Мадис кусок кинопленки на начало, перемотал магнитную пленку позади расхлябанной звукоснимающей головки и стал просматривать снова. В чем тут ошибка?
Изрядно подвыпивший барон, пошатываясь, поднимается по лестнице вслед за возлюбленной Румму Юри в каморку на чердаке корчмы. На спине Маре, одетой в белую блузку, играет хороший контрсвет — это зовущее, манящее пятно. Соблазн, который тебя, беднягу, завлекает в сети. Сейчас тебя заманят в постель, ты сбрасываешь с себя одежду, ее — вжик! — моментально крадут, ты стоишь в чем мать родила. Маре куда-то испаряется, как сладостно-ядовитый запах багульника, ты оказываешься в постели один, дверь заперта. Да, все обстоит именно так, можно начинать этот фарс с переодеванием и бегством, фарс, для запечатления которого на пленке государство отпустило Мадису, старой картофелине, большие деньги.
Теперь лицо барона, крупный план. Нога Мадиса отпускает педаль, кадр останавливается. Стоп!
Н-да, этот крупный план придется вырезать. Барон слишком симпатичен: никакой он не похотливый деспот, взгляд его неглуп и грустен. Мадис даже сочувствует этому человеку. Ведь очень понятно: какой старый конь от овса откажется? Дома тебя дожидается твоя здоровенная кариатида, дети и заботы, требования из Петербурга и жалобы крестьян, а здесь смеется молодая светловолосая женщина, смеется обещающе и лукаво… А много ли ты, мышиный жеребчик, захиревший Казанова, сможешь еще вкусить таких женщин в своей жизни? А вдруг эта, тут последняя? Сочные корма, сочувственно усмехается Мадис. Неважно с тобой обходятся, господин барон.
Если ты нас не насмешишь, если мы не испытаем никакого злорадства, то фарс потеряет всякий смысл. Злорадство — это и есть та самая сласть, которая должна побудить будущего зрителя с жадным интересом смотреть на экран и ехидно хихикать. Не будет этого, не будет и ничего другого. Неужели Кыргессаар выбран неправильно?
Мадис снова перематывает ленту. Смотрит еще и еще раз. Нет, Кыргессаар ведет свою роль хорошо. Прекрасный артист этот мерзкий Кыргессаар, которого Мадис в жизни терпеть не может. В его номере, двухкомнатном (таких в гостинице всего четыре, а Мадис свой однокомнатный делит с монтажным столом), перед зеркалом не более не менее как двенадцать флакончиков с благовониями. Дезодорант для полости рта, дезодорант для ног, какая-то жидкость, которую надлежит втирать в виски. Двенадцать флаконов во имя никому не нужного благоухания. И все-таки Хьяльмар хороший артист. Но если хорошее исполнение хорошего артиста не годится для фильма Мадиса, то что же это означает? Даже отвечать не хочется.
На съемках Мадис требовал от Кыргессаара резкого гротеска, он предвидел, какие тут таятся опасности.
— Но это уже само по себе достаточно гротескно, что я бегаю за этой скотницей. Думаю, что ничего подобного ни один барон не делал. Другие возможности были. Позвать девушку к себе в усадьбу и так далее. А в корчме, на глазах у людей… Нет, это уж слишком! — возмущался Хьяльмар. И не без оснований. Поостыв, артист добавил, что в какой-то степени он должен уважать того, кого воплощает, по-другому он не умеет. — Вы сами это замечаете при монтаже, — закончил он в тот раз довольно-таки надменно и смоченной духами ваткой заткнул уши. Это прозвучало как намек: я, мол, дружок, игрывал в фильмах более крупных режиссеров, я-то уж знаю. И сейчас Мадису приходится признать, что трактовка роли барона подошла бы для любого порядочного фильма. Только не для этого. При такой трактовке придется изменить весь стиль. Сделать прививку драмы к фарсу. А эти вещи соединять весьма мудрено.
Мадис допивает кофе. Но он уже совсем остыл. Он выплескивает содержимое чашки в раковину, снова включает плитку и вновь принимается просматривать Herr Baron'a.
В нервном рисунке тонких губ барона есть аристократизм, нечто в хорошем смысле расовое, как в чистопородной охотничьей собаке. Впрочем, барон всю жизнь охотился за пташками, если можно употребить это более позднее пренебрежительное словцо по отношению к женщинам прошлого века. И Мадис склонен думать, что барон имел успех: если простая крестьянская девушка взглянет в глаза такому мужчине, у нее, вполне вероятно, закружится голова. Может статься, девушке вспомнятся рассказы, как тот или иной барин и вправду женился на девице из простонародья. Такое ведь случалось иногда.
Трудно представить себе господ баронов. Существуют давно установившиеся штампы, но они все же в значительной мере примитивны. Кроме спесивых деспотов были вольнодумцы, покровители наук, собиратели фольклора. Из более ранней истории нам известен Мантейфель, который любил помериться силой с деревенскими мужиками в корчме, был не прочь потискать деревенских девиц и написал «Забавы при свете лучины». А из позднейших источников явствует, что даже в революционное время крестьяне некоторых волостей брали под защиту своих господ. Мужики из Райккюла, например, не тронули бы семейство Кайзерлингов, а Кехтна, где родился Румму Юри, недалеко от Райккюла. Не хочется Мадису создавать стандартного самодура. Однако что произойдет, если барон окажется слишком симпатичным? Мнение коллегии и ведущего режиссера Карла-Ээро Райа известно заранее. Но эти высокие судьи не самые главные, зритель также привык к графам и баронам в стиле комедии dell arte. В таком духе он, Мадис, и сам вначале хотел решать фильм, но сейчас уже не хочет. Ну а как ему самому понравился бы предлагаемый Кыргессааром барон? Что он чувствовал бы, сидя в зрительном зале кинотеатра? По всей вероятности, презрение, но отчасти и зависть. Некая мужицкая зависть плебея вылезла бы наружу, должно быть, такая зависть все еще сидит в людях.
Н-да, ну и что же? Это даже хорошо. Тогда все последующее только усилит здоровое злорадство, ибо тут же начнется великое бесчинство и охальное надругательство: Пееди Михкель, верный соратник Юри, организует барону, несчастному бедолаге, одежду, конечно, не ту, что была на нем, а принадлежащую Румму Юри, в которой последнего много раз видели. Господина барона примут за известного конокрада, схватят, потащат на самосуд. И крестьяне смогут хорошенько отдубасить голубчика. Довольно забавно, ничего не скажешь. Но все же что-то тут не то — эта шутка не… да, это не совсем fair play[6], недовольно бормочет Мадис.
Кыргессаар не похотливый деспот, он человек умный, он понимает, что его жизненный путь близится к закату; весь его облик полон достоинства, того самого внутреннего превосходства, которое ведущий режиссер студии Райа жаждал увидеть в камердинере и корчмаре, но которому у тех взяться было неоткуда. Может быть, загвоздка тут именно в Кыргессааре? Или, наоборот, в девушке? В отношениях между ним и девушкой?
Мадис думал-думал, и вдруг его осенило, он понял, как можно решить эту сцену, чтобы она стала убедительной. Но от этого наития защемило под ложечкой. Мадис щелкнул резинкой штанов — опять его заносит куда-то в сторону, на скользкую дорожку… Барон должен нравиться Маре, невесте Румму Юри, вот что здесь нужно! Силы небесные! Какие подтексты тут возникнут, какая драма может получиться! Невеста Румму Юри влюбляется в барона! Она, конечно, делает все, что велит жених, нет, точнее, видимо, ее господии (Румму Юри для нее наверняка больше повелитель, чем возлюбленный). Внешне все пойдет по сценарию. Пееди Михкель связывает барона, и дело с концом. Но в душе девушки зародилось нечто такое, о чем она никому словечка молвить не решается. Мало того, даже себе самой она не осмеливается признаться в том, что случилось. Вот какой могла бы быть невеста Румму Юри! Отважится ли Мадис так снимать? Нет, так я не сделаю ни в коем случае, мысленно поклялся он, зная в то же время, что именно так он и сделает. Вместо духового оркестра заиграют скрипки…
Кофе убежал. Мадис схватил бумажную салфетку, обжег пальцы и вылил кофе в раковину. Чертыхаясь, он бросился на диван и уставился в потолок.
Одно изменение приведет к другому: Керсти в качестве новой Маре уже не годится. Она слишком самоуверенна, слишком красива, искушена. Такая девушка запросто не влюбится. Такая девушка может на какое-то время стать хорошей подругой Румму Юри, но едва ли и он долго будет что-то значить для нее. Тут нужна влюбчивая. Тяжелая история — придется расторгнуть еще один договор!
Перед мысленным взором Мадиса продефилировала вереница актрис подходящего возраста. Какая же, собственно говоря, ему требуется? Помягче, побеспомощнее, более скрытная. И более женственная, конечно, в старом, прежнем значении этого слова, в значении прошлых веков, когда в женственности видели материнское начало, скромность, послушание. Хорошо еще, что у Маре мало текста, эта роль не требует большого актерского мастерства. Маре должна суметь пленительно, но скромно посмотреть и тут же опустить глаза. И уголком передника вытереть слезы, и удивиться, особенно удивиться она должна суметь. В каморке на чердаке корчмы барон вынимает из кармана часы, и эти старинные, переходившие из поколения в поколение часы прямо-таки завораживают Маре. На часах поблескивают драгоценные камешки, вместо цифр знаки зодиака, каждый час тихо звучат начальные такты менуэта Рамо. Барон показывает Маре часы, позволяет ей подержать их. И деревенская девушка берет их в ладони нежно, как птенчика, слушает биение его сердца, разглядывает таинственные изображения — до чего же огромен мир, который для нее, Маре, ограничивается своей волостью; какие мудрые и удивительные люди живут на свете, что за чудесные вещи умеют они делать… Ля-ля-ля-ля-ля-а — тоненьким голоском клавесина поет в ее ладонях чудесная машинка. Маре поднимает голову, смотрит в глаза господина барона — такие грустные и мудрые глаза, чужая кровь… На какой-то момент могучий и смелый Румму Юри забыт.
Постой-постой, кто-то на что-то когда-то так уже смотрел… Кто, где, когда? Ах ты! Ведь это же было совсем недавно где-то здесь… И память Мадиса Картуля восстанавливает сцену с костюмершей Марет, она держит в руках выпавшего из гнезда птенца ласточки. Он пробовал Марет на эпизодическую роль, она не подошла. Ну а сюда? Да, лицо Марет подошло бы великолепно, в меру глуповатое и робкое! Может, сделать пробу? Нет, подумаем еще немного.
Перед взглядом Мадиса проходят десятки опытных актрис, но лицо Марет, этой швейки, оттесняет их. А вдруг в самом деле справится, ведь, кроме восхищения часами, от Марет ничего особенного не требуется. Да, в самом конце фильма она снова разглядывает эти часы, тогда это подарок Румму Юри, его руки в оковах, завтра ему предстоит отправиться в Сибирь.
— Это звездные знаки, Маре. Я посмотрю ночью на звезды, и, когда они в темноте заблистают на часах, ты знай, что мои мысли о тебе, о родине, — говорит Румму Юри весьма витиевато и совсем не по-конокрадски. (Товарищ сценарист Синиранд, неужели мы в самом деле должны впадать здесь в катарсис?)
Потом Румму Юри добавляет еще кое-что о движении стрелок и движении Солнца и Земли: Солнце непременно будет светить и на нашей улице, Маре, мы его удержим, завяжем в узелок… и так далее. Маре сперва не хочет брать часы — ее можно понять, — но в конце концов все же берет. Берет и снова держит их в ладонях, и снова часы выпевают свою хрупкую колоратурную фразу. Гмм, если там, на чердаке корчмы, между ней и бароном в самом деле что-то произошло, то… то и конец этот не такой уж дубовый. Весьма многоплановый будет конец.
Мадис вздыхает. Он на распутье. Осмелится ли он свернуть с размеченного и накатанного шоссе в кусты? Ох, вот будет славно, если я не решусь, думает он. От этой мысли делается весело.
А если сейчас позвать Рейна? Ведь парню страх как хочется просмотреть материал, принять участие в работе. Да Мадис и не возражал бы, если бы ему самому все было ясно, но неохота демонстрировать свои колебания и сомнения. Постановщику каждая мелочь должна быть совершенно ясна, это закон.
В который уже раз Мадис поставил воду для кофе и все-таки позвонил режиссеру. Надо обсудить завтрашние съемки, придумал он предлог. Рейн Пийдерпуу обещал прийти через десять минут.
И пришел.
— Входи, входи, — буркнул Мадис.
Рейн облачен в мягкий ярко-желтый свитер — кажется, это называется мохер, — такой мягкий, прямо кошачий, хочется его погладить и прислушаться, может, он замурлыкает. На ногах у него замшевые туфли, тоже мягкие, Рейн в нерешительности остановился возле двери, «Слишком вежлив, слишком благоразумен, слишком рафинирован», — подумал Мадис. Довольно трудно полностью довериться такому человеку.
Настороженный взгляд Рейна упал на монтажный стол, но хитрый юноша все же сумел скрыть свое любопытство. Немного поговорили о делах: завтра кого-нибудь надо послать в Таллин в кинолабораторию, пусть захватит с собой бутылку коньяка, может, побыстрее получит несколько коробок проявленного материала. Жалко, что мы не на острове Сааремаа снимаем, послали бы угрей или сига. И еще пусть заглянет в зоопарк и выяснит, что с медведем. Скоро им понадобится медведь — страшный зверь, которого Синиранд придумал и посадил в потайную каморку, где он с превеликим удовольствием и без вреда для пищеварения пожирает провинившихся крестьян. Но провинившихся крестьян у Мадиса нет. Поэтому надо выяснить, чем кормить медведя и во сколько это станет. Говорят, что медведи охотно кушают кашку, так вот надо это проверить.
Поговорили еще о том о сем, но Рейн понимал, что все это они с успехом могли бы обсудить и завтра. Однако он все усердно записывал в книжечку. И записная книжечка у него, отметил Мадис, очень оригинальная. На обложке какая-то амазонка на красном коне… Где они добывают такие модные штучки? И как только хватает времени охотиться за ними? Фасонистая публика эти киношники. А может, настоящий шик в том, чтобы не гоняться за подобными кричащими вещицами? Наверняка кое-кто считает именно так.
— Слушайте, у вас же вода кипит! — воскликнул Рейн и кинулся к окну. — Я сию минуту… — И режиссер Мадис Картуль выпил еще чашку кофе — Рейн это устроил.
Рейн сварил кофе и себе, но вдвое слабее, да и глотки делал вдвое меньше. Вот чертяка, чувствует себя до того непринужденно, что может изображать, будто не чувствует себя совершенно непринужденно, заключил Мадис и решил, что заставит парня еще немного помучиться неизвестностью.
Однако Рейн не растерялся: он, конечно, чуял, что ему сегодня что-то покажут, но, видимо, Мадис просто хочет испытать его терпение. Ну ладно, уж мы найдем о чем поговорить! И Рейн принялся излагать столичные новости. Помощник оператора вчера вернулся из Таллина, попал на собрание в студии. Фараон будто бы изрыгал громы и молнии, призывая пригвоздить к позорному столбу всех постановщиков, которые не выдерживают сроков, превышают лимит, а особенно тех, у кого в съемочных группах замечены случаи пьянства и «факты аморального поведения». Вечно одно и то же, подумал Мадис. Таких «фактов аморального поведения» в их работе избежать очень трудно. Пока что, слава богу, у нас относительный порядок. Осветители, правда, крутят с деревенскими девушками, но пока особенного шума не было. А насчет водки дело табак, продолжал болтать Рейн, Даже те члены худсовета, которые с Бахусом на дружеской ноге, вдруг стали не в силах видеть на экране даже тень рюмки — будто бы разлагающе действует…
— Может, нам своих баронов тоже заставить квас пить? — фыркнул Мадис Картуль, но мысли его были далеко. С лимитом и с деньгами у них прорыв, договоры изменены — ох, тяжко, тяжко…
Солнце, тем временем опустившееся за высокие черепичные крыши, вдруг нашло щель между стенами домов; из угла окна преломившийся луч кинул на пол радугу. Это был не утренний сияющий цветной веер, а гораздо бледнее, старше, утомленнее. Вместе с быстро опускающимся солнцем двигался и он — почти заметно для глаз скользнул по ковру, с трудом взобрался на стену, на мгновение потускнел, стал нечетким, потом помутнел и угас. Мадису надо было решать судьбу своих господ баронов.
— Чисто излагаешь.
Рейн не понял, одобрение это или порицание, но во взгляде Мадиса все же было нечто вроде теплоты, его глаза казались несколько менее разноцветными.