Первый круг обучения — нечто среднее между казармой и каторгой. В холодных и сырых спальнях-дормиториях, где ютятся забитые, перепуганные и озлобленные оборванки, все еще надеющиеся стать ведьмами, нравы царят куда более ожесточенные и злые, чем в печально известной Шлиссельбургской тюрьме. Даже не злые — животные, как в волчьей яме. Здесь не дерутся, здесь терзают остервенело, до мяса, вымещая друг на друге обиды и злость. Слабые здесь ждут прихода темноты, чтобы сообща растерзать сильного или того, кто осмелился на голову подняться выше остальных. Излишне самоуверенные превращаются здесь в окровавленное тряпье на полу, излишне хитрые блюют по утрам кровавой кашей в ночные горшки, сплевывая зубы. Некоторые, имевшие неосторожность разозлить своих товарок сильнее прочих, до утра частенько просто не доживают — пусть ведьмам первого круга и запрещено иметь оружие, многие из них тайно носят на запястье удавки, а в сапогах — на диво заточенные и тонкие как перья ножи.
Даже если Ад наделил тебя изрядным запасом жизненных сил и тяжелыми кулаками, не стоит надеяться в них, если хочешь живой выбраться из Броккенбурга. Жизнь в Шабаше, этом вечно кипящем котле, полном визжащих от ярости крыс, ничуть не напоминает уличную драку и требует совсем других качеств. Как бы сильна ты ни была, рано или поздно кто-то найдет способ с тобой посчитаться. Огреет дубинкой в темноте дормитория, превратив в заикающуюся до конца жизни полупарализованную калеку. Затащит, оглушив и связав веревкой, в темный угол, чтобы там насиловать всю ночь напролет, невзирая на мольбы и вой. Подкараулив удобный момент, столкнет с лестницы, заставив пересчитать хребтом все ступени. Подбросит тебе в койку украденную у кого-то вещицу, чтобы потом вызвать на ведьмин суд и затравить насмерть…
Но еще хуже приходилось, когда заявлялись старшие сестры. Пережившие Вальпургиеву ночь, закончившие первый круг обучения, но не нашедшие себе ковена, они вынуждены были остаться в Шабаше, сделавшись его всевластными хозяйками и покровительницами. Эти были хуже всех. Стократ хуже последних садисток и насильниц. Не имеющие своего ковена, вынужденные плыть в общем потоке, они не были скованны ни правилами чести, ни ответственностью перед его хозяйкой, а значит, вольны были делать что заблагорассудится. И делали.
Они облагали данью младших и худо приходилось тем, кто не мог заплатить. Они придумывали изуверские игры, в которые заставляли их играть, соревнуясь друг с другом, игры, призом за которые были новые порции побоев и унижений. Они заставляли школярок выполнять при них роль обслуги — стирать белье, прислуживать за столом, бегать в лавку за вином, дежурить у постели. Они… Иногда они, истощив свою фантазию, заявлялись в дормиторий просто для того, чтобы поупражняться в драке, но это не было тренировкой, это было избиением — бесконечным и жестоким, в которым они находили немалое удовольствие.
Блоха, провинившаяся только тем, что ее папаша, торговец сыром, не прислал три таллера, чтобы умилостивить ее мучительниц. Ее исхлестали плетьми из сыромятных ремней, а потом вышвырнули на мостовую прямо из окна. Отцу, пожалевшему пару монет, пришлось присылать за ней в Броккенбург телегу, чтобы вернуть домой — своими ногами, переломанными как спички, она уже не могла его покинуть.
Лейомиома не пришлась по нраву старшим сестрам Шабаша только лишь потому, что была хороша собой и имела длинные, роскошного цвета, волосы, которые, пусть и кишели вшами, служили предметом зависти для прочих. Ее заманили в кладовку, где оглушили и выбрили налысо тупым сапожным ножом, сняв заодно и половину скальпа. Она не покинула Броккенбурга, но сломалась, превратившись в тень прежней себя — испуганно вздрагивающую от любого звука тень с пустыми глазами.
Эстроза — ее старшие сестры невзлюбили за чересчур независимый нрав, а еще — за ее умение обращаться с ножом, умение, с которым пришлось считаться ее новым подругам, очень уж на многих шкурах этот нож успел наставить унизительных отметин и шрамов. Эстроза была хороша и достаточно сильна, чтобы справиться с пятью противниками разом, но излишне самоуверенна, а Броккенбург не прощает подобных грехов. И когда старшие сестры, впечатленные ее стойкостью и характером, сочли за лучшее забыть про старые обиды и пригласить Эстрозу в свой круг, она, не раздумывая, приняла предложение. Умевшая различать выпады противника, она не заметила склянки, которую одна из старших сестер держала в рукаве, как не заметила и прозрачной капли, скатившейся в ее чашу с вином. Расплата была жестокой и быстрой. Кухонным топором для рубки мяса ей отрубили все пальцы на руках, чтобы она больше никогда не смогла держать нож, а также веки, половые губы и изрядный кусок клитора.
Шавке отрезали слишком дерзкий язык, Ярыгу утопили случайно в колодце, смеху ради уча плавать, Халде пробили барабанные перепонки, Каготе приклеили между лопаток монету из настоящего серебра — дыру прожгло такую, что кулак можно было просунуть…
Сколько их было — прочих, узнавших на себе, что такое забота старших сестер в Шабаше. Неудивительно, что после первого круга они были готовы броситься в любой ковен, распахнувший им свои врата, пусть и самый завалящий, не имеющий ни силы, ни репутации, лишь бы подальше убраться из общего дормитория и территории Шабаша. Со многими из них, к слову, эта поспешность сыграла злую шутку. Барбаросса знала по меньшей мере полдюжину ковенов, традиции которых были столь изуверскими, что на их фоне даже принятые в Шабаши мерзости вполне сошли бы за безобидную игру.
А уж когда дело доходило до занятий… Даже увлеченные охотой саксонские бароны не истязают так своих гончих, заставляя их мчаться по следу до тех пор, пока те не издохнут на бегу, пачкая землю пеной из пастей, как принято истязать школярок на первом круге Броккенбургского университета. Истязать до полусмерти, лживо именуя эти пытки обучением дисциплине и прилежанию.
Каллиграфия, геометрия, леттеринг, черчение. Ведьма должна не только знать правильный рисунок чар, чтоб укротить бьющегося в них демона, но и безукоризненно наносить их, на плоскости или в пространстве. Для этого требовалась не только твердая, как у фехтовальщика рука, но и превосходное понимание перспективы. Это понимание вбивали в них розгами и подзатыльниками, заставляя по восемь, по десять часов подряд корпеть над бумагой с гусиными перьями. От таких упражнений пальцы к вечеру срастались в бесчувственную клешню, суставы спазмировали, а мышцы наливались огнем — точно руку на долгие часы затянули в какое-то подобие «испанского сапога». И это не было ведьмовским искусством, лишь подготовкой к нему.
Астрология, метеомантия[1], аэромантия[2]. Их заставляли до рези в глазах вглядываться в звездное небо, рассчитывая без помощи чертежей момент сизигии небесных тел, составлять таблицы и гороскопы по заданным вводным, исчисляя корректирующее влияние Марса и хорарные аспекты. Разглядывать падающие звезды, пытаясь угадать в их хаотическом курсе управляющие им векторы. До беспамятства таращиться на гроздья отравленных магическими испарениями Броккенбурга кучевых облаков.
Аломантия, древнее искусство гадания на соли — сперва на безобидной поваренной, потом на едких агрессивных растворах, которые требовалось испарять и специальным образом изучать. Использование перчаток, из кожи ли или из каучука, нарушало точность измерений, внося непоправимые погрешности, всё приходилось делать голыми руками, оттого после занятий аломантией от пальцев отслаивались целые лоскуты, а между ними возникали кровоточащие язвы, пачкающие бумагу.
Антинопомантия — гадание на иссеченных внутренностях младенцев и девственниц. Невообразимо сложная работа, так не похожая на привычное уже препарирование лягушек, требующая немалой концентрации и грозящая серьезной поркой за испорченный материал. Какая-то ведьма с блеклыми, как льняная пряжа, волосами, как-то раз вскрыла себе ланцетом вены после занятий — то ли от смертельной усталости, то ли оттого, что вскрытый ею ребенок предвещал ей самой мучительную смерть в пасти у демона.
Нумерология — сражения с армиями чисел, которые осаждали со всех сторон, точно полчища Великого Конде в битве при Фрайбурге[3], но при малейшей допущенной ошибке превращались в неуправляемое баранье стадо, сметающее все вокруг.
Тассеография, азы алхимии, телегония, хиромантия, симпатическая магия, пассаукунст[4], спиритуализм… Они даже не прикоснулись к настоящему искусству управления энергиями Ада, а уже ощущали себя едва живыми клячами на дрожащих подламывающихся ногах.
Покинув дормиторий за час до рассвета, Барбаросса возвращалась обратно к вечерним сумеркам, волоча тело, как волокут мешок с отсыревшей мукой, всякий раз борясь с соблазном сигануть головой вниз в крепостной ров, чтобы прекратить эти мучения. От едких растворов, которые она вдыхала, мучительно слезились глаза и першило в глотке. От слов на демоническом наречии, которые она только училась произносить, язык был покрыт пятнами ожогов, а из легких вырывался кашель, распространяющий вокруг запах гнилого мяса. От штудирования алхимических талмудов и магических инкунабул, полнящихся иносказаниями и загадками, в голове звенело так, что невольно казалось, будто из глаз, освещая дорогу лучше факелов, на мостовую сыплются искры.
А еще вечный голод, терзающий ее изнутри, точно самый терпеливый и злокозненный из демонов. Иногда хотелось набить живот глиной или тряпьем, лишь бы приглушить это вечно скребущее чувство, от которого у нее иногда делались судороги и горячий озноб. Даже в тех случаях, когда ей удавалось сберечь в сохранности медный крейцер, чтобы купить сухарей или кусок жареной рыбы у моста, даже жевать иногда не доставало сил — тело выключалось от усталости, норовя грохнутся оземь прямо на улице. Точно было оживленным магией пугалом, из которого выветрились все чары, державшие его на ногах, чертовым проржавевшим големом.
Ночь, укрывающая своей грязной хламидой острые башни Броккенбурга, не приносила облегчения, лишь новый набор испытаний и пыток. Пожалуй, ей даже приходилось полегче, чем многим прочим. Помимо покрытого заплатами старого дублета и россыпи вяло рассасывающихся кровоподтеков, приобретенных за день, она была обладательницей сокровища, о котором и помыслить не могли ее сверстницы, постелями которым служило заскорузлое тряпье — собственной подвесной койкой в углу общей спальни. Это сокровище досталось ей недешево, в череде битв, более неистовых, чем все сражения Четырнадцатилетней войны. Зубами, выбитыми у всех, кто на нее претендовал, она, пожалуй, могла бы наполнить хороший бочонок.
Но даже обладая подобным сокровищем, она не могла позволить себе больше двух-трех часов сна. Надо было учить уроки на завтра, спасая свою спину от плетей, которыми щедро награждали нерадивых школярок преподаватели. Надо было надежно спрятать монеты и дублет — чтоб не украли во сне. Надо было предпринимать бесчисленные меры предосторожности и спать чутко, как кошка — за первый год ее по меньшей мере шесть раз пытались задушить во сне или пырнуть ножом.
Конечно, была еще Панди, к помощи которой она нет-нет, да и прибегала, но…
Панди не была ее личным оружием, козырем, который можно было выудить из рукава, когда запахнет жаренным. Она была блуждающей картой, фальшивым тузом, появляющимся из ниоткуда и вносящим сумятицу даже в клокочущее варево, которое именовалось Шабашем. Опаленным адским пламенем джокером, злым беспутным духом, упивающимся возможностью нести на плечах шлейф из первозданного хаоса, нарушающим все мыслимые правила и догмы с почти наркотическим упоением.
Панди не терпела правил — никаких. Ни строгих кодексов чести, которыми почтенные ковены увешиваются, точно фальшивыми побрякушками, ни изуверских традиций Шабаша, кропотливо поддерживаемых поколениями озлобленных до волчьей ярости сук.
Именно поэтому, покончив с первым кругом обучения, она не отыскала ковен себе по душе — хотя Барбаросса не сомневалась, что многие ковены Броккенбурга были бы рады назвать ее своей сестрой. Не задержалась и в Шабаше — хотя с ее славой и способностями имела все шансы сделаться в самом скором времени одним из его матриархов. Любые правила стесняли ее, как тесный дублет, она сама писала свои правила — огненными сполохами во тьме ночных переулков, дерзкими грабежами и умопомрачительными оргиями, от которых еще несколько дней дрожал многое на своем веку повидавший Гугенотский квартал. Вместо этого она подыскала себе угол где-то в медвежьем углу Унтерштадта и жила наособицу от всех, меняя заклятых врагов, подруг и любовниц в пугающей хаотичной круговерти.
Не раз и не два старина Панди вытаскивала сестрицу Барби из скверных историй. Из по-настоящему скверных, которые могли окончиться для нее куда печальнее, чем памятным синяком или парой царапин. Она же преподала ей множество ценнейших уроков, взяв под свою опеку на первой, самой сложной, поре. Не потому, что была благородна — благородства в Панди было не больше, чем в голодном грифе-стервятнике. Видимо, просто разглядела что-то близкое в изуродованной девчонке со злыми кулаками, в каждом из которых гудело по демону.
Но после их пути разошлись. Панди, как и многие создания Ада, не терпела постоянства, она не стремилась обзаводиться ни постоянными компаньонками, ни подругами, ни ученицами. И уж точно не собиралась записывать сестрицу Барби в число своих подруг, как снедаемый жаждой демон не собирается брать абонемент в театральную ложу.
Каждая сука в Броккенбурге чертит свой собственный путь. Панди не раз выручала ее из беды, но нянчиться с ней было противно ее природе. Барбаросса знала, что не может бесконечно уповать на ее покровительство и защиту.
В этом отношении «ведьмина мазь» выглядела чертовски притягательной штукой. Может, это и не панацея от всех бед и немощей, но если эта штука придаст ей хоть толику сил, сделка обещала быть по меньшей мере небесполезной…
«Не ходи, — шепнула ей какая-то соплячка в темном коридоре между столовой и дормиторием, — Они не умеют делать правильный «хексензальбе». Эта мазь тебя погубит!»
Барбаросса украдкой хмыкнула, наблюдая за тем, как сосредоточенно и деловито Котейшество разглядывает свое сокровище в банке. Как взбалтывает жидкость, зачем-то разглядывая на свет пузырьки, будто это бутылка с газировкой, как придирчиво изучает скрюченные ноги и лысый, похожий на орех, череп.
Два года назад Котейшество и сама выглядела как бродячая кошка. Отощавшая, с острыми ключицами, едва прикрытыми каким-то тряпьем, она ютилась даже не в дормитории, а в холодном коридоре, куда выгоняли самых слабых и беспомощных, и выглядела не на положенные природой четырнадцать лет, а на неполных двенадцать. Может, потому, что жалась затравленно к стене, а лицо ее, на котором Барбаросса разглядела только глаза — темно-янтарные глаза непривычного для здешних краев цвета — было густо заляпано чернилами. «Чернильная корона» — так называется шутка, когда замешкавшейся школярке опрокидывают на голову открытую чернильницу. Такому фокусу подвергаются обычно те несчастные, которые имели неосторожность выставить себя самыми умными. Таких в Шабаше не любят, таких презирают и травят с особенным удовольствием.
Проведя полгода в этих холодных и сырых чертогах, Барбаросса считала себя специалистом — не по части магии, а по части выживания среди себе подобных. Ей хватило одного лишь взгляда, чтобы определить — эта малявка уже пережила больше, чем многие ее сверстницы. Судя по характерным ссадинам на шее, похожим на отпечатки птичьих ног, она уже успела пройти через «Трех ворон», распухшие и побагровевшие кончики пальцев со слазящими ногтями выдавали близкое знакомство с «Лакомкой», а то и с чем-то повеселее.
«Стряпуха», «Тыквенная голова», «Колотушечки». Барбаросса знала не одну дюжину таких игр, более того, многие из них придумала сама, охотно дополняя старые добрые университетские традиции привычными ей в детстве забавами. Иногда чтобы удержаться наверху, мало одной только жестокости. Надо стравить между собой слабых, заставить их унижать друг друга, жрать с потрохами. Увлеченные этим процессом, они охотнее позволят помыкать собой, выплескивая свою ярость и страх на товарок.
На тощих перепачканных ногах соплячки она разглядела россыпь желтых и лиловых синяков, а между ними — присохшую к бедру кровавую капель, тянущуюся из-под подола грязной юбчонки. Такие игры ей тоже хорошо были известны. Ничего нового. Молодое мясо всегда слаще на вкус.
Барбаросса отчего-то отвела взгляд. Подобные существа нередко встречались ей в общей спальне и окружающих ее университетских коридорах. Затравленные, выбранные среди прочих из-за своей неспособности постоять за себя, они были теми жертвами, которыми пировали слабейшие, куклами для битья, жертвами для побоев и насмешек. Редко кто из таких доживает до своей первой в Броккенбурге Вальпургиевой ночи. Редко кто дотягивает до второго круга.
Вот и эта не дотянет, мгновенно определила Барбаросса. Через месяц-другой удавится тайком в дровяном сарае на украденном куске бечевки. Или сиганет с крепостной стены, размозжив голову о добрую, отсчитавшую много веков, брусчатку Броккенбурга. А может, просто тихо отойдет, скорчившись в углу, от голода и цинги. И плевать. Ничем не примечательная особь, которых здесь пруд пруди. Разве что глаза…
На покрытом чернилами и ссадинами лице глаза были единственным, что она толком рассмотрела. Большие, широко открытые, они были непривычного для здешних краев цвета — темные, не то коричневые, не то янтарные. Как гречишный мед, невольно подумала Барбаросса, ощущая знакомый привкус под языком.
Однажды, когда ей было не то восемь, не то девять, мать, подрабатывавшая швеей, принесла домой склянку гречишного меда. Это не было подарком, это было платой за дюжину льняных рубах, сшитых ею для местного бортника[5]. Барбаросса, к тому возрасту успевшая пристраститься к пиву, которое тайком сливала из отцовской бочки, никогда не пробовала меда, только слышала о нем. Целый вечер она зачарованно наблюдала за густой жидкостью в склянке, тягучей, как расплавленный воск, напоминающей своим цветом одновременно закат и смолу на вишневом дереве, а ночью не сдержалась. Украла склянку и, давясь от жадности, вылакала до дна, спрятавшись в погребе.
На следующий день отец причесал ее кнутом, сняв трижды по три шкуры, кроме того, от проклятого меда все внутренности слиплись так, что еще неделю она питалась одной только водой и хлебными корками, но вкус… Вкус этот она запомнила навсегда. Он стоил всех мук живота и всех спущенных с нее шкур.
Она не пошла в Пьяный Замок за своей долей «хексензальбе» — и не прогадала.
Никто точно не знал, отчего «ведьминская мазь» не удалась. То ли сопливые школярки, мнящие себя ведьмами, умудрились напутать в и без того простой рецептуре, то ли кто-то из адских владык посчитал забавным вмешаться в ритуал, плеснув толику своих сил в творящуюся в Пьяном Замке магию. Как бы то ни было, ни одной из пяти участниц «хексензальбе», которой они щедро намазались, не наделила ведьминской силой. Одна из них проснулась на следующее утро слепой, две заработали проказу, четвертая рехнулась и выпила украденную в алхимической лаборатории склянку с алкагестом[6]. Что на счет пятой, никто точно не знал, какая судьба ее постигла. Но иногда из кладовки Архиголема, главного университетского алхимика, доносились странные звуки — всхлипывания, скрежет костей и отрывистые квакающие звуки. Поговаривали, чудодейственная сила мази так сильно изменила ее тело, что Архиголем принял ее на бессрочное обучение, превратив в учебное пособие для старших кругов.
Человеческая память хранит тяжелые воспоминания не лучше, чем поверхность пруда — воспоминания о брошенном в него камне. Спустя полгода барышники Руммельтауна охотно драли глотки, зазывая покупателей и обещая им ингредиенты «ведьмовской мази», причем с небывалой скидкой и выгодой. Некоторые вещи попросту не меняются, как не меняется сам Ад.
Что до Барбароссы… На следующий день она сама разыскала соплявку с торчащими ключицами и глазами цвета гречишного меда. Могла бы и не искать — в Шабаше не очень-то привечали благодарность, считая ее слабостью, заслуживающей наказания. Но все-таки разыскала. Сгорая от отвращения к себе и какой-то непонятной слабости в коленях, сунула ей за пазуху два сухаря.
Всего лишь сотрудничество. Временное партнерство. Равноправный обмен.
Так она тогда полагала.
Котейшество — тогда она носила другое имя, уродливое и грязное, как все имена в первом круге — оказалась для нее хорошим приобретением. Лучшим за все полгода в чертовой волчьей яме под название Броккенбург. Сияющим бриллиантом, покрытым угольной пылью, чей блеск был незаметен окружающим.
В магических науках она разбиралась не просто легко, а даже с какой-то оскорбительной для них легкостью. Только она могла, разбирая задачку по нумерологии, без помощи пера и бумаги превратить месиво из цифр в простую и стройную формулу. Только она могла расщелкать заковыристую алхимическую реакцию, обратив зловонный серый порошок в светящийся изнутри кристалл чистого кварца. В аспектах спагирии, которые для Барбароссы были сумрачным лесом вроде Шварцвальда, она так легко прорубала тропки, что вся зловещая суть этой науки мгновенно улетучивалась, а астрологические гороскопы составляла так ловко, что одним только этим смогла бы зарабатывать на жизнь. Может, не роскошную жизнь баронессы, но вполне сытную и без всяких ведьминских патентов.
Но она хотела стать ведьмой. Не просто гадалкой или знахаркой, каких пруд пруди, от Виттенберге до Наумбурга. Настоящей госпожой хексой с императорским патентом — и никак иначе.
У нее была внутренняя сила. Не такая сила, как у Барбароссы, совсем иначе устроенная. Сила, не прорывающаяся изнутри злыми сполохами, калечащая и вечно клокочущая от неутолимой злости. Мягкая сила, похожая на тень в жаркий полдень. Обволакивающая, спокойная, немного щекотная. Похожая на прикосновение к ноге ластящегося кота.
Они заключили пакт. И это было странное соглашение, быть может, самое странное из всех, что когда-либо заключались в стенах Броккенбурга. Поначалу безмолвное, открыто не признаваемое, как бы и не существующее вовсе, это соглашение неукоснительно выполнялось с обеих сторон, постепенно сближая их друг с другом, как лоскуты ткани, наметанные на одну нить и сшиваемые умелой портнихой.
Котейшество взялась помогать ей с университетскими науками. Она делала это так легко и вместе с тем так непринужденно, что Барбаросса почти никогда не ощущала себя тупицей. Некоторые вещи ей пришлось объяснять дважды или трижды, другие терпеливо вбивать начиная с самых азов. Что удивительно — у нее это получалось. Колдовские науки, многие из которых казались Барбароссе намертво закрытыми дверьми, если не распахнулись настежь, то, по крайней мере, приоткрылись, сделавшись хоть сколько-нибудь понятными. Она уже не буксовала так отчаянно в телегонии, не стискивала зубы при виде алхимических формул, не рычала от каверзных задачек из учебника по хиромантии.
Барбаросса не тешила себя надеждой стать настоящей ведьмой. Не с ее талантами. Если судьба определила тебе родиться в коровнике, нет смысла пытаться стать призовым рысаком, хоть из шкуры выпрыгни.
В мире, которым повелевают адские владыки, ведьма — самое бесправное существо из всех. Не имея от природы собственной силы, она черпает силу своего демонического покровителя и ровно столько, сколько он пожелает ей передать, ни на волос больше. Те счастливицы, что обрели щедрого покровителя, могут почти вовсе не учить уроков, сила бурлит в них таким ключом, что не требуется ни годами овладевать концентрацией, ни учиться правильно расходовать ее запасы. Те, которым повезло меньше, обречены всю жизнь раздувать чахлый костерок своих чар, питая пламя собственной кровью или выполняя прихоти адского покровителя, некоторые из которых могли быть чертовски болезненными, а другие — отчаянно унизительными.
Несправедливо. Она немало размышляла об этом еще до того, как оказаться в Броккенбурге. Несправедливо, что родители, выбирая для нее покровителя, совершили такой промах. Они могли бы выбрать ей в хозяева губернатора Моракса, щедрого владыку, одаривающего своих последовательниц знаниями о свойствах трав и камней. Или адского герцога Буне, дающему власть над мертвыми. Да хотя бы князя Фурфура, который славится за свое безграничное распутство, но при этом дает талант повелевать молниями! Вместо этого ее посвятили герцогу Абигору. Владыке могущественному и грозному, но имеющему чертовски странный взгляд на то, как должно одаривать своих вассалов. В учебе он не приносил никакой пользы.
Именно поэтому ей нужна была Котейшество.
Из них двоих вышел отличный союз, как у телеги и колеса или наковальни и молота. Котейшество подтаскивала ее по магическим наукам, терпеливо подсказывая, разжевывая объясняя и втолковывая суть в ее никчемную темную голову. Взамен она взяла Котейшество под свое покровительство, обеспечив ей защиту и безопасность. Это тоже удалось не сразу. Ей пришлось вздуть до черта сук-первогодок, чтобы объяснить им — эта тщедушная девчонка с глазами странного цвета отныне не находится под их юрисдикцией.
Там, где не хватало кулаков, она охотно пускала в ход нож, который носила в башмаке, или обломок камня. Парочке самых несообразительных пришлось проломить череп, еще одна заработала дырку в животе. Шабаш, сам чуждый любых правил и законов, вечно плещущийся в первобытном вареве неуправляемого хаоса, не терпел никаких пактов и договоров. В следующие три месяца Барбаросса дралась чаще, чем за всю свою предыдущую четырнадцатилетнюю жизнь, зарабатывая для них с Котейшеством право на самостоятельное существование. И это были жестокие драки. Но всякий раз, когда она доползала до койки, ухмыляясь окровавленным ртом и оставляя на полу багряные потеки, ее встречал взгляд янтарных глаз, взгляд, от которого, казалось, сами собой зарастали свежие кровоподтеки на ее проклятой потрепанной шкуре.
«Ты делаешь ошибку, Красотка, — сказала ей как-то раз Панди, полируя ногти щепкой, — И ошибку паскудную. Я же вижу, как ты на нее смотришь».
«Как?» — окрысилась Барбаросса.
В то время их пути еще не разошлись окончательно, но уже начали отдаляться друг от друга, точно две тропки, огибающие дерево с разных сторон, тропки, которые уже никогда по-настоящему не сойдутся воедино.
«Как малолетняя пизда на любимую куклу».
Тогда Барбаросса оскалилась, точно кошка, которую погладили против шерсти. Вспылила, наговорила Панди много дурного. Котейшество не привлекала ее как… Словом, как привлекают некоторые хорошенькие сучки, не умеющие пользоваться кулаками, зато имеющие сноровку по части того, что располагается между ног и наделенные мягким язычком.
Барбаросса могла бы затянуть в свою койку любую первогодку по своему выбору, даже не вытаскивая ножа — ее звериный нрав к тому времени был хорошо известен всему Шабашу. Она и затягивала — время от времени. Не потому, что находила в этом особенное удовольствие — ее всегда больше привлекали мужчины — скорее, чтобы продемонстрировать этим хлюпалкам свою власть. Поставить на место, напомнив, кто главный в этом паршивом курятнике.
Но Котейшество… Наверно, она могла бы с ней переспать. Даже без угроз, пользуясь одним только правом сильного, но… Всякий раз, встречая ее взгляд, Барбаросса ощущала такую предательскую мягкость в ногах, точно ее саму огрели кастетом по затылку и уронить ее на пол мог бы даже тычок пальца, не то, что хорошая оплеуха. Какая-то дьявольщина водилась в этих чистых янтарных глазах, дьявольщина, на которую ей хотелось смотреть бесконечно долго и…
Дождавшись, когда поток брани иссякнет, Панди сплюнула на пол.
«Твое дело, Красотка. Просто помни — пока какая-нибудь смазливая сучка цепляется за твои сапоги, это всего лишь досадная помеха. Но как только твоя шея угодит в петлю, эта помеха мгновенно сделается смертельным грузом, который раздавит нахер твое горло. В этом городе лучше не заводить близких знакомств, иначе пикнуть не успеешь, как они затащат тебя в ад».
Она никому не верила, старина Панди. Ни людям, ни демонам, ни адским владыкам. Она всю жизнь играла только по своим правилам, не оставляя окружающему миру и шанса что-то ей навязать.
«Я тоже была для тебя смазливой сучкой?» — не сдержалась Барбаросса.
И встретила насмешливый, острый, как фальшион, взгляд Панди.
«Кажется, тебе давно не встречалось зеркало».
Кажется, тогда они и разошлись. Не стали осыпать друг друга проклятьями, царапать лицо и делать всех тех вещей, которые делают поссорившиеся киски. Они уважали друг друга, хоть каждая и на свой лад. Броккен — большая гора, а Броккенбург — большой город. Просто их встречи, и так нечастые, сделались редкими, почти случайными, а после и вовсе сошли на нет.
Время от времени до нее доходили слухи о похождениях Панди. Вопиюще вызывающие, отчетливо приукрашенные или до остервенения дерзкие, они обрастали подробностями и еще долго кружили по городу, разносимые восхищенными ведьмами. Некоторые из них определенно были враньем, другие… Черт, некоторые из приписываемых ей подвигов Панди в самом деле могла бы совершить. По крайней мере, Барбаросса так думала.
Она даже планировала восстановить эту связь, вроде бы и отмершую, как пуповина, но все еще ощущаемую зыбким, протянувшимся через весь город, пунктиром, но… На втором круге на нее обрушилась прорва новых забот. Звание сестры-«батальерки» несло с собой не только весомую толику авторитета, но и чертовски много обязанностей, некоторые из которых оказались весьма утомительны. Она несколько раз собиралась в Унтерштадт, чтобы найти там Панди, но раз от разу все откладывала и откладывала, а потом… Потом уже было поздно, потому что…
— Барби!
— А?
— Ты что, спишь на ходу?
Барбаросса встрепенулась, обнаружив, что стоит, привалившись плечом к грязному прилавку, на котором расставлены склянки с мертвыми эмбрионами, с полуприкрытыми глазами, не замечая ни острых локтей покупателей, впивающихся ей в бок, ни отчаянного смрада, царящего над «мясными рядами», тяжелого и удушливого, как запах перепаханного демоническими когтями поля боя, на котором разлагаются облаченные в расплавленные доспехи человеческие тела.
Задумалась. Замечталась.
Достаточно было небольшой передышки в их суматошной беготне, да еще теплого лучика октябрьского солнца, щекочущего щеку, и запаха волос Котейшества, чтоб она погрузилась в какие-то сонные грезы, точно старая гусыня посреди двора. Барбаросса ощутила, как поперек груди натягивается острая ледяная струна. Если бы в этот миг кому-то вздумалось сунуть ей в спину нож. Ей или Котейшеству…
Опасности не было. И не могло быть. Единственное, что тебе угрожает в Руммельтауне, это потерять свой кошель, поддавшись на соблазны торгашей, или заработать пару синяков, подставив ногу под чью-то тяжелую телегу, неспешно катящуюся вдоль рядов.
Они больше не в Шабаше. Они — ведьмы третьего круга, мало того, члены уважаемой в Броккенбурге «Сучьей Баталии», заслуженные сестры-батальерки. Никто больше не попытается всадить стальную колючку им в спину, разве что заручившись поддержкой всех блядских отродий из Ада!
— Чего тебе?
— Кажется, я нашла подходящего. Как считаешь, сойдет?
Барбаросса покосилась на банку, которую Котейшество внимательнейшим образом изучала все это время, так пристально, точно это была драгоценная амфора, хранящая зелье самого Георга фон Веллинга, а не стеклянная емкость с мертвым человеческим плодом внутри. Трясла ее, невесть зачем вглядываясь в едва сформировавшееся личико, щелкала пальцем по стеклу, что-то прикидывала, загибая пальцы…
— Просто кусок мертвого мяса, — буркнула Барбаросса, досадуя на себя, — Если тебе подходит, берем, я и слова против не скажу.
Котейшество тряхнула головой, отчего фазанье перышко на ее берете торжествующе дрогнуло.
— Мы берем. Сколько вы за него хотите?
— Талер, — быстро произнесла хозяйка, тоже утомленная ожиданием, — Полновесный талер за свою кровиночку. И не потертый, а чтоб с гербом и…
Барбаросса оскалилась, опершись предплечьями о прилавок. Она знала, как выглядит и какое впечатление производит. Но судя по тому, как резко хозяйка поддалась назад, едва не сметя свое запечатанное в стеклянные пузыри потомство, в некоторых случаях этот эффект даже превосходил ожидаемый.
— Двадцать грошей, — отчеканила Барбаросса, впившись в нее взглядом, — Ты получишь двадцать грошей за своего выродка, потаскуха, и ни одной медяхой больше. И еще возможность убраться отсюда целой.
Хозяйка быстро закивала. Взгляд у нее сделался помертвевший, полупрозрачный, как у гомункула.
— Как скажете, госпожа ведьма… Двадцать грошей. Сейчас я… Не извольте беспокоиться, только пыль с баночки смахну. Протру ее вам, значит, чтоб покрасивше… Легко подхватив банку, она принялась протирать ее своим засаленным передником, полируя, точно бронзовую супницу к приходу гостей.
Барбаросса была по горло сыта Руммельтауном и его товарами. Людским гомоном, скрежетом голодных гарпий в облаках, отвратительным запахом и звоном монет, пересыпаемых из одних грязных ладоней в другие. Но еще противнее была угодливость в глазах хозяйки, мелькнувшая под дряблыми веками. Сбыть своего собственного мертвого ребенка, да еще с такой радостью, словно удалось удачно продать кусок пирога? Старая пизда. Она бы, пожалуй, и живых своих отпрысков самолично сбыла на скотобойню, кабы ее грязная лохань могла выпускать в мир что-то большее, чем куски мертвого мяса.
Мертвый младенец, выбранный Котейшеством, не выглядел очень уж обнадеживающим. Какой-то… Барбаросса скривилась, разглядывая его через стекло. Какой-то мелкий, сморщенный, как чечевица, желтоватый… Может, если Котейшеству удастся вдохнуть в него жизнь, он и будет выглядеть украшением кафедры спагирии, но пока что, скажем начистоту, он не украсил бы собой и помойку.
— Ты уверена, что сможешь сделать из него что-то пристойное? — на всякий случай уточнила она, — Выглядит как кусок дерьма.
Котейшество легонько прикусила губу. Не потому, что сомневалась в своих силах, знала Барбаросса, только лишь потому, что в очередной раз мысленно прогнала перед собой невообразимое множество сложных реакций, заковыристых формул и немыслимо трудоемких ритуалов.
— Ничего сложного, Барб. Я знаю весь процесс наизусть. Мне понадобится часа четыре, не больше.
— Только время, и все? Учти, я не собираюсь ползать по мостовой ночью, собирая для тебя слизь фунгов, мокриц и прочую дрянь!
Котейшество мотнула головой.
— Нет нужды, у меня есть все необходимое. Помнишь шкатулку, что лежит в моем сундучке?
Барбаросса кивнула — помнила. Большая шкатулка черного дерева, которую Котейшество держала в сундучке возле своей койки. Там было до черта всяких штучек и вещей, от черных свечей из собачьего жира до осколков зеркал и сложно устроенных механизмов, о предназначении которых ей не хотелось даже гадать, даже выглядели они паскудно. Но беспокоило ее сейчас другое.
— Если мы начнем творить ворожбу в Малом Замке, рыжая карга Гаста задаст нам такой пизды, что еще неделю будем чесаться, как бродячие собаки.
— Мы не будем делать гомункула в Малом Замке, Барби. Помнишь дровяной сарай?
— Нашу потайную лабораторию?
— Ага. Запремся там на ночь, как в старые добрые времена. Ты захватишь лампу и масло, я — мелки для пентаграммы и шкатулку, идет?
Барбаросса потерла подбородок. Дровяной сарай был их с Котейшеством тайным убежищем — для тех случаев, когда они были заняты вещами, в которые не стоило посвящать прочих сестер. Именно там Котейшество тайком постигала азы Флейшкрафта, ночами корпя над своими проклятыми катцендраугами — еще не предполагая, сколько бед те принесут Малому Замку и его обитательницам. Там же они украдкой курили, пили вино или просто болтали, когда находило желание. Маленький кусочек их собственной территории посреди поросшего сорняком подворья Малого Замка, крохотный анклав, не подчиняющийся правилам «Сучьей Баталии».
С одной стороны, мысль дельная, прикинула Барбаросса. В дровяном сарае можно расположиться с относительным удобством. Это тебе не продуваемый всеми ветрами пустырь под открытым небом и не катакомбы под горой, где запросто можно наткнуться если не на круппеля, то на смердящих супплинбургов, выжигающих своими огнеметами копящуюся под Броккенбургом нечисть, а то и на что похуже. Дровяной сарай, может, и не мог обещать им комфорта, как постоялый двор, но по-своему был даже удобен. С другой стороны… Им придется проявить до черта изобретательности, чтобы замести следы и не вызвать подозрений у прочих сестер. Старшие, может, и не станут совать носа в их с Котейшеством дела, у них и своих забот хватает, а вот прислуга может и прознать. На подворье всегда ошивается кто-то из младших сестер, выполняя капризы Гасты — если не Шустра, то Кандида или Острица.
Кандиду, допустим, можно списать со счетов. Забитая и запуганная, бессловесная, точно мышь, она боится собственной тени и скорее откусит себе язык, чем донесет на сестрицу Барби. Острица яростно, до дрожи, ненавидит старших сестер — низвергнутая Верой Вариолой за свои прошлые грешки, несущая печать позора на своей порченной шкуре, она промолчит даже если на подворье Малого Замка распахнется дверь в Преисподнюю. А вот Шустра… Шустра — это другое дело. Эта любопытная шалава шныряет по всему замку, точно заправский лазутчик, а все, что знает она, в самом скором времени узнаёт и Гаста, самозваная хозяйка Малого Замка.
Ничего, подумала Барбаросса, ставя мысленную пометку. С Шустрой она побеседует загодя. Накинет ей на шею бечевку и немного придавит. Не сильно, а так, чтобы та обмочила портки, до легкого обморока. А потом ласково попросит не выходить из замка с наступлением темноты. Ласково, как умеет просить только сестрица Барби. Эта мелкая стерва, выслуживающаяся перед ковеном, демонстрирует Гасте преданность на грани раболепия, но сестрицу Барби боится — и правильно делает.
Ладно. Сарай, так сарай.
Барбаросса осторожно кашлянула.
— А что, если он… кхм…
— Что?
— Говорят, у некоторых гомункулов от природы скверный характер. Помнишь гомункула из аптеки на углу Клопяной улицы? Этот ублюдок улыбается покупателям, а стоит тебе отвернуться, как уже наяривает свой хренов сучок, да еще ухмыляется как вурдалак. Что, если этот твой ублюдок выйдет таким же?
Котейшество задумчиво провела пальцем по засиженному мухами прилавку.
— Гомункулы часто бывают грубы, но это не их вина, Барб. Это часть их природы. Представь, что ты сидишь в стеклянной банке, а магических сил у тебя такая кроха, что не хватит чтобы убить воробья. При этом тебя вертят как игрушку и заставляют выполнять чужие приказы. Тут есть отчего разозлиться на весь мир, а?
— Только представь, если ему вздумается плюнуть Бурдюку в глаза на первой же лекции. Или покрыть его по матушке!
— Наш будет паинькой, — заверила ее Котейшество, — А если нет…
— Ты отшлепаешь его по сморщенной заднице газетой?
— Гомункулы очень просто устроены. Если он окажется грубияном, мы просто сотрем ему память и попробуем еще раз. И так пока не получится.
— Сотрем память? — Барбаросса невольно наморщила лоб, — Это так просто?
Котейшество легко кивнула.
— Не сложнее, чем стереть написанное с доски. Для зелья всего-то и понадобится, что семь зернышек мака, половина ногтя толченого хинина и травка, которая называется «Мышиный хвост». Надо заварить все это крутым кипятком, добавить каплю ртути, щепотку речного песка и комок мха, выросшего с восточной стороны крепостной стены. Остудить зелье, помешивая против часовой стрелки пучком лошадиных волос гнедой масти, а потом вылить в банку с гомункулом. Через пять минут он забудется, а когда очнется, не будет помнить даже своего имени — его разум сделается чист, как разум новорожденного.
Барбаросса не была уверена в том, что запомнила хотя бы половину рецепта. Разве что только траву со смешным названием «Мышиный хвост». Если память Котейшества была, должно быть, похожа на университетскую библиотеку с аккуратно разложенными гримуарами и инкунабулами, ее собственная походила на дровяной сарай с прохудившейся крышей. Нет и смысла пытаться наполнить его чем-то полезным — пустая трата времени.
— Еще какие-нибудь ценные сведения о гомункулах, госпожа хекса?
Должно быть, Котейшество была слишком утомлена, чтобы распознать сарказм, потому что с готовностью принялась перечислять, загибая пальцы:
— Не выставлять банку под прямой солнечный свет. У гомункулов очень нежная и тонкая кожа, она быстро обгорает и превращается в струпья. Не поить гомункула собственной кровью. Если он хворает, самое больше — дать ему несколько капель свежей телячьей. Не кормить его хлебными крошками, от них у него будет пучить живот, а может и издохнуть. Не взбалтывать банку, от этого у них в голове происходит умопомрачение. Не добавлять в их банку масла или вина, а воду использовать не колодезную, а проточную, пропущенную через угольный фильтр…
— Поить собственной кровью? — Барбаросса спросила первое, что пришло в голову, — Во имя трех тысяч чертей! Какому недоумку придет в голову поить гомункула своей кровью?
— Гомункулы любят теплую свежую кровь, — легко пояснила Котейшество, — Как и многие другие существа. Вот только сами раздобыть ее не могут.
— Они и жопу себе почесать не могут, — буркнула Барбаросса, неприязненно глядя на бултыхающийся в жидкости плод, — Херовы консервированные младенцы. А что плохого случится, если напоить их кровью?
Фазанье перышко на макушке Котейшества качнулось. Едва заметно, но как-то насмешливо, точно крошечная рапира, вызывающая ее на бой.
— Ты отучилась половину третьего круга, а уже забыла все уроки Гоэции, Барби? Думаю, профессор Кесселер был бы очень раздосадован.
Профессор Кесселер? Барбароссе показалось, что она слышит глухой скрип царапающих кость шпор. Неизменный звук, который ее воображение извлекало из глубин памяти при упоминании профессора Кесселера. Чертовски неприятный, надо сказать, звук.
— Я помню Гоэцию, — буркнула она, стараясь не глядеть на это перышко, но это оказалось не так-то просто, — Ну, может не от корки до корки, но… Первая заповедь Гоэции — не называть демону свое имя. Вторая заповедь Гоэции — не делиться с демоном своей кровью, разве что при исключительных обстоятельствах…
Она попыталась произнести это перхающим скрипящим голосом профессора Кесселера, надеясь вызвать на лице Котейшества улыбку, но не преуспела — Котейшество взирала на нее так серьезно, будто принимала экзамен. Черт, она всегда необычайно серьезно относилась к таким вещам. Чертовски серьезно.
— Имя — это дверь души, Барби. А кровь — это мост через ров. Вот почему ни один демонолог в здравом уме не предложит демону своей крови. Заполучив твою кровь, демон заполучит и власть над тобой.
— Это не демон, — бросила Барбаросса с досадой, презрительно разглядывая мертвое существо, которому только предстояло стать гомункулом, — Это херова тефтеля в банке.
Котейшество вздохнула. Как вздыхала, обучая ее премудростям ведьминских наук, о которые непутевая сестрица Барби раз за разом расшибала свой покрытый рубцами лоб, как о барбаканы неприступного замка.
— Гомункулы не состоят в родстве с демонами, — согласилась она, — Но важно помнить, что в их душе тоже живет энергия Ада. Заполучив хотя бы каплю крови своего хозяина, гомункул образует с ним связь. Тонкую неразрывную связь сродни невидимой нитке.
— Это так уж опасно?
— Это… нежелательно, — осторожно произнесла Котейшество, — У гомункула мало своих силенок, он при всем желании не сможет причинить тебе существенного вреда. Ни наслать порчу, ни откусить от тебя кусок, как настоящие адские твари. Но связь — это связь. Опытные ведьмы никогда не связывают свою душу с кем бы то ни было кроме своего адского покровителя. Кому надо, чтобы гомункул читал твои мысли? Или улавливал настроение? Или… Ну не знаю, ощущал твои менструальные циклы?
Барбаросса сплюнула на землю, ничуть не заботясь о том, что ее плевок может упасть на что-нибудь из разложенных поодаль товаров. С ее точки зрения, любой товар в мясных рядах стоил самое больше вполовину меньше ведьминского плевка.
— Дерьмо! Будь уверенна, Котти, я не стану поить этого выблядка своей кровью. Могу разве что нассать ему в банку, и то, если он очень будет просить.
Наблюдая за тем, как хозяйка неумело и грубо смахивает пыль с резервуара с гомункулом, Котейшество улыбнулась и, глядя на нее, улыбнулась и Барбаросса. Покрытые рубцами щеки давно потеряли чувствительность, многие мимические мышцы атрофировались, но она ощутила, как сами собой раздвигаются уголки губ, обычно сжатых в презрительной гримасе.
Когда ты живешь в Броккенбурге, городе, пронизанном адскими чарами так плотно, что порой кажется, будто наступаешь на демоническое отродье просто идя по улице, вокруг тебя не так-то много хороших вещей. Но если из всех хороших вещей, что в нем есть, выбрать одну, лучшую, без всякого сомнения это будет улыбка Котейшества.
Монеты, которые они высыпали на прилавок, образовали собой весьма жалкую кучку из нечищеной меди. Но хозяйка смахнула ее с такой почтительностью, словно перед ней была горсть золотых гульденов.
— Премного обязана, госпожи ведьмы, — пробормотала она, хихикая и водружая на прилавок банку с гомункулом. Протертая замасленным грязным фартуком, она сверкала, точно выточенная из цельного куска хрусталя. Вот только содержимое ее от этого краше не стало, — Прошу вас, прошу. Ежли еще надо будет… Неделечки через четыре загляните, буду иметь товар в наилучшем для вас виде. А ежли вам надо повыдержаннее, так и скажите, мне сложности не составит. Я всегда туточки, просто спросите Ангелику-Белошвейку, туточки меня все знают…
Барбароссу замутило. Точно за пазуху шлепнулся целый ком слизкого и едкого гарпячьего помета.
— Брысь, — бросила она сквозь зубы, — Обойдемся без тебя и твоего товара. Дьявол, а бутыль-то тяжелый. Надо было захватить с собой мешок или…
Закончить она не успела. Потому что над торговыми рядами подобно порыву злого ветра пронеслась волна какого-то недоброго оживления, и в этой волне вдруг стихли привычные для Руммельтауна звуки, даже ожесточенно переругивающиеся из-за своего несвежего товара флэйшхендлеры вдруг заткнули свои рты. Недоброе оживление, мгновенно определила Барбаросса, чувствуя, как мгновенно съеживаются от напряжения внутри живота какие-то придатки. У нее всегда было отличное сучье чутье на такие вещи. Собственная ее шкура, пегая от шрамов и ожогов, определяла эту паршивость лучше любого зачарованного флюгера на броккенбургских крышах.
Поймали карманника? Обычное для Руммельтауна дело. Его даже не станут тащить к бургомистру, просто отрубят на месте руку и через минуту та сама будет лежать на прилавке в груде товара, радуя покупателя своей свежестью и отсутствием трупных пятен. Может, пырнули кого в живот ножом? Тут, в Миттельштадте, это редкость, почтенные горожане редко сводят между собой счеты, но и такое иногда случается, мало ли дрязг на рынке…
Отчаянно и громко заголосила где-то неподалеку женщина. Треснуло дерево. Зазвенели какие-то склянки, сыплющиеся на брусчатку. Рыкнул в изумлении грузчик, чья телега налетела на прилавок. Сразу несколько голосов запричитало, испуганно и изумленно, а потом…
Потом полыхнуло так, точно посреди Руммельтауна высвободились из цепей три дюжины клокочущих от злости демонов.
Толпа прыснула прочь. Минуту назад это было сонно колышущееся месиво, вяло текущее по торговым рядам, липкое и густое, как наваристая похлебка. Но страх мгновенно преобразил ее в смертоносный селевой поток, сходящий с горы и способный смять целый город, раздавив прочные дома реками из глины и камней.
Прилавки пугающе затрещали, лопаясь и сминаясь — толпа, хлынувшая прочь во все стороны, не замечала препятствий, ломая прочные доски как свечные лучины. В треске дерева треск костей почти не различался, зато отчетливо был слышен крик раздавленных, смятых, угодивших под ноги, впечатанных в брусчатку.
— Спасайся!
— Прочь!
— Ведьмы!
— Ведьмы, сука! Ведьмы!
— Стражу! — бухнуло где-то по правую руку, но как-то жалобно и неуверенно, — Стражу сюда!
— Нога! Куда прете, изверги, ногу мне… А-а-аааа!
— Ведьмы!
Флэйшхендлеры засуетились, поспешно пряча свой зловонный товар в мешки, но в людской толчее, от которой прилавки тряслись и опасно трещали, немудрено было уронить его в спешке. На глазах у Барбароссы целая россыпь чьи-то разбухших пальцев и ушей скатилась с прилавка, мгновенно превратившись в пенящуюся алую грязь под чужими ногами. В соседнем ряду от людского напора лопнула бочка с какой-то дрянью, плеснув в толпу заспиртованными потрохами и желчью.
Барбаросса успела схватить Котейшество за руку и прижать к себе. Не очень нежно, но достаточно быстро, чтобы ту не утянуло толпой. В такой толчее можно отделаться не только отдавленными ногами, но и переломать половину ребер, если не чего похуже.
Где-то в небесах восхищенно взвыли гарпии — внезапное оживление будило в их охотничьих инстинктах возбуждение и восторг. Но у Барбароссы уже не было времени задирать голову. Уцелеть бы в этом водовороте и выбраться прочь из Руммельтауна, вот и все, о чем она думала. Вырваться из чертового лабиринта, сохранив целыми свои кости.
Прилавок Ангелики-Белошвейки выглядел массивным и прочным, но запас его прочности был отнюдь не безграничен. Под напором толпы бока его опасно затрещали, а доски заходили ходуном, точно их дергала в разные стороны орда проказливых бесов. Сухой, точно выстрел, хлопок лопающегося дерева — и все ее богатство покатилось вниз, звеня битым стеклом и высыпаясь под ноги бегущим. Безжизненные плоды, ее нерожденные отпрыски, ее чаяния и надежды, заточенные в склянки с консервирующими растворами и питательными жидкостями. Хозяйка заголосила, но в общем крике, сотрясавшем небо над Руммельтауном, ее голоса было уже не разобрать.
Чертово трусливое отродье. Бросились врассыпную, будто зайцы, калеча друг друга и сметая препятствия. Можно подумать, тут, посреди торговых рядов, распахнулись врата в Ад! Зарычав от злости, Барбаросса протянула руку и схватила за плечо первое попавшееся существо, оказавшееся тощим мужчиной средних лет с рябым и бледным лицом.
— Какого дьявола? — рявкнула Барбаросса, стиснув пальцы так, чтобы боль хоть на миг возобладала над страхом, гонящим его прочь, — Что тут творится?
Тот всхлипнул, прижимая руки к груди.
— Ведьмы! Чертовы ведьмы! Спасайся!
— Что — ведьмы?
— Друг дружке в горлы вцепилися! Среди бела дня! На рынке! Крови — страсть… Пятерых обварили, восемь зарезали! Шкуры друг другу рвать почали, вот и… Ах, пусти ты, не видишь, что ли… Сейчас тут такое начнется…
Под напором толпы плечо рябого, которого Барбаросса удерживала подле себя, хрустнуло, сложившись неестественным образом, отчего он взвизгнул и почти мгновенно растворился в людском потоке. Но Барбароссе уже было не до него.
Ведьмы устроили поножовщину? Прямо тут, в Руммельтауне, при свете солнца?
Какого дьявола? Свары между ковенами дело нередкое и решаются они обыкновенно жестко и быстро, совсем не по правилам дуэльного кодекса, принятого среди старших. Но обычно это происходит внизу, в Унтерштадте. Или, на худой конец, в подворотнях, подальше от чужих глаз. Чтобы вцепиться друг дружке в глотки посреди рынка, нужна не просто серьезная, нужна крайне веская причина.
Барбаросса стиснула зубы, прижатая к опрокинутому прилавку, удерживая возле себя сжавшуюся от страха Котейшество. Доски, прижавшиеся к ее лицу, были скользкими от консервирующей жидкости, под ногами хрустело стекло.
Если кто-то из ведьм решился устроить войну за пределами университета, почти наверняка в этом замешаны сучки из младших ковенов. Старшие ковены тоже охотно пускают друг другу кровь, но делают это с соблюдением принятых правил приличия, не опускаясь до банальной поножовщины. Берегут свою честь, как старая девственница бережет свою сморщенную фасолинку, оплетают свои смертоносные удавки многими слоями тончайших фламандских кружев. А вот младшие ковены, многие из которых и появились-то в этом году, с их полоумными, пьяными от вседозволенности сестричками…
Сами едва вырвавшиеся из зловонного варева Шабаша, обретшие сестер по духу и право носить оружие, ощутившие в своих руках крохотную толику сил, они горазды потрошить друг дружку где придется, вымещая свои затаенные обиды с яростью стаи гиен и зачастую подыскивая для этого самые неподходящие места. Месяц назад сучки из «Медной Лозы» порезали подружек из «Болиголова», вспомнила Барбаросса, и не где-нибудь, а в Верхнем Миттельштадте. Сидели с ними в одном трактире, болтали, смеялись, но в какой-то момент их беседа перестала быть милой. Может, они что-то не поделили — грошовую пудреницу, парня или пару сережек. Может, вино со спорыньей пробудило в них какие-то обиды, колющие душу точно застарелые рубцы. Может… Плевать, что их подтолкнуло. Броккенбург по доброй традиции дает своим воспитанницам больше поводов для резни, чем видно звезд с вершины горы.
Сучки из «Медной Лозы» не стали требовать сатисфакции согласно заведенному порядку. И объявлять вендетту тоже не стали — просто достали ножи. Трех сук тем вечером зарезали насмерть, еще пятерых искромсали до состояния рубленных котлет. Если что-то и должно было утешить «болиголовок», то только то, что их обидчицы прожили недостаточно долго, чтобы отпраздновать победу. Двое из них не пережили ту ночь, сплющенные охранными чарами, остальных городской магистрат неделей позже отправил на дыбу. Вот только едва ли это сильно уменьшило количество остервеневших сук в Броккенбурге…
К облегчению Барбароссы, переполох стал быстро стихать. Несущаяся галопом лошадь, не чуя обжигающего прикосновения хлыста к спине, неизбежно сбавляет ход, вот и толпа, не ощущая позади себя жара магического огня, не слыша выстрелов и звона клинков, стала сама собой замедляться, сдерживая свой тяжелый напор, уже не казалась гудящей рекой, вышедшей из берегов.
Никто не понимал, что случилось, а гомонящие голоса, точно птицы, запеченные в тесте, вносили больше переполоха, чем понимания. Кто-то утверждал, что посреди Руммельтауна сошлись в бою два ковена — тринадцать на тринадцать душ. Кто-то готов был поклясться, что ведьм было меньше, едва ли полудюжины, и они славно порубали друг друга тяжелыми эспадронами, так славно, что до сих пор руки-ноги валяются. Кто-то и вовсе болтал, будто никакой сечи и не было, а просто несколько ведьм загоняли какую-то свою подружку, а та, не будь дурой, обварила одной из преследовательниц лицо расплавленной карамелью, да и прыснула прочь.
Ни одна из этих версий не вызвала у Барбароссы и тени интереса. Ковены грызут друг друга испокон веков и причин делать это у них обыкновенно чуть больше, чем звезд на небосклоне ясной зимней ночью. Делят сферы влияния и границы угодий, вымещают друг на друге обиды за мнимые или явственные оскорбления, тешат свое самолюбие, проверяют чужую силу… Пока дело не касается «Сучьей Баталии» и ее интересов, это исключительно их дело, в которое она вмешиваться не станет.
Мясные ряды выглядели так, как выглядят улицы прибрежного городка, по которым прошла тяжелая, сметающая все на своем пути, волна. Прилавки, оказавшиеся на пути у бегущих, были разметаны или разбиты, обратившись нагромождениями досок, среди которых, глухо ругаясь и призывая себе на голову все кары ада, суетились незадачливые хозяева. Кто-то уже промывал колодезной водой перепачканный в земле товар, кто-то тщетно пытался вернуть прежний вид растоптанной требухе, едва не превратившейся в паштет. Грузная Ангелика-Белошвейка ползала на коленях в пыли, собирая в грязный фартук слизкие комки, ласково вынимая их из стеклянного крошева и всхлипывая над ними, точно безутешная мать:
— Ах вы мои кровиночки, мои ненаглядные. Потоптала вас сучья погань, но то ничего… Мы вас выправим, мы вас починим, мы вас в парном молоке искупаем… Потерпите немного, мои крохи, скоро мы…
— Барби!
Барбаросса напряглась, «Скромница» чуть было не скользнула сама собой на пальцы. Но Котейшество не предупреждала об опасности. Она показывала на что-то пальцем. На что-то лежащее между разгромленными прилавками и…
Блядская дрянь!
Она указывала на какой-то сморщенный серый комок, лежащий почти у самой канавы и похожий на непривычно большую сливу. Их ребенок! Их чертов с Котейшеством дохлый ребенок, за которого они отвалили двадцать монет!
Барбаросса ощутила, как по телу прошла колючая злая дрожь. Если его раздавили, если изувечили… К ее облегчению, мертвый плод пострадал совсем не так сильно, как можно было ожидать. Его стеклянный сосуд лопнул под чьими-то ногами, но сам он, хвала всем адским владыкам, отделался сравнительно легко. Одна из крохотных ручек оказалась раздавлена, торс вывернут под неестественным углом, да еще пара сочащихся несвежей сукровицей царапин поперек черепа. Ерунда. Котейшество заштопает его, как куклу, ей это не впервой. Главное — найти какую-нибудь банку, чтоб он не стух ненароком, пока они донесут его до Малого Замка. Может, бадья или ведро…
За гомоном рассерженных хозяев, потерявших свой товар, за воем Ангелики- Белошвейки, оплакивающей своих нерожденных детей, она слишком поздно расслышала новый звук, вплетшийся в гудящую разноголосицу потревоженного Руммельтауна. А расслышав, потеряла непростительно много времени, пытаясь сообразить, что он означает.
Быстрые резкие хлопки по воздуху, точно кто-то, вооружившись парой вееров, принялся ожесточенно ими хлопать, поднимая ветер. Вееров или… Перед ее лицом на брусчатку шлепнулось несколько омерзительно пахнущих клякс, кто-то торжествующе заверещал над самой головой, обдав ее потоком смрада и мелкого сора.
Гарпия опередила ее на два фута. Может, всего на полтора. Спикировав с такой скоростью, что чуть не сломала себе шею о брусчатку, гарпия мгновенно впилась своими лапами в мертвый плод, стиснув его с такой силой, что хрустнули тонкие кости, и, торжествующе хохоча, свечой взмыла вверх. Бросившаяся к ней Барбаросса, так и не успевшая достать кастет, лишь получила по лицу колючим, точно жестью окованным, крылом.
Хлопая крыльями, визгливо ругаясь и воя от восторга, гарпия втянулась между облаков, точно ловкое насекомое, шмыгнувшее в щель, и тотчас пропала. Опустив взгляд, Барбаросса нашла на брусчатке лишь несколько грязных серых перьев да крохотную раздавленную детскую ручонку. Такую маленькую, что на ее пальцах даже не успели возникнуть линии.
Где-то за ее спиной всхлипнула Котейшество. Пожалуй, стоило подойти к ней и обнять, чтобы не допустить рыданий. Или хотя бы мягко взять за руку, как она это обычно делала. Но Барбаросса не ощущала в себе достаточно сил для этого. Только лишь для того, чтобы тяжело сжимать кулаки, задрав голову в том направлении, где исчез меж облаков их с Котейшеством трофей.
Во имя герцога Абигора, подумала Барбаросса, бессильно сжимая и разжимая кулаки. Во имя архивладыки Белиала, властителя немецких земель. Во имя всех трахнутых демонов, владык и сеньоров Преисподней. Этот денек похож на кусок собачьего дерьма, в который ты угодила башмаком. Сколько ни скреби по брусчатке — вони меньше не станет…
Ангелика-Белошвейка, хозяйка злосчастного ребенка, которому так и не суждено было стать гомункулом, хлопотала возле прилавка, собирая на него те фрагменты своего жуткого богатства, которые не потеряли в толчее товарный вид. По меньшей мере полдюжины стеклянных плодов раскололось под чужими сапогами, но многие остались целы или были лишь немного помяты — охая и причитая, она расправляла эти злосчастные комочки, бережно стряхивая с них стеклянную пыль и стирая грязь. Точно заботливая мать, кудахчущая над своими детьми. Барбаросса ощутила липкий тошнотворный комок в глотке. Ей приходилось видеть немало адских порождений, некоторые из которых были достаточно отвратительны, чтобы сблевал даже опытный демонолог, но ни одно из них не выглядело столь же паскудно, как Ангелика-Белошвейка.
— Двадцать грошей.
— Что? — Ангелика-Белошвейка встрепенулась, не прекращая своей работы, — Чего изволите? Не слышу!
— Двадцать грошей, — холодно повторила Барбаросса, — Я бы хотела получить обратно свои деньги. Летающая сука прихватила вашего парнишку, так что соблаговолите вернуть мне монеты. Ручку можете оставить себе — сойдет на похлебку.
Рыхлый жир на шее Ангелики-Белошвейки колыхнулся, почти не изменив цвета. Может, едва-едва побледнел. Корсет, стискивающий ее безудержно разрастающееся чрево, в теплых водах которого плескался очередной житель стеклянной банки, беспокойно затрещал.
— Ах, это… Извиняюсь, извиняюсь… Покорнейше извиняюсь! — пробормотала она, выпрямляясь, вот только в голосе ее не слышалось никаких извиняющихся интонаций. Скорее, негромкое потрескивание сродни тому, что издавала ткань, — За ребятенка уплачено, госпожа ведьма, все честь по чести!
— Пусть о чести судят те, у кого она есть, — отчеканила Барбаросса, протягивая руку ладонью вверх, — Монеты.
Котейшейство осторожно дернула ее за плечо. Не ввязывайся, мол. Обойдемся. Иногда Барбаросса позволяла ей утянуть себя прочь от разыгрывающейся свары — иногда, но не очень часто. Речь шла не о чертовых принципах, плевать на принципы, речь шла об их чертовых монетах. Если они не вернут себе денег, другого гомункула можно и не искать — они все равно не смогут себе его позволить.
Ангелика-Белошвейка прижалась спиной к прилавку. Несмотря на то, что возрастом она превосходила Барбароссу самое малое вдвое, а весом — и втрое, она не горела желанием затевать ссору. Каждый в Броккенбурге знает, чего может стоить ссора с ведьмой. Но и с монетами расставаться не спешила. Небось уже припрятала их в какой-то потайной кошель меж нижних юбок.
А без этих денег… Барбаросса мгновенно поняла то, что еще не успела сообразить оглушенная толчеей Котейшество. Без этих денег гомункул им не светит. Тех жалких крох меди, что остались у них в кошельках, не хватит и на дохлого котенка, куда уж тут человеческий детеныш. Если они не вернут себе двадцать грошей, с мыслью о гомункуле можно распрощаться.
Остатка дня хватит им с Котти, чтобы найти пару веревок подходящей длины — и вздернутся в дровяном сарае позади Малого Замка.
— Ничего не могу поделать, — Ангелика-Белошвейка жеманно улыбнулась, раздвигая губы, похожие на полоски плохо вяленого мяса, — Таково правило Руммельтауна, госпожа ведьма. Ежли, значит, товар был отпущен, то никакой возможности возвернуть не допускается. Так полагается.
— Так полагается? — зловеще процедила Барбаросса, делая к ней шаг, не замечая дрогнувшей руки Котейшества на плече, — Значит, у тебя тут так полагается, да?.. Ах ты тифозная пизда, сейчас я покажу тебе, как тут полагается…
Герцог Абигор, щедро плеснувший горячего масла ей в жилы, в этот раз взял лишку. В ее руках вдруг оказалось чертовски много клокочущей злости, рвущейся наружу, гудящей как все энергии Ада. И эта злость определенно требовала выхода.
Прилавок, с трудом переживший толчею и шатко стоящий на своих подпорках, ничуть не напоминал неприступную крепость. Едва только положив на него руки, Барбаросса поняла, что он едва держится. А значит…
Ангелика-Белошвейка испуганно взвизгнула, когда ее прилавок рухнул на бок, рассыпая чудом спасенные ею сокровища, роняя в грязь сгустки бледно-розовой плоти, некогда бывшие частью ее самой. Комки падали почти беззвучно, и можно было представить, будто это не человеческие плоды, а фруктовые — перегнившие мягкие яблоки, рассыпающиеся по земле, или груши-паданицы позднего марклеберского сорта…
Барбаросса попыталась представить именно так, опуская ногу в тяжелом башмаке.
Просто груда мягких водянистых плодов, брызгающих застоявшимся полупрозрачным соком.
Значит, у вас тут так полагается? Ничего, пиздопроклятая скотоебка, сейчас я покажу тебе, как это полагается у нас, ведьм! Ты вернешь мне мои монеты, и не двадцать, а больше, потом вылижешь мои башмаки, а после…
Ангелика-Белошвейка взвыла во весь голос, так отчаянно и жутко, словно ее саму пырнули ножом.
— Люди! — заголосила она, прижав руки к трясущейся груди, — На помощь, люди! Добро крушат! Добро своей кровью выращенное! Своим чревом взрощенное! Горькая доля! Адские владыки, заступитесь!
Барбаросса успела трижды ударить ногой, безжалостно давя раскатившиеся плоды, прежде чем пламя, бушевавшее в венах, немного притихло, вернув ей возможность рассуждать. Толпа, собравшаяся вокруг, недобро заворчала. Все еще взбудораженная, гудящая, чующая запах крови, она легко вбирала в себя любые вибрации, отвечая недобрым напряжением. Напряжением, которое Барбаросса мгновенно ощутила на себе. Никто не спешил сцапать ее за плечи, никто не обнажил оружия, но очень уж неприятным светом озарились устремленные в ее сторону глаза. Нехорошим, скверным, не сулящим ничего доброго.
— Вдову обидели! — Ангелика-Белошвейка толстыми мясистыми пальцами разорвала воротник платья, словно ей не хватало воздуха, — Вдову погубили! Ребятишечки мои, кровиночки мои!..
Ах, блядь… Барбаросса с трудом удержалась от того, чтобы не впечатать еще раз башмак в вязкую кучу дряни. Пожалуй, герцог Абигор, щедро отмеривший ей злости, не сыграл ей на пользу. Да что там, испаскудил и так неважные карты.
В другое время, как знать, публика в Руммельтауне встала бы на ее сторону. Никто не любит флейшхендлеров, норовящих содрать втридорога за какую-нибудь бородавку, никто не питает к ним теплых чувств. Будь она выдержанее и спокойнее, как знать, взбудораженная толпа еще заставила бы Ангелику-Белошвейку вернуть ей все двадцать монет, да еще и принести извинения в придачу. Но сейчас…
Волнение, всколыхнувшее Руммельтаун, не причинило ему добра. Многие прилавки оказались сокрушены, многие ребра сломаны, ноги отдавлены, купленный только что товар вывалян в грязи или вовсе раздавлен в кашу. И все это беспокойство причинили не разбойники или беспокойные эдели, а ведьмы, вздумавшие погрызть друг дружку посреди базарного дня. А вот и одна из них, полюбуйтесь, с лицом, похожим на открытую рану, крушит ногами товар голосящей вдовы, и сама похожа на пирующего демона…
Здесь, в Руммельтауне, не водилось достаточно отчаянного народа, чтобы попытаться схватиться с ней. Никто не стал бы вязать ее или тащить в магистрат, но… Барбаросса осклабилась, отчетливо ощущая, как пространство вокруг них с Котейшеством уплотняется, делаясь все более и более вязким. Как некоторые руки, неуверенно дрогнув, ползут за спину, что-то там ухватывая, а прочие еще робко, украдкой, спешат вытащить из раздавленных прилавков какую-нибудь жердь поувесистее.
Толпа всегда зла, как сонм вырвавшихся из Преисподней демонов. А уж сейчас, когда она взбудоражена и клокочет от злости, расправа может произойти быстрее, чем успеют спохватиться самые осторожные. Тюкнуть по голове гирькой или ткнуть в бок ножом — много ли времени надо?.. К тому времени, когда стражники соблаговолят появиться, здесь не останется даже тех, кто видели все воочию, одни только зеваки. И пара распластанных под прилавками тел — ее и Котейшества.
Барбаросса отступила на шаг от причитающей Ангелики-Белошвейки.
Толпа вокруг них хоть и сделась неприятно густой, еще не обрела той опасной консистенции, в которой невозможно ни драться, ни бежать. Это значило, некоторое количество драгоценных секунд у них в запасе все еще есть. Это значило, ей придется забыть про двадцать уплаченных грошей. Это значило…
Черт. Она прикинет это немногим позже, когда они выберутся отсюда.
Повернувшись на каблуках, она резко схватила Котейшество за рукав.
— Ходу, Котти! Бежим нахер отсюда!
— Который час?
Котейшество не носила часов, однако обладала чувством времени более точным, чем любой университетский хронометр.
— Половина третьего, — произнесла она, бросив взгляд в сторону солнца, — Может, чуть-чуть больше.
Половина третьего. Барбаросса ощутила себя букашкой, попавшей в часовой механизм, букашкой, чьи хитиновые покровы трещат, сминаемые тяжелыми, движимыми силой демона, стрелками. Половина третьего! Они потеряли до черта времени, тщетно рыская по Эйзенкрейсу, потом еще путь до Руммельтауна, бесконечные поиски, торг… Сколько времени осталось у них до заката? Часов пять? Ах, дьявол, как скверно. Ночь в октябре еще коротка, не успеешь опомниться, как она истлеет и стечет за горизонт, и в Броккенбурге начнется еще один блядский денек. Возможно, последний для нее или Котейшества.
На рассвете профессор Бурдюк торжественно и неспешно войдет в аудиторию по спагирии и обнаружит перемену в привычном за много лет распорядке вещей. Склянка с его ассистентом больше не стоит на кафедре, а в вазоне с молочаем дотлевает его сморщенное серое тельце. И тогда…
Барбаросса стиснула кулаки, представляя, как между пальцами хрустят кости гарпии.
— У нас мало времени, — выдавила она из себя, — Если будем хныкать и подтирать друг другу носы, то точно ни хрена не успеем. Котти! Котти!
Котейшество, вздрогнув, подняла голову. Она выглядела… Потухшей, подумала Барбаросса, ощущая липкую пустоту в груди. Точно лампа, из которой вынули демона, питающего ее своей энергией. Пустая холодная оболочка и ни единой кровинки в лице. Только глаза горят привычным светом, но и тот пугающе блеклый, безжизненный.
— Мы в дерьме, Барби. Ты все верно сказала. Профессор Бурдюк сдерет с меня кожу и отдаст в хорошие руки, чтобы из нее набили чучело. Наверно, он поставит его в своей аудитории. Где-нибудь у кафедры, на видном месте. Ты будешь заботиться обо мне, Барб? Чучелам часто мажут уши чернилами. Или засовывают губку в промежность. Или посыпают мелом. Я не хочу, чтобы меня посыпали мелом, я…
Она всхлипнула. Барбаросса стиснула ее пальцы в своей ладони. Крошечные и очень холодные пальцы, вяло сопротивляющиеся и слишком слабые, чтобы выбраться, точно новорожденные мышата.
— Мы успеем, — произнесла Барбаросса, впившись в нее взглядом, — День еще не закончен, да и ночь впереди. Мы успеем, Котти. Добудем тебе нового гомункула и такого, по сравнению с которым Мухоглот покажется дрянным отродьем! Настоящего, блядь, писанного принца в банке!
Котейшество вяло покачала головой.
— Где, Барб? Где в Броккенбурге мы найдем мертвый плод подходящей выдержки? А если и найдем, то…
— Что?
— У нас нет денег. Нам он не по карману.
Она права, подумала Барбаросса. Пока ты ворочала своей безмозглой головой, она уже все продумала, просчитала и разложила по полочкам, как белье в хорошей прачечной. Не считая моего талера, у нас осталась лишь горсть крейцеров — смешная цена по меркам Броккенбурга. За эти деньги мы разве что купим у мальчишек горсть дохлых воробьев. Хреновая замена гомункулу, даже если Котейшество оживит их и научит петь хором «Диких мальчишек» из репертуара миннезингерского квартета «Дюран и Дюран».
Допустим… Допустим, деньги можно и раздобыть. В Броккенбурге все еще до хера ведьм, которые ей, Барбароссе, кое-чем обязаны, можно освежить память и стряхнуть старые должки. Она с удовольствием хрустнула суставами пальцев, разминая их. Если она что и умеет, так это взыскивать старые должки. На худой конец, можно потрепать кого-то из «Сучьей Баталии». Бессмысленно ожидать, будто деньги найдутся у вечно голодной Горгульи, едва ли понимающей, зачем в мире вообще существуют монеты, бессмысленно просить в долг у Гарроты, та наверняка откажет. А вот с Холерой шанс уже немногим выше. Иногда та возвращается со своих блядок, позванивая набитыми карманами. Обыкновенно всякая мелочь, украденные в «Хексенкесселе» побрякушки, но десяток грошей наберется, а там…
Хрен с ними, с деньгами, решила Барбаросса. Деньги никогда не были для нее непреодолимой преградой. Куда сложнее будет найти мертвый плод или эмбрион подходящей стадии. Очень уж ходкий товар в Броккенбурге, слишком уж много желающих наложить на него лапу.
— У тебя есть мысли, где еще можно раздобыть мальца?
Котейшество кивнула, но осторожно и неуверенно.
— Может, «Алкагест». Я хорошо знаю пару ведьм оттуда. Мы не сильно дружны, но я несколько раз выручала их. Быть может, если я спрошу…
«Алкагест»? Барбаросса едва не хмыкнула. Может, этот ковен и не относился к Большому Кругу, но самодовольства у его сучек столько, словно за их спиной — все демоны ада с самим Сатаной в придачу. Скорее у нищего в Унтерштадте можно выпросить золотую монету, чем у этих гордячек какую-то помощь. Но к чему расстраивать Котейшество? Она все еще верит в сестринскую взаимовыручку, она, единственная во всем Броккенбурге, пожалуй, не обзавелась врагами, ей позволительно витать в облаках, ища помощь там, где ее нет и быть не может.
Пусть идет в «Алкагест», если ей так хочется. Потеряет немного времени, но и только. Барбаросса мысленно кивнула сама себе. Пожалуй, так будет лучше всего. Отправить Котейшество в самостоятельное плаванье, а самой…
— Тебе стоит навестить их, — вслух согласилась она, — Но только без меня.
Котейшество испуганно встрепенулась.
— Почему?
— Сама знаешь. Полгода назад я чуть не размозжила череп одной из их ссыкух. Едва ли я желанный гость в «Алкагесте». Но ты иди, вдруг и в самом деле…
Котейшество поднялась с обломков прилавка, на котором они сидели. Отряхнула юбку от пыли, ковырнула носком ботинка россыпь хлама под ногами. Она выглядела слабой, едва шевелящейся, но ее взгляд, который внезапно впился Барбароссе в переносицу, показался тяжелым, точно рыцарское копье.
— Ты что-то задумала, Барби?
Ей стоило большого труда покачать головой. Чертовски непросто лгать, глядя в глаза Котейшеству. Иногда ей казалось, будто эта кроха видит ее насквозь, прибегая к каким-то одной только ей ведомым чарам. Видит сквозь одежду, шкуру и жесткое мясо. Может, она настолько обогнала университетскую программу, что уже начала втихомолку постигать Хейсткрафт, магию разума, которую преподают на старших кругах? Нет, едва ли, такое чересчур даже для нее…
— Есть пара идей, — деланно небрежно бросила она, — Ничего серьезного, но попробовать стоит.
— Я не хочу, чтобы ты ввязалась в дурную историю, Барби.
Барбаросса презрительно сплюнула на мостовую через щель в зубах. Шикарный жест, которому она научилась еще в родном Кверфурте и которому никогда не научиться здесь, в Броккенбурге.
— Ничего такого я и не замышляю. Даю слово, Котти. Пусть меня пялят сорок демонов разом, если лгу!
Котейшество неохотно отвела взгляд. Чуяла ложь, так же безошибочно, как чуяла заточенную в узоре чар магию, как чуяла едкую вонь испражнений гарпии на брусчатке. Чуяла — но не нашла сил возразить. Слишком смятена, рассеяна и одержима собственными мыслями.
— Значит, разбегаемся, Барби?
Барбаросса кивнула.
— Ненадолго. Сейчас половина третьего, значит? Встретимся в Малом Замке через два часа, идет?
Протянув руку, она сняла с плеча Котейшества прилипшую щепку. И хоть она постаралась не вложить в это движение нежности, напротив, сделать его небрежным и немного насмешливым, у нее все равно заскребло что-то на месте сердца, стоило лишь прикоснуться к ее плечу пальцем.
— Валяй, — буркнула она, поднимаясь на ноги, — Через два часа. Малый Замок. И если запозднишься… я сама посыплю твое чучело мелом!
Одна она передвигалась куда быстрее, чем с Котейшеством. Каблуки башмаков едва не вышибали искры из мертвого камня, улицы и дома проносились мимо, сливаясь в пеструю полосу. Она уже и забыла, до чего быстро можно перемещаться по городу, если не тянуть никого на буксире.
Но, кажется, это было единственное достоинство ее нового состояния. Она так привыкла находиться возле Котейшества, что, оторвавшись от нее, ощущала себя кольцом, снятым с хозяйского пальца и закатившимся под кровать. Едва только маленькая фигурка скрылась за углом, как Барбаросса ощутила мгновенный упадок сил. Точно исчезла поддерживающая ее силы светлая ниточка.
Не расстилай сопли, потаскуха, одернула она сама себя, расстегивая пару верхних пуговиц у воротника дублета — чтоб легче дышалось на бегу. Тебе полезно будет размяться, вспомнить молодость. Времена, когда ты была подчинена только самой себе и не имела никаких подруг. Кроме Панди. Да и ту едва ли можно было считать подругой.
Барбаросса не стала брать извозчика — нет смысла, даже если в кошеле звенели бы лишние монеты. Пронизанная жилами улиц каменная туша Броккенбурга, много веков назад сросшаяся с горой Броккен, была ей известна лучше, чем общая спальня в Малом Замке — вплоть до последней улицы, дырки в заборе и переулка. Она помнила дома, возле которых лучше не оказываться во избежание недобрых последствий, улицы, коварно меняющие направление, потайные ходы, позволяющие резко срезать путь, удобные крыши, обманчиво безопасные маршруты…
Она провела многие дни, петляя в этом лабиринте, пока сама не сделалась его частью. Пряталась от опасности, когда не могла с нею совладать, сама выслеживала добычу, дралась, охотилась… Улицы Броккенбурга были для нее и охотничьими владениями и турнирным ристалищем и комнатой для игр. Ей даже казалось, что камни мостовой отзываются на прикосновение ее каблуков радостными возгласами, будто приветствуя после долгой разлуки.
Она не стала терять времени, заглядывая в «Красный Крест». Тут, в краю цирюльников, хирургов и костоправов, не было, да и не могло быть для нее добычи. Не ходить же, в самом деле, от порога к порогу с протянутой шляпой, спрашивая господ врачей, не осталось ли у них, часом, ненужного мертвого младенца после дневных трудов?
Не обязательно целенького, господин доктор! Главное, чтоб голова на месте и…
Нелепо, да и небезопасно. Чувствуя покровительство со стороны городского магистрата, броккенбургские коновалы не испытывали особого почтения к ведьмам и добрыми жестами себя не утруждали. А уж увидев ее лицо на пороге, и вовсе поспешили бы свистнуть охранного демона или взять в руки дедушкину аркебузу…
Нет, дома практикующих врачей закрыты для нее. Но человек, проживший в Броккенбурге два с половиной года, знает, до чего обманчивы вывески. То, что на них изображено, отнюдь не всегда соответствует тому, какие услуги под ними оказываются. Более того, некоторые заведения вывесок не имели отродясь.
На Рыбной улице Барбаросса резко свернула налево, протиснулась в заросший жимолостью переулок и, убедившись, что вокруг нет прохожих, осторожно постучала в окрашенную желтой краской дверь. Та не открывалась томительно долго, а когда наконец открылась, распахнулась не более чем на пять дюймов. Недостаточно широко, чтобы она смогла протиснуться внутрь даже если бы обладала талией Ламии и стискивала чрево корсетом. Но достаточно широко, чтобы наружу на уровне ее бедра выглянула воронка тромблона[7], похожая на несуразно большой слуховой рожок.
Примитивное устройство, не имеющее и щепотки магических чар или демонических сил, однако безжалостно эффективное накоротке. И заряжено наверняка не пулей, а крупной дробью. Барбаросса безрадостно представила, каково будет ползать на коленях перед этой дверью, прижимая руки к окровавленной промежности, мыча от боли, точно юная роженица. Паскудная сцена.
— К господину Алефельду, — произнесла она как можно более почтительным тоном, — По личному делу. Мне нужен ребенок. Не обязательно живой, но…
Губы, спекшиеся с лицом под слоем рубцов, не позволяли ей как следует улыбнуться, но Барбаросса попыталась по крайней мере изобразить по крайней мере почтительную гримасу. И, кажется, без особого успеха.
Ствол мушкетона едва заметно шевельнулся, задираясь раструб повыше, так, чтобы тот смотрел аккуратно ей в лицо. Никчемная и жутковатая пародия на эрекцию.
— Проваливай, — тихо сообщили ей из-за двери, — Иначе спущу демона. Твою окровавленную жопу найдут в трех кварталах отсюда.
Барбаросса попятилась, благоразумно подняв руки. И только отступив на дюжину шагов от двери, решилась повернуться к ней спиной. Ублюдок. Мелкий жалкий ублюдок. Половина Броккенбурга знает, что здесь, в подпольной клинике, он оперирует круппелей, пытаясь придать им человеческий облик, что не брезгует абортами, что проводит и прочие ритуалы, за которые магистрат, пожалуй, ему самому оторвал бы седалище, а гляди ты, сколько спеси…
Ладно. К черту. Если закрыта одна дверь, открыты другие, а дверей в этом блядском, изъеденном чарами городе столько, что можно тыкаться всю жизнь. К счастью, она давно знала нужные.
Вниз по Костлявой улице бежать было не очень удобно, каблуки вязли в лужицах вара, зато ей удалось в две минуты покрыть расстояние, которое повозка, запряженная парой, покрыла бы за десять. Еще три минуты, чтоб пересечь оживленный в это время дня бульвар Трех Повешенных, еще полторы, чтобы одолеть длинную лестницу.
Когда она ввалилась в уютный розовый домик, примостившийся посреди палисадника, дыхание клокотало у нее в груди, словно у загнанной лошади.
— Ребенок!.. — прохрипела она, облокотившись острыми локтями о прилавок, — Мертвый. Мне нужен чертов дохлый младенец, но не очень старый и не слишком потрепанный. Такой, чтоб… Короче, чтоб был сформированный и на третьем триместре. Есть такие?
Человек за прилавком молча поднял на нее взгляд.
Один глаз у него был вполне обычный, человеческий, с мутным, прикрытым катарактой, зрачком. Но вместо другого располагался стеклянный шар, испещренный тончайшим узором, внутри которого бегал, нетерпеливо перебирая лапками, большой жирный таракан с лоснящейся спинкой.
Либлинг. Чертов либлинг. Барбаросса терпеть не могла иметь дело с либлингами. Их отличительные черты не всегда были на виду, многие пытались их скрыть, пряча под повязками и гримом, были и такие, у которых эти следы были выражены совсем невинно, например, в виде маленькой бородавки на носу или старого шрама на щеке. Но как бы ни выглядел этот знак, он всегда нес в себе угрозу, угрозу, на которую тело Барбароссы неумолимо реагировало, поднимая колючий подшерсток.
— Чего молчите, как чурбан? Мне нужен мертвый ребенок и…
— Я слышал, что вы сказали, госпожа ведьма.
Черт, голос у него оказался тихий и вкрадчивый, мелодичный, но на какой-то механический лад. Точно внутри у него, под хорошим бархатным костюмом, были укрыты не кости и мясо, а стальные пружины и шатуны. Может, ими даже управляют маленькие жирные таракашки, подумала Барбаросса. Никогда нельзя быть в чем-то уверенной, когда имеешь дело с либлингом.
— Тогда…
— У нас нет мертвых детей подходящего возраста.
— Черт! — вырвалось у нее, — Ладно, полагаю, мне сойдет товар и помоложе. Допустим, двадцать пять недель?
— Нет.
— Двадцать две?
— Нет.
— Двадцать?
— Ничем не могу помочь.
— Черт вас подери! — вспылила она, — Куда я попала? Это абортарий или кондитерская лавка? Если кондитерская, дайте мне порцию абрикосового мусса с марципанами. А если абортарий, я бы хотела получить…
— Мы не держим для продажи абортационный материал, госпожа ведьма.
— А куда вы его деваете, хотела бы я знать? Сливаете в помойные ямы? Запекаете в пирожки? Используете в книгах вместо закладок?
Человек за прилавком смотрел на нее не отрываясь. Лицо его было спокойно и безмятежно, даже противоестественно спокойно. А вот таракан в правом глазу вел себя странно. Прекратив суматошно бегать, замер, приподнявшись, и озадаченно шевелил усами.
— Многие наши клиентки забирают абортационный материал с собой. Это их право. Все остальное мы утилизируем в обычном порядке.
Черт. Барбароссе от досады захотелось треснуть себя собственным кастетом промеж глаз. Когда-то Котейшество рассказывала ей о том, какое бесчисленное количество эликсиров можно сварить из плоти не рожденных детей, неудивительно, что этот товар пользуется немалым спросом на черном рынке Броккенбурга.
— Ну и куда же вы его утилизируете? — спросила она без особого интереса. Одна только мысль, что придется ползать в яме, наполненной мертвыми эмбрионами и ошметками плаценты, болезненно отозвалась спазмом в желудке, — Сливаете в какую-нибудь яму или…
— Позвольте пожелать вам доброго дня, госпожа ведьма.
Таракан в его глазу замер в неподвижности и внимательно смотрел на нее, по-человечески задумчиво кивая головой. Барбаросса вдруг поняла, что ей лучше уйти. Молча повернуться и выйти из лавки, прикрыв за собой дверь.
Именно так она и поступила.
[1] Метеомантия — гадание по падающим звездам.
[2] Аэромантия — гадание по «небесным явлениям» — радуге, облакам, метеорам, гало, пр.
[3] Битва при Фрайбурге (1644) — одно из сражений Тридцатилетней войны. Великий Конде (Людовик II де Бурбон) — один из французских военачальников.
[4] Пассаукунст («пассаукское искусство») — распространенная в Германии XVI–XVII веков магическая наука, посвященная изготовлению охранных амулетов.
[5] Бортник — пчеловод, хозяин пасеки.
[6] Алкагест — алхимическая жидкость, универсальный жидкий растворитель.
[7] Тромблон — короткоствольное кремневое ружье для ближнего боя, обычно с раструбом на конце ствола.