31703.fb2
За восемь месяцев и три недели до рождества.
Прочтя второе послание, Маша громко расхохоталась. На звонкое жутковатое веселье прибежала мать, а за ней, как за иголочкой, пришаркала мать-матери, исхудавшая нитеобразная старуха. Они испуганно дождались окончания смеха и последовавших после слез, напоили друг дружку сырой водой. А после сели ужинать рыбой, и мать-матери рассказала историю, как в одна тысяча девятьсот бог знает каком году они с отцом и братом поймали сетью огромную рыбу и в чреве ее нашли колечко золотое, и после этого пошел мор и коллективизация. Вот такие и были песни у матери матерей всегда, все они были простыми историями, как бы из прошлого тысячелетия, а, на самом деле, всего-то им было меньше ста лет. И от всего нашего двадцатого века у старухи этой и остались только что рыба с золотым кольцом, бомбежка в Сольвычегодке и окровавленный кролик, коего она выращивала и любила, а потом зарезала, потому что был праздник Рождества, и некому было больше этого сделать. И никаких постановлений правительственных и никаких имен она не помнила, потому что на работу никогда не ходила, и ни в каких рядах не состояла, и в планах пятилетних не участвовала, а жила всегда семейными заботами, всегда хозяйничала по дому или подрабатывала шитьем. А теперь обессиленная, ничего уж делать не могла, а только хотела бы умереть, да не умела, потому что и раньше никогда ничем не болела, и у врачей никогда не советовалась, кроме как в роддоме, а господь бог прибрать не спешил, наверное, совсем про нее забыл, видно и вправду, не примечает нелюбимых, ну а бесу-дьяволу - тоже ни к чему, потому как была мать-матерей совершенно безгрешна. Безгрешна и бессловесна, как неживая природа, ни одной книги за всю жизнь, ни одной мысли, а только еда да одежда, вот и вся забота. Правда, ничего не украла и жила для других, близких ей людей, но разве же это заслуга перед всевышним? Скучно умирать некультурному человеку, а уж неверующему и подавно. Что же явило оно, это бессловесное существо, миру, и для чего оно, произведенное на свет всевышним провидением, коптило здесь небо ? Может быть, ради нее, Марии, ради новой жизни ее? Не велика задача - усмехнулась про себя Маша и сжала покрепче кулачок со вторым посланием.
Все же написать мог только он один. И дело, конечно, не в этой марке, хотя и в ней, конечно, но главное, главный пункт, конечно, состоит в том, что писавший эти высокопарные записки знает слишком много, а слишком много знает только один человек - Змей-Искуситель. Но, может быть, он все разболтал о ней, как это делают многие из мужчин? Да ведь это смешно - рассказывать друзьям, что у тебя есть любовница, к которой ты не притронулся за десять лет знакомства, таким не хвастаются. Либо нужно быть уже сверхзмеем, притом настолько уверенным в себе и настолько без всяких комплексов перед другими людьми... да нет, не такой он человек, чтобы болтать о ней с кем-либо вообще, он слишком дорожит собой. Ей не с кем посоветоваться в этом вопросе, только с ним, но почему он сам не позвонит - второй раз она не сможет. Маша с тоской посмотрела на телефон, и тот тут же откликнулся знакомой трескучей песней. Наваждение какое-то, не веря своему счастью, Маша кинулась к телефонной трубке.
- Алло, алло, это я, а это ты? Ты хорошо сделал, что позвонил, да, да, нам нужно обязательно, потому что что-то происходит со мной, с нами тоже может что-нибудь случиться, и тогда... в общем, ты прав, нужно встретиться, но где? Где-то на нейтральной территории, чтобы было тепло и чисто, ладно? Милый мой, я соскучилась, а ты не звонишь, только пугаешь дурацкими посланиями бедной, заброшенной, вечно ждущей и любящей старой деве Марии. И я тоже целую везде.
Зачем она сделала вид, будто боится, будто что-то и вправду может произойти, ведь она не верила в эти дурацкие послания, и более того, про себя именно таковыми и обозначала их.
* * *
Верзяев положил трубку, воровато оглянулся, не было ли свидетелей вокруг, и после уже, как бы изображая совсем удачливого негодяя, потер руки, будто после удачной сделки. Но получилось это у него очень искусственно, натянуто и уж очень мерзко. И от этого лицо его еще более скривилось, но все ж таки не до полного отвращения, а так, понарошке, что позже подтвердилось уже более оптимистической ухмылкой. Ведь он знал, что значат ее слова "тепло и чисто", о, слишком знал. Ведь это был старый их пароль, секретный знак, и даже не просто знак, а секретный призыв к уединению, который сам он и придумал, когда пытался искусить ее на какой-нибудь, как он выражался, нейтральной территории. Но всегда инициатором выступал он, а не она, а уж мечтать о том, что она ему первая позвонит, давно перестал. И вот, поди ж ты, позвонила, сама, первая, лично ему, значит, и камень не вечен, подводил итог последним событиям змей-искуситель, но какова все-таки выдержка - так долго желать и не звонить, годами не звонить. Нет, раньше он думал, что это просто одно из многих ее табу - не звонить первой, и тем самым как бы намекать: видишь, голубчик, я и без тебя могу прожить, а ты не можешь, потому и будешь именно всегда ты первым. И он звонил всегда первым, прикидывался, что как бы случайно, отшучивался, скрывая свое унижение, оправдываясь ее страхом. Но вот ведь позвонила, следовательно, может, в принципе, черт меня дери, бог меня избавь, так и чем же оправдать ее предыдущее поведение?
Ах, как желал он ее, наконец, отторгнуть, забыть, зачеркнуть, но как? Как можно недокончить однажды начатое дело? Верзяев опять скривился подлейшим из своих выражений. Господи, неужели ж так пошло я устроен, так унизительно низок мой порыв: докончить однажды начатое дело. Это при его-то природной нетерпеливости и невоздержанности - жизнь положить на то, что бы взять одну неприступную вершину, которую легче обойти. До чего же получается мерзкий, непритягательный субъект, и все же, не смотря на, вопреки, наперекор, он чертовски нравился себе. И откуда это пошло-тянулось - доподлинно неизвестно. Зная практически все свои особые черточки, тщательно их скрывая от постороннего глазу и сглазу, низкие, отвратительные, иногда и приторные, он уж очень любил себя, и даже ценил, и от этого было в нем заметное для постороннего завистливого глаза какое-то обаяние натуры, так нравящееся женщинам. И он сам это знал, и пользовался этим, и неоднократно проявлял его при разных удачных стечениях обстоятельств. Кроме того, считался он человеком удачливым в делах мирских, ну а уж в делах сердечных - так просто виртуозом женского взвизгу. Да, именно женского взвизгу, знаете ли, такого негромкого, но довольно говорящего о блаженстве.
Уж так туманно получается, но иначе никак нельзя, потому что именно эта эпизодическая натура, требует такого именно осторожного подхода. Да уж, конечно, эпизодическая, и почти могла быть не упомянутой в самом повествовании, точнее даже, в тех реальных событиях, о которых только и нужно писать в толстых книгах. Тем не менее, змей-искуситель, фигура вполне второразрядная на общем развернувшемся ниже фоне, все-таки занимает некоторое пространство и волею судьбы упомянут быть должен.
Итак, змей Верзяев, ненатурально потерев руки, принялся мечтать о будущей встрече с Марией, представляя различные сладостные картины, наподобие тех, что в огромном количестве сейчас напичканы в нашей свободной, говорю это без тени иронии, прессе. Вы уж поняли, что все, что я ни говорю, говорю очень прямо и кстати, иначе зачем, спрашивается, бумагу-то марать? Итак, картины, одна, как говорится, сладострастнее другой, и уж этого, пожалуй, достаточно будет, поскольку каждый из нас прекрасно понимает, в силу своей общей образованности, о чем идет речь. Но вскоре эти картины, как и та его гримаса с потиранием рук, тоже стали какими-то ненатуральными, вроде как рисованными, вполне художественно и в красках, но все-таки рисованными, а не живыми. И для чего он все это предсталял круглый оставшийся вечер? Да и во сне, наверное, представлял, только к утру не запомнил (кстати, тут о снах отдельный раговор специально должен быть проведен, чтобы даже в такой эпизодической фигуре, как Верзяев, не дай бог чего-нибудь не упустить), и весь круглый день на работе был несколько возбужден, и даже весел, в предвкушении предстоящих вечерних поз. Конечно, и здесь проявлялась совершеннейшая его животная натура, но животное это было уж очень ласковым, нежным и внимательным.
Кроме того, был наш эпизодический змей-искуситель еще ко всему прочему философом, причем в высшем смысле этого слова. Т.е. не просто интресующимся и начитанным всяких умных немецких книг человеком, а именно философом по сути, практически, поскольку имел один специальный вопрос, который никому, естественно, никогда не задавал, а именно пытался извлечь на него ответ прямо из гущи жизни. Верзяев как раз тоже полагал, что истинный философ не тот, кто пишет умно и запутанно, а который живет умно и запутанно. И частый его вопрос состоял именно в том - может ли безболезненно протекать жизнь отъявленного негодяя? Очевидно для каждого умного человека, что это, конечно, есть вполне настощий глубокий философский вопрос, и естественно и вполне законно и справедливо желание Верзяева быть философом волию божией. В этом смысле он был даже больше похож, например, на Джордано Бруно, который ради, как теперь выяснилось, ошибочной теории множественности миров пошел на костер, а не на Галилео Галилея, отвергнувшего ради спокойствия жизни правильный взгляд на мир. Ведь каждому ясно, что, например, Джордано Бруно - несомненно практический философ, а Верзяев еще более, быть может, так как тоже жизнь подчинил абстрактному вопросу, да еще, и быть может, правильно разрешенному. Во всяком случае, он часто сходился с самим собой на мысли, что негодяю вполне возможно безболезненно обойти судилище жизни, а что касается до всех прочих потусторонних судилищ, то об этом он имел особое мнение.
Итак, довольно вступления о Верзяеве, тем более, роль его совершенно эпизодическая и абсолютно не активная, т.е., как выяснится очень скоро, сам он для настоящего дела так ничего и не предпринял, хотя имел более чем достаточно удобных моментов.
Они встретились в его машине, и он обнаружил Машу изменившейся. В ней появилось наконец-то, чего ранее никак не мог обнаружить Верзяев. Эта женщина действительно стала женщиной или готова ей стать в любой удобный момент, поскольку какой-то важный вопрос она уже окончательно решила. Она действительно была какой-то другой, и он, опытный змей, заметил это изменение. И теперь вспомнил, что она как раз прямо об этом его просила по телефону, и именно в таких выражениях, но он не понял, не оценил всей серьезности ее намерений, и теперь обзывал себя сымыми последними словами, а вслух отшучивался:
- О, старая дева Мария, ты попала в поле особого внимания - нарочито распевая, он запускал руки под ее кофточку, - судьбы наши сближаются, а еще немного, и они сольются, как сливаются уста влюбленных...
- Ты знаешь, что-то во мне надломилось за последнее время, - вывернувшись ненадолго из его объятий, призналась Мария.
- О, допусти к себе бедного истосковавшегося пилигрима, он устал питаться акридами...- змей продолжал дурачиться.
- Нет, подожди, я серьезно - настаивала Мария. - Ты не знаешь до конца, ты думаешь, я решила избавиться от собственной... - она вдруг остановилась, на минуту смутившись и пытаясь подобрать какое-нибудь нейтральное слово, но оно не находилось, и она выразилась прямо, - столько лет хранимой и оберегаемой девственности, но это не так, т.е. не совсем так, ты думаешь, я изменилась и готова теперь ко всякой нашей близости ради того, чтобы удержать тебя рядом? Т.е. привлечь тебя и привязать ко мне хотя бы ради редких мимолетных встреч...
- Да разве ж этим привлекают? - змей мотнул головой, сбрасывая с губ ее ладонь, - подумай сама, ведь все наоборот, ведь после этого я мог бы как бы удовлетвориться и успокоиться, а так - видишь, нет-нет, да названиваю, - он скорчил особенно омерзительную гримасу.
- Дурачок, что такое наговариваешь на себя. - Она опять поймала его теплые губы, пошевелила чуть пальчиками, а после выдала: - Глупый, милый, хороший, я хочу от тебя ребенка, и все.
Верзяев окаменел. При всей своей природной проницательности об этом он не подумал.
- Не отвечай сейчас, - Мария сама боялась каких-нибудь слов, - ты подумай над этим и мне позвони, если решишься, ладно? - И не дожидаясь ответа, быстро выскочила из машины и исчезла в черном осеннем вечере.
Верзяев, естественно, испугался. Ребенок, тем более на стороне, не входил в его планы. Но даже не эта опасная всякими сопутствующими последствиями перспектива больше напугала Змея. Другое, совсем другое, последовавшее из ее предложения, обстоятельство повергло Верзяева в мрачное настроение духа. Выходит, она его действительно любит, если такое ей пришло в голову. Господи, да, конечно, думал свою думу Змей-Искуситель, да пожелай - она давно бы уже была почтенной матерью какого-нибудь святого семейства, ведь при ее внешних данных... а кроме того, она ведь просто создана для семьи. Следовательно, господи ты мой, нараспев уже рассуждал Верзяев, следовательно, нужен был ей именно он - распоследний негодяй без всяких натяжек. Да, да, он именно так честно о себе говорил, потихоньку, правда, но все-таки честно, и даже более того, мысль о том, что он десять лет имел дело с женщиной, которая любила именно его, так взбудоражила и поглотила, что он, проезжая мимо храма-церквушки, где часто бывала Мария, чуть было не врезался в огромный, ощетинившийся всякими скребущими приспособлениями, поставленный бог знает зачем в слепом месте, грейдер. Верзяев даже отановил машину и некоторое время, тупо упершись в грязное стекло, сидел, облокотившись подбородком на руль. Потом вышел к монстру и медленно, - так ходят вокруг экспоната в палеонтологическом музее - обошел грейдер вокруг. Он раньше никогда не видел таких машин, и эта казалась ему совершенно фантастической, и не столько размерами, сколько бесполезностью своих размеров - невозможно было представить ту цель, ради которой такое чудовище было произведено на свет. Все в ней было нарочито сделано слишком, с ненужным запасом, потому что, казалось, таким грейдером не то что холмы, горы можно разрезать и утюжить, и страшно даже было представить себя на пути такого чудовища. Верзяев даже поежился от мороза, пробежавшего по спине, впрочем, может быть, это произошло не от переживаний, а чисто от одной температуры, ведь была уже осень, и был вечер, и было прохладно на Земле.
* * *
Каждую секундочку, каждое бесконечно малое ускользающее мгновение она ждала его звонка. И он позвонил, и назначил время и место, и она вдруг успокоилась, успокоившись - задумалась, а задумавшись, снова занервничала. Но, конечно, не от того, что передумала заводить ребенка, а только, именно, что так скоро все должно произойти, и почему-то вспомнила те странные послания и решила сходить поделиться во храм. Тут же одела поскромнее платочек и отправилась на исповедь. Впрочем, какая исповедь? Да и что это такое - исповедь? Так, посоветоваться с каким-нибудь неизвестным человеком, а где взять - ведь не на улице? Раньше, давно еще, она ходила по всякому важному поводу советоваться к мертвому человеку на Красную площадь. Тут она в свое время клятву давала пионерскую, и надо сказать, никогда ее не преступала, ибо была у нее особая в характере стойкость; здесь молилась перед последним экзаменом в университет, да и после несколько раз приходила попросить чего-нибудь. Один раз, когда совсем стало невмоготу, маленькая девочка Маша попросила папу у мертвого человека, но тот не откликнулся. А теперь вроде как место перестало быть святым, и Маша вслед за многими вернулась в лоно церкви.
В оранжевом храме в ту пору служил отец Захарий, еще недавно в миру студент Московского университета. Несмотря на свою относительную молодость, а был он даже моложе Марии, отец Захарий прилежанием к молитве и силой веры уже заслужил уважение у братства и на теле господнем занял подобающее место. Некоторые думают, что всякое предание себя церкви сопряжено с какой-нибудь болезнью или наклонностью. Кажется, это совсем не так, и пожалуй, чаще встречается совсем другое. Более вероятна и характерна для людей таких некоторая окончательность характера. Если нашему сердцу более всего дорога нерешенность какого-нибудь вопроса, и именно поскольку важен сам процесс, то для людей божьих все ж таки важнее результат, чем достижение его. И особенно в основном вопросе о Его существовании. Не дай бог живому человеку решить в любую сторону этот самый проклятый вопрос, ведь он скорее удавится, а чтоб не удавиться, такое количество Pro и Contra выдвинет, чтоб окончательно запутать вопрос и свести его к вечному списку. Но есть и другие, которым истина, или, пожалуй, просто результат важнее всего прочего. Это люди решительные или, точнее сказать, решившиеся решить этот самый вопрос. Таким и был отец Захарий. Правда, опять же неизвестно до какой степени. Но вы уж не обижайтесь, что опять как бы все запутывается, просто тому, кто сам есть человек решительный, все сказанное и так давно известно, ну а другим же тоже нужно оставить почву для разъяснений. Ведь решительные люди романов не читают, а те, которые все-таки читают и мнят себя таковыми, все-таки еще ошибаются. Кстати, если вернуться к Змею-Искусителю, так о нем точно можно сказать, что он человек нерешительный, и уже по одному этому негодяй, и более того, фигура совершенно эпизодическая. А вот отец Захарий есть фигура постоянная, надежная и во всяком мучительном вопросе полезная. Впрочем, что мы знаем о другом человеке, кроме его поступков и дел, а поступки человеческие всегда обманчивы, потому что на людях. Другое дело - мысли, но кто же их ведает?
На паперти у придела Мария раздала немного денег просящим, многих из которых, впрочем, она нищими и нуждающимися не считала, и в другой раз бы и не подала, потому что сама деньги зарабатывала с утра до ночи, и знала цену деньгам, и лентяев очень не любила. Потом немного постояла в темноте, привыкла к отсутствию дня и купила свечечку поставить ее к лику рукотворному святой девы Марии. Ей вдруг показалось, что перед завтрашним решительным днем она вправе рассчитывать хотя бы и на часть подвига матери божией, впрочем, как и любая другая женщина, собравшаяся произвести на свет новое дитя. В тот момент, когда Маша ставила свечку, отец Захарий заметил ее и вспомнил, так как уже раньше обратил на нее внимание. Так он смотрел некоторое время на нее, пока она его не почувствовала и не подошла прямо к нему. Отец протянул руку и она, немного неуклюже, наклонившись, поцеловала розовую пухлую кожицу.
- Я бы хотела посоветоваться с вами, но не знаю как, - спокойным голосом попросила Мария. Отец жестом указал ей, и они отошли вбок, в полутемное место, из которого как раз виден был Христос на распятьи и рукотворный лик Богородицы. Тут вдруг Маша замялась, не зная, с чего начать. Ее особенно смутила рыжая, местами до красноты, борода отца Захария и живые зеленые глазки. Издалека, когда он был весь одно черное платье, он был совсем неживым символом, а теперь, особенно через моложавое лицо и глаза превратился вдруг в обычного человека. Она, кажется, даже узнала его, потому как они встречались где-то на Ленинских горах в студенческую пору.
- Говори, дочь моя, - приободрил ее отец Захарий, впрочем, и сам слегка заподозрив прошлое их знакомство.
- Я не знаю, может быть, не стоит...
- Если не стоит, тогда помолчи, а я помолюсь и так за тебя, дочь моя.
- Нет, я все-таки не могу так уйти, - она, кажется, взяла себя в руки и решилась - Просто даже не знаю, что сказать, а о чем умолчать, потому что вдруг не важным окажется. Я люблю одного человека, давно, кажется, что всю жизнь, и хотела бы стать ему женой, но он уже женат, и она хорошая женщина, но, по моему, не любит его так, как надо. Нет, не то, не знаю, но кажется, он ее не любит, иначе бы со мной не встречался, впрочем, он негодяй, простите за это слово, но я хочу от него ребенка.
- Молись, дочь моя, ибо ребенок, не освященный благословением всевышним, есть грех.
- Я знаю, знаю, - как-то быстро подхватила Мария, - да нет , я не о том, я знаю, что это грех, бог с ним, я готова покаяться потом, но отступить не могу, потому что слишком долго ждала, а дальше - я ведь старею. Но заводить ребенка не по любви - еще больший грех!
Здесь отец Захарий окончательно вспомнил ее и теперь больше думал вообще, чем конкретно над ее словами. Т.е. дело то было понятное, эта здоровая привлекательная женщина решила как бы его припереть к стенке вот такой вот дилеммой, тысячу раз уже решенной до нее, и сама-то для себя все решила, а пришла выговорить наболевшее, и теперь его святой долг человека решительного и никогда уже не могущего попасть в тупиковую ситуацию - выслушать ее сердцем, помолиться за спасение ее души, но на грех-то все-таки указать. Судя по всему, она чиста и непорочна, раз не хочет ни с кем связывать свою жизнь, кроме как с избранником, - заключил отец, - она была бы хорошей женой всякому, даже святому человеку, а детям его - прекрасной матерью. Отец Захарий глубоко вздохнул, введя в заблуждение Марию, а сам подумал о своей супруге Лизе, с которой никак не удавалось ему заиметь детей.
- Ты сама уже все решила, но что-то еще от меня скрываешь, - удивляясь сам себе, вдруг выдал отец Захарий.
Маша оторопела - так прямо в точку попал рыжий поп. Но ведь она не может о таком говорить ему, ведь это издевательство - в божьем храме оглашать прочтенное в царстве теней. Да и как будет выглядеть он, Змей-Искуситель, отец будущего ее ребенка, со своими кривляниями в глазах священного человека?
Зачем она с ним заговорила? - укоряла себя Маша, выходя из храма. Нужно было просто прийти, постоять тихонько у богородицы и ни с кем не делиться, ведь все равно не считала она грехом свой завтрашний поступок. Разве может быть что-либо чище и безгрешнее ее любви, совершенно справедливо заключила сомнения Мария и вдруг вспомнила, как много лет назад исключила, - не одна, конечно, а в составе, - рыжего студента-пятикурсника из рядов всесоюзного комсомола за религиозный фанатизм и критику руководства.
* * *
Змей-искуситель Верзяев, из всей упоминавшейся выше компании был, конечно, самым жизнелюбивым человеком, и уже по одному этому самым первым негодяем. Он любил все земное, любил вкусные деликатесные вещи, например, икру черную и красную, свежую и обязательно с водочкой, любил красивых женщин, любил свой авто и быструю езду на нем, особенно с кем-нибудь вдвоем, любил хорошие книги, с перцем, с контрапунктом, не любил, однако, Чехова за неумение увидеть в жизни пронзительную сладостную цель и изобразить истинно талантливых людей, кроме того, был сам весьма талантлив, что было особенно несправедливо, и окончательно подчеркивало всю его отъявленную бесспорную мерзость. Честно говоря, даже жаль, что именно он во всей этой истории оказывается фигурой временной, краткосрочной, эпизодической, тем более, что после исторического разговора с Марией что-то в нем даже стало еще более гадким и отвратительным. Именно, вначале услышав о ребенке, он, как и полагается всякому низкому любовнику, испугался, но после внезапно изменился в обратную сторону, и до того пришел в радостное возбужденное состояние, что немало напугал тем вечером свое семейство. И весь следующий божий день был радостен, со всеми шутил, обнимал хорошеньких девушек, делал направо и налево комплименты, прикидывался дурачком с сослуживцами, сладостно отдаваясь им на растерзание под завистливые настороженные усмешки. В общем, на подлеца накатило.
- Ведь до чего же отвратительное время года, господа, - витийствовал он по-товарищески в курилке, напуская всяческую грусть на свою довольную рожу...
И все в таком вот духе до самого вечернего момента, когда уже пришло время ехать ему на сокровенное свидание. Конечно, возникает вопрос: каким образом Верзяев, человек, повторяю, нерешительный, вдруг-таки решительно повернул в сторону Марии, да еще с какой-то разнузданной радостью? Очевидно, что такие люди совершенно неспособны к сильному чувству, но потому только и счастливы, что как бы их время наступило. Время людей решительных, склонных к самопожертвованию, прошло, или лучше сказать, отодвинулось вместе со светлым обликом Павки Корчагина, коего теперь и тут и там несправедливо пинает всякая демократическая пресса, а людей истинно годящихся к подражанию, как-то многих святых мучеников христианских, вроде как еще не подступило. Казалось, самое благоприятное время для всякой карамазовщины развернулось, и мерзавцу нашему Змею только жить да поживать, да купоны стричь с лучшей нашей половины. Откуда же эта радость и окончательность в намерениях? Отвечу прямо: как подозреваю, скорее всего, от одиночества. О, конечно, речь идет не об отсутствии свидетелей его искрометного полета, наоборот, свидетелей таких было у него пруд пруди, а именно речь идет о таком существе, обязательно чистом и наивном, но достаточно все-таки умном, чтобы оно, это существо, все бы поняло о нем, да еще бы полюбило до последней степени самоотречения. Т.е. вы конечно можете заявить, что все это как раз и банально, и что, как вы прекрасно сами знаете, именно негодяи очень ко всякому чистому порыву слабость имеют, но, конечно, не сами подвержены, а в других очень ценят его и любят наблюдать. Да и спорить с этим, конечно, глупо, но все-таки у меня какое-то сомнение еще остается насчет Верзяева. Впрочем, это может быть от моей наивности и склонности доверять чужому переживанию. А переживание то было налицо, иначе чем еще можно было бы объяснить бессонную ночь накануне, с огромной горой окурков, и долгое шагание по комнате, и, как следствие, физическую усталость к утру, совершенно побежденную его обычным, Верзяевским, напыщенным весельем. Доподлинно неизвестно, любил ли он Марию, да и вообще, способны ли такие субъекты на подобные переживания, а только придется нам вместе судить по его делам. А дела его были таковы, что решил он зачать ребенка в этот вечер и для этого специальную квартиру нашел, у старого друга-товарища, под предлогом некоторого любовного приключения. Конечно, следует поправиться насчет друга, потому что, никаких друзей у Змея никогда не было и быть-то не могло. Не любил он мужчин, считал их существами в массе глупыми и по несчастью наделенными природой большей по сравнению с женщинами силою, и от того обремененными всяческой, обычно извращенно понимаемой, ответственностью. Но все-таки кое-какие далекие товарищи у него были еще со старых студенческих времен, с которыми он любил иногда встретиться, но и то - всегда с определенной, как и положено мерзавцу, целью. И даже если на поверхности никакой определенной выгоды не наблюдалось, то и в этом случае он умудрялся проведенное с ними время как-нибудь в свою сторону использовать, хотя бы, на худой конец, просто для воспоминания дней далеких, прошедших, и оживления каких-нибудь прошлых сладостных картин. Причем все это с весьма мерзкой физиономией. И вчера другу-сотоварищу с приторным лицом пошло намекал на некую амурную связь, на отсутствие человеческих условий для полного раскрытия чувств, сально подмигивал, цыкал зубом, причмокивал, мол, такая необходимость, что, в общем, просто некуда деться и что нужны апартаменты. Да, именно, подлец, использовал такое слово, и с двусмысленной интонацией, и уж, конечно, ему бы и в голову не пришло признаться в своем одиночестве, в своем последнем терзающем чувстве к этой святой женщине Марии, без которой вот уж десять лет он не мыслил своей бестолковой жизни.
А может, наоборот, был Верзяев человеком неначавшимся, или точнее сказать, только вот-вот начинающимся. Ведь если я скажу, что под утро он, как маленький брошенный мальчик, даже заплакал, то вы, скорее всего, не поверите или даже сочтете это отчаянным преувеличением, или, того хуже, подумаете, что я пытаюсь из вас выдавить жалость, так как на следующий вечер суждено господину Змею-Искусителю погибнуть. Но ведь это было бы действительно так, если бы был Верзяев действительно заслуживающим внимания человеком, а не эпизодической фигурой в этих реально происшедших событиях. Какой же смысл сопереживать случайному человеку, появившемуся здесь ради одной чистой истины? Ведь и у вас так иногда бывало встретишь человека, немножко с ним поживешь, может быть, всего часок, на вокзале или в купе, поговоришь, почувствуешь другую кровинушку, другое брожение судеб, заинтересуешься, ан смотришь - все уже, приехали, пора расставаться. И получается, что как бы его и не было вовсе на этой земле, вроде он не живой человек с болячками и мечтами, а так, одно попутное словечко - мертвый пассажир на нашем поезде под названием планета Земля.
Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
* * *
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?
Кстати, доклад их совместный прошел совершенно успешно и вызвал несколько вопросов и небольшую дискуссию, из которой Иосифу Яковлевичу запомнилась лишь одна мерзкая рожа, ехидно вопрошавшая докладчика: отчего в программе конференции слово Бог из названия доклада написано с маленькой буквы, а в тезисах, отпечатанных к открытию, наоборот, с большой? Кажется, он от смущения не успел отшутиться, и кажется, аудитория это почувствовала, и он сконфузился, как-то извиняясь, развел руками и сошел с трибуны. А на самом деле это была никакая не опечатка, а именно результат его личных сомнений. Трудно сказать, отчего еще люди в конце второго тысячелетия, после известных событий, сомневаются в таком пустяковом вопросе, но конкретно у Иосифа Яковлевича дело было так. По сути, речь в его метафизических изысканиях шла, конечно, о Боге всемогущем религиозном, т.е. вполне с большой буквы, но поскольку все это было именно под необычным углом и с неожиданной естественно-научной стороны, и следовательно, вполне рационалистически, то и бог мог начинаться так же, как некоторая аксиома - с малой литеры. Кроме того, Иосиф Яковлевич и сам сомневался иногда в Его существовании, и следовательно , хоть теперь это было вполне в духе времени, он, как бывший преподаватель марксистско-ленинского учения, еще пока стеснялся. Вообще же, эти колебания с буквой были сродни его колебаниям в употреблении названия города на Неве. Здесь Иосиф Яковлевич тоже очень стеснялся. Например, в душе, конечно, продолжал называть этот город Ленинградом, в официальных документах, в частности, на конвертах, отосланных в оргкомитет конференции, он употреблял узаконенное вновь - Санкт-Петербург, а вот Марию Ардалионовну приглашал съездить в Питер. И прозвучал этот "Питер" в устах его до того ненатурально, до того не соответственно, что, вспоминая сейчас, Иосиф Яковлевич конфузился и злился на то, что уж очень хотелось ему понравиться, или, по крайней мере, приблизиться путем всяческого пошлого жаргона.
* * *
Прождав лишний час, Маша заподозрила неладное и, не одеваясь, выбежала на улицу с недобрым предчувствием. За углом, в метрах ста от дома, она обнаружила остатки происшествия в виде искореженного автомобиля со знакомым номером и с большим мокрым пятном под брюхом ископаемого, в темноте неразличимого цвета, но от этого казавшимся еще более жутким. Она все поняла сразу и действия ее стали резкими и определенными. Не возращаясь домой, заставила постового обзвонить по рации скорую и узнала адрес морга, а позже, в холодном помещении со сладковатым запахом, под лампой дневного света опознала лицо Змея-Искусителя, какое-то детское и удивленное, и передала органам телефон и адрес потерпевшего. Потом пришла домой и, не говоря ни слова ни матери, ни матери-матерей, улеглась у холодной, по осени еще не включенной в систему отопления батареи, и заболела.