31948.fb2
– Я - спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого - его сюда.
Но в восемь утра уже не было на Кологривской ни Витуна, ни Руднякова.
Сосны, сосны, как утешает краса ваша. На слезинке смолы - слезами ствол потёк - паучок; облюбовал янтарную каплю и застыл с ней.
С ветви сорока слетела.
Как под сосну не прилечь, не успокоить взгляд, вершиной любуясь?
А там, за лапами сосен, далеко - меж перистых облачков где-то - жаворонок.
Не устань, пташка!
Шмели гудят, до чего важны. Лягушки заквакали - и полудня нет, а вам вечер? Пойти полюбоваться на вас: как сидите, матёрые, на почти утопших в ржавой воде колодах.
Вот и перешеек топкий. А узок - две телеги еле разъедутся. Если б не он - полуостров, где места в бору птичьи, звериные, притаистые, островом был бы.
По обе стороны перешейка - безмятежные, словно тронутые улыбкой заводи; скользнула под стоячую цвёлую воду усатая мордочка. Выдра - вот кто тревожит лягушек! Нависли над заводями вётлы: тёмное место. Пробиваются, журчат в жирной тине прозрачные струи. Стоит в струе жерех, красными плавниками пошевеливает. Древне-корявый вяз склонился: вот-вот рухнет; купает листья в светлой струе.
По ту сторону заводей, за вётлами - луга, да какие! Рощи липовые, ольховые, берёзовые, орешник; изобилье ягодное, грибное. Бывшие барские угодья тянутся до Царёва Кургана. Три тысячи шестьсот десятин. Посреди - деревня Воздвиженка.
А усадьба барская сгорела давно...
Надоели лягушки. Потянуло от заглохших заводей сыростью, гнилью. А в бору дух медовый. Поредели сосны, широкой полосой протянулся дубняк; тут и дубочки, и старики кряжистые. Сова на краю дупла, как чучело. Сколько земляники! Рогнеде сказать - радость девчонке.
Так и дрожит марево над поляной. Скорее к стожку. Сбросить мешок, провалиться спиной в духмяное сено. Невысоко два кобчика кружат. Приятно глядеть на смелых птиц - стремительно-вкрадчивая сила.
Кукушка кукует. Да и не кукует вовсе. Подала голос разок, стихла. Поторопиться надо. Страха нет в душе. Но и покою не быть...
А может - напротив?..
5.
За поляной - смешанный лес, клёны хмелем обвиты; буйно разрослась бузина, ярко алеют волчьи ягоды, плоды аронника пятнистого.
В низинке - лопушатник выше колен: на листе лопуха - улитка; переберётся с листа на лист - и день минул.
Заросли шиповника; стрекоз сколько! С ветки ивы жук-олень бухнулся в бочажинку. Экий увалень, право. Поскорее вынуть и на ствол - ползи посушись.
Расступились клёны; россыпь помёта свежего. Ночью лось навестил. Ещё одногодком приметил братца. Теперь - молодец-шестилеток.
Треть лужка обнесена добротно слаженным плетнём. С плетня воробьи тучкой сорвались.
На огороженном травяном пространстве - крытая дёрном землянка с краснеющей кирпичной трубой. В вольной траве чуть заметны тропки; вьётся одна к баньке, что под рябинами прячется, за краем лужка. А от баньки тропа - к роднику, не видному за репейником, крапивой, снежноягодником. Журчит вода, сливается студёная в просторную барку, врытую глубоко в землю.
Откинулась дверь баньки: девица, в чём мать родила, ядрёная, во всей созревшей женской красе, бегом к роднику. Вдруг пригнулась, ладони - к низу живота.
– Отвернись, папа!
Оглянулся на лес: не глядишь, лось-молодец? Не притаился за ветвями сатир, беспокойно подёргивая рожками? Ветерок пахнул, шелохнув листву. Никак арфа лесная зазвенела? И как бы голос послышался, с козлиным схожий, исходящий сладострастием:
Рыже-белая кошка мелькнула в траве, подбираясь к плетню с трясогузками, синицами. Жирный кот спит на тесовой крыше баньки. Из трубы - дымок пахучий: берёза горит.
– Ой, как в прорубь нырнула! - плеск ключевой воды. - Ты что не уплыл, папа?
– Ещё уплыву.
– На «Коммунаре»? Теперь долго ждать.
Недолго... О ногу трётся котёнок. Вот и второй, третий. Самого любимого посадил на плечо. Шорох по траве - закрылась банька.
Потянул на себя тяжёлую, посаженную в наклон, под острым углом, дверь-крышку. Сошёл в землянку по ступенькам из плотно пригнанных один к одному дубовых кругляков; стены, пол, потолок - из твердейших досок от разобранных волжских барок. Русская печка; под самым потолком, во всю длину стен - щели, застеклённые осколками, слепленными смолой.
И невдомёк никому, что осколки - полоски цельнолитого стекла: из тех, что когда-то сияли, зеркальные, в окнах дворянских собраний.
Стол выскобленный, полати, лавка; два чурбана вместо табуреток; станок с точилом, кадка с квасом, ковшик плавает; в углу - ушат деревянный. Стены обвешаны охапками полыни, пучками иван-чая.
Рогнеда вошла; полотняная рубашка до пят. Тщательно промытые рыжие волосы гладко расчёсаны, до бёдер длиной. Оранжевые умные глаза, носик вздёрнутый, в веснушках едва заметных; рот великоват - как красен! Сбережённое от солнца личико после баньки румяно.
– В деревне слыхала: кто в макушку лета парится часто, тому вся жизнь - лето! - рассмеялась, скользнула к зеркальцу, вмазанному в белёную глину печки. - В такую жару какая-то липкая ходишь, а попаришься - ласточкой себя чувствуешь, папа! Порхать хочется!
Лёг на лавку, заложив ладони под затылок с косицей.
– Поешь, папа?
– Спроворь, милая. Как купчики говаривали.
Хохотнула.
Откуда тебе знать, что за купчики были?.. Не об одних барышах толковали за самоваром. Какие храмы строили, состояния жертвовали. И социалистам благодетельствовали тоже...
Раздвинула охапки полыни, толкнула неприметную дверцу; вынесла из кладовки тарелку с нарезанной ветчиной, миску с размоченными галетами, консервную банку с американскими бобами.
– Папа, опять видела на берегу толпу детей. Лягушек ловят, выползней собирают: животы вспухли! - неожиданно навернулись слёзы. - А мы... вон что едим!
Сел за стол.
– Их отцы пожелали... новой жизни.
– Они хотели счастья, папа!
– А мы - несчастья?
– Вы их счастья не хотели!
Сказала - и какой страх в глазах... Как боится его! За что - такое? Впрочем...