32137.fb2
Лекарь выправил искалеченную руку, составил кости как надо, наложил повязку, от боли у Кнута брызнули слезы, но он засмеялся и тотчас надолго канул в свои говорливые грезы.
Ухаживал за ним Гест. Временами клирик ронял:
— Я умер.
Гест согласно кивал:
— Да, верно.
Бывало, Кнут говорил и другое:
— Я жив.
Гест и тут соглашался без возражений. Опекал клирика так, как мать опекает умирающего ребенка, с невероятным терпением, ухаживал и за ним, и за Гудлейвом, который по-прежнему лежал в каморке над конюшней, цепляясь за жизнь, и рассудком был светел, как никогда, а вдобавок радовался, что они вернулись, ведь молчун-конюх — компания никудышная.
С одра болезни Кнут священник поднялся лишь к концу января. И тогда низошел на него священный свет, праведная, неуязвимая броня. Лицо более не дергалось, взгляд набрал твердости, руки не суетились, сдержанно покоились на коленях. Вот как бывает, когда вдребезги разбитое снова собирают воедино, он жил, и умер, и теперь познал глубинную суть всех вещей.
Самое же главное, он уже не сидел в четырех стенах, ходил по городу, на виду у всех. Даже когда иной раз улицы полнились шумом и грозными кличами язычников, Кнут оставался безмятежен, он просто-напросто был под защитой, и не только Господа Бога, но и ярла, женатого на истинно верующей Гюде, которая еще минувшим Рождеством навестила его и очень сокрушалась, глядя на его убожество. Она подарила ему драгоценный браслет и места себе не находила от тревоги, пока, навещая его снова и снова, не убедилась, что силы возвращаются к нему, медленно, но верно. Сам Кнут говорил, что завершил очищение и ступил на via contemplativa,[72] на путь в царство разума, и хотя не достиг еще высшей ступени, via illuminativa, был в этом смысле открыт и преисполнен упования.
В течение зимы на Кнутовы мессы приходило все больше людей, тех, кому открылось преображение нерешительного, перепуганного фарисея в новоявленного апостола библейского размаха. Они желали креститься. Желали молиться. Желали получить ответ на непостижные вопросы, утолить жажду, возникшую не по причине нехватки воды. Бывали там и иные из людей ярла — скальды и дружинники, в первую очередь старые воины конунга Олава, которым Эйрик даровал пощаду, но и такие, что возвели сомнение в ранг главного жизненного правила, например Халльдор Некрещеный; Халльдор уверял, что приходит затем только, чтобы посмеяться над священником, однако постоянно ввязывался в разговоры, которые неизменно заканчивались для него ощущением, будто он что-то утратил — не то малую толику славы, не то чуточку достоинства.
— Ты-то почему всегда молчишь? — раздраженно говорил он Гесту, который в ту пору безмолвно сидел обок Кнута священника, присматривал за ним, как озабоченный лекарь.
— Мне встревать незачем, — отвечал Гест.
И Халльдор приходил опять, с новыми насмешками и новыми возражениями, а Кнут священник выслушивал их с обезоруживающей кротостью либо встречал хитроумными загадками и духовной силой смиренного человека.
Вернулся в город и Асгейр священник, со своими тремя армянскими монахами, они прятались на Агданесе, дожидаясь знамения, каковым и стала молва о Кнуте священнике. Асгейр хотел немедля приняться за восстановление своей церкви. Но Кнут отсоветовал, вернее, предложил перво-наперво испросить у ярла позволения и защиты. Ярл принял священника, выслушал его, однако решать ничего не стал, сей вопрос был ему неинтересен, ведь из города прогнал Асгейра не он, а простонародье. Кнут священник разрешил Асгейру до поры до времени служить мессы в своей церкви, а монахов использовал на разных работах в доме и по соседству, в первую очередь они пособляли ремесленникам и торговцам, которые потихоньку начали ворочаться в свои заброшенные дома на берегу реки.
— Оно и видно, что одним только мечом страну в христианство не обратишь, — говорил Кнут священник.
Никаких протестов из Хладира так и не воспоследовало.
А однажды под вечер, аккурат перед Пасхой, на реке появился корабль, который привез колокол, дарованный Гюдой и предназначенный для церкви Кнута священника, чтоб было ему чем благовестить, — звоны небесные. Гест созвал монахов, подвесил колокол, и Кнут священник звонил от полноты сердца — уж не начала ли гордыня одолевать его?
Нет, он более не впадал в заблуждения. Колокол этот, несомненно, из военных трофеев, но разве не замечательно, коли разрушенное и загубленное в одном месте способно в новом великолепии возродиться в другом, где оно, может статься, куда нужнее? Вдобавок Гюда не могла прислать сей дар без молчаливого согласия ярла, молчаливого согласия, в коем Кнут священник теперь настолько уверился, что всего неделю спустя посоветовал Асгейру наведаться к ярлу еще раз. Ярл снова не сказал ни «да», ни «нет», смотрел недовольно и выпроводил Асгейра мановением руки, каковое клирик истолковал как позволение приступить к делу. Кнут священник, разделяя его мнение, связался с бондом, который в свое время разрешил Гесту порубку в своем лесу, на этот раз клирику даже платить за древесину не пришлось, бонд самолично заготовил бревна и привез в город, хотел внести вклад в восстановление памяти конунга Олава.
Кнут священник благословил бревна, а Гест, монахи и два недавно крещенных Кнутом ремесленника изготовили из них доски, обтесали.
Только вот вопрос: какой должна быть церковь — побольше или поменьше сгоревшей? И такой же ли архитектурно? Кнут священник считал, что она должна быть в точности как прежняя. Но Асгейр хотел церковь побольше, по крайней мере немножечко повыше, чтобы она возвышалась над остальными постройками на мысу, и полагал, что Кнут не имеет никакого права называть свой храм церковью Олава, ведь это имя носит его церковь. И Кнут священник уступил.
Вдобавок он решил, что Гесту надобно выучить латынь и поглубже вникнуть в Писание, а не просто воспроизводить по памяти непонятные звуки, хотя память у него, бесспорно, громадная; поэтому он дал Гесту восковую табличку для письма и книгу, с которой списывать, объяснял смысл и поправлял начертание букв, и Гест быстро делал успехи.
— Ты уже наловчился, — говорил Кнут.
Лишь одного клирик упорно избегал — разговоров о кошмарной поездке в Дривдаль, а если Гест заводил об этом речь, щурился с отсутствующим видом и тотчас начинал рассуждать о другом:
— Ты станешь диаконом! И научишь Тофи — одного из армянских монахов — норвежскому языку, он из них самый способный.
Дня не проходило, чтобы Кнут не разглагольствовал о блестящем будущем церкви на Нидарнесе. И о Гестовом месте в нем.
— Ты будешь осенен крестным знамением среди первых.
— Вскорости, — сказал Гест, поскольку все это вдруг стало не к спеху. И клирик тоже особо не приставал, словно мысль o крещении, которое он сам же и затеял, будила в нем неприятные воспоминания.
— Пиши: Nee ego ipsum capio totum, quod sum, — велел он. — Это значит: даже я сам не понимаю себя до конца. Так написал епископ Августин,[73] а я переписал из его большой книги в Кантараборге.[74]
Гест послушно написал, но заметил:
— А мне больше нравится другое высказывание: Nam haec longa aegritudo erit, сиречь: Ибо она — то есть жизнь земная — будет непрерывной долгой болезнью. Это тоже из Августина, и тоже переписано тобою.
Тут Кнуту возразить было нечего. Однако противоречивость более не сбивала его с толку, он словно бы покорился таинственному, вдохновился могучей загадкой смирения, и это было ему к лицу, он сделался водителем и столпом бытия, а не просто хилым придатком сильного владыки.
И никаких протестов из Хладира так и не воспоследовало.
Наоборот, ярлова супруга Гюда вместе со своею золовкой Бергльот и мужем ее, Эйнаром сыном Эйндриди из Оркадаля, навестила Кнутову церковь, присутствовала на богослужении, а затем отправилась на Асгейрово пожарище, где из пепла уже вставала новая церковь. Эйнар больше молчал, но Гюда и Бергльот не скупились на похвалы, обещали Асгейру щедрые дары и денег предложили.
Асгейр так воспрянул духом, что в тот же вечер сел к столу в своем убогом скриптории и написал письмо архиепископу Бременскому, которое начиналось словами: «Yric Dux nos ecclesiam novam aedificare permisit…»,[75] а в конце гласило даже, что ярл «ad fidem nostram transiit»[76] это последнее Кнут счел изрядным преувеличением, ведь религиозное безразличие ярла всему свету известно, в том числе и в Бремене, в итоге он отказался подписать письмо, еще и потому, что в Данию письмо отправится на одном из ярловых кораблей; лишь призвав на помощь все свое красноречие, он убедил друга подождать с отправкой письма до тех пор, пока церковь не будет полностью отстроена.
В конюшне стало многолюдно. За Гудлейвом присматривали теперь Тофи и его собратья, и Гест, усердно проработав целый месяц на строительстве Олавовой церкви, возобновил связь со знакомым эйрарским корабелом. Мало-помалу он отдалился от обеих церквей, нанялся на ближайшие полгода к корабелам и Кнута навещал, только чтобы писать, учиться, задавать вопросы, на которые не знал ответа.
Корабела звали Стейнтор сын Хамунда, и аккурат сейчас он строил для ярла три боевых корабля, больше ста двадцати человек трудились на верфи, а еще без малого две сотни валили лес и свозили бревна в город. Гесту и еще шестерым мастерам предстояло украсить резьбой штевень, поручни и рулевые весла. Корабел рассчитывал, что корабли будут готовы сразу после Пасхи, поскольку ярл как раз в это время собирался отплыть на юг, дабы примерно наказать одного сильного хёвдинга, Эрлинга сына Скьяльга из Солы, который, как слышал Гест, сохранил за собою земли, пожалованные конунгом Олавом, и не выказывал ни малейшего желания подчиниться ярлу; Эйрик намеревался обломать ему когти, а уж тогда можно и в Англию отправиться. Когда же Стейнтор начал поговаривать, что и ему надобно наведаться на юг, в родные места на озере Мёр, набрать работников, в душе у Геста вроде как что-то перевернулось. Он бросил взгляд на город, где вновь бушевала весна, и понял, что не может назвать его своим, во всяком случае, пока жив Онунд, но, с другой стороны, это все же его город. Пора двигаться дальше, и если не на юг, к Меру, то куда?
Гест не знал, однако, что существует шестнадцать стран света и все они ведут прочь из Трандхейма.
Он потолковал со Стейнтором, который отнюдь не горел желанием отпускать уже имеющихся работников, когда ему необходимо еще больше рабочих рук, тем более что Гест резчик каких поискать, он ведь подумывал доверить ему драконью голову.[77]
— Не стану перед тобой таиться, — сказал Гест. — Мне надо уехать отсюда до того, как придут корабли из Исландии. Я могу заплатить за себя, а кроме того, могу тебя успокоить: опасность грозит мне вовсе не от ярла, чьим благорасположением ты, насколько я знаю, весьма дорожишь.
Стейнтор уступил, пообещал Гесту место на корабле, а уж со всем прочим он пускай сам справляется.
Гест снова собрал вещи, приготовился. И тут его все-таки охватила тревога. Он готовился к отъезду и словно бы искал повод остаться. И каждый раз, когда Стейнтор откладывал отъезд, с облегчением вздыхал. Но в один прекрасный день ярл самолично прибыл на верфь обозреть корабли, и Гест разговорился с Халльдором Некрещеным, и тот с плохо скрытой издевкой сказал, что не мешало бы ему завтра пожаловать в Хладир, потому как именно завтра за убийство Одда сына Равна казнят некоего человека, у которого богатые бонды с Мера обнаружили брошь-фибулу, принадлежавшую Одду, и взяли его под стражу.
— Я приду, — сказал Гест.
Весь последний месяц он ночевал либо на верфи, либо в трактире, у той молодой бабенки, когда у нее не было другой компании. Но этой ночью вернулся к Кнуту священнику и нашел его спящим в комнатке при церкви.
— Это ты, сын мой, — сказал клирик, зевнул и благочестиво перекрестил рот. — Что тебе надобно?
— Через день-другой я уеду, — сказал Гест. — Но прежде хотел бы кое о чем тебя спросить.
— Не могу отказать тебе в этом, ты ведь знаешь.
Гест попросил клирика сесть и выслушать его.
— Я рассказал тебе про Онунда сына Стюра, который прошлой осенью нашел меня в Сандее, — продолжал он, — и тому была не одна причина. Думаю, ты это понял. Теперь же я хочу знать, кто указал ему дорогу — ты или Эйстейн сын Эйда, ведь никто другой этого сделать не мог.