31780.fb2
Приезд генерал-адмирала имел в себе нечто царское. Фигурный, открытый, цугом запряженный экипаж его был окружен множеством слуг и скороходов, одетых по иностранному образцу; несколько дворян, его питомцев, сопровождали Апраксина; за ними следовали его вершники. На полном, благородном лице графа выражалась доброта, в глазах блестели остроумие и проницательность, на открытом челе, как на небе под вечер прекрасного дня, дышало особенное спокойствие души; среди морщин, казалось, можно было уловить испытанную его опытность, плод долговременных трудов и наблюдений.
Граф вышел из экипажа и вежливо приветствовал собравшихся улыбкою, снятием шляпы и низким поклоном. На нем был тщательно причесанный парик, французский кафтан фиолетового цвета, богато зашитый золотыми узорами, на груди блестел орденский знак Андрея Первозванного. Гостеприимный вельможа-хлебосол, узнав в толпе некоторых из посетителей стола своего, ежедневно открытого, подзывал их, ласково протягивал к ним руку или обращал приятное слово. Когда возвещено было, что лодки графа готовы, он снова поклонился и, окруженный свитою, сошел на деревянную пристань.
Сподвижник Петра, друг фельдмаршала Шереметева {Умершего в 1719 году.}, Апраксин был один из ревностных сотрудников царя в деле смягчения нравов, введения образованности и полезных знаний. В доме его, как и в домах Брюса, Голицына и многих других, созревших в школе Петра, заметны были благотворительность неимущим, роскошь просвещенная, покровительство уму и талантам; из бесед их были изгнаны кубки с вином, а место их заступили образцовая утонченность нравов, поучительные разговоры, приятность и непринужденность в обращении; власть их укреплялась добродушием; они умели ласковостию смягчать блеск высокого сана и приобретать в одно и то же время любовь и уважение. Фельдмаршал Шереметев был всегда главою вельмож сих. В противоположность им князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский был главою почитателей старины: Бутурлиных, Лопухиных, Нарышкиных и других. Таким образом, Шереметев и Ромодановский с их последователями, казалось, изображали собою два века. Оба богатые, умные, верные сыны России, они пользовались одинаково неограниченною доверенностию царя, но по собственному убеждению или своенравию действовали различно; сие различие и по смерти вельмож, о коих мы говорим, долго составляло две яркие черты в нравах высших сословий. Ромодановский гордый, грубый в обращении, не изменял привычек своих ни для кого на свете. Беда, если б кто-то осмелился сесть в его присутствии; беда, если б кто-либо вздумал не остановиться у тесовых ворот его дома и нейти чрез двор пешком к палатам! Ромодановский смеялся над нововведениями, никогда не снимал ни с себя, ни с людей, составлявших его свиту и прислугу, русского кафтана; держал в доме огромных медведей, нередко закладывая их в сани для выездов по праздникам. Один из медведей подносил непременно каждому посетителю чарку перечной водки и, бросая на пол поднос, вцеплялся в волосы гостя, ежели тот, по неведению или по робости, не принимал подносимого! В хлебосольстве князя все дышало роскошью азиатского властителя, в беседах его не было ни ласки, ни сближения; за пирами следовала обильная попойка; только в эти минуты терялось местничество; вино приводило под общий уровень все сословия и своенравно перемешивало оные. Двор князя был двор царский; охоты, продолжавшиеся по нескольку месяцев, можно было назвать походами; кроме особых телохранителей до 500 человек в нарядах, облитых золотом и серебром, составляли постоянно его свиту!
Но возвратимся к нашему предмету. Переехав с прочими к крепости, графский секретарь встретил Ермолая и вместе с ним искал уголка, откуда бы удобнее было видеть приезд государя.
– Не стыдно ли тебе, – сказал он Ермолаю, – не стыдно ли тебе было смешаться с чернью и необдуманными речами причинить весь этот шум? Правдиво, что во многоглаголании нет спасения.
– Думал ли я это?
– В том-то и беда, что мало вы думаете; а от чего? В палатах бояр не ты один из дворян, с которыми обращаются, как с холопьями: вас кормят досыта, поят допьяна, дают золота вдоволь – а вы за это позволяете презирать себя и, не учась ничему сами, не уважая себя нисколько, принимаете привычки неучей слуг. Стыдно! Стыдно! Знаешь ли слово царя про слуг? Лакеи-шпионы худо слушают, а еще хуже рассказывают слышанное.
– Поверь мне, Федорович, – отвечал Ермолай, краснея, – что и на уме не было ничего дурного, сам не знаю, как лукавый спутал.
– Меня взял, – продолжал секретарь, – граф Борис Петрович в дом свой, дай ему Бог Царство Небесное! – круглым сиротою и первее всего велел посадить за указку. Когда наставили мой ум чтением Святого писания, а после науками и недостойные труды мои начали приносить малый плод, тогда граф наградил меня доверенностию своею, брал с собою в чужие краи, показал людей, беспрерывно занимал до конца дней своих полезным делом; да и при кончине не забыл сироты, хотя говаривал всегда, что «кто просветил свой ум, тот не пойдет по миру». Ну добро... я чуть не заплакал, – тут старик отер слезы. – Вон твоя невеста с отцом; подойдем к ним на этот раз. Я прошу тебя: никому не скажу, а вперед смотри, брат.
Еще не кончились полуразвязные, полудикие приветствия и поклоны Ермолая невесте и ее отцу, два старика не успели еще накрыть голов шляпами, которые держали правой рукою за средние рожки, как раздалось на берегу: «Государь едет!» Множество вельмож вышли из церкви на пристань.
Точно, Петр ехал от Летнего сада, в большой барже, или шлюбке, которая подвигалась быстро по причине свежего верхового ветра. Баржа внутри была обшита алым бархатом и украшена золотыми галунами. С государем сидели: императрица, цесаревны Анна и Елисавета Петровны, дети царевича Алексея великий князь Петр (впоследствии император) и царевна Наталия. Баржа остановилась у пристани, устроенной близ Невских крепостных ворот, где встретили императора губернатор столицы князь Меншиков, великий канцлер граф Головкин, генерал-адмирал граф Апраксин и другие знатнейшие особы государства.
Император был в треугольной шляпе, простреленной в день знаменитой Полтавской битвы, в кафтане из голубого гродетура, вышитом серебром рукою Екатерины {Когда Екатерина поднесла государю кафтан, он взял его в руку, тряхнул, несколько канители и блесток упало, осыпавшись. «Смотри, Катенька, – сказал царь, – слуга сметет это с сором, а ведь тут дневное жалованье солдата».}, с орденскою чрез плечо лентою св. Андрея. Ступив на берег, Петр остановился, снял шляпу, низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый семейством своим, за коим следовали все присутствовавшие, вошел в церковь, где тотчас началось служение. На Троицкой площади, на пристанях и в окрестных улицах толпился между тем народ.
Адмиралтейская сторона была уже, как мы сказали, важнейшею частию города, но на Петербургском острове жителей низших сословий находилось более. Там были еще Коллегии, канцелярии, квартировали войска, а на берегу Невы стояли каменные палаты Головкина, Гагарина, Шафирова, Зотова, Строева и других царедворцев и сенаторов. Русско-финская слобода отличалась чистою и правильною постройкою домов; в улицах Дворянской и Оружейной обращали на себя внимание красивые домы частных людей и обширные дворы, Отдаточный и Оружейный. Всех же примечательнее был (на углу, образуемом большими Невою и Невкою) дом князя-Папы с балконом и куполом, на котором стояла статуя Бахуса: пред домом собиралось обыкновенно множество черни.
Петр, как известно, действовал в каждом случае совершенно своим, особенным и часто весьма странным образом: учреждение звания князя-Папы было одно из подобных действий. Кто может знать причины, побудившие к сему царя? Судя по догадкам и свидетельству современников, в шутливом учреждении сем заключалось весьма многое. Петербургские жители низшего разряда, стекавшиеся в столицу из разных мест России, при многочисленных важных нововведениях необходимо должны были находиться под сильным влиянием иностранцев, но влияние это, изменявшее их привычки, позволенное Петром и признанное полезным для достижения его намерений, не должно было простираться за границы, ему назначенные; оно не должно было трогать заветных чувств народа, ниспровергать понятий его о предметах, касающихся до веры, и т. п., потому-то требовалось заблаговременно сделать бесплодными все покушения сего рода; требовалось искоренить только предрассудки тем вреднейшие, что они освящены были временем, уничтожить нелепые мнения, воздержать наклонность к пьянству, чрезвычайно распространившуюся, и показать, что развратная и невоздержная жизнь должна была быть предана всеобщему посмеянию и презрению.
В звание князя-Папы возводились люди чиновные, лично известные государю преданностию своею к старинным причудам и страстью к вину. Папа получал ежегодно 2000 рублей жалованья; он имел готовые домы в Петербурге и в Москве, пользовался правом требовать из дворцового погреба столько вина, пива и водки, сколько мог выпить с двором своим. Коллегиум его кардиналов состоял не только из первейших, но и чиновнейших пьяниц; выбывавшие из положенного числа заменяемы были достойнейшими по баллотировке; ни богатство, ни звание не избавляли от сего. Папа был избираем конклавом кардиналов; низшая прислуга его составлена была из людей, сверх необходимой любви к вину имевших всевозможные телесные недостатки. Зотову, первому Папе, дано было 12 слуг заик, глухих, кривых и самых безобразных, выбранных в целом государстве; после Зотова был Бутурлин, от него звание князя-Папы принял провиантский чиновник Строгост, величайший пьяница своего века; в последние годы царствования Петра у Строгоста отнято было звание Папы, после чего оно уже не возобновлялось. Тщетно патриарх не только словесно, но и письменно представлял, просил, даже требовал у царя уничтожения сего достоинства. Петр отвечал, что это вовсе не духовное дело, а что в дела политические патриарху мешаться не должно и продолжал свою шутку.
В праздники народ иногда возил по городу Папу; бывали дни, когда он с пьяными кардиналами и прислугою показывался in pontificalibus {в папском одеянии (лат.).}.
Мы сказали, что против дома князя-Папы, пред балконом, на котором он с свитою с утра делал обильные возлияния на алтарь божества, находившегося на куполе, собрался народ и по обыкновению громким смехом приветствовал особ, привлекавших его внимание.
– Понакатились спозаранку сердечные, – говорил какой-то мужик другому. – Да неужто вправду, Гришка, и все немецкие попы этак же тянут мертвую чашу?
– Такой, сказывают, у них чудной закон, – отвечал Гришка. – Вишь, не считают грехом ни пить водку, ни плясать, ни всякую скверну деять. Так их и подняли на смех.
– А что, дядя, ведь все-таки они попы, – сказал молодой парень, обращаясь к сотскому той улицы, державшему в руке длинную палку. – Знаешь, дело-то выходит не так ловко: грех ведь над божественным издеваться.
– Прямой ты, Филька, – отвечал сотский. – Кто те надоумил это?
– Кто? Послушай-ка, как порасскажет пономарь Онуфрий с Невского, попы-батьки да преподобные отцы-монахи, слышь, больно гневаются: непочливость-де, говорят, к церкви православной.
– Что тут церковь православную путать? Сказывают-те, голова, немецких попов осмеивают: где ж тут божественное?
– Вестимо немецких, – сказал другой. – Нет, брат, знаем мы, государь над православной церковью не шутит, да и шутить не позволит. Всякой праздник батюшка в церкви, а бывало у Троицы сам читает Апостол и поет на крылосе всю обедню.
– Помнишь ли, – спросил сотский, – государев поставщик Кузьма Крутелев сказывал, когда его величество страдал тяжкой немочью, доктора положили запрет на постную яду, вредительно-де будет; так не послушался, родимой, а хоть вредом для тела, все постился, пока не прибыла от патриарха константинопольского Иеремии грамота. Святой отец разрешил государю мясояствие во все посты, исключая недели пред причастием.
– Ой ли! Ну уж, брат! Истинно православный царь!
– Вестимо православный, да и войскам-то нашим для походов в немецких землях, где постного кушанья окаянные в веку не знали, выпросил батюшка тоже грамоты от патриархов для мясояствия, чтоб греха на душе не было.
– Дядя! – спросил сотского Филька. – Ну как немцы осерчают, что мы над ними смеемся?
– Э! Филька, Филька! Видно, брат, что ты с Москвы, ничего не смыслишь. Прошло время, что мы других боялись. Слышь, нас все насмерть боятся ныне.
– Ой ли, брат! Расскажи, как же...
– Что тут сказывать. Просто надоели царю все эти крикуны нехристи; он, знаешь, срубил флот, взял солдат, пошел и ну бить их и на морях, и на землях, а сам батюшка приговаривает: «Знай русских! Да почитай их! Просим к нам хлеба-соли кушать, разуму учить да не умничать!» А как вернулся домой, крикнул народу: «Эй, дети! Знайте, что отныне ничего вы на свете не боитесь и что все вам будет можно, с любовью к вере и родине». Вот и все тут.
– Весело, дядя! И вправду, не бось! все можно!
– Смотри! Смотри! – закричал кто-то, указывая на балкон: – Повалились, брат, ха-ха-ха! Никак вздремали!
– А что, ребята, славно им, проклятым: работы нет, вина дают вдоволь, пей не хочу, то-то житье!
– Видно, охота взяла самого к ним на службу: что, Филька, пошел ли бы ты?
– Нет, дядя, – отвечал Филька, почесывая голову, – вина вдоволь правда, да смеху и сраму немало: где ни покажись кто из них, только и слышно: «Э! Чертовы куклы! Бочки бездонные!» Нет, дядя, не пойду; что быть словно оплеванным!
– Разумно, Филька! Можно, брат, в вольном доме выпить чару зеленого, во здравие, да честно и без огласки.
– Эге! Это что там за рожа вылезла, да еще в красном колпаке. Смотри разинул рот и закатил очи. Ну-тко послушаем, что скажет.
Все утихли и обратились к балкону. Точно: один из слуг Папы явился, желая, вероятно, о чем-нибудь донести, но заикался до того, что решительно не мог выговорить слова. По мере усилий, заставлявших его кривлять лице самым странным образом, народ хохотал более и более.
– Ну полно же, – кричали ему. – Кажись, наговорился досыта, а все неймется. Вишь болтун какой, доскажет к светлому празднику! Да и князь-то твой заснул, сердечный, ничего не услышит!
В самом деле, князь-Папа и многие кардиналы, повались друг на друга после обильной попойки, спали на балконе. Народ, насмеявшись и потолковавши, побрел по домам, ибо пора уже была обеденная.
Между тем литургия и молебствие, совершенные новгородским архиепископом Феодосием, были окончены. Император с семейством сел на баржу, присутствовавшие заняли места в своих бухерах и шлюбках и поплыли к Адмиралтейской стороне.
Бесчисленное множество судов разного вида, обшитых внутри цветными бархатами, позументами и шнурами, снаружи украшенных резьбою, позолотою, управляемых гребцами в белых, как снег, рубахах, перевязанных поясами ярких цветов, стройной флотилиею следуя от пристани при звонких и мерных ударах весел, при громе пушечных выстрелов с крепости, Адмиралтейства, яхт и фрегатов, расцвеченных флагами и вытянутых в линию по Неве, при громких кликах народа, при радостных приветствиях зрителей, наполнявших набережные домы, на окнах коих развевались цветные ткани, – представляло взору картину истинно обворожительную.
У пристани против Летнего сада встретили государя герцог Голстинский (впоследствии супруг цесаревны Анны Петровны) и весь дипломатический корпус. Приняв их поздравления, Петр пошел к войскам, ожидавшим его на нынешнем Царицыном лугу. Они построены были в три фаса, обращенные лицем к средине луга и расположенные по сторонам оного, прилегавшим к набережной Большой Невы, нынешним казармам лейб-гвардии Павловского полка и Мойке. Войска, находившиеся там, состояли из девяти полков, постоянно квартировавших в С.-Петербурге: гвардейских Преображенского и Семеновского, армейских пехотных Ингерманландского, С.-Петербургского и четырех гарнизонных. Они приветствовали императора громким, продолжительным «ура!» и беглым огнем из ружей. Проходя по фронту, Петр здоровался не только вообще с каждой командою, но особенно с многими солдатами, известными ему своею отличною службою. Осмотрев все полки, государь велел угостить их и пошел в Летний дворец, где находилась вся его фамилия и несколько знатных особ обоего пола, приглашенных на обед и прибывших во дворец тотчас по выходе на берег.
Гости государя были люди самые приближенные: он не любил больших обедов, да и комнаты Летнего дворца (поныне существующего) не могли помещать беседы многочисленной. Для прислуги находились денщики Афанасий и Алексей Татищевы, Орлов, Мурзин, Поспелов, Бутурлин и Нартов, учивший его токарному мастерству. За государем и фамилиею его служил дежурный денщик; у прибора его положены были деревянная ложка, оправленная слоновою костью, ножик и вилка с зелеными костяными черенками. Где бы ни кушал Петр, у себя или в гостях, дежурному денщику вменялось в обязанность к прибору его положить заблаговременно ложку, нож и вилку, которые он привык употреблять.
Стол был несколько роскошнее ежедневного, но простые любимые кушанья Петра не были забыты: для закуски лимбургский сыр, молодая редька; за обедом щи, каша, студень, жареная утка в кислом соусе, приправленном луком, огурцами и солеными лимонами; вина мозельские, венгерские и вино «Эрмитаж», которого бутылка стояла у государева прибора. Стены кухни, чрезвычайно чистой, были обложены по-голландски белыми маленькими кахлями с голубым узором; она находилась возле самой столовой, и кушанья, чтобы не простыть, передаваемы были в оную поваром сквозь окошечко, сделанное нарочно для сего в стене, разделявшей обе комнаты.
Не станем говорить о беседе государя: она, по обыкновению, оживлена была самою непринужденною откровенностью и веселым расположением высокого хозяина. Он много шутил, поил вином и потчевал лимбургским сыром тех, которые, причудничая, уверяли, что не могут употреблять их, щекотал боявшихся, вспоминал свою службу, путешествия и проч. Разговор не прерывался, когда он коснулся ассамблеи, назначенной ввечеру. Петр вспомнил, что в 1721 году на бале генерал-майора князя Трубецкого он составил единственную в своем роде кадриль из восьми самых молоденьких дам и стольких же самых старых кавалеров.
– Мы, молодцы, – говорил Петр, обращаясь к дамам, – были все вместе только в двадцать пять раз старее нынешнего Петербурга. Я стал с Катинькой в первую пару и делал самые трудные па; адмиралтейц, вице-канцлер, Кантемир, Голицын, Долгоруков, Толстой и Бутурлин под опасением Великого Орла должны были слепо подражать мне! Помните ли?
– Помню, – отвечал Апраксин, – это дело было мне труднее битв со шведскими флотами.