31675.fb2 Стадия серых карликов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Стадия серых карликов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

— Совсем не курю, — без намека на какое-то расположение к хозяину кабинета сказал он.

Председатель жизни и смерти еще раз вздохнул, повыразительней, чем первый раз, и уже с едва сдерживаемым раздражением: им добра желают, а они — свое!

— А вы знаете, кто вас просит? — никогда в жизни Иван Где-то не слышал слов, произнесенных с более мощным подтекстом, чем эти.

— Знаем, — ответ Варварька не был перенасыщен так значением, как вопрос, поэтому председатель решил уточнить:

— Предполагаете, что знаете, или знаете точно?

— Знаю точно. А вы знаете, кто я?

— Мы с вами недостаточно знакомы, — собеседник опустил взгляд на свои любимые сорок пять градусов вниз, вероятно, от смущения.

— Я — Варвара Лапшина.

Варварек снова представилась, придала своим выходным данным тоже какое-то особое значение, и Ивану Петровичу казалось, что они обмениваются не мыслями, а перебрасываются лишь им понятными, да и то нельзя сказать с полной уверенностью, символами. Он решительно не понимал, что еще означает «Варвара Лапшина», кроме того, что он знал. Тем не менее, на собеседника это, наконец-то, произвело впечатление — черты лица у него смягчились в сторону почтительности. «Будь я на его месте, — подумал Иван Петрович, — то заявление: «Я — Варвара Лапшина» оставил бы без последствий. Разве что украсил бы его банальным «очень приятно».

Между тем Варварек взяла инициативу в свои руки: раскрыла сумочку, вынула пачку денег и бросила небрежно на стол, сказав, что могила должна быть выкопана завтра к двенадцати дня. И сказано это было таким тоном, что можно было подумать: во власти Варварька сделать заказ и к двенадцати ночи, и председатель должен, безусловно, оценить то, что она решила хоронить все-таки днем, а не ночью. Тон ее немного смутил его, но выучка была выучкой — пачку он мгновенно, как в детстве сачком ловил бабочек, накрыл массивной подставкой для календаря, на которой соцреализм пристроил двух энтузиастов народного хозяйства: героя-шахтера с огромным отбойным молотком и героиню-колхозницу с поэтическим снопом.

Председатель, держа подставку двумя руками, притих, как налим, который заглотнул пищу и затаился, чтобы не привлекать своей активностью более сильных хищников. Затем тихонько подвинул подставку на место, и в определенной точке, как показалось Ивану Петровичу, пачка явно провалилась во внутренности стола — донесся еле слышный мягкий удар где-то внизу. Как человек в прошлом технический, он легко представил лючок на пружинке, который открывался простым нажатием отбойного молотка.

— Но это не исключает продолжения нашего…

— Исключает.

Варварек встала и направилась к выходу. Председатель из уважения к даме вышел из-за стола, спросил, не надо ли провожать их к месту, но она и здесь не позволила поставить себя в какое-либо зависимое положение — они сами хорошо знают.

Большого начальника, судя по всему, уже закопали — навстречу им шли чиновные массы с явными признаками облегчения на лице. Многие из них, можно подумать, возвращались с обычного мероприятия, скажем, с субботника по уборке мусора — улыбались, громко разговаривали, а то и посмеивались. Люди есть люди? Не все примеряют свою судьбу к тому, кого только что погребли, живое — живым? А ведь непроходимой границы между ними нет, непроходимая она лишь оттуда, а туда — пожалуйста. Жизнь в этом смысле — полупроводник. Шаг или вздох — и ты во власти совершенно непостижимого для ума и чувства закона, такого же непостижимого, как бесконечность мироздания. Смерть — ведь бесконечна, а жизнь конечна — всего лишь цепочка эпизодов в непостижимой бесконечности. Боже, почему не наоборот? Не потому ли твои служители выдумали загробный мир, чтобы приукрасить все мироздание и сделали смерть лишь эпизодом в бесконечной жизни? Вот уж поистине ложь во спасение… А если это не ложь, а истина? И если на этом свете все наоборот, то на том, есть надежда, все устроено правильно?

Вернул поэта от размышлений к реальности какой-то темный малый, предлагавший купить букетик ромашек всего за десять рублей, чтобы возложить его на могилу великого человека. Он так нагло улыбался, так обыденно говорил о великом человеке, словно великих людей в нашем Отечестве пруд пруди, прямо-таки серийное производство, что Иван Петрович заподозрил в нем автора, своеобразного кладбищенского графомана, выжимающего из глины погоста мумие поэзии. Быть может, он принадлежал к гробокопателям, по ночам кропал стихи или прозу, а теперь находился в отгуле и подрабатывал на цветах?

— Возьми, ну возьми… — хватал малый его за рукав. — Всего — червонец!

— Червонец — это два пузыря. Ты их пятый раз продаешь.

— Какой пятый — они свежие!

— Отвали.

Малый поотстал, Варварек одобрительно усмехнулась, а Иван Где-то вдруг громко сказал:

— … и никто не узнает, где могилка моя…

Варварек на этот раз взглянула не так одобрительно, взяла под руку и остановилась возле скромной железной ограды из арматурных прутков, выкрашенных в серо-зеленый цвет. Она замыкала собой пространство в десяток квадратных метров, своего рода плац для вечного строя родных Варварька — на правом фланге под серой гранитной плитой заняла свое место ее бабка.

С одной стороны прутки были покорежены: на участок рядом загоняли бульдозер или кран, зацепили. Сразу за местом упокоения бабки начиналась площадь с дорожками из розовой мраморной крошки, которые лучами сходились к огромному квадрату из темно-серого гранита, в центре которого возвышалась усыпальница из красного камня, обвешанная черными каменными венками печали. На фасаде мавзолея сверкал полированной бронзой, а может, и золотом, барельеф, изображающий голову мужчины с огромным мясистым подбородком. Видимо, автор увековечил здесь жевательный процесс. Внизу, в чугунной решетке, билось пламя вечного огня, рядом с ним лежали скромные букетики ромашек. За усыпальницей мелькал наглый малый.

— Кто здесь похоронен? — поинтересовался Иван Петрович.

— Крестный отец одной мафии, — ответила Варварек, улыбнувшись куда загадочней Джоконды, и пошла к выходу.

Иван Петрович шел позади и мрачно молчал. Что и говорить, иногда полезно литератору окунуться в жизнь, увидеть интересы в голом виде, швы, по которым она сшита. Есть о чем подумать после встречи с хозяином загробья, героем-шахтером и героиней-колхозницей, роль которой так и осталась невыясненной. Но — мавзолей и вечный огонь в честь усопшего мафиози?!

Об этом он не был в состоянии думать. Был потрясен увиденным. В душе вздыбились противоречивые чувства, в ней сместилось что-то очень важное, словно разрушительные силы разорвали фундамент, и тот, развалившись на части, поплыл по скользкой, липкой и холодной глине. И стало рушиться в беспорядке то, что стояло на фундаменте. Такого поистине сокрушительного обвала в своей душе Иван Петрович не ожидал — должно быть, поездка на Хохряковское добавила энергии разрушительному процессу, пересилила сопротивление переменам, стремление к покою. Ему казалось, что он слышал, какой грохот стоял внутри него, живо представлял, какая пыль поднималась, когда несокрушимые понятия о морали, которые по части бессмертия могли сравниться с египетскими пирамидами, оказались всего лишь придуманными и фантастическими, как замки из песка. Мавзолей для бандюги — вот во имя чего вся эта перестройщина!?

— Сколько тебе платят за строку?

— Ты решила оставить… (с трудом удержался от слова «спекуляцию») торговать сапогами и писать стихи? — не без желчи спросил он в свою очередь.

— Нормальная женщина ни за что не станет писать стихи. Ей просто некогда. Я причисляю себя к нормальным, поэтому и не знаю, сколько тебе платят, скажем, за четыре строки…

— Рублей десять… Если напечатают в книге или в журнале. За отдельное четверостишие — тридцатник.

— Всего-то??! А я думала… Тогда ты можешь подзаработать: напиши эпитафию Степану Лапшину, а? Плачу по сто рублей за строку. Я их потом в бронзе отолью. У тебя что-то похожее имеется, подправить немного и — в бронзе напечатаешься.

Варварек правой рукой нашарила в сумке давнюю его книжку, и поэт, воспитанный в безразличии к драгметаллам и драгкамням, обратил все же внимание на массивный брильянт, торчащий на безымянном пальце Варварька. Не обратить было сложно — брильянт пускал во все направления сверкающие лучи, а когда рука Варварька попала на солнечный свет, то камень заискрил как вольтова дуга, разве что не шипел и не трещал. Ему показалось, что он этот камень совсем недавно видел, но где и когда? Потом он взглянул на сумку — точно такая же была у мегеры, которая приснилась ему возле памятника Пушкину, и джинсы-варенки, батник точь-в-точь, лишь не было в глубине зрачков Варварька полыхания зловещего изумрудного огня… Вот-вот, из-за огня в зрачках он и не обратил внимания на брильянт, как бы мазнул по нему краем сознания, поскольку оно было занято возмущением от услышанного «козел».

… Пусть она остановит, а он выйдет… Пусть остановит… Пусть… Было душно, не хватало воздуха. Варварек остановила машину — с большой обидой во взоре. Чего мне, думал поэт, с разрушенной душой, теперь бояться? Ничего не страшно, но очень противно. Вчерашнее закончилось, а каким быть сегодня, каким завтра? Ка-ки-и-им?

Ему захотелось заплакать как маленькому и тут же почудилось, что душа у него закричала, и эхо от крика покатилось по Вселенной…

— Ты обиделся, да? Обиделся, Ваня? Так напиши заново. Вань, я тебе за новые по сто пятьдесят заплачу, а? Ну, по двести?.. — Варварек ехала рядом с ним, в голосе у нее позванивали слезы. Все-таки баба, но было ощущение, что она уже далеко от него, находится в другой Галактике.

Глава двадцать восьмая

И стихи, и проза своего творчества, не считая всевозможных разносолов научного и эпистолярного толка, Аэропланом Леонидовичем изливались обильно и неукротимо, как вода, которая, как известно, течет из крана, забытая заткнуть. Никаких препон, никаких очисток и отстойников, все напрямую, без учета экологии человеческих душ (не секрет, что природа, друзья, пропадает!). Выдав нетленное произведение в виде заявки, он тут же сваял еще более нетленную поэму «Ускоряя ускорение ускорения» (где это видано, чтобы масло кашу портило?!).

С невиданным мастерством он привлек сюда не только Ньютона, но и для придания уровня образованности и культуры, а также большей проходимости в редакциях, Эйнштейна с Эйзенштейном, Мейерхольда и попавшегося непонятным образом под руку какого-то Маргулиса. Приплел сюда последние, еще свежие, совсем с пылу-жару, решения и постановления партии и правительства. В комплексной трактовке всех подробностей встречи с бордюрным камнем и всех последующих событий он поднялся здесь прямо-таки до эпико-политических высот. И, конечно же, самое решающее значение в поэме имел человеческий фактор.

Причем для его творчества было абсолютно безразлично, где и в каком состоянии находится хозяин необыкновенного дарования в момент литературного акта. Всеускоряющая поэма у него ползла как квашня из дежи, когда он вышагивал с траурной повязкой в процессии по случаю захоронения умершего от неприятностей на служебной почве Кондрата Силыча Домкратьева, в последние годы — Демократьева. Также не беда, что накануне похорон директора НИ-НИ Аэроплан Леонидович вышиб головой оцинкованную дверь приемного покоя и находился как бы в бегах — мощь его активности была куда посильнее всяких там обстоятельств.

А тут еще чтение нынешних еженедельников придало рядовому генералиссимусу немало храбрости, хотя в пафосе он с ними сильно расходился, что же касается беспардонности, то это ему было ни к чему — своей с избытком. И что же? Да вот, пожалуйста: последние семьдесят лет он уподобил в своем сочинении неприглядной ночи — Варфоломея подлиннее, но с ножами не короче…

Аэроплан Леонидович не без умысла взял направление на тему ножей, и когда из нее выбрался, то его резвые мысли и вовсе понеслись кубарем, все равно что свора сцепившихся собак — грызнули попутно застой достижений научно-технической революции, гавкнули в сторону невредимой, целиком и полностью, продовольственной проблемы, облаяли крупным оптом полторы дюжины миллионов бюрократов, не считая резерва кадров на выдвижение, и совершенно невероятным кульбитом притормозили у идеала. Поскольку поэмщик или поэмер, кому как нравится, так пусть и называет, провозгласил ножевилку символом переустройства мира вообще и перестройки СССР, в частности. В эпоху энтээра не столько бытие определяет пресловутое сознание, сколько ноу хау да струмент! О-хо-хо-о…

(Читатель, может быть, задумался: а кому, собственно, принадлежит «О-хо-хо-о…»? Великому Дедке Московского посада, кому же еще… Публикатор.)

Разграфоманившись во всю свою чудовищную мощь, подбадривая себя как шпорами, давно вышедшим из моды кличем «даешь!», Аэроплан Леонидович крушил топорной рифмой налево и направо, спуску никому не давал — мешал с грязью, окунал в дерьмо, но при этом имея в виду метафору очищения и получая от такого процесса великое творческое и общественно-политическое наслаждение.

В соответствии с последними историческими речами Аэроплан Леонидович утверждал, что все зависит от скорости, в ней, скорости, вся собака как бы и зарыта. Во-первых, в скорости неповоротливого мышления, которое надо убыстрять в направлении обновления или хотя бы для убыстрения прохождения бумаг от нижестоящих к вышестоящим и наоборот. Во-вторых, следовало бы повальным образом убыстрить ускорение земного тяготения и вообще всю гравитацию, какая где еще имеется, поднапрячь, побойчей раскрутить земной шар для всемерного скорейшего приближения светлого будущего. В свободное время, предпраздничные и праздничные дни, и это немаловажно, земной шар он требовал притормаживать, убавляя напряг на остаток гравитации, но тем самым удлиняя советскому человеческому фактору и всему прогрессивному человечеству удовольствие согласно лозунгу «Все для человека, все во имя человека!»

— Ай да Арька, ай да молодец! — перемежал восклицаниями рядовой генералиссимус чтение собственного сочинения вслух и с максимальным выражением, безжалостно хлопал себя по ляжкам в особенно удачных ударных местах. — Ну, Иван, на этот раз и на этот сюжет держись у меня! Тут-то я твой механизм торможения и сворочу — в дребезг, в пыль, в ничто, а тебя самого — в кювет литературного процесса, без права вхождения в историю! Держись, Ванька!

По пути в издательство Аэроплан Леонидович наслаждался сладостными картинами служебного, творческого и нравственного краха Ивана Где-то, которые щедро подбрасывало разгулявшееся воображение. От одного названия, даже увиденного мельком, так называемый поэт, редактор и литконсультант неотвратимо побледнеет: такого актуального, чтоб не в бровь, а в глаз, названия ему никогда не доводилось читать! А что, что станется с ним, когда он вчитается в бессмертный текст?! «Простите, Аэроплан Леонидович, миленький! — шмякнется он на колени и поползет на них к нему. — Я больше не буду! Честное слово, не буду! Сделаю все для вас, что пожелаете, только простите, иначе меня потомки проклянут в качестве гонителя великого вашего таланта! Смилуйтесь, снизойдите, пощадите, простите!..»

Аэроплан Леонидович, конечно же, человек величайшей принципиальности и неподдельной честности, но душа ведь бывает и у него — отходчивой, размягчаемой, как сухарь, намокающий в стакане горячего индийского чая из праздничного заказа. Увидев, что Иван Где-то готов уже хватать его за штаны или руки, смотря до чего дотянется, Аэроплан Леонидович по доброте душевной едва было не купился на гнилой интеллигентский гуманизм, и, смекнув убыстренным разумом, метнулся за его стол и произнес весомо, не легче, чем с металлическим чугуном в голосе:

— И больше не будешь! Гладиаторы не дружат, особенно идейно-политические, и теперь заместо тебя я с талантами управляться стану. С этого момента я самым форменным демократическим образом отстраняю тебя от службы по талантам и никак больше не задерживаю. Насчет предания суду огласности адвокатство не обещаю… Эй, следующий гений, в порядке живой демократической очереди, заходи!..

И потекли в кабинет потоки гениев, измученные литконсультацией на улице Воровского, в гвардиях и современниках, писах и издатах, не говоря уж о журнальных жертвах, для редакций которых совсем законы еще не писаны. И пехом, и ездом, и летом прибывал автор не только из Москвы. Из-за рубежа попер валом, изо всех стран, какие ни есть под Луной, всех цветов кожи, всех жанров и стилей, без различия пола и возраста. Пожилым и заслуженным — безочередь льготная, им ввиду скорой реальности загробной жизни ждать некогда, а там, кто знает, может даже беззаконных журналов и тех нету.