Кажется, ее сердце зашкворчало, точно свиная шкварка на сковородке. Острые грани монет больно впились в ладонь прямо сквозь вощеную кожу.
Три гульдена? Барбаросса едва не взвыла, точно пронзенный охотничьим копьем волк.
Три золотых гульдена за этот исторгнутый чужим чревом плод порочной страсти человека и ослицы? Во имя всех блядей ада, не много ли этот ублюдок с самодовольной ухмылкой вообразил о себе и своей лавке? Барбаросса, застыв соляным столбом, принялась лихорадочно считать, беззвучно шевеля губами.
Один гульден — это два талера, один талер — двадцать пять грошей, один грош — два крейцера… Она никогда не могла похвастаться способностями в области счета, но сейчас, обратившись в звенящие монетки, числа складывались друг с другом удивительно споро и послушно. Но с каждой секундой их жизнерадостный чистый звон делался все более тяжелым и траурным.
Все содержимое кошеля, еще недавно казавшегося ей бездонной сокровищницей Оппенхейма[1], не стоило и одной ручки этого злосчастного розовощекого ублюдка, презрительно взирающего на нее из своей отполированной банки. Позвольте, позвольте — Барбаросса стиснула зубы — одним только кошелем ее капитал не исчерпывается. Есть еще дюжина грошей, спрятанная ею на черный день за печью в Малом Замке. Мелочь, но тоже деньги с клеймом Белиала. Еще четыре гроша Гаррота продула ей в кости третьего дня, этот должок пора бы предъявить ко взысканию, если она не хочет доплатить собственными зубами. Еще изрядную горсть можно вытрясти из Саркомы. Родители недавно передали ей деньги с посыльным, так что если она еще не успела спустить все деньги на свои чертовы музыкальные кристаллы…
В конце концов, есть еще тайник в погребе, вспомнила она. Там, за трухлявой доской, припрятан, надежно обернутый в промасленную мешковину, колесцовый пистоль с клеймом Эдмунда Хекклера. Наследие тех времен, когда Броккенбург знал сестрицу Барбароссу совсем под другим именем… Клеймо наверняка поддельное, на счет этого она почти не сомневалась, но сам пистоль приличный, рейтарский. В Унтерштадте за него дадут не меньше двух талеров, хоть и не сбудешь такую штуку так быстро…
Барбаросса ощутила выступивший на затылке ледяной пот. Получалось не просто мало — получалось оскорбительно мало. Даже если бы ей вздумалось вытряхнуть всю эту груду грязного серебра, аргентина и меди в одну кучу, вышло бы самое большее два гульдена.
— Три гульдена? — переспросила Барбаросса небрежно, — Это его цена?
— Три гульдена, — подтвердил приказчик, ничуть не переменившись в лице, не потрудившись даже убрать с него улыбочку, которую Барбароссе хотелось уже сорвать с мясом, — Три рейнских гульдена, госпожа.
Рейнских!..
Еще и уточнил таким деланно небрежным тоном, ублюдок. Как будто она пыталась всучить ему «яблочные» гульдены[2] или презренные тирольские «погремушки»!
Барбаросса ощутила недобрый гул в сжавшихся кулаками пальцах. Прекратив ощупывать кошель, они поползли ниже, туда, где в ее бриджах были устроены потайные карманы, скрытые полами дублета. Некоторые суки носят в таких карманах кружевные платки, но Барбаросса давно нашла для них другое применение.
В левом помещалась «Кокетка», в правом — «Скромница». Эти милашки не выглядели ни опасными, как нож в ее башмаке, ни тяжеловесными, как короткий разбойничий кистень, принятое в некоторых районах Броккенбурга средство разрешения уличных споров. Скорее, они выглядели как изящные и аккуратные украшения из матового металла. «Кокетка» — восемь унций чистейшей латуни, которую она когда-то самолично выплавляла тайком в университетской алхимической лаборатории после занятий, «Скромница» и того меньше, семь с половиной, зато хороший золлингеновский баббит[3] с вплавленными вместо шипов подшипниками, тоже премилая и изящная штучка. Вот только следы, которые оставляли эти дамы на своих жертвах, не назвать ни изящными, ни аккуратными. Скорее, безобразными, как раны, оставленные тупыми зазубренными когтями гарпий.
Когда-то давно, два года назад, еще только привыкая к броккенбургским нравам и порядкам, она, как и многие бойкие девчонки, искала оружие себе по руке, охотно примеряя те экземпляры, что были в ходу среди сверстниц. Пятнадцать лет — сопливый возраст, но Броккенбург очень быстро и доходчиво объясняет юным девам, едва выпорхнувшим из-под материнских юбок и увлеченно дегустирующим все пороки, которые он может предложить, что далеко не каждой из них суждено пережить первый год обучения. Старый добрый Брокк — мудрый наставник, воспитавший не одно поколение ведьм, и он же — безжалостный палач, древний как гора под ним, отправивший в Ад больше девичьих душ, чем дюжина последних войн и эпидемия чумы.
Он быстро вбивает в полные розовых соплей головы своих неофиток, еще не отвыкших тискать кукол, одну простую нехитрую мысль, которой суждено продлить их никчемные жизни. Если ты хочешь дотянуть хотя бы до второго круга, лучше тебе держать в ридикюле помимо пакетика карамельных орешков, платка, ленты для волос, табакерки, кондома из телячьих кишок, маменькиного амулета и всего прочего, что держат при себе хорошие девочки, что-то посущественнее — просто на тот случай, если Ад уготовил тебе сегодня не самый удачный день. У тебя впереди очень много таких дней — где-то по триста шестьдесят в каждом году. А хорошие девочки на этой чертовой горе очень часто превращаются в хороших мертвых девочек.
Надушенным платком не отобьешься от своры жаждущих крови сук, желающих поквитаться с тобой за старые обиды или просто ищущих жертву по той же причине, по которой ее ищут все молодые дерзкие хищницы. Табакерка — не самое надежное оружие против какой-нибудь прожженной зубастой пизды из Шабаша, которой приглянулось твое смазливое личико, и которая желает затащить тебя в свою койку. Амулет — хорошее средство от гонореи или молочницы, но не от удавки, которую накинут тебе на шею в первой же подворотне, чтобы отнять кошель или самозабвенно избить до состояния хлюпающего мешка с костями, просто вымещая грызущую изнутри злость. Брокк — город возможностей, и возможность встретить рассвет со вспоротым брюхом, лежа в придорожной канаве, неизменно подстерегает тебя за каждым углом, а углов в этом городе, кажется, становится все больше с каждым годом…
В свое время она перепробовала много всяких штук, от обычных палиц, обтянутых сыромятной кожей и неизменно популярных в Унтерштадте, до изящных смертоносных стилетов, примитивных в своей варварской эффективности кистеней и оставляющих страшные раны уличных шестоперов. Старый мудрый Броккенбург готов был предоставить к услугам своих воспитанниц все самое лучшее, и неважно, вышло оно из именитых кузниц Золлингена или было создано из того, что оказалось под рукой — все это добро охотно пускалось в ход в дортуарах Шабаша или на улицах. Иногда можно было обнаружить чертовски любопытные экземпляры, больше уместные в королевском саксонском арсенале, чем на улицах вольного имперского города.
Некоторые суки, мнящие о себе невесть что, предпочитали носить боевые цепы, громоздкое, но удивительно сокрушительное оружие, которое они навострились ловко укрывать на себе, пропуская усеянное заклепками било изнутри в рукав дублета. Другие щеголяли ременными нагайками, для которых не составляло труда в одно касание снять с тебя кусок шкуры длиной с ладонь, или миниатюрными глефами — тоже чертовски неприятная штука, способная в один удар с поворотом намотать твои кишки, точно пряжу.
Чертовы суки. Барбаросса была уверена в том, что они делают это не по насущной необходимости, а только чтобы продемонстрировать свой блядский утонченный вкус, не терпящий таких примитивных и грубых орудий, как ножи и дубинки. Херовы выскочки. Если уж твой папенька не барон и не граф, нечего воротить нос, тем более, что ножи и дубинки имели более долгое хождение в Броккенбурге, чем талеры нынешнего императора, ими, небось, еще прабабушки нынешних прошмандовок обучали друг дружку уму-разуму.
Однажды в тесном переулке нижнего Миттельштадта ей встретилась оторва, орудовавшая годендагом. Во имя семидесяти двух владык Ада — годендаг[4]! Она бы еще вооружилась дедушкиным гросс-мессером или алебардой! Барбаросса измолотила ее с особенным удовольствием, вмяв лицо в череп и переломав половину костей, с трудом поборов соблазн засунуть ей херову палку туда, куда она привыкла засовывать совсем другие вещи.
С другой стороны… Барбаросса едва не хмыкнула, вспомнив, что и сама когда-то щеголяла однолезвийным охотничьим багинетом, взятым в качестве трофея в какой-то схватке, который использовала на манер короткой сабли. Хорошая была штука, жаль, громоздкая и тяжелая, не вполне подручная для тесных переулков.
«Брось эту херню, — мрачно посоветовала ей Панди, поглядев на то, как она крутится с багинетом в руках, неуклюже отрабатывая выпады по гравюрам из какого-то древнего фехтбука, — Пока ты не нанизалась на нее сама, как на херов вертел. Или пока стражники не сцапали тебя с этой штукой в руках. Ты можешь оказаться на дыбе еще до того, как успеешь произнести «Я буду хорошей девочкой, обещаю!». И вообще, брось таскать эту дрянь! У тебя крепкие кулаки, сестренка, и отменный удар. Если тебе что и нужно, так это парочка хороших кастетов или свинчатка, а не все эти колючки…»
Умница Панди. В ту пору ей было семнадцать, она лишь год назад выпорхнула из-под жесткого крыла Шабаша, но уже казалась пятнадцатилетней Барбароссе мудрой и повидавшей жизнь, точно почтенный ландскнехт, успевший принять участие в двух дюжинах кампаний и войн. Некоторые ее советы сэкономили ей больше крови, чем все занятия в лекционных залах университета, а некоторые — неоднократно спасали жизнь. Тогда, два года назад, хлебая ядовитый воздух Броккенбурга, кажущийся ей почти сладким после кислого смрада ее родного Кверфурта, она уже мнила себя прожженной сукой, которую Броккенбургу нипочем не укатать. Даже не подозревая, что танцует на краю пропасти, засыпанной тысячами тел ее предшественниц, тоже мнивших себя самыми дерзкими и хитрыми, но превратившимися в золу, пепел и корм для фангов.
Эх, Панди… Где ты сейчас со своими мудрыми советами?
«Кокетка» и «Скромница» негромко загудели, точно две опытные соблазнительницы, призывая достать их из тайных карманов. Что-то подсказывало Барбароссе, что если эти дамы выберутся наружу, увенчав ее кулаки, улыбочка приказчика враз потускнеет, а то и стечет с лица дрянной алой лужицей с перламутровыми вкраплениями зубов. Пожалуй, она даже не станет вколачивать челюсть ему в глотку. Просто приложит пару раз, а потом кокнет несколько баночек со славными мальцами, глядишь, цена на гомункулов резко упадет — иногда даже скупые лавочники Эйзенкрейса идут навстречу своим покупателям…
Не смей.
Барбаросса отняла руку от потайных карманов, не дав жадно стиснутым пальцам нырнуть в предусмотренные для них отверстия. Не смей, Барби. Это не привычный тебе Унтерштадт, где ты развлекалась в юные годы, это чертов блядский Эйзенкрейс, почти вершина горы. Здесь охранные големы торчат на каждом углу. Пикнуть не успеешь — дребезжащая сталью гора возникнет у порога, отрезав путь, а в воздухе вспыхнет узор из охранных чар, от которого дублет вспыхнет прямо на тебе, точно клочок ваты.
Магистрат не любит беспутных ведьм, доставляющих городу хлопоты. Хвала мудрости бургомистра Тоттерфиша, он согласен мириться с теми беспутными ведьмами, что терзают друг друга, но только лишь до тех пор, пока эти шалости не перекидываются на прочих, а тогда уж не дает спуску, проводя кратчайшей дорогой к гильотине, и все возражения университетских властей бессильны, как бессилен кусок щебня пробить заговоренную демоном стальную кирасу. Броккенбург — вольный имперский город и за пределами университета сам вершит суд, неважно над кем, над фальшивомонетчиками, конокрадами, ночными душителями или чересчур возомнившими о себе суках с ножами.
Барбаросса стиснула зубы, силясь оторвать руки от призывно манящих кастетов. Подумай о Панди, приказала она сама себе. Панди нипочем не стала бы крушить при свете дня чертову лавку. В жилах у Панди текла кровь самого Ада, подчас подбивающая ее на дурные поступки и дерзкие вылазки, но в глубине души она была мудрой разбойницей, наша Панди. И очень, очень осторожной. Она вернулась бы в Эйзенкрейс под покровом ночи, вооруженная парой заговоренных отмычек, потайным фонарем и кинжалом. И вскрыла бы замок аккуратнее, чем баронский хер вскрывает застарелую целку.
Барбаросса едва не застонала от бессилия. У них с Котейшеством нет времени ждать до темноты, кроме того… Кроме того, сестрица Барби, как бы ни хотелось тебе уверить себя в том, что ты ничем не уступаешь своей наставнице Панди, твои руки — руки разбойника, а не воровки. Они славно умеют сворачивать челюсти и вышибать зубы, но совершенно не обучены работе с тонким инструментом, а первый же охранный демон превратит тебя в клочок тлеющей мохнатки на полу лавки. Если еще прежде живущий в дверном замке адский дух не оторвет ей нахер руки по локоть — судьба многих незадачливых взломщиков в Броккенбурге…
— Котти? — осторожно спросила она.
Котейшество потупила взгляд. Теперь ее больше интересовали носки истоптанных сапожек, чем плавающие в питательной жидкости херувимчики с ясными безмятежными глазами. Наверняка, давно сама поняла, просто не подавала виду. Черт, поняла сразу, едва только они вошли в лавку, а гомункулов разглядывала только чтобы не подавать виду.
— У меня четырнадцать грошей, — тихо сказала она, — И немного меди.
Не требовалось быть гомункулом, посвященным в четыре правила арифметики, чтобы подсчитать их совокупное состояние. Не наберется даже на два гульдена. Барбаросса сцепила зубы, представив кучку грязной меди и фальшивого серебра на прилавке перед собой.
— Может… — она прочистила горло кашлем, — Может, у вас есть… Ну, вы понимаете…
Приказчик приветливо улыбнулся ей. Припудренный пидор.
— Можем предложить к вашим услугам Деметру, — охотно сообщил он, — У нее прекрасный голос, она умеет играть на миниатюрной флейте и знает невообразимый запас сказок. Два гульдена и талер. Могу предложить вам также Гипериона. Он настоящий художник, кроме того, недавно занялся изучением геометрических наук и каллиграфией. Два с половиной гульдена. Тефида — она овладела искусством соблазнения настолько, что даст фору суккубу. Доведет до оргазма даже старого евнуха за неполную минуту. Три гульдена и два талера. Кронос, Мнемосина, Паллас…
— А…
Приказчик, кажется, впервые за все время взглянул ей в глаза. Улыбка не пропала с его лица, напротив, обозначилась еще больше, сделавшись широкой и холодной, как застывшее в верхней точке лезвие гильотины.
— Нет, дешевле ничего нет. Мы не торгуем дешевым товаром. Но вы можете заглянуть в «Волшебный мир» через дорогу или в «Лавку анатомических чудес» кварталом ниже. Позвольте пожелать вам удачи, госпожи.
Они побывали в «Волшебном мире». Они побывали в «Лавке анатомических чудес», до которой оказался не один квартал, а все три. Они побывали еще в дюжине лавок Эйзенкрейса, под конец уже не обращая внимания на вывески и рекомендации.
Некоторые встречали их, точно дорогих гостей, музыкой, издаваемой невидимыми инструментами, и дорогими благовониями. Другие — лишь сухим голосом приказчиков да звоном входных колокольцев. И там и там они прежде всего бросались к витринам, уставленными стеклянными банками, но всякий раз с трудом сдерживали вздох разочарования.
В хороших лавках их жалкого капитала было достаточно для того, чтоб приобрести не живого гомункула, а разве что на банку для него, пусть и хорошего богемского стекла, украшенную узорами в духе позднего «югендстиля»[5] и с золоченой табличкой, на которой можно было бы выгравировать имя обитателя. Чертовы гомункулы, эти никчемные существа, обладающие ничтожным магическим даром и способные прислуживать лишь секретарями да ассистентами, они стоили столько, словно каждый из них был способен заменить кузнеца, шорника, плотника и кучера!
В лавках средней руки приходилось легче, но лишь немного. Товар, выставленный там, был такого свойства, что даже Барбаросса, никогда не интересовавшаяся гомункулами, сразу все понимала, Котейшество лишь удрученно вздыхала. Что уж там, без слов ясно…
Гомункулы, которых им предлагали, обычно отличались от Бриарея и его золотокудрых братьев и сестер явственнее, чем изысканный спортивный аутоваген на каучуковых шинах — от разбитой крестьянской подводы. Многие из них были не выдержаны должным образом, изъяты из чрева матери слишком рано. Пятнадцать недель, двенадцать недель, иногда и того меньше. В какой-то лавке ниже по улице им предлагали купить десятинедельный эмбрион, уверяя, что его молодость и жизненная сила с лихвой окупят прочие недостатки. Барбароссе стоило большого труда не расхохотаться прямо посреди лавки. Этот слабоумный комок плоти, по недоразумению считающийся состоящим в родстве с человеком, не был способен осилить даже внятную речь. Вот уж на фоне кого даже старина Мухоглот показался бы вселенским мудрецом!..
Попадались и более выдержанные образчики, но и те были лишь немногим лучше собратьев. Много внутриутробных болезней и травм, некоторые из которых Барбароссе не приходилось видеть даже в анатомическом театре на занятиях у Железной Девы. Страдающие акранией бедняги, кости чьих черепов почти растворились, а лицо напоминало съежившуюся маскарадную маску, прилипшую к розовым слизистым оболочкам мозга. Несчастные, одержимые атрезией в острой форме, лишенные глазниц, ушей и ноздрей — все отверстия в их теле медленно зарастали, точно раны. Жалкие уродцы, щеголяющие русалочьими хвостами, образованными сросшимися нижними конечностями — этих судьба, бессердечная карга, наградила сиреномелией…
Попадались и более простые травмы. Отсутствующие пальцы, причудливо искаженные головы и грудные клетки, сросшиеся на переносице глаза, вывернутые суставы… Некоторые из них, пожалуй, были еще ничего, но Котейшество, поймав ее взгляд, всякий раз качала головой.
Не то. Все не то, сестрица Барби. Надо искать дальше.
В одной из лавок хозяин, неопрятный старикан лет шестидесяти, пытался сбыть им дохлого гомункула. Тот болтался в своей банке, раздувшийся и синюшный, как прошлогодняя маслина, глаза под лопнувшими веками казались кругляшками затвердевшего жира без зрачка и радужки, плоть местами колыхалась, медленно освобождаемая замедленными некротическими процессами от костей. Но хозяин, кажется, этого совсем не замечал. «Он притворяется! — провозглашал он, подкидывая банку в воздух и смеясь, — Старый добрый Гюнтер просто валяет дурака, вот что. Стеснительный мальчуган! Полчаса назад он пел мне «Песнь покаяния» Тангейзера, да так, что я прослезился! Может, он не умеет играть на арфе, но сообразительный и послушный, не извольте сомневаться. Один только таллер, добрые госпожи ведьмы! Один таллер!..»
— Единственное, на что годен этот ублюдок — пойти на наживку для карпов! — бушевала Барбаросса, едва только они выбрались из этой чертовой лавки, в которой уже ощутимо начало попахивать мертвечиной от старого доброго Гюнтера, — Какого дьявола, Котти? Даже на скотобойне можно найти товар получше!
Котейшество улыбнулась, но как-то натянуто, совсем не так, как обычно улыбалась ее грубым шуткам.
— Не всем из них на роду было написано стать гомункулами, — рассудительно заметила она, оглядываясь, верно, в поисках новых вывесок, — Первосортный гомункул получается лишь из плода, который с самого начала созревал в нужных условиях и получал четко рассчитанные порции чар еще с первого триместра. И был изъят по наступлению нужного срока. А эти…
— Что — эти?
— Их не готовили в гомункулы, — спокойно пояснила Котейшество, — Это просто изувеченные плоды, отринутые своими матерями. Кто-то из них просто не дожил до своего рождения — болезни, травмы, несчастные случаи. Других извели намерено, еще в утробе — аконитовая настойка, ланцет, воткнутая в живот спица…
Барбаросса стиснула кулаки. Без привычных кастетов они ощущались чересчур легковесными, но сейчас ей отчаянно хотелось вогнать их кому-нибудь в грудину. До хруста.
— Тогда какого черта им вздумалось запихивать их в банки? С каких пор плоха вырытая в саду яма?
— Два последних года были неурожайными, Барби. Цены на хлеб поднялись в два раза только с марта.
— И что с того?
Котейшество едва заметно склонила голову.
— Матери продают своих мертвых детей в такие лавки, Барби. За хороший экземпляр можно выручить пятнадцать или двадцать грошей. А уж если хорошо сформирован и дотянул хотя бы до второго триместра…
Барбаросса ощутила, как желудок ерзает на своем месте. Может, от голода? До занятий она успела проглотить лишь кусок посыпанного солью хлеба в Малом Замке, запив вместо чая колодезной водой — не самая сытная пища, особенно если надо высидеть шесть часов занятий на жесткой университетской скамье. А солнце между тем уже пересекло невидимый зенитный меридиан и неумолимо тащилось все дальше, не намереваясь останавливаться. Барбаросса вздохнула. Даже если у них с Котейшеством выдастся свободная минута после всей этой беготни, едва ли она сможет что-нибудь в себя запихнуть. Не после той херни, которую ей пришлось разглядывать в лавках за последний час.
— Поняла, не тупица! Никто в этом городе не станет закапывать деньги в землю, завернув их в окровавленные пеленки. Но почему… Почему они все?.. — Барбаросса стиснула челюсти, но вопрос просочился сквозь зубы, как ночной вор сквозь решетку, — Черт! Почему они выглядят так, будто ими стреляли из пушки? Все эти сросшиеся ноги, собачьи морды, пятна…
— Монвуазен.
— Что? Кто такой этот Монвуазен? Демон? Не помню демона с таким именем. Из чьей он свиты?
— Это не демон. Это торговая компания, Барби, — Котейшество отчего-то сделала вид, будто пристально рассматривает витрину, мимо которой они уже прошли, — «Торговый дом Монвуазен и партнеры».
Барбаросса мотнула головой, ничего не понимая.
— Они производят детей? У этого сеньора Монвуазена что, тысяча херов, что он плодит потомство по банкам с такой скоростью? Ха! На месте его партнеров я бы оборудовала двери хорошими засовами и держала пистоль под подушкой — вдруг он примется и за них!..
— Нет, — Котейшество мотнула головой, совсем не обратив внимания на шутку, — Они производят зерно. Пшеницу, рожь, овес и сорго. Точнее, производят-то его крестьяне — сеют, жнут, молотят и все прочее, а «Монвуазен» обрабатывает, пропуская через свои мануфактуры в Дорфхайне и Вурцене. Специально обученные демоны уничтожают личинки пьявицы, совки и прочих вредителей, а тайные ритуалы, через которые она проходит, делают зерно стойким к засухе и морозам.
Барбаросса сплюнула сквозь зубы, украсив роскошную витрину роскошным, растекшимся по стеклу, плевком. Это не вернуло ей доброго настроения, но немного утешило.
— Что общего у пшеницы и баночных уродцев?
— «Торговый дом Монвуазен» выплачивает адским владыкам по четыреста тысяч гульденов в год. Плата за энергии ада и его слуг. Но говорят… — Котейшество нахмурилась, рассеянно чертя пальцем в перчатке невидимую линию по мраморному карнизу, мимо которого они проходили, — Говорят, тамошние дельцы частенько пытаются обвести Ад вокруг пальца, внося плату рейхсгульдинерами[6] или векселями, придумывая всякие трюки, чтобы отсрочить платеж, скостить часть платы… А ты знаешь, как Ад не любит хитрецов.
— Знаю, — согласилась Барбаросса, — А еще лучше это знают в Круппельзоне. Херов Круппельзон набит хитрецами, думавшими, будто могут обмануть Ад. И выглядящими теперь так, как им не пожелали бы даже злейшие враги. Вчера я встретила одного, похожего на медведя, сросшегося с целым выводком ос. Мех, хитин, пучок лап и дохера жал, торчащих в разные стороны. Представь себе, что будет, если он вздумает влезть в набитый людьми дилижанс!..
Котейшество хмыкнула, верно, представила.
— Если адские владыки будут превращать в круппеля каждого купца, который вздумает их надуть, с кем тогда они будут вести дела? Нет, адские владыки поступают куда хитрее. Когда скряги из «Монвуазена» совсем забывают про осторожность, адские владыки вносят небольшие изменение в ритуалы, через которые проходит зерно. Или наущают демонов, истребляющих заразу, работать по другим алгоритмам. В этом году, например, три четверти посевного зерна, прошедшего через «Монвуазен», оказалось заражено спорыньей. «Монвуазену» стоило сжечь его, когда это всплыло. Но сжечь зерно означало собственными руками сжечь свою прибыль. Поэтому они продали его. Продали крестьянам, как обычное посевное зерно.
— Ага, — сказала Барбаросса, лишь бы что-то сказать, — Вот как?
Котейшество едва заметно улыбнулась. Как улыбалась всегда, столкнувшись с ее непонятливостью. Удивительно, но эти улыбки не ранили ее, как смешки прочих. Напротив, смягчали на какое-то время ее клокочущий и бурный нрав — точно кто-то мягко прикладывал компресс из смоченной в прохладном масле тряпицы к ее саднящим и ноющим ранам.
— Спорынья — не только ингредиент для коктейлей в «Хексенкесселе», Барби. Это еще и мощнейшее абортивное средство, уродующее плод.
Барбаросса выругалась сквозь зубы. Дура набитая. Спорынья. Стоило бы догадаться.
Да, пожалуй, это объясняет нынешнее засилье уродцев в стеклянных банках. Просто неудачный год, только и всего. У вина тоже бывают неудачные года, когда магические осадки, оседающие вместе с дождями на виноградниках, превращают благородный сок лозы в липкую безвкусную слизь.
С другой стороны… Барбаросса цыкнула зубом. С другой стороны, этим мелким ублюдкам вроде и нечего обижаться на судьбу. Напротив, у них, по крайней мере, будет возможность прожить еще несколько лет в тепле и достатке, булькая питательным раствором в стеклянной банке, глядя на мир с высоты каминной полки. А если повезет и судьба занесет к богатому хозяину, ювелиру или часовщику, жизнь и вовсе сложилась чертовски удачно. Все лучше, чем быть выплеснутыми в крепостной ров из ночного горшка!..
— Срать мне на них, — буркнула она сквозь зубы, — Мы обошли уже до хера лавок, но все еще с пустыми руками. Давай-ка заканчивать с этим делом, сестренка.
Ее злило бесцельно потраченное время. Ее злили приказчики с ухоженными чисто выбритыми лицами и улыбками, которые невольно хотелось размозжить кулаком, точно прилипших к губам насекомых, и их помощницы, услужливые до такой степени, что напоминали штат хорошо вышколенных шлюх. Но еще больше ее злил Эйзенкрейс.
Деловито и тихо рокочущий, пахнущий розовой водой и жасмином, звенящий шпорами и журчащий мелодичными голосами, он походил на надменного слугу при богатом господине, слугу, разодетого в роскошную ливрею и пышный парик, взирающего на прохожих с поистине герцогской пренебрежительностью.
Тут, в Верхнем Миттельштадте, почти не было конных экипажей, а если и появлялись, то не скрипящие колымаги, как внизу, влекомые разномастными клячами, и уж тем более не дорожные кареты, эти неуклюжие, смердящие табаком и дегтем ящики на огромных колесах, а хорошенькие миниатюрные ландо, кажущиеся увеличенными во много раз елочными игрушками и запряженные грациозными аппалузскими лошадками при разноцветных бантах. Но и тех было немного, большая часть здешних дорог давно была отдана под власть аутовагенов.
Здесь эти механические хищники чувствовали себя в своей тарелке. Широкие улицы Эйзенкрейса, по меркам Нижнего Миттельштадта способные сойти за проспекты, позволяли им не плестись в хвосте у карет и телег, как внизу, а выкладываться на полную — и они охотно пользовались этой возможностью. Подобно молодым и злым, пробующим свои силы, жеребцам, беспрестанно задирающими друг друга, они соперничали между собой за место на дороге, оглушительно рыча механическими голосами, шипя раскаленными струями пара, бьющими из-под хромированных решеток, и иногда издавая нечленораздельные жуткие вопли, от которых дрожали витрины.
Кажется, для них не было ничего слаще, чем подрезать другой экипаж на повороте, залихватски проехать на красный сигнал лихтофора или окатить зазевавшегося прохожего водой из лужи, издевательски прогудев напоследок клаксоном. Вечно злые и нетерпеливые, сотрясаемые запертыми в их нутре демонами, они презирали спокойную беспечную езду, превращая каждую поездку в безумную гонку, которая лишь благодаря предохранительным чарам, держащим их в узде, и опытности возниц не заканчивалась страшной катастрофой.
Но настоящая битва разгоралась стоило только на дорогу выскочить бродячей кошке. Чертовы механические твари, одержимые вечно голодными адскими сущностями, расценивали дороги Верхнего Миттельштадта как свои охотничьи угодья, а всякое существо, оказавшееся на проезжей части — как свою законную добычу. Увидев переходящего дорогу человека, они не снижали скорость, а испускали низкое утробное урчание — и это урчание не было звуком рессор или зубчатых передач. Это было предвкушение, жажда горячей крови, рык опьяненного торжества. Зачастую только твердая рука возницы могла предотвратить трагедию. Но кошки… По какой-то причине, неизвестной Барбароссе, демоны, запертые чарами внутри экипажей, истово ненавидели кошек. До того, что, увидев очередную тварь на дороге, буквально сходили с ума, соревнуясь друг с другом за право размазать ее по мостовой. Иногда это заканчивалось массовыми авариями, вывороченными из земли фонарями и разбитыми витринами.
Саркома утверждала, что как-то видела четыре аутовагена, окруживших дерево, на которое забралась перепуганная кошка. Напрасно хозяева в роскошных камзолах трясли кулаками и грозили своим колесницам всеми карами Ада, напрасно в остервенении били сапогами по лакированным бортам — их механические колесницы, одержимые злостью и голодом, кружили вокруг злосчастного дерева, точно стая голодных гиен, и сам Сатана не смог бы оттащить их.
Может, Саркома и привирала, но не сильно. Она страсть как любила аутовагены и способна была болтать о них без умолку, сравнивая достоинства и недостатки разных кузовов, рассуждая о том, почему демоны из свиты герцога Хорьха резвее демонов из свиты барона Даймлера или о том, отчего хваленые демоны маркиза Порше не стоят и половины того золота, которое за них просят. Там, где Барбаросса видела лишь громыхающий, гремящий и рычащий поток, Саркома без труда определяла модели и типы, иногда даже с закрытыми глазами, по одному только рыку запертых в нем демонов.
«Это не наши демоны, не саксонские, — легко могла сказать она, едва только услышав отдаленный рокот на улице, — Чувствуешь разнобой? Два из них воют ниже и сильнее, чем четыре прочих. И еще они едва заметно подвывают на поворотах. Это разнесенная схема со звездой, таких у нас не делают. Думаю… Скорее всего, тяжелый трехосный кузов шведского каретного двора, а сами демоны — из свиты герцога Сааба. Только у них такой неслаженный хор…»
Если Саркома в этой жизни и любила что-то кроме музыки, так это аутовагены. Кажется, она была единственной «батальеркой», не пытавшейся скрыться с подворья, когда к Малому Замку подъезжал, зловеще ворча, «Белый Каннибал» Веры Вариолы, хозяйки «Сучьей Баталии». А эта тварь могла напугать до дрожи даже закаленного ветерана-ландскнехта и наверняка погубила на своей жизни больше котов, чем их сыскалось бы во всем Броккенбурге. Что там котов, из хромированной радиаторной решетки, служившей ему намордником, Кандида не раз выковыривала оторванные лосиные копыта, выпотрошенные и обожжённые вороньи остовы, а то и чьи-то разорванные в лохмотья башмаки. То-то катцендрауги Котейшества, обыкновенно осаждавшие Малый Замок целыми полчищами, спешили скрыться с глаз долой, едва только услышав его утробное ворчание на подъездной дороге.
Аутовагены… Отплевываясь от сажи и грозя кулаком вослед громыхающему на ухабах экипажу, едва не снесшему их с Котейшеством, Барбаросса подумала о том, что без этих тварей жизнь в Броккенбурге была бы куда как спокойнее. Не безопаснее, но определенно спокойнее. Надо будет рассказать Котти историю про Зойхенваген, Чумную Колесницу, решила она. Про то, что бывает, когда самодовольные хозяева забираются в своих экипажах в Унтерштадт и как херово обычно это заканчивается. И обязательно расскажу — как только мы покончим с этим дерьмом…
Нет, даже если Эйзенкрейс когда-нибудь избавится от этих полчищ механических чудовищ, отравляющих воздух своими выхлопами и рычащих на каждом углу, едва ли он сделается уютнее. Уж точно не станет ее излюбленным местом для прогулок.
Возможно, все дело в камне. Здесь почти не было ни привычного ей серого гранита, вырубленного в броккенбургских каменоломнях и фонящего до зуда под лопатками от засевших в нем за века магических чар, ни дрянного фахверка[7], как в Нижнем Миттельштадте, здесь предпочитали паросский и карасский мрамор. Может потому все эти роскошные домишки, аккуратно выстроившиеся шеренгами, точно припудренные дамы на балу, казались Барбароссе неестественными, чужими, не рожденными плотью проклятой горы Броккен, а принесенными чужой и непостижимой силой. Изящные перламутровые кораллы, выросшие по какой-то прихоти на туше мертвой лошади.
Окна здесь были несуразно большими, почти не зарешеченными, а двери снабжались столь примитивными запорными устройствами, что у нее невольно чесались пальцы при взгляде на них. Может, эти золоченые замки и выглядели неказисто, так, точно отпереть их можно согнутым гвоздем, вот только демоны, сидящие в них, были сами настоящими, превосходно вышколенными и чертовски опасными. Отнюдь не безвредными духами, способными лишь ловить мух за обеденным столом. Барбаросса не знала ни их имен, ни чинов, ни устройства, но отчетливо ощущала их ауру, проходя мимо бесчисленных лавок и витрин — ауру свирепых сторожевых псов. Трижды проклянет себя взломщик, вздумавший поорудовать отмычками в таком изящном замке. К тому моменту, когда до него доберется стража, надевать кандалы будет уже не на что, руки несчастного растают до костей, а может, завяжутся узлом или превратятся в щупальца или…
Барбаросса даже сцепила руки за спиной, чтобы случайно не коснутся какой-нибудь такой штуки. Может, она не самая толковая ведьма в Броккенбурге, но ее руки — ее рабочий инструмент, спасавший ее шкуру и добывавший ей пропитание на протяжении многих лет, прежде чем она оказалась в славной компании «батальерок», и она ими, черт возьми, дорожила. А еще по этим рукам будут очень скучать «Кокетка» и «Скромница», если с ними приключится что-нибудь недоброе.
Нет, подумала Барбаросса, раздвигая плечом колышущийся у витрин праздный люд, чтобы освободить дорогу идущей следом подруге, все эти золотые цацки, настороженные дверные демоны и грохочущие аутовагены тут не при чем. Если отчего ты и хочешь втянуть голову в плечи, точно малолетняя зассыха на первом круге обучения, так это от местной публики, сестрица Барби.
Здешние господа и дамы слишком хорошо воспитаны, чтобы пялиться на вас в открытую или отпускать смешки, но ты чувствуешь, ты неумолимо чувствуешь своей не единожды обожженной и покрытой рубцами шкурой, как чужое внимание тысячами ядовитых гусениц ползет по вашим потертым на локтях дублетам и сбитым башмакам, по головам, не прикрытым париками.
Поглядите, это юные ведьмы из университета, хи-хи-хи.
Ах, очаровательные бродяжки и такие худенькие, хи-хи-хи.
Лучше не прикасайтесь к ним, говорят, на них даже вши зачарованные, хи-хи-хи.
Та, что позади, еще ничего, а та, что спереди… Ее что, в печи выпекали? Нет, ее пытался съесть демон, да подавился и выплюнул обратно, хо-хо-хо.
Разумеется, они ничего такого не говорили. И даже не помышляли. А если прикрывали лица веерами, то только для того, чтобы солнце не било в глаза, а вовсе не потому, что прятали за ними едкие усмешки. Просто игра воображения, ничего более.
На фоне почтенной публики Эйзенкрейса они с Котейшеством в своих строгих пуританских костюмах выглядели парочкой заблудившихся побирушек из Нижнего Миттельштадта — инородным и лишним фрагментом на фоне шелка, бархата и бомбазина. Грязным пятном на изысканном, вышитом золотой нитью, гобелене. И пусть стражники в начищенных до блеска кирасах, степенно прогуливающиеся по улицам с рапирами на боках, небрежно барабанящие пальцами по инкрустированным рукоятям заткнутых за пояс пистолетов, как будто бы вовсе не обращали на них внимания, Барбароссе все равно казалось, что они украдкой посматривают в ее сторону, обмениваясь взглядами и многозначительно усмехаясь друг другу.
Здесь, почти на самой вершине блядской горы, магические испарения были едва заметны, висели в виде тончайшей дымки, тонким флером обрамляющей золотящиеся витрины, оттого никто не кутался в глухие плащи, как внизу, не оборачивал ртов шерстяными шарфами, не напяливал защитных очков и масок, не надевал ботфортов из толстой, в три нитки прошитой, кожи с заклепками. Здесь царил легкомысленный щебет и птичья пестрота красок, а от количества фестонов, галунов, обшитых тесьмой складок, рюшей и оборок кружилась голова. Уму непостижимо, что человек может накрутить на себя полдюжины рут ткани и не задохнуться при этом, мало того, находить этот наряд вполне удобным для променада!
Здешние мужчины носили бархатные жюстокоры поверх камзолов, подтянутые в талии, расшитые мелкой серебряной звездой и трунцаловой канителью[8], которую умеют шить только золотошвейки из Майнсберга и Штольпена. Поверх кюлотов — не грубых суконных, как у Котейшества, а нежной кремовой замши — надевали пышные складчатые плундры, и набиты они были, надо думать, не конским волосом, как у жалких подражателей из низин. А еще у здешних господ были до чертиков смешные шпоры. Тонкие, витиеватые, такие изящные, что смотреть больно. Украшенные тончайшей гравировкой, они явно не годились для настоящей работы и должны были погнуться от первого же удара. Барбаросса едва не фыркала всякий раз от их вида. Одна такая шпора при всей ее бесполезности должна была стоить по меньшей мере дюжину обедов в лучшем трактире Нижнего Миттельштадта…
Женщины этой осенью щеголяли расшитыми нижними юбками ярких цветов и платьями из тяжелой парчи, атласа и какой-то совершенно невообразимой переливающейся ткани, которую модницы-«бартиантки», охотно перехватывающие нисходящие со сквозняками из Эйзенкрейса модные течения, именовали «муар-антик»[9]. Тугие испанские корсеты медленно отходили в прошлое, а вот воротнички, кажется, делались все пышнее с каждой неделей и, глядя на них, Барбаросса размышляла только о том, до чего непросто, должно быть, передавить шею суке в таком воротничке обычной гарротой…
Барбаросса шла вперед, сцепив зубы и стараясь не глядеть по сторонам. На первом году жизни в «Сучьей Баталии» ей довелось испробовать на себе кнут Гасты тридцать семь раз, и то, что после этого шкура не слезла с нее, как старая рубаха, уже говорило о том, что ее не прошибить ни смешком, ни косым взглядом, разве что пулей из мушкета. Но мысль о том, что идущей позади Котти достается та же порция презрительных взглядов и смешков делала эту прогулку еще более тяжелой, чем прогулка сквозь строй жалящих бока шпицрутенов.
От меня несет Унтерштадтом, подумала Барбаросса, ощущая нестерпимое желание полоснуть по окружающей публике взглядом, точно отточенным палашом, заставив эти смешки съежиться и заползти обратно в породившие их глотки. Этот запах въелся даже не в одежду или волосы — в мясо. Даже если я сотру до крови кожу мыльным камнем и золой, изведу все запасы духов в Малом Замке, даже если напялю на себя атласное платье на пышном кринолине и обзаведусь веером вместо привычного ножа, даже если надену маску, скрывающую лицо, они и тогда меня раскусят. Запах выдает меня, тяжелый и скверный запах Унтерштадта, тянущийся за мной, как за гиеной после пиршества. Верно, он не выветрится, пока сестры-«батальерки» не выкопают в дрянной здешней земле яму и не запихнут туда наконец свою неугомонную сестрицу Барби, причиняющую всем хлопоты и беспокойства…
Пытаясь унять глухую крысиную злость, грызущую изнутри косточки, Барбаросса попыталась представить себя в тесном переулке против сук из «Люцернхаммера» с ножами, но не в привычном дублете и бриджах, а в бархатном платье с буфами, полудюжиной пышных юбок и тугим корсетом, с веерами вместо кастетов в руках. Получилось столь потешно, что она едва было не расхохоталась в голос.
Ряженные черти. Ничего, подумала она, печатая шаг и не обращая внимания на этих разряженных в шелка и кружева шутих. Рано или поздно очередной спящий под блядской горой демон вырвется на свободу, или какой-нибудь адский владетель, устав играть в кости со своими приятелями, наведается в Броккенбург, чтобы пошалить. И тогда этих разряженных пидоров и их подруг-мокрощелок не спасут ни изящные охранные чары, ни стражники в сверкающих кирасах. Все, все превратятся в окровавленное тряпье на мостовой, исходящее зловонным дымом, а пропитанный серой ветер будет гнать перед собой тлеющие кружевные платки, гнутые шпоры и опаленные парики…
А еще здесь не было ни единого эделя, это тоже сразу бросалось в глаза. Ни толстобрюхих, с выпученными глазами, бруннонов, ни чахоточно-бледных, сотрясающихся одновременно от артрита и лихорадки, альбертинеров, ни разодетых как проститутки оглушительно смеющихся розенов, ни прочих представителей этого пестрого и многообразного племени, обитающего в нижних чертогах Броккенбурга. Этой публике сюда, в Эйзенкрес, вход был заказан.
А жаль, подумала она, ощущая глухое скрежещущее остервенение.
Было бы приятно поглядеть на эту орду разодетых дамочек и их напомаженных приятелей-пидоров, возникни посреди улицы неторопливо шествующая туша супплинбурга, раздувшаяся, точно дохлая корова, в пузырящейся мешковатой робе, сопящая через сложную систему опутавших ее патрубков и шлангов. Или, скажем, парочка грузных неповоротливых монфортов, огромных, точно огры из сказок, дребезжащих на ходу из-за огромного количества вросших в плоть ржавых доспехов, соединенных между собой проржавевшими цепями…
Черт, ох и шуму тут было бы! Пожалуй, увидь почтенная публика супплинбурга, волокущего после изнурительной работы в шахтах под городом свой огнемет, наверняка обильно обблевалась бы, непоправимо испортив свои изысканные туалеты!
Чтобы не пялиться на публику, она стала пялиться на витрины и, наверное, зря. Здешние витрины — опасное место, к ним можно примерзнуть взглядом и застыть на много часов, не отдавая себе в этом отчета. Здесь, в Эйзенкрейсе, это проще простого. Иногда за тонким раззолоченным стеклом укрываются такие сокровища, по сравнению с котором меркнут груды золота адских владык и драгоценные каменья, рожденные в ядовитых озерах из ртути.
Ее не интересовали ткацкие станки, неутомимые демоны в которых способны были орудовать челноком сутки напролет, как не интересовали миниатюрные печи для выпекания хлеба и механические опахала, работающие на энергиях Ада. Она плевать хотела на пузатые бочонки для стирки белья, трясущиеся точно телеги на разбитой дороге, и другие, помельче, втягивающие в себя пыль через специальный, похожий на хобот, шланг. Херня, которой могут заинтересоваться разве что здешние бюргерши, раздобревшие, точно свиноматки и забывшие, каково это работать руками. Нет, будь у нее деньги, она бы даже не посмотрела в сторону этих штук.
А вот другие чертовски хорошо умели привлечь ее внимание.
Телевокс-аппараты — маленькие лакированные шкатулки не больше ящичка для вышивания, к которым на гибком шнуре были подсоединены изящные трубки из черного дерева и слоновьей кости. Из-за своего малого размера эти шкатулки, несмотря на отделку, выглядят не очень-то внушительно, но предоставляют своему хозяину возможности, которым позавидуют иные адские владыки. Достаточно снять такую трубку, и трудолюбивый демон, сидящий внутри, мгновенно пронзит пространство крохотным тончайшим пучком чар, соединясь с другим таким аппаратом, пусть даже расположенным в пяти мейле вниз по горе. Шикарная штука эти телевокс-аппараты, Барбаросса никогда не упускала случая поглазеть на них.
В Малом Замке тоже имелся аппарат, но он, конечно, не шел ни в какое сравнение с этими новыми аппаратами — громоздкий, с древним медным раструбом вместо изящной трубки на шнуре, он выглядел разбитым старым тарантасом по сравнению с изящной дорожной каретой. Сидящий внутри него демон был так стар годами и дряхл, что своим нещадным перханием заглушал половину сказанного, мало того, из-за устаревшего узора стабисторовых рун, выгравированного на корпусе, аппарат был уязвим для излучения отдельных астрологических знаков, оттого всякий раз, когда в силу входили Марс или Меркурий, начинал отчаянно сбоить.
Оккулусы. Вот уж от чего в самом деле непросто было оторвать взгляд. В отключенном виде они напоминали большие тусклые стеклянные бусины размером с хорошую дыню — любой стеклодув без труда выдует такую чтоб повеселить детишек, вглядывайся хоть до рези в глазах, не увидишь ничего кроме собственного отражения, искаженного выгнутым хрусталем. Но стоило дремлющего внутри бусины демону проснуться… Оккулус загорался внутренним светом, превращаясь в светящийся пузырь, внутри которого, как на миниатюрной сцене, разыгрывались самые разнообразные события, от легкомысленной интермедии до потешного водевиля или серьезной многочасовой драмы.
Частенько внутри хрустального шара возникал господин в строгом бархатном жюстокоре, зачитывающий новости барышников с антверпенской биржи, состоящие наполовину из невразумительных цифр и словечек, которые хоть и не относились к демонологии и адским наукам, звучали достаточно паскудно, чтобы служить именами самым злокозненным демонам адской бездны — Индоссант, Аллонж, Тратта[10]… Никчемная поебень с точки зрения Барбароссы, от которой мухи должны дохнуть прямо на лету, а мелкие бесы — корчиться в агонии.
Иногда господина в жюстокоре сменяла дама в платье на столичный манер, обыкновенно весьма целомудренном сверху, с лифом на китовом усе, однако бесстыдно выставляющим на всеобщее обозрение и «скромницу» и «шалунью» и «секретницу»[11], стоило только даме невзначай, будто случайно, сделать шаг в сторону, чтобы продемонстрировать зрителю распростертуюна заднем фоне карту. Карту, на которой Броккенбург обозначался обыкновенно лишь крохотным темным пятном.
Дама эта являлась обычно с прогнозами погоды и, с точки зрения Барбароссы, это была самая никчемная трата времени и сил запертого в оккулусе демона. К чему слушать о том, что послезавтра в Нижней Саксонии ожидается жидкий снег, если завтра, быть может, какой-нибудь из небесных владык, состоящий в свите архивладыки Белиала, впадет в ярость по неведомой причине — и вместо жидкого снега крыши Броккенбурга украсят опаленые птичьи перья, извивающиеся дождевые черви или отрубленные человеческие пальцы? Какой смысл готовиться к холодной зиме, если посреди декабря какой-нибудь самоуверенный дрезденский демонолог распахнет дверь Геенны Огненной и, прежде чем сгорит сам, выпустит вовне достаточно адских энергий, чтобы посреди зимы на две недели пришло засушливое лето?.. Никчемная трата времени. Впрочем, Барбаросса не без оснований подозревала, что зрители, неизменно собирающиеся вокруг оккулуса на таких прогнозах, тщательно пялятся не столько на карту, сколько в декольте изысканной дамы, благо кружева на нем скрывали не больше, чем легкий утренний туман, сходящий с гор.
Впрочем, иногда оккулус, пребывая, верно, в добром расположении, показывал и стоящие вещи, на которые стоило поглазеть. Например, танцы. В его стылых глубинах, озаренных внутренним светом, появлялась неведомая Барбароссе бальная зала, по которой скользили, распластываясь в танце, неизвестные Барбароссе люди. Иногда это была лихая бергамаска, в стремительных ритмах которой мельтешащие фигуры танцоров напоминали мятущиеся в Аду души, иногда — сдержанный чопорный менуэт, больше похожий на сосредоточенное движение шахматных фигур, чем на танец, иногда — разбитная насмешливая мореска, стремительный старомодный бурре или кажущийся незатейливым, но чертовски непростой лендлер с его меняющимися восьмитактовыми и шеститактовыми фазами.
Барбаросса не любила танцев, но если оккулус транслировал очередной бал из незнакомого ей дворца, устроенный неизвестными ей людьми по безразличному ей поводу, иногда задерживалась возле него — грациозные движения танцоров напоминали ей движения фехтовальщиков и она втайне надеялась перенять у них некоторые интересные па.
Щедрее всего оккулус был по средам и пятницам. В эти дни он обыкновенно показывал пьесы, и тут уж никто не мог предсказать, что ему заблагорассудится представить зрителю. Иногда это был какой-нибудь легкомысленный водевиль из числа тех, что лучше всего умеют ставить в Лейпциге, вроде «Братьев-близнецов» и «Гоуф-клуба», иногда — серьезная историческая драма вроде «Симплициссимуса», иногда безумная буффонада, в которой ни черта и не разглядеть за снопами рассыпающихся конфетти, а все происходящее на сцене подчинено неисствовому совокуплению причудливо разодетых актеров друг с другом.
Нет, если ради чего-то и стоило завести оккулус, так это ради пьес, подумала Барбаросса, скользя взглядом по витрине, за которой, аккуратно уложенные, точно елочные игрушки, светились дюжины хрустальных бусин. Учитывая, сколько в последнее время театральные барышники ломят за грошовые билеты на галерку, чертовски выгодное вложение капитала. Жаль только, она редко могла насладиться его плодами.
В Малом Замке имелся оккулус и не какая-нибудь миниатюрная игрушка, а пятнадцати дюймов в диаметре, размером с крупную тыкву, немного старомодная, но все еще вполне пристойная по нынешним временам модель. Хорошая штука, задержавшаяся в замке, должно быть, еще с тех времен, когда фон Друденхаусы были в зените славы и не экономили на обстановке, каким-то чудом не проданная до сих пор, как фамильная посуда и фарфоровые ночные горшки.
Демон, обитавший внутри, сохранил изрядный запас сил, но, как и многие создания его возраста, приобрел с течением времени брюзгливый стариковский нрав. Разгорался он отнюдь не сразу, ему требовалось несколько минут, чтобы разогреться, он неохотно передавал высокие частоты вроде звуков горна и виолончели, а иногда, когда на него находила меланхолия, нарочно окутывал все происходящее густейшей метелью. Барбаросса подозревала, что сидящий внутри хрустального шара демон куда хитрее, чем кажется. Что в моменты, когда оркестр, играя проникновенный ноктюрн Бургмюллера, подходит к кульминации, он специально ревет ослом за сценой или скрипит как ржавая цепь. Кроме того, по какой-то причине демон испытывает неприязнь к Кристофу Айхгорну[12] — стоило тому появиться внутри хрустального шара, неважно в какой роли и образе, в лирической трагедии вроде «Волшебной горы» или в батальной драме «Люфтваффехелфер», оккулус устраивал сущую какофонию — начинал мерцать, менять местами цвета, надсадно хрипеть, как умирающая лошадь…
Но даже в те дни, когда оккулус не был склонен капризничать, посмотреть толком какую-то пьесу было не так-то и просто. Рыжая карга Гаста вбила себе в голову, что истощать его силы попусту, развлекая «батальерок», будет чертовски расточительно с точки зрения сестры-кастеляна, оттого позволяла включать оккулус лишь в исключительных случах, и то не более чем на полчаса в день. Если Гаста отлучалась из замка — на рынок или по иной надобности — оккулус караулила верная ей Шустра с приказом никого к нему не подпускать.
Иногда, впрочем, младшим сестрам удавалось развлечься. Барбаросса невольно улыбнулась, вспомнив, как пару месяцев назад они с Котейшеством, пользуясь тем, что рыжая сука на три дня убралась в родную Вестфалию, навестить тетку, презрев все опасности включили оккулус — и все три дня упоенно смотрели пьесы — все пьесы, что разносились по магическому эфиру из неведомых театров и попадались им на глаза. Они посмотрели «Поменяться местами» и «Укрощение строптивого», «Мальтийского еврея» и «Бегущего по лезвию рапиры», «Лекаря поневоле» и «Большой переполох в Маленькой Баварии»… Славное было время. Барбаросса едва не облизнулась, вспоминая те деньки.
Под конец они с Котейшеством глядели комедию-бурлеск «Наверно, адские владыки сошли с ума» и хохотали так, что едва сами не лишились рассудка, а ребра болели еще несколько дней. Отличная была комедия — про дикаря с Черного континента, который обнаружил медную чернильницу, оброненную нерадивым школяром, и, заподозрив в ней алхимический артефакт невообразимой мощи, вздумал отправиться к самому архивладыке Белиалу, чтобы избавиться от него. Барбаросса не помнила уже половины деталей, но пьеса была отличная.
Что ни говори, шикарная штука — домашний оккулус. Вроде и смотришь ту же пьесу, что в театре, но чувствуешь себя куда как иначе. Оно и понятно, ни в одном театре ты не расположишься с таким комфортом, как в общей зале Малого Замка, растянувшись в собственной койке. В театре всегда чертовски накурено и смрадно, на галерке царит вечная сырость, за шиворотом после пьесы будет черно от табаку и сажи, мало того, еще попробуй найти такое местечко, чтобы тебе не перекрывали сцены чужие головы, шапероны и шляпы с топорщащимися перьями. В Кверфурте она и представить не могла себе такую роскошь, оккулус там был один на весь городишко, в местном трактире, едва-едва бормочущий, денно и нощно окруженный пьяными углежогами — какая уж тут, нахер, пьеса…
С другой стороны… Барбаросса задумалась, позволяя взгляду катиться по полированному стеклу витрины, точно на свеженаточенных катках по поверхности замерзшего озера. Пожалуй, что и в театре есть своя прелесть. Да, там шумно, людно, грязно, но… Если ловко орудовать кулаками и локтями, можно отхватить вполне пристойные места с хорошим обзором, кроме того, в антрактах и интермедиях разносят отличные ливерные колбаски по крейцеру за штуку и можно в довесок перехватить кружку хоть и водянистого, но вполне недурного пива. А еще в театре ты помимо вони от соседей, табака и подгоревшего жира от колбасок ощущаешь прочие запахи, которые ни один оккулус, увы, передать пока не в силах — запах старого дерева от сцены, лака, свежей стружки, которой посыпают в проходах, талька от актерских париков, сгоревшего пороха, с помощью которого авансцену окутывают дымами… Забавно, иногда ей казалось, что эти простые запахи составляют добрую половину от того немудреного удовольствия, что зовется театром.
Кроме того, как хорош бы ни был оккулус, у него существует предел. Даже самый ретивый и талантливый демон, заключенный в его хрустальных глубинах, не сможет перенести тебя внутрь событий. А вот театр… Именно в театре как-то раз она увидела, как горит осажденный триста лет назад Магдебург и даже сама побывала на месте битвы, впечатление об этом были так сильны, что сохранились и по сей день.
К разочарованию Барбароссы выставленные в витрине оккулусы играли не пьесу и не концерт, как она надеялась, вместо этого выстроенные в ряд хрустальные бусины демонстрировали сидящего за письменным столом господина средних лет в расшитом галуном камзоле, который что-то бормотал, кивая зрителю и ежеминутно поправляя пальцем на переносице маленькое изящное пенсне. Барбаросса не собиралась вслушиваться, тем более, что оккулусы играли почти без звука, но кое-то все-таки услышала, пока они с Котейшеством шли мимо витрины:
— …шестой год продолжается кровавая бойня, развязанная архивладыкой Гаапом и его смертными вассалами в афганских ханствах, бойня, унесшая миллионы мирных жизней, разрушившая десятки аулов и крепостей. Гаапова орда раз за разом демонстрируя свой звериный нрав, не намерена останавливаться, пока не превратит эту часть мира в выжженную пустыню — и мы все служим тому свидетелями. Речь идет о войне, о настоящей войне, которая уже грохочет на востоке тысячами ландскнехтских сапог, вбивая в землю все установленные веками заветы справедливости. От демонов воздуха мы получаем вести о том, что варварские орды Гаапа, в первую очередь хваленые руссацкие рейтары и мушкетеры, поддержанные отрядами бухарской тяжелой пехоты и каракалпакскими пращниками, осадили крепость Джавару, при этом безжалостно предав огню и смерти все окрестные кишлаки и аулы. Нет сомнения, если цивилизованный мир не вмешается, уже вскоре не только над Джаварой, но и над прочими крепостями взовьются стяги с красной пентаграммой, символом безумного алчного Гаапа…
Барбаросса презрительно сплюнула. Пусть даже оккулусы не оправдали ее ожиданий, в витринах Эйзенкрейса все равно оставалось чертовски много забавных штук. Так много, что забреди сюда сестрица Барби с мешком золота за плечами, ушла бы восвояси без башмаков и дублета, все до последнего крейцера оставив в здешних лавках.
Бронзовая подзорная труба, трудолюбивый демон которой, живущий между прозрачными стеклами, во много раз увеличивает предметы, так что в хорошую погоду можно смотреть на много мейле вокруг. Шкатулки для проигрывания музыкальных кристаллов, как большие, вооруженные медными раструбами так и малые, которые спокойно умещаются в карман. Заговоренные кольчуги, которые полагается поддевать под рубаху, такие тонкие, что, кажется, ничего не весят, но способные выдержать выстрел из мушкета в упор. Крошечные обскурные камеры — казалось бы, просто ящичек с глазком, но достаточно навести его на цель и нажать на кнопку, как россыпь крошечных демонов, сидящих внутри, в считанные секунды своими бритвенно-острыми зубами выгравирует изображение на медной пластине. Зачарованные кресала, высекающие искру одним только небрежным движением, не заставляющие стирать в кровь пальцы. При одной только мысли о том, с какой пользой можно было бы использовать эти штуки у Барбароссы иной раз спирало дыхание.
Были тут, конечно, и дурацкие, не имеющие никакого смысла кроме развлечения, но, сказать по правде, даже они были выполнены так роскошно, что невольно манили. Например, эта штука, которую называли «тетрамино», на которой помешались в последнее время все малолетние суки, которым монеты жгут карманы. Казалось бы, херня херней — маленький ящичек с половину книги размером, с небольшим оконцем на одной стороне. Музыку не играет, огня не высекает, пластины не гравирует — просто невидимые существа, живущие в нем, перетаскивают внутри небольшие, выточенные из красного дерева, фигурки. Повинуясь специальным рычажкам, расположенным снаружи, они могут поворачивать их, укладывая в коробку то на один бок, то на другой. Если сложить из разночинных фигурок линию, демоны убирают ее, стирая подчистую, а фигурки все сыплются и сыплются, точно дождь, только успевай вертеть их да укладывать… Совершенно никчемная хрень, но раз попробовав, уже не сможешь оторваться. Торгаши из Эйзенкрейса сдирают за нее по пять гульденов — сущий грабеж, но для себя Барбаросса уже решила, едва только у нее наберется достаточно монет, непременно купит Котейшеству чертово «тетрамино», пусть хоть иногда отвлекается от своих гримуаров…
— Барби! Эй, Барби!..
Котейшество потянула ее за полу дублета, осторожно и робко, точно ребенок, силящийся задержать маменьку возле очередной витрины. Интересно, что она там углядела? Заводную балеринку, занятно крутящую ножками? Осыпанное жемчугами яблоко из червонного золота? Может, зачарованную лошадку с уздечкой из серебряной канители и с кудрявым хвостиком, который можно расчесывать специальной щеточкой?..
Прекрати, Барби, одернула она сама себя. Котейшество уже не ребенок. Ей шестнадцать, и она совсем уже не та перепуганная сопля, что пялилась на тебя с ужасом в темном коридоре университетского дортуара. Она еще нуждается в твоем покровительстве и защите, она все еще пугающе мягка, не нарастила должного слоя стали на боках, но… Она уже не девчонка. Совсем не девчонка.
— Чего? — буркнула Барбаросса, не замедлив шага, отворачиваясь от трех дюжин господ в пенсне, которые, сидя за стеклом, что-то доходчиво втолковывали и объясняли. Если пялиться в каждую витрину, которую Эйзенкрейс с расчетливостью опытного сутенера распахивает у тебя перед глазами, можно блуждать тут до седых волос на пизде. А у нее уже чесались глаза от испарений розовой воды. Не говоря уже о том, что брюхо ощутимо подводило от голода. Они обошли уже по меньшей мере дюжину лавок, но впереди оставалось еще больше. Гораздо больше.
— Гляди… — Котейшество мотнула подбородком куда-то в сторону, — Никак, обер?
— Шутишь? — невольно вырвалось у нее.
Господа оберы редко выбирались за пределы Оберштадта. Воздух низин, проникнутый взвесью сожженных и отработанных чар, был им невыносим, как обычному человеку — вонь кожевенной мастерской, состоящая из удушливых миазмов щелока и мездры. Даже в Верхнем Миттельштадте они появлялись нечасто, обычно только для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение бургомистру пару раз в год или украсить собой какое-нибудь празднество, устроенное Семиглавом по случаю окончания сбора урожая. Ниже отметки в сто восемьдесят рут[13] они не спускались ни при каких обстоятельствах, разве что в своих герметически закрытых каретах, запряженных страшными оберскими лошадьми из дымчатого полужидкого стекла.
— Сучья напасть! — вырвалось у Барбароссы, — Только обера нам тут и не хватало!
Судя по беспокойному гомону почтенной публики, а еще по тому, как спесивые стражники спешно оправляли на себе портупеи, силясь принять бравый и щеголеватый вид, наблюдение Котейшества не было фантазией. Кто-то из господ из Оберштадта, устав пить вино из осеннего ветра и играть на лютне со струнами из закатного света, спустился со своих заоблачных высот. И сделал это блядски не вовремя, с точки зрения Барбаросса.
Известно, что творится в Эйзенкрейсе всякий раз, когда там оказывается кто-то из высокородных господ. Магазинчики спешно закрываются — всем наплевать на выставленные за стеклом диковинки, когда можно бесплатно пялиться на настоящего обера, к тому же в воцарившейся давке запросто могут помять товар, а то и высадить стекла. Нет уж, рачительный хозяин, видя такое дело, сам поспешит опустить шторы на витрине, чтобы минутой позже самому присоединиться к зевакам.
— Котти, чтоб тебя! Шевелись!
Котейшество поспешно кивнула, ускорив шаг. Но не смогла побороть соблазна, обернулась на несколько секунд, чтобы глянуть в ту сторону, откуда доносилась наибольшая суета. Дети всегда чертовски любопытны, даже если это одаренные Адом дети, со всем пылом постигающие запретные науки и энергии. Барбаросса и сама, не сдержавшись, глянула туда.
Увидела, конечно, не много. Вспомнившие про свои обязанности стражники спешили оградить почтенного обера от толпы, сняв с плеч свои грозные алебарды и тесня ими толпу, перехватив на манер шестов, точно отару овец. Да и того, что происходило за их спинами почти невозможно было рассмотреть за морем качающихся перьев, пышных париков, парасолей и щедро присыпанных пудрой дамских причесок.
Барбаросса увидела лишь бок роскошного фаэтона, украшенного золоченым гербом в виде почерневшей отсеченной руки, и, совсем уже мельком, человека, выбирающегося из нее. Не человека, мгновением поправилась она. Обера.
Он выглядел не сказочным принцем-небожителем, как ей представлялось, не существом, сотканным из лунного света, невесомым, сияющим и текущим по воздуху, а мужчиной лет сорока, и не изящным, а порядком тяжелым в кости, даже грузноватым, опирающимся на массивную палисандровую трость с серебряным набалдашником. В его движениях не угадывалось воздушной плавности, как в движениях учителей танцев и фехтования, но глядя на то, как он неспешно выбирается из экипажа, небрежно кивнув стражникам, как оправляет на себе жюстокор, как перехватывает трость короткими узловатыми пальцами, Барбаросса подумала, что не вышла бы на дуэль против него — даже если бы ей сулили за это все сокровища Ада.
Каррион всегда требовала от своих учениц пристально наблюдать за тем, как идет противник, как переносит тяжесть с одной ноги на другую, как у него двигаются при ходьбе плечи и локти. Обер не был грациозен, но его движения… Воздух будто шипит вокруг него, подумала Барбаросса, испытывая желание скрестить на груди руки, чтобы хоть чем-то прикрыть беспокойно ерзавшую под ребрами душу. Обтекает, не смея коснуться. Это было… жутко. Необъяснимо и жутко.
А еще ее удивило, что этот обер совсем не так хорош собой, как принято изображать этих небожителей на гравюрах. Бесспорно, он был красив, но вовсе не писанной демонической красотой, как инкубы из развратных книжонок Холеры, скорее, даже грубоватой, похожей на благородный камень, агат или гранат, сохранивший врожденные дефекты и сколы, отродясь не бывавший в руках огранщика. Аккуратная черная борода, смазанная, надо думать, отнюдь не оливковым маслом, крутой мощный нос, похожий на тяжелый, раздвигающий волны, нос боевого корабля, жестко сжатые тонкие губы… Но еще больше Барбаросса изумилась, увидев узкий шрам на его правой щеке, а также правый глаз, едва видимый за блестящим моноклем — высохший, съежившийся и похожий на покрытое паутиной птичье яйцо, спрятавшееся в дупле.
И это человек, живущий на вершине горы, играющий с демонами в шахматы, перед которым дрожат жалкие земные владыки, все эти надменные герцоги, трусливые графья и тучные бароны? Барбаросса ощутила разочарование. Совсем не так она представляла себе оберов, когда глазела на них с изрядного расстояния без возможности рассмотреть детали. Интересно, из какого он рода? Она всегда неважно разбиралась в оберских гербах, но отрубленная рука казалась чем-то знакомым. Фон Вюрцбурги? Фон Деренбурги? Может, фон Фульда? Ничего, она спросит позже у Гарроты, если накатит такое желание. Та штудировала оберские гербы почище, чем печати демонических владык.
— Барби… — Котейшество обмерла посреди тротуара, уставившись назад, туда, где уже клубилась, обволакивая обера и его фаэтон, клекочущая алчная толпа, — Мне кажется, он смотрит на нас. Как думаешь, нам стоит…
Барбаросса стиснула ее за рубаху и потянула за собой, так резко, что едва не оторвала рукав. Фазанье перышко на берете Котейшества вздрогнуло и затрепетало, точно только сейчас ощутив ветер, вырвавшись из зоны вблизи обера, в которой все воздушные потоки замерли и остановились, точно укрощенные звери.
— Ай!
— Шевели задницей, Котти, — буркнула Барбаросса, — Скоро закроются все магазины, и мы останемся с носом.
Котейшество неуверенно кивнула.
— Я слышала, оберы, выходя в свет, иногда кидают в толпу горсти рубинов, вот и я подумала, что…
— Что нам перепадет немного добра? — Барбаросса фыркнула, заметив, как дрогнули плечи Котейшества, — И не надейся! Судя по тому, как начался этот блядский денек, если нам сегодня что-то и перепадет, то лишь немного собачьего дерьма…
Удача почти улыбнулась им в «Садах Семирамиды» на окраине Эйзенкрейса. Заведение определенно знавало лучшие дни, о чем свидетельствовали внушительные тумбы коновязи и роскошное бронзовое литье на решетках. Но эти дни, судя по всему, миновали уже не один год назад — обилие пыли на полу и отсутствие вышколенной обслуги говорило о том, что лавочка вполне им по карману. Об этом же говорил и ассортимент. Уже наметанным взглядом от порога Барбаросса сразу же полоснула по шеренге с банками, пытаясь разглядеть их обитателей в тусклом свете масляных ламп. И едва подавила желание восторженно хлопнуть Котейшество по плечу.
Кажется, после долгих мытарств и скитаний силы Ада наконец завели их куда надо. Здесь не было лощеных херувимчиков и прелестных куколок, но не было и дряхлых, тронутых тлением, плодов, зовущихся гомункулами лишь по недоразумению. Зато здесь были другие образчики, выглядящие на взгляд Барбароссы весьма утверждающе. Иные были немного скособочены, покрыты коростой или сыпью, другие явно испытывали сложности с ориентацией, находя чересчур сложным вертикальное положение, но в целом, в целом…
— Неважный товар, — Барбаросса презрительно поцокала языком, как опытный барышник, приглядывающийся к коню на ярмарке, — Как по мне, такого брать только на корм твоим катцендраугам. Как по мне, лучший из них не стоит и пуговицы от моего дублета, но если уж в порядке интереса… Хозяин! Сколько стоят эти козявки?
Хозяину впору самому было подыскивать себе банку, выглядел он дряхлым и слабым, точно страдающий от всех известных человечеству болезней альбертинер. Но на окрик Барбароссы отозвался удивительно звучным и сильным голосом:
— Простите, сударыни, едва ли я смогу быть вам полезен. Дело в том, что…
— Это уже нам судить, будешь или нет! — отрезала Барбаросса. В этой лавочке было куда меньше стекла, чем в предыдущих, меньше страшных оскалов, глядящих на нее из отражений, оттого она ощущала себя немного увереннее, — Я хочу знать, сколько стоит твой товар!
Хозяин покорно поднял руки. Правая ладонь у него была изувечена, пальцы посерели и скрючены, точно когти, а плоть выглядела местами оплавленной. Такое бывает, если в руках разорвет изношенный мушкет, подумала Барбаросса, или если нацепишь заговоренное кольцо, демон внутри которого окажется тебе чертовски не рад. Как бы то ни было, он не пытается наградить ее улыбкой, а это уже внушало надежду.
— Если вы настаиваете… Я продаю своих гомункулов по два гульдена за голову.
Два гульдена! Барбароссе показалось, что в октябрьском небе грянули огромные медные литавры, на мгновенье заставив чертову гору задрожать на своем ложе. Два гульдена — это тебе не медяшки, но столько монет им с Котейшеством по силам наскрести.
— Я покупаю, — быстро сказала она, — Вон того мелкого выблядка, второго слева, без глаза. Или нет. Справа от него, сухорукого. Как думаешь, Котти? А может, не его, а того, со вздутым животом? Он ведь не лопнет по дороге, а?..
Хозяин со вздохом покачал головой.
— Я уже сказал вам, сударыни, что ничем не могу вам помочь. Эти гомункулы не продаются.
Медные литавры беспомощно задребезжали, точно расколотые пулей пластины кирасы. Человекоподобные карлики из банок равнодушно взирали на Барбароссу своими кукольными глазами.
— Какого хера не продаются? Вот же они, стоят на полке! И ты сказал…
— Я сказал, что цена каждому — два талера, — спокойно подтвердил хозяин, пряча изувеченную руку за ремень, — Но эти уже обрели своего хозяина и он был столь предупредителен, что уже внес задаток. Нынче вечером я отправлю их по новому месту жительства.
— Но… — Барбаросса растерянно мазнула взглядом по шеренге банок, — Их здесь целая дюжина!
— Четырнадцать голов, если позволите.
— Четырнадцать! Дьявол, вы что, хотите сказать, он купил их всех?
— Совершенно верно, сударыня.
— На кой хер ему четырнадцать гомункулов? — Барбаросса сбросила с плеча ладонь Котейшества, мягко пытающуюся приглушить ее злость, — Он что, хозяин какой-нибудь мануфактуры, где работают гомункулы? Может, коллекционер?
— Нет. Насколько мне известно, он отставной военный.
— Так что, он играет ими в солдатики? Наряжает в кирасы из фольги, садит на дрессированных крыс и разыгрывает битву при Мингольсхайме[14]? Бомбардирует из мортир грецкими орехами?
— Не могу знать, — холодно отозвался хозяин лавки, — К тому же, это не моего ума дело. Господин фон Лееб имеет полное право приобретать столько гомункулов, сколько сочтет необходимым, я всего лишь поставщик. Если желаете, можете наведаться в следующий вторник, я получу полдюжины новых из Йонсдорфа и…
— Мне не нужны гомункулы в следующий вторник! — рявкнула ему в лицо Барбаросса, — Мне они нужны сейчас!
Искалеченная посеревшая рука хозяина лавки уцепилась за ремень и повисла, точно мертвый паук. А взгляд сделался холодным и неприязненным.
— Буду рад предложить вам свои услуги в другой раз, сударыни.
Пальцы правой руки, нырнувшие в потайной карман, прикипели к полированной поверхности «Скромницы». Вцепились, точно голодный сом в наживку. Промеж глаз, решила Барбаросса, ощущая как по телу разливается колючее остервенение. Промеж глаз, чтоб обмяк, потом ближайшую банку в руки, свистнуть Котти — и бежать, бежать нахер…
Невесомая ладонь Котейшества вновь коснулась ее плеча. Уже не так осторожно, как прежде, настойчиво и требовательно. Побарабанила пальцами по ткани, привлекая к себе внимание. Лишь глянув на нее, Барбаросса увидела то, что стоило увидеть куда как раньше — парочку стражников, устроившихся на противоположной стороне улицы с дымящимися трубками в руках. Может, они даже и сообразить ничего не успеют. Может, на полках их пистолетов нет пороха, как болтают про стражу в Эйзенкрейсе. Может, они и не побегут вовсе…
Она позволила Котейшеству вытянуть себя на улицу, прочь из лавки. Сука! Солнце лишь недавно перевалило за полуденную черту, а денек уже кажется ей паршивым, как пиво из подгнившей бочки. А ведь они не выхлебали и половину…
— В Эйзенкрейсе нам ничего не сыскать, — пробормотала она, — Мы потратили битый час, бегая от одной лавки к другой, но не нашли ровным счетом ни хрена. И это начинает меня чертовски беспокоить.
— И не найдем, — потухшим голосом ответила ей Котейшество, — Гомункулы — дорогой товар. А если мы притащим профессору Бурдюку какую-нибудь полудохлую амебу…
Он точно смешает нас с пеплом, подумала Барбаросса. И ни одна душа во всем Броккенбурге не заступится за нас.
— Не вешай нос, — Барбаросса подмигнула ей, — Может, наши кошели и висят как гульфик у оскопленного, Брокк все еще умеет быть щедрым стариканом. Дай мне немного времени, сестренка, и я что-нибудь раздобуду, вот увидишь.
Котейшество подняла на нее взгляд.
— Что ты имеешь в виду?
Барбаросса крутанула предплечьем, изобразив в воздухе круг воображаемым кистенем.
— В этом городе все еще до черта шлюх, бретеров и никчемных миннезингеров. А еще здесь всегда хватает темных улиц и переулков, а также беспечных гуляк. Поверь, я помню их лучше, чем многие демонические печати. Придется подождать до ночи, но…
Котейшество вздрогнула.
— Нет.
— К утру у меня будет по меньшей мере талер, вот увидишь. Мы купим того золотоволосого красавчика в хрустальной банке и…
— К утру профессор Бурдюк будет в университете. А лавки закрываются на ночь. Сколько бы денег ты ни заработала своим кистенем, Барби, нас они не спасут.
Барбаросса клацнула зубами, едва не прикусив язык.
Сучья дырявая башка. Про время-то она и забыла. Неудивительно, что как ведьма она не полезнее куска сухого коровьего навоза — вечно забывает про самое важное.
— Можно пощипать Шабаш, — предположила она, но без особой уверенности, — Я знаю одну сучку со второго круга, которая еще не вступила ни в какой ковен. Рядится под голодранку, но я видела у нее золотой перстень под тряпьем. Думаю, если приставить ей нож к горлу, она не будет долго сомневаться, кому его отдать. Заложим его в Гугенотском квартале и…
— Нет, — Котейшество на миг прикрыла глаза, а когда открыла, радужка их заметно потемнела. Не гречишный мед, подумалось Барбароссе, что-то другое. Неясное, но отдающее ведьминским варевом, — Мы не будем заниматься разбоем, Барби.
— Если мы не притащим уродца в банке в университет до рассвета…
— В Эйзенкрейсе нам ничего не найти. Но есть и другой способ.
— Да?
Котейшество вздохнула. Выдох, вырвавшийся из ее побледневших губ, до лица Барбароссы долетел лишь слабым прохладным сквознячком — точно невидимый демон проказливо махнул хвостиком, пролетев между ними.
— Я сама могу сделать гомункула.
Барбаросса уставилась на нее, не зная, шутка это или взаправду. Маловероятно, что шутка, да и время как будто неподходящее.
— Да ну?
— Чары сложные, но я справлюсь. Я училась. У меня есть ингредиенты в Малом Замке. Щепотка кадмии, грамм Глаубертовой соли[15], четверть унции крысиной крови… — Котейшество задумалась, отчего на ее гладком, как у ребенка лбу, не знающем ни шрамов, ни бородавок, возникла вертикальная морщинка. Маленькая, но очень тревожная морщинка, которую отчаянно не любила Барбаросса, — Не хватает лишь главного.
Во имя дьяволового семени, подумала Барбаросса.
Во имя дьяволового семени и трехсот сожженных ведьм.
— Дай угадаю. У тебя нет ребенка.
— Верно, — подтвердила Котейшество, — Мне нужен плод. В хорошем состоянии и не лежалый. Без признаков некроза. И чтоб хотя бы тридцать недель срока.
— Как будто в Броккенбурге недоношенные плоды растут на деревьях! — вырвалось у Барбароссы, — Или продаются в бакалейных лавках! Добрый день, нам, пожалуйста, кусок говядины, пучок сельдерея и дохлого мальчишку! Только чтобы не младше тридцати недель, пожалуйста!..
— Сойдет и девчонка, — тихо произнесла Котейшество, — Бурдюку до этого и дела нет. Нам нужно в Руммельтаун, Барби.
— Какого хера нам делать в Руммельтауне, сестренка? Или ты решила съесть карамельное яблочко напоследок?
Котейшество покачала головой, отчего стянутые в хвост волосы качнулись у нее за спиной, а фазанье перышко на берете коротко дрогнуло.
— Мясные ряды, — только и сказала она.
Если вообразить всю исполинскую тушу горы Броккен в виде человеческого тела — исполинского несуразного каменного тела, которым веками пирует огромная раковая опухоль под названием Броккенбург — Эйзенкрейс будет располагаться где-то в районе шеи. Там, где обычно крепятся драгоценные подвески, ожерелья, колье и прочие изящные штуки. Где пахнет духами, где дрожат яремные вены, куда целуют жадные губы любовников.
А Руммельтаун… В промежности, подумала Барбаросса. Там, где всегда грязно, жарко и смердит. А еще разгуливают полчища мандавошек, вознамерившихся устроить в твоих нижних панталонах, как в огромных шатрах, свою собственную вечно кипящую ярмарку.
Здесь никогда не знали огромных витрин — здешний товар сваливался в лучшем случае на дощатые прилавки, устроенные беспорядочно и тесно, а иногда и просто на расстеленную мешковину прямо на земле. Здесь не прохаживались, постукивая алебардами, лощеные стражники — с пойманными карманниками здешние обитатели не церемонились, чтобы не нагружать и без того вечно занятых магистратских палачей. И аутовагенов здесь тоже не знали — в узких переулках, окружающих Руммельтаун со всех сторон, могли протиснуться разве что небольшие телеги да двуколки.
Грязь, сутолока, гам и вонь.
Даже говор здесь был непривычный, складывающийся из такого количества наречий, что Барбаросса с трудом разбирала и треть из них. Баар-алеманский говор с южных границ, грубый и тяжелый, как лошадиные подковы. Пфальский диалект уроженцев Саарланда, холодный, как породившие его сумрачные Вестервальдские горы, усеянные костями до самых вершин. Лимбургский говор, созданный, кажется, в насмешку над всеми известными наречиями, такой, что впору подавиться собственным языком, произнеся лишь пару слов… Даже в тех местах, где можно было услышать привычный уху остерланд[16], он все равно был подпорчен местечковым акцентом до такой степени, что тянуло сплюнуть. Черт, в ее родном Кверфурте, зловонной угольной яме, тоже порядком коверкали остерландскую речь, но не до такой же степени!..
Барбаросса не любила Руммельтауна. Не любила его суеты, не любила запахов, не любила вечного гомона, царящего здесь — клекот сотен голосов, сплетаясь, рождал подобие адского хора, отчего возникало ощущение, будто кто-то железным клювом клюет тебя в барабанные перепонки.
Ее раздражало здесь все. Грубые прилавки из неошкуренных досок, трещащие под тяжестью той дряни, что на них навалили. Зеваки с выпученными глазами, вполне заслуживающие права расстаться со своими монетами в обмен на чудодейственные демонические дары, изготовляемые обыкновенно из дохлых лягушек, глины и фальшивых самоцветов в ближайшей подворотне. Ворохи распространявших удушливый болотный запах трав, которые должны были служить компонентами для чудодейственных декоктов, но на деле годились лишь для того, чтобы устилать ими земляной пол.
Ассортимент, который предлагал Руммельтаун, мог удивить лишь школярок, едва только вступивших в первый круг обучения, ни черта не смыслящих в том ремесле, обучению которому они посвятили свои никчемные жизни и видевшие кровь лишь на своих собственных портках.
Фальшивые драгоценности, дрянные зелья, изготовленные без всякого понимания чар амулеты. Все это соседствовало с дрянными лошадиными седлами, мутными фламандскими зеркалами, рассохшимися дорожными сундуками, безнадежно вышедшими из моды шаперонами, стоптанными до мяса сапогами, тисовыми оглоблями, медными чернильницами, жемчужными бусами, кожаными книжными переплетами, аляповатыми веерами, погнутыми шпорами…
Барбаросса даже не смотрела в сторону этого добра. За большую часть из всего этого впору было расплачиваться оплеухами и зуботычинами, а не монетами. Вместо этого она ловко лавировала между тучными бюргерами, прилавками и бочками, рассекая острым плечом толпу и удерживая, точно на буксире, Котейшество. Направление она чувствовала безошибочно, как демон, заточенный в компасе, чувствует направление на север, не позволяя стрелке отклониться даже на толщину волоса.
Мясные ряды. Здесь не продавали ни телятины, ни говядины, ни конины. Здесь, на самом краю гомонящего Руммельтауна, обитали флэйшхендлеры, торговцы плотью, со своим особенным товаром. Запах от которого, похожий на запахи скотобойни, при благоприятном ветре иногда забирался даже в покоящийся на вершине горы Верхний Миттельштадт.
— Либесапфель, дамы и господа! — взвыл где-то рядом дородный детина, взмахнув длиннейшими, похожими на боевой цеп, щипцами, — Карамельные яблочки! Пять крейцеров за штуку! Налетай, тащи, детям бери!
Барбаросса заворчала. На то, чтоб обойти прилавок со шкворчащей жаровней, в недрах которой плескались обваренные сахарным сиропом яблоки, да к тому же обложенный плотным людским суслом, ей пришлось потратить полминуты. Не очень много, если подумать. Чертовски много, если задрать голову и проследить путь солнца.
Если они не успеют добыть гомункула, профессор Бурдюк их обеих превратит в катающиеся по полу карамельные яблочки, разбрызгивающие вокруг плавящиеся лужицы собственной плоти…
Наконец потянулись прилавки флэйшхендлеров. Здесь народу было куда поменьше, и понятно — здешний товар не пользовался таким спросом, как гнутые шпоры и фальшивые фламандские зеркала, но и на него находились охотники. Большую часть прилавков они с Котейшеством пробегали не глядя. Позеленевшие пальцы, переложенные для свежести листьями лопуха, невесть у кого отсеченные уши, выглядящие причудливыми восковыми фруктами, бесформенные обломки костей и плавающие в неведомых растворах глазные яблоки, без интереса наблюдающие за происходящим.
Не то, не то, не то.
— Барби! Стой! Сюда!
У одного из прилавков Котейшество резко остановилась, заставив остановиться и ее. Прилавок был уставлен даже не банками, а мелкими аптечными склянками, оттого она и не задержала на нем взгляда. Но если приглядеться…
Не плоды, мгновенно определила Барбаросса, ощущая, как огонек надежды, трепетавший в груди мгновение назад, превращается в жирный липкий пепел. Всего лишь зародыши, эмбрионы, мертвые ящероподобные организмы с полупрозрачными лапками и головами-комочками, плавающие в жидкости. Этих впору подавать в трактире в качестве закуски к пиву, а не тащить в университет. Даже самому Люциферу не сотворить из этих бесформенных комков плоти гомункулов.
— Этот, — Котейшество ткнула куда-то вглубь прилавка пальцем с аккуратно остриженным ногтем, — Сколько недель?
Младенец, которым заинтересовалась Котейшество, стоял в сторонке от своих собратьев и был заточен не в аптечную склянку, как прочие, а в запечатанную воском банку. Тощий, решила Барбаросса, разглядывая его. Тощий, как спичка, ребра выпирают, и кожа дряблая немного, к тому же одна из полупрозрачных ручек неестественно вывернута в суставе. Дрянной товар, если говорить начистоту. Но удастся ли им найти лучше за отведенное время?
Хозяйкой прилавка оказалась тучная дама в застиранном, много раз чиненном платье. Ее трещащий корсет почти не сдерживал рвущуюся наружу плоть, а шея заплыла жиром настолько, что если бы кому-то вздумалось накинуть на нее удавку, та наверняка лопнула бы, как бечевка. Дама засопела, глядя на Котейшество пустым рыбьим взглядом. Послеполуденная жара, затопившая Броккенбург волной медленно сползающего в предгорья зноя, сделала ее сонной и медленно соображающей. Как муху, объевшуюся мясного сока и пьяно ползающую по заляпанной кровью колоде мясника.
— Этот?.. Этот, позвольте… Этот мой старшенький, Клаус. Понесла я к Розовому Понедельнику[17], стал быть… Двадцать, двадцать три… Двадцать восемь недель, выходит. Может, и двадцать девять, дай Вельзевул памяти… Ладный бесенок, а? Гляньте, косточки у него какие, ну точно сахарные. Не глядите, что глазенки закрытые, они у него ясные, как бусинки. Хотела для себя оставить, старухе на радость, выносить, но нагадали мне, что хлопот он мне причинит, дом сожжет, вот и пришлось…
Барбаросса едва не клокотала от сдерживаемой ярости. Злосчастный Мухоглот, из-за которого начался весь переполох, потом прогулка по лавкам Эйзенкрейса, теперь вот Руммельтаун с его отвратительными запахами… Она ощущала себя чугунком на алхимическом огне, внутри которого варится, бурля, едкое ведьминское варево, способное обжечь всякого, неосторожно поднявшего крышку.
Словно нарочно чтобы извести ее еще больше, на носок ее башмака шлепнулось что-то липкое и влажное, зеленовато-белое, похожее на внутренности раздавленной виноградины. И омерзительно едко пахнущее, как выяснилось секундой позже.
Херова дрянь. Неудивительно, что среди обитателей Руммельтауна популярны шляпы с широкими полями, а над прилавками заботливо растянуты холщовые тенты. Ей следовало помнить, куда она направляется.
Барбарроса задрала голову. Здесь, в Миттельштадте, небо не было таким прозрачным, как на вершине Броккена, туман из едких магических испарений и мелкой золы ощутимо ограничивал видимость, превращая солнце в зыбкий светлый мазок, но глаза у нее были достаточно остры, чтобы разглядеть мелькающие среди облаков острые силуэты. Они двигались суетливо и быстро, по рваным, едва не сходящимся траекториям, и удивительно было, как они не сшибаются там, ломая себе шеи. Удивительно проворные и ловкие суки, даже более проворные, чем летучие мыши.
Следующий зловонный снаряд лопнул в дюйме от ее ноги, превратившись в грязно-зеленую кляксу на брусчатке, и, верно, это были пристрелочные выстрелы, потому что следом целая россыпь их забарабанила по пологу над прилавком, да так, что ей пришлось проворно натянуть на лицо капюшон.
Гарпии. Мелкие полуразумные городские хищницы с повадками летающих крыс, они наверняка считали торговые ряды Миттельштадта чем-то вроде своего ленного владения, а может, наследными охотничьими угодьями. Иначе и быть не могло. Здешний смрад наверняка казался им запахом самых соблазнительных яств на свете, шутка ли, такое количество свежей и лежалой плоти, пальчики оближешь! Время от времени они с омерзительными воплями, извергая визгливые ругательства на одном им понятном языке, обрушивались вниз, чтобы выхватить из рук у зазевавшегося покупателя какой-нибудь особенно изысканный на их взгляд плод — несвежее ухо или заспиртованную кисть повешенного, после чего, жадно чавкая, стремительно взмывали вверх, хохоча и упиваясь своей победой. Когда случая пообедать не выпадало, а покупатели проявляли похвальную осторожность, те просто кружили над торговыми рядами, находя удовольствие в том, чтобы испражняться им на головы, издевательски вереща и устраивая грызню между облаков.
Летающие крысы. Никчемные городские паразиты. Среди университетских школярок была популярна забава — устроившись на парапете, сшибать их юркие тела из простенького самострела свинцовыми пулями. Неказистое, бесхитростное развлечение, но они могли предаваться ему часами. Не из-за их мяса — мясо гарпий было не только зловонным, но и настолько ядовитым, что в пищу не годилось — скорее потому, что это были единственные существа, на которых они могли выместить свою злость. А злости тогда в них было до черта.
Барбаросса натянула капюшон, чтобы едкие брызги шлепающегося вокруг помета не попали в глаза. Если Котейшество задержится здесь надолго, одёжка пропахнет этой дрянью настолько, что придется варить в котле, иначе это дерьмо и не вывести.
А Котейшество, кажется, не спешила прочь. Она пристально изучала мертвого младенца в банке, словно пытаясь в его сероватом скрюченном тельце найти какие-то одной только ей ведомые признаки и следы.
— Сами глядите, какой ладненький и добрый… — дородная хозяйка в грязном фартуке кокетливо опустила глаза, — Вынашивала как для себя, сами понимаете. Ежли вам надо ведьмову мазь изготовить, «хексензальбе», значит, то в самый, значит, раз. Гляньте, не жирный, косточка к косточке, и внутренность добрая, без чирьёв или там распухлостей, бульончик славный выйдет, душистый…
Барбаросса едва сдержала злой, царапающий губы, смешок.
«Хексензальбе»! Подумать только! И верно безмозглая как осенняя муха.
В существование особой колдовской мази, позволяющей ведьмам летать, повелевать молниями и творить прочие фокусы, чьи пределы обыкновенно зависели от воли рассказчика, верили только дети, дубоголовые деревенщины откуда-нибудь из-под Граца да простаки, способные обменять корову на три волшебных боба.
А еще в него верили многие ведьмы из Броккенбурга. Слишком слабые, чтобы овладеть настоящими науками ада, дарующими истинную силу, слишком отчаявшиеся, чтобы рассчитывать дотянуть до конца первого года обучения, когда им позволено будет стать частью чьего-то ковена, бесправные и забитые, как и тысячи их товарок в Шабаше, они верили в то, что «ведьмина мазь» наделит их силой и спасет.
Даже сейчас, спустя два года, Барбаросса помнила ее немудрящую рецептуру, которую тайком переписывали друг у друга школярки, всерьез полагая, будто причащаются тайной формулой, дарующей могущество и силу. Цикорий, лунник, вербена, пролесник, толстянка, венерин волос, потом, кажется, птичья кровь, бульон из новорожденного теленка, истолченный смарагд, паутина из дома вдовы… Дальше полагалось на протяжении трех ночей толочь хексензальбе в медной ступе, трижды перегонять зелье, трижды фильтровать — через березовую золу, пепел отцеубийцы и кладбищенскую землю, остужать, произносить какие-то формулы…
Когда-то давно, два года назад, она и сама чуть было не испробовала на своей шкуре чудодейственную «ведьмину мазь». Пятеро школярок из Шабаша раздобыли украдкой нужные ингредиенты и глубокой ночью, таясь от старших, приготовили их на потайном огне, разожжённом в руинах Пьяного Замка.
Поступок, рожденный не любопытством, но отчаянием. Эти сопливые пигалицы были настолько сломлены, что не рассчитывали дожить до конца своего первого года в Броккенбурге. Неустанная травля со стороны старших, грызня в Шабаше, напоминающая бесконечную войну крыс в подполе, жестокие наказания и изматывающие занятия быстро вытравливают розовые надежды и детские мечты. Шабаш легко сжирает всех тех, кто оказался недостаточно силен духом, недостаточно жесток и силен, чтобы прожить этот первый, самый сложный, год.
Никчемная авантюра. Сейчас забавно вспоминать, что она сама едва не поучаствовала в ней. Не потому, что относилась к числу таких же забитых беспомощных созданий, как они сами. Пусть через полгода после начала обучения она еще не была той Барбароссой, с которой вынуждены были считаться прочие, пусть она носила другое имя, куда более дрянное, данное ей в насмешку, определенная репутация у нее была уже тогда. Репутация, завоеванная не только крепкими кулаками, высаживающими зубы из чужих челюстей как семечки из созревших подсолнухов, но и звериным норовом, с которого она научилась снимать узду.
Скорее, это была их плата ей, Барбароссе, за некоторые услуги, оказанные с ее стороны. Кое-кого из этих несчастных она в свое время спасла от неприятной участи — и они решили расплатиться с ней, предложив в качестве оплаты свою долю «хексензальбе», чудодейственной ведьминской мази.
И ведь она всерьез раздумывала об этом! Крепкие кулаки — это хорошо, но одними только кулаками, как и самодельным ножом, спрятанным в башмаке, не протянуть все пять лет в Броккенбурге. Даже самый ничтожный демон из числа адского сонма обладает силой, достаточной чтобы превратить человеческое тело в парящий на ветру пепел, что уж говорить о прочих энергиях ада, с которыми их учили управляться? О яростной грызне в Шабаше, которая с течением времени никуда не исчезает, превращаясь в не менее яростную поножовщину между ковенами? О плотоядных круппелях, многие из которых никогда не прочь отведать сладкого человеческого мяса или сшить из мягкой человеческой кожи симпатичный половичок? О тысячах прочих опасностей и ловушек, которыми Броккенбург на протяжении многих веков изводит излишне самоуверенных и беспечных девиц, маня их патентом «мейстерин хексы»?..
Стыдно признать, она чуть было не дала согласие. Заколебалась. Ведьмина мазь обещала то, чего так отчаянно не хватало ей на первых порах в Броккенбурге. Она обещала силу. А сил отчаянно не доставало. Так отчаянно, что иногда, хлюпая кровавыми пузырями, пытаясь втянуть воздух сквозь боль в переломанных ребрах, рыча от бессилия, катаясь по перепачканному нечистотами полу, она готова была скормить половину своего тела адским владыкам, лишь бы те дали ей сил пережить все то, что творилось с ней в Броккенбурге. Не рехнуться умом, не свести счеты с жизнью, не быть раздавленной или сожранной прочими несчастными, с которыми она оказалась в одной стае, именуемой Шабашем.
Правду говорят, первый круг в университете сродни мельничному жернову. Или раздавит, истерев в костную муку, как истер тысячи самонадеянных сучек за минувшие века, или пощадит — если ты сама окажешься достаточно ловкой, уверенной в себе и верткой сучкой с острыми зубами.
Она сумела, но сил подчас оставалось так мало, что невозможно было поверить в то, что ей удастся пережить следующий день. Если начистоту, иногда она сомневалась и в том, что дотянет до заката.
В ее родном Кверфурте порядки тоже были не сахарные. Приходилось и кровавые сопли подбирать и самой руки марать. Да что там, если живешь в Кверфурте, скорее всего дубинка и кистень тебе сызмальства будут привычнее, чем тряпичные куклы и горшки, даже если адские силы наделили тебя при рождении дыркой между ног! Дрянной мелкий городишко, каких множество в округе, это тебе не Магдебург с его театрами и операми, не столичный Дрезден, тут развлечения сыздавна ходили самые простые…
Квартал каменщиков на протяжении сорока лет воевал с кварталом углежогов из-за границ, иногда эти стычки вырывались за пределы трактиров и превращались в настоящие побоища, и добро, если обходилось без воткнутых в брюхо вил или размозженных цепами голов. Пьяные драки были в Кверфурте доброй традицией, такой, что подчас охватывали половину города — и лавки еще по меньшей мере неделю зияли выбитыми окнами и подпалинами. О нет, она, Барбаросса, никогда не считала себя паинькой. Она участвовала в драках наравне с братьями, а некоторых из них и сама отделывала на славу, благо кулаки ей от природы достались самые что ни на есть подходящие — не очень большие, но тяжелые, как свинцовые кистени. Приходилось сходиться в жестоких уличных драках с мальчишками-сверстниками, норовящими задрать юбку и уволочь в подворотню, и успокаивать папашу-углежога, когда тот, в очередной раз перебрав, начинал крушить дом кочергой, не разбирая ничего вокруг. Приходилось вправлять сломанные кости и питаться одной только жидкой похлебкой, ожидая, когда разбитые вдрызг губы хоть немного подживут. Однажды она при помощи щетки для поташа угомонила четырех пьяных подмастерьев, переломав им всем кости, и, черт возьми, это была славная битва, несмотря на то, что неделю после нее она сама лежала пластом с отшибленным брюхом и придатками.
Если бы она знала, каково ей придется в Броккенбурге…
[1] Саломон Оппенхейм (1772–1828) — немецкий банкир и финансист еврейского происхождения.
[2] Рейнским монетным союзом в качестве единой монеты был принят т. н. рейнский гульден, однако при этом многие сеньоры имели право на чеканку своей собственной монеты. Так, «яблочным» гульденом принято было именовать монету императора Сигизмунда I-го, чеканившуюся на его собственных монетных дворах во Франкфурте и других городах.
[3] Баббит — сплав из олова, свинца, меди и сурьмы,
[4] Годендаг — ударно-колющее древковое оружие, представляющее собой массивную дубину, окованную железом и имеющую длинный шип на конце.
[5] Югендстиль — принятое наименование для стиля «Немецкий модерн», получившего распространение на рубеже XIX–XX веков.
[6] Рейхсгульденер (имперский гульдинер) — серебряная монета весом в 24–30 гр., введенная в XVI-м веке как эквивалент золотого гульдена.
[7] Фахверк — каркасная «ящичная» конструкция домов, типичная для Западной Европы и германской архитектуры, отличающаяся большим количеством каркасных стоек, балок и раскосов.
[8] Трунцал — вид канители (шитья из золотой либо серебряной нити), получаемый благодаря резкому преломлению, один из самых сложных видов шитья.
[9] Муар — плотная шелковая ткань с тисненым узором. Антик — разновидность муаровой ткани с крупными разводами.
[10] Финансовые термины: индоссант — передаточная надпись на векселе; аллонж — добавочный лист на векселе; тратта — письменный приказ векселедателя плательщику (трассату) об уплате определенной денежной суммы векселедержателю.
[11] «Скромница», «шалунья», «секретница» — кокетливые названия для нижних юбок конца XVII века.
[12] Кристоф Айхгорн (1957) — немецкий театральный и кино- актер.
[13] Здесь: примерно 810 м.
[14] Битва при Мингольсхайме (1622) — одно из сражений Тридцатилетней войны.
[15] Алхимические вещества. Кадмия — предположительно, оксид цинка. Глаубертова соль — сульфат натрия, сернокислый натрий, полученная Йоханом Рудольфом Глаубером в 1625-м году.
[16] Остерландский диалект — один из саксонских диалектов немецкого языка.
[17] Розовый Понедельник — традиционный в землях Германии праздник, завершение карнавального празднества, которое начинается 11 ноября.