31675.fb2 Стадия серых карликов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Стадия серых карликов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

— Я должен отлучиться. Минут на двадцать. Ведь мы с вами предварительно о встрече не договаривались, — объяснил он и встал, ожидая, что его примеру последует и посетитель.

Идя по издательскому коридору, он вглядывался в надписи на дверях, все больше убеждаясь, что он находится в реальной жизни, не во сне. Может, и не было Алексея Максимовича никакого, просто разыгралось воображение, а может, его роль сыграл Аэроплан Леонидович? Алексей Максимович — тоже ведь в какой-то степени рядовой генералиссимус пера, да все мы, в той или иной степени, такие генералиссимусы. И чем выше по должности, чем ближе к Спасской башне, — тем больше…

Вышел на улицу — июльская жара, течет и течет нескончаемая толпа злых, рыскающих в поисках покупок, москвичей и гостей столицы. Как и следовало ожидать, его потянуло к «стене коммунаров», — только туда, не думать ни о Горьком, ни о каких графоманах, в том числе кремлевских, ни о стихах, ни о разновидностях реализма, ни об убыстрении-ускорении всеобщей преобразованщины.

Глава тридцатая

«Стена коммунаров» — это было его убежище, по всем жестоким правилам наоборота место для отдохновения, разрядки, развлечения. Она располагалась не очень далеко от издательства, сюда захаживали литераторы, кормящиеся созданием внутренних рецензий на плоды вдохновения своих собратьев, окунались здесь в стихию примитивных страстей и желаний.

Стена существовала не как плод фантазии поэта, а была из старинного темно-красного кирпича, судя по всему, это был кусок забора какого-то «ящика». В закутке, поглубже во двор и подальше от оживленной улицы, стоял пивной ларек из желтого, как цирроз печени, рифленого пластика. После объявления новой войны алкоголю (в силу закона наоборота она стала войной не столько против пьющих, сколько непьющих, прибавила в стране самогона, наркоманов, токсикоманов, ввела в обиход талоны на сахар) ларек выступал под псевдонимом «Соки». К нему по-прежнему продолжали сбредаться местные ветераны алкогольного движения, разливали трясущимися уж которую пятилетку руками «чекушки», «огнетушители» и, конечно, «самиздат», поскольку его стало куда быстрей наварить, чем найти магазин с водкой и выстоять очередь, в которой народу как у трех вокзалов. Ветераны посасывали после принятия доз вобляные перышки, вспоминали былое пивное приволье и костерили на чем свет стоит Меченого — минерального секретаря и его курс на трезвость, утешали себя угрозой, мол, ты нам так, но и мы тебе ужо!.. Ох, уж мы тебе!..

Однако, справедливости ради, если раньше возле «стены» толпилось народу побольше, в том числе и молодых ребят, и благополучных, прикладывающихся к рюмке из баловства, в погоне за удовольствием, то теперь здесь собирались самые заядлые питухи. Ничего не значившие для общества, кроме материального и морального урона, и ничего не могущие — разве что порисоваться друг перед другом, набивая себе пьяную цену. В действительности же они представляли собой результат шестидесятилетнего спаивания народа — чтоб тот не вздумал, по замыслу товарища Сталина, строить социализм чистыми и трезвыми руками!

Иван Петрович не принадлежал к числу завсегдатаев «стены», но был там своим человеком, мог рассчитывать на понимание и местный ассортимент, когда на душе становилось совсем скверно. Но ни пиво, ни вино, ни водка не встряхивали его, не-е-ет, а исповеди доверившихся ему сошедших с круга людей, отвергнутых семьей и обществом, ставших жертвами несправедливости, лишь в последнее время получившей статус социальной. Как правило, побывавших за решеткой, угодивших туда по пустяковым причинам: подрался, в том числе и тогда, когда не дать в морду означало просто потерять к себе уважение. Стащил, что криво лежит, потому что все тащили, но умело и в гораздо больших количествах, а сидеть надлежало простодушному и неорганизованному мелкому преступнику. Опять же, как правило, прошедших несколько принудительных курсов в лечебно-трудовых профилакториях, которые ничем не отличались от мест лишения свободы. Короче говоря, исповеди неудачников, не приспособившихся к неправедной жизни и совершенно чуждых ей.

Это был своеобразный клуб, состоящий из действительных членов и как бы ассоциированных, временных, а то и совсем случайных, со своей аристократией, естественно, спившейся окончательно, и безусловным лидером — одноногим Лейтенантом Будапештом. Его неподвижная фигура на костылях, в синем диагоналевом галифе при хромовом сапоге, с подвернутой и приколотой булавкой лишней в данном случае штаниной, много лет назад стала как бы обязательным элементом «стены» — с середины пятидесятых годов, после венгерских событий, в которых участвовал и Лейтенант со своим взводом. Он стоял все эти годы возле «стены» со стиснутыми зубами, его лицо с тонкими, между прочим, ранимыми чертами, от алкоголя давно посинело, а глаза с влажным алкашечным блеском ревниво и в то же время бессмысленно следили за всем, что творилось вокруг. У него время от времени шевелились желваки на фиолетовых скулах, и тогда он разлеплял спекшиеся губы, негромко выдыхая: «Сволочи…»

При нем всегда «шестерили» два-три каких-нибудь алкаша из бомжей, которых он защищал перед участковым старшим лейтенантом Триконем. Не раз Иван Петрович наблюдал, как Лейтенант при появлении у «стены» участкового гаркал во всю охрипшую глотку: «Сми-и-рна! Ррравнение на середину!!!» Затем изображал нечто отдаленно напоминающее строевой шаг, исполняемый одной ногой и костылями, которые он вскидывал горизонтально, как бы «тянул» отсутствующую ногу, и докладывал: «Товарищ старший лейтенант! За время вашего отсутствия на вверенной нам «стене коммунаров» нарушений общественного беспорядка не произошло. Докладывает Лейтенант Будапешт».

Участковый, включаясь в игру, выслушивал доклад, держа руку не у козырька, а небрежно отставив, точь-в-точь как это делают по праздникам на трибуне мавзолея, и, обводя взглядом алкавшую толпу, изрекал: «Вольно не будет! Куда уж тут вольней…» Его здесь уважали, предлагали взять пиво без очереди, поскольку он при исполнении, навязчиво пытались угостить. Василий Филимонович, явно страдая от жажды, отказывался, промокал платком взмокший от борьбы с собой лоб, а сам присматривал за публикой, которая уважать его уважала, но только до определенных пределов, особенно здешняя, испытывающая к ментам чувства, нисколько не напоминающие братские. «А этот откуда? — спрашивал участковый, кивая мясистым подбородком на какого-нибудь ханурика, норовящего вжаться в толпу, раствориться в ней. — На моем участке такого не значилось». Лейтенант Будапешт вступался за ханурика, убеждая участкового, что это же Сашка Чернов с Чеховского, нынче Кислопердяевского переулка, неужели ты, Вася, подзабыл его? Благороднейший человек… «С лесоповала?» — интересовался участковый. «Вася, ты что задумал: хочешь, чтобы я тебе стучал? — взвивался Лейтенант. — Ты деньги получаешь? Получаешь. Вот и узнавай, откуда он приехал, понял?»

Однажды Триконь и Лейтенант о чем-то долго говорили, возможно, одноногий выручал кого-то из своих дружков, участковый что-то ему доказывал, потом вдруг раздался вопль: «Как это: между нами, офицерами? Какой ты офицер?!» Возмущенный Лейтенант, играя желваками, запрыгал от него в затхлый закуток, где надиралась его компания.

— Значит, я, по-твоему, совсем не боевой… — побледневшими, как резиновыми, губами прошептал участковый и пошел от «стены», низко наклонив голову. И вдруг Лейтенант опомнился, скакнул вдогонку за ним несколько раз и закричал: «Прости, старшой, прости…»

Как ни странно, Иван Петрович именно здесь, а не в клубе литераторов, не на встречах с читателями, которые принимали его радушно, укреплялся в мысли о собственном благополучии, в вере в себя и свою звезду, на фоне, конечно, несчастных алконавтов, за их как бы социальный счет. Им хуже, чем мне — утешение слабое, к тому же он заболевал болями «стены», которые трудно было отнести к разряду легких недомоганий. Для него они были заразными и неизлечимыми до тех пор, пока оставались неизлечимыми в обществе причины, коверкающие судьбы сограждан. Следовательно, навсегда, до деревянного бушлата…

Тянула ли к себе «стена»? Да, и признавая это, Иван Где-то оставался по отношению к себе справедливым. Повседневность, жалкая и ничтожная, поистине клоунада брежневского самонаграждения, косыгинского изобилия дефицита и сусловского духовного богатства — Бермудский треугольник! — вызывали отвращение к жизни. Иван не раз, и не два на самом полном серьезе подумывал свести счеты с нею, и свел бы, было бы чем, если бы в критический миг нашелся какой-нибудь достойный способ. Да разве для того он столько лет сопротивлялся оцепенению, страдал и боролся, чтобы шмякнуться кожаным мешком на асфальт перед издательством или своим домом, броситься под автомобиль или поезд, лежать раздавленным, искромсанным, быть жалким и в смерти? Эх, «стена», «стена»…

Он нырнул в подворотню, чтобы проходными дворами, кратчайшим путем добраться до нее. В одном из темных, обшарпанных тоннелей ему на глаза попалась газета, несколько, правда, затоптанная, по ней прошелся не один десяток человек, но вполне пригодная для исследования: проверить по ней, в каком периоде времени, как сказал бы великий Аэроплан Леонидович, он обретается. Насчет дат, как известно, мастаки врать календари, газеты же на этот счет пока были вне подозрений.

Иван Петрович поднял влажное, отсыревшее в тоннеле издание, вышел на свет и сразу узнал захлебистый очерк о том, как после катастрофы в Чернобыле в его окрестностях вовсю распевали счастливые соловьи. Из своей эпохи он, несомненно, не выпал, но и радости особой от этого не испытал, скорее разочарование — что и говорить, были времена и получше. Брезгливо, даже не скомкав, хотя ему этого очень хотелось, двумя пальцами он отбросил газету на кучу использованных молочных пакетов. Всегда находятся продажноголосые соловьи, способные воспеть что угодно. И братоубийство, и доносительство на родного отца, и нищету нравственную, духовную и материальную, и вандализм разрушения культуры, и истребление земледельцев, и превращение живой природы в лунный ландшафт. И бесстыже тянуть арию о том, что наш родной, советский атом не с таким коварным нравом, как кое-кто думает… Господи, ну если Тебя нет, это еще можно как-то объяснить, но если Ты есть, так почему же такое допускаешь?!

В сильнейшем возбуждении Иван подбежал к старой кирпичной стене и стал колотить ее кулаками. Видимо, накопившаяся нервная энергия перехлестнула, что называется, через край, ей требовался выход, и он колотил стену, пока кулаки от боли не онемели. Обессиленный, с мокрыми от слез глазами, Иван Где-то прислонился плечом к холодным, склизким от зеленого мха кирпичам, немного успокоился и побрел назад, поскольку, идя вперед, к «стене коммунаров», как он задумал, мог уйти не на двадцать минут, а, по крайней мере, недели на две.

Глава тридцать первая

— Все-таки вы… Как же без вас, — проворчал Иван Где-то товарищу Около-Бричко, который с идиотской, как у атомных часов, точностью ровно через двадцать минут приблизился к его двери.

Он пропустил вперед клиента, предложил стул, сел на свое место и воскликнул:

— Ну, как вам, дражайший Аэроплан Леонидович, объяснить, какие силы земные или небесные призвать в помощь для вашего вразумления, чтобы вы перестали мучить себя и всех окружающих своей литературой, своим творчеством, активностью? Кто вам сказал, что из вас может получиться писатель? Назовите его имя, и я его убью на дуэли или попросту кирпичом! Я голову оторву тому, кто надоумил вас взять в руки перо, обрек вас на такие страдания! Здесь много званных, но так мало избранных!

— Позвольте, не в таком лихом аспекте! — остановил Иванову тираду Аэроплан Леонидович величественным поднятием руки. — Тому, кто надоумил, не оторвете вы головы, его лишили жизни смертельным отравлением! Вы со мной так не смейте разговаривать, я по призыву Алексея Максимовича Горького, в честь тридцатилетия его кончины отмобилизовался в писатели от станка и сохи!

«Опять Алексей Максимович!» — вздрогнул поэт, редактор и литконсультант.

Признание Аэроплана Леонидовича тронуло Ивана Где-то своей безысходной трагичностью, и хотя Около-Бричко осточертел ему, но ведь он все же человек и достоин участия, поскольку поистине графомански распорядился всей своей жизнью.

Аэроплан Леонидович почувствовал неожиданное потепление со стороны своего заклятого врага и позволил себе еще немного пооткровенничать насчет собственного творческого пути:

— Я еще по малости лет, от парты мечтал… Но без осознания жизни я, как Илья Муромец, сиднем сидел над ежедневными дневниками тридцать три года, куда копил текущие моменты, чтоб потом во весь рост… Нынче, в соответствии со зрелым возрастом и непрерывным стажем жизни и трудовой деятельности, но в канун светлого будущего ты уже ветеран и вполне может произойти окончательный подвод черты под всей повесткой дня моей биографии, ну, может статься, до конца перестройки и не дойдем окончательно…

— Не прибедняйтесь, Аэроплан Леонидович! Как это не дойдем? Дойдем обязательно, — с деланной бодростью произнес Иван Петрович, а сам подумал: «Может, и не дойдем… И звучит это идиотское «дойдем» двусмысленно…»

Рядовой генералиссимус пера кротко уточнил:

— Так это вы еще дойдете… Нам же настоятельно опыт свой предать, плоды жизни предать печати для всенародной гласности и извлечения выводов для последующих уроков. Так что желательно предать через печать.

«Какое слово — предать», — подумал Иван Где-то. Удивительно, только вчера строфа, проклятая уже, ненавистная, не желала принимать окончательный вид из-за этого слова, и когда он заглянул в словарь Даля, то первое, самое важное значение попросту обескуражило: передать, более в значении завещать, передать потомству обычаем или законом. И убийственный пример: живем, как предали нам отцы и деды. Если бы так! Отцов и дедов предали — и не в лучшем смысле, оттого и пошли переломы, неизвестно почему называемые великими — должно быть, как всегда наоборот! Благородный смысл выветрился из слова, разве что уцелело  преданье, да и то благодаря старине глубокой. Осталось лишь предать: предать суду, предать проклятию, предать огню и мечу, предать смерти, предаться разврату, пьянству, воровству и венец всему — просто предать! Разве мог предположить Владимир Иванович Даль с каким ледяным звоном в крови, словно сосульки зашуршат в венах, увидит его потомок страшный смысл в его безобидном примере: «Преданный, кого предали; кто предался всей душою, истово, верно и усердно»?! Два смысла слились в один, ибо преданными оказались преданные, между прочим, в полном соответствии с парадоксальным законом великого российского наоборота.

И теперь, в устах рядового генералиссимуса пера слову возвращалось главное и благородное содержание?! Хотя по смыслу его рассуждения — ахинея…

Аэроплан же Леонидович, не чувствуя обычного напора и отпора, решил, что ледниковый период в их знакомстве позади и перешел потихоньку в наступление, пожаловался доверительно, что все ему советуют учиться у Чехова, если оценивают прозу, у Пушкина и у этой… ну… Охватовой, если стихи… Читал Чехова — и не нашел, как надо писать, не то, что у Горького, ну а Пушкин… что Пушкин… со школьной скамьи знаем, про него да про Лермонтова, они все на дядю писали: мой дядя самых честных правил, скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, и прочая… Семейственность дворянскую развели, ну а Охватовой — Охватовой не купить, зачем советовать дефицит, который не достать? И потом, ни Пушкин, ни Чехов, ни Охватова эта не знали же, что ему хочется описать, зачем же тогда у них учиться?

— Советуют вам правильно, учиться никогда не поздно, и надо уметь учиться, — мягко и очень доброжелательно растолковывал Иван Петрович рядовому генералиссимусу. — И не Охватова, а Ахматова… К стилю советуют присматриваться, к литературному мастерству. Обычно учатся у близких писателей — по теме, по духу, по стилю. Кстати, вот у вас кто любимый писатель?

Ответ был молниеносным:

— Буденный.

— Кто?!

— Буденный.

Иван Где-то оцепенел. Вначале показалось, что он с разбегу врезался в душную ватную стену, которую не сдвинуть, не обойти, не пробить, и неизвестно, главное, сколько этой стены, неподвижной, неподатливой и огромной, как китайской? И он растерялся, как тут не растеряться, подобного даже от рядового генералиссимуса пера не ожидал, однако тот и на этот раз его поразил. Почувствовав, что с собеседником творится что-то неладное, подсказал ему шепотком, причем не без удивления:

— Семен Михалыч…

Он заподозрил его в неведении насчет такого знаменитого писателя! Иван Петрович вскочил, несуразно замахал руками, наступая на пятившегося к двери рядового генералиссимуса, в фарфоровых глазах которого был не испуг или недоумение, а подходило, как на дрожжах, злорадство, и закричал, сколько было голоса:

— Вон! Во-о-он!!!

Глава тридцать вторая

«Смотрите, нервный какой!» — гневался Аэроплан Леонидович, удаляясь от Ивана Где-то. Изгнанию он, говоря откровенно, обрадовался: никто и никогда не выставлял его за дверь в такой грубой форме, даже в расцвет административно-командного застоя, а тут, когда каждый приемщик стеклотары рассуждает о демократии и по этой причине не думает о нехватке пустых ящиков, ему крикнули «вон!». Никакой оправдательной неопределенности в «воне» явно не содержалось, нельзя было принять его и за оговорку. Разве что как нервный срыв на почве оголтелого административно-бюрократического самодурства. Да как он посмел нынче кричать «вон» прямо в лицо человеческому фактору?!

Поведение служебно-литературного лица, противоречащее духу времени, распалило его особенно на больших оборотах, когда секретарша директора издательства, даже не глядя в сторону посетителя, сказала, что шефа нет, а затем, взглянув на Аэроплана Леонидовича, добавила, что его вообще на этой неделе не будет.

— А зам? — прокурорским тоном спросил он.

— Через холл, — привычно ответила секретарша и жестом опытной регулировщицы дала направление последующего движения.

У зама секретарша дворняжью службу несла халатно, совсем отсутствовала на месте, и Аэроплан Леонидович без помех прорвался к нему. Зам — небольшой, кругленький человечек, с беззащитной лысинкой, своего рода корочкой на сдобном каравае, который только что из печи — наслаждался чаем и крохотными сухариками. Штука за штукой брал с бронзового, индийской работы подноса, бросал в рот, млел от испарины, надеясь, что горячий чай поможет справиться с жарой, поскольку третий кондиционер за две недели у него вышел из строя. Появление неожиданного гостя никак не входило в его производственную программу на столь жаркий день, и поэтому он застыл с набитым ртом, напоминая собой сурка, замершего при опасности перед тем, как юркнуть в норку.

— Мое фамилье — демократье, а Около-Бричко — псевдоним! — нанес сильнейшее впечатление Аэроплан Леонидович бедному заму, поперхнувшемуся сухариками от такого неслыханного зачина. Что и говорить, великий автор не стал мелочиться, а тем более деликатничать в отношении прав другого сочинителя, признавшегося печатно, что его фамилия — Россия.

На подносе лежала маленькая пачечка вафель в блеклой, словно не раз уже использованной упаковке, и с ядовито-зеленым предостережением «Ананасные».

— А-а! — восторжествовал Аэроплан Леонидович, как бы уличая хозяина кабинета в чем-то очень постыдном. — Ешь ананасы, рябчиков жуй?! День твой последний приходит, — и тут он сделал на целых две секунды паузу, чтобы выдать бессмертный неологизм, — бюржуй!

Жаль, в кабинете норка, в которую можно было бы юркнуть, не предусматривалась. Но там, где у зама когда-то находилась шевелюра, по розовой коже складками прошлась волна возмущения — и это при том, что он, как номенклатурный кадр, в последнее время с оскорблениями в свой адрес, в качестве одного из восемнадцати миллионов, попривык (странно, однако при упоминании такого количества чиновников в стране к нему почему-то привязывались слова из песни: нас оставалось только трое из восемнадцати ребят…), но рябчики, простите… Они, эти рябчики, возмутили его до дна души. Он отведывал их только один раз в жизни, давно, когда его перевели из печатников в мастера, тогда он лишь выходил на позорный путь служебной карьеры, и было это лет пятнадцать назад в кафе то ли «Охотник», то ли в «Избе рыбака», где подавали салат со странноватым названием «Причал» и напиток «Гарпун». Ну и рябчики — темные, тощие тушки, махонькие, словно их кто-то уже объел, а обсосать поленился. К тому же, они были с вонцой, но, тем не менее, еще в те, застойно-застольные времена, по нынешним коммерческим ценам — там явно обгоняли время, называя грабеж средь бела дня таким невероятным экономическим явлением, как встречный план. После отравления рябчиками будущий замдиректора две пятилетки и цыплят табака избегал, ибо его пищеварительная система при соприкосновении с любым летающим или водоплавающим мясом бунтовала столь бурно, что удаляться от туалета более, чем на десять метров, было рискованно для общественной морали и собственного авторитета.

— Вы, собственно, по какому вопросу? — сухо и официально спросил зам, прислушиваясь к подозрительному бурлению в собственном желудке.