32202.fb2
Я привязался до конца жизни к биографическому жанру главным образом потому, что он не только требует самостоятельного мышления, но и дает возможность высказывать свои мысли, собственный взгляд на вещи. Конечно, разговаривая от лица своего героя, точнее - разговаривая за него, я отказался от своего авторства, но иначе мои мысли, мои взгляды никогда не увидели бы света.
Возможность думать за своего героя, высказывать свое отношение к нему, раскрывать "те пути, которыми шли великие умы человечества для уяснения истины", я назвал счастливыми трудностями жанра. Они-то и определяли для меня выбор темы, выбор имени.
Уже в первой своей книге "Рудольф Дизель" я обращал внимание читателей на высокое состояние русской техники и передовой ее характер, хотя бы только в области дизелестроения. Позднее эта тема была широко разработана в "Русских инженерах". Но "Дизель" был конфискован и весь тираж уничтожен: непривычное у русских авторов восхваление русской науки и техники было посчитано за "восхваление капитализма". В "Русских инженерах" даже при повторном издании редактор книги В. Д. Пекелис повычеркивал "все сомнительное", не отвечавшее традиционным представлениям об отсталости русской науки и техники...
За "Дизеля" вступился Г. М. Кржижановский, и книга была трижды переиздаваема. Руководство "Молодой гвардии" восстановило текст первого издания в "Русских инженерах". Но моя аргументация в пользу того, что А. М. Бутлеров не был спиритом, а его увлечение явлениями медиумизма было только "случайностью", сопровождающей все великие открытия, не было принято, к полному моему недоумению. Правда, впоследствии при работе над книгой о Зинине, учителе и друге Бутлерова, мне удалось высказать свою точку зрения и назвать Бутлерова предшественником Эйнштейна в учении об эквивалентности массы и энергии. Но в моих книгах о самом Бутлерове до сих пор распоряжается "закон Пекелиса".
Более или менее основательно высказаны мои мысли о закономерности случайностей ("Зинин", "Создатели двигателей"), о далеких связях ("Чаплыгин"), о новом начале в мире ("Вернадский"), о национальном характере русской науки и техники ("Вернадский", "Русские инженеры"). Однако собранные в книгу "Воспитание таланта" ("Далекие связи") они лежат под гнетом "закона Пекелиса".
Мне кажется, что все эти мысли и рассуждения вполне отвечают замечанию, сделанному В. И. Лениным по поводу Гегелевой "Науки логики". Владимир Ильич писал: "Продолжение дела Гегеля и Маркса должно состоять в диалектической обработке истории человеческой мысли, науки и техники".
Мои мысли, доводы и заключения в книгах, посвященных жизни и деятельности замечательных людей, естественно, приписываются источникам, которыми я пользовался в своей работе. Мое авторство остается скрытым. Даже А. П. Виноградов, ученик В. И. Вернадского, говоря о моей книге, заключил:
- Конечно, надо бы больше сказать о нем как о геохимике. Но тут уж виноваты не вы, конечно, а ваши информаторы!
Но, выдвигая на первое место космические и биохимические идеи Вернадского, его учение о ноосфере и геологической деятельности человека, я следовал как раз не моим информаторам, а лишь собственному критическому уму. Ученики Вернадского, в том числе и А. П. Виноградов, биогеохимические идеи учителя считали заумными, и К. А. Ненадкевич прямо твердил мне:
- Нет никакой геохимии и биогеохимии... Есть одна химия!
Впрочем, более прозорливые редакторы и критики догадывались о моем вмешательстве в жизнь и творчество героев моих книг.
Редактор моей книги "С Востока - свет!" Михаил Антонович Зубков, получив прочитанную мной корректуру, вызвал меня к телефону, чтобы сказать:
- Спасибо за вставку о Гоголе!
Вставка была сделана в дискуссии Бутлерова с Н. П. Вагнером о художественном творчестве и принципах художественного обобщения. Говорил за обоих я сам, представляя от их имени основы моей эстетической системы, построенной на основах Павловского учения об условных рефлексах. Вставка оказалась, действительно, очень удачной, авторство мое - установленным.
Не трудно установить, конечно, мое авторство и в других случаях, ибо в каком бы жанре ни работал писатель, он, в сущности, рассказывая о других, говорит о самом себе.
Для авторского самолюбия важнее, когда его произведение; отдельная мысль, выражение действуют сами собой, независимо от того, кому они принадлежат.
На первый взгляд может показаться и кажется, что "закон Пекелиса" стоит на страже марксизма-ленинизма, предохраняет от идеологических ошибок, борется с враждебной нашему строю идеологией. Но на деле получается так, что он борется со всем новым, хотя бы не только вредным, но и прямо полезным для развития тех или иных, высказанных основоположниками марксизма-ленинизма идей.
В последнее время не только Главлит, но и редакции журналов, издательства предлагают авторам снабжать на всякий случай рукописи справками о том, где та или иная "сомнительная" мысль, или факт, или данные были опубликованы, кем разрабатываются.
В 1960 году Детгиз выпустил в свет мою книгу "Создатели двигателей". В рукописи был рассказ об одном инженере, предлагавшем проект электродвигателя, берущего энергию из атмосферы. Редакции рассказ показался сомнительным, и издательство обратилось с запросом - можно ли печатать этот очерк или нет?
Министерство ответило чисто соломоновским решением:
- Если предложение изобретателя научно обосновано, то печатать нельзя. Если же оно научно несостоятельно, то писать об этом не следует.
Конечно, такого рода соломоновские решения можно, и это я не раз делал, обжаловать в Центральный Комитет КПСС, единственно авторитетному судье для всех и каждого.
Но вот "Заметки к Павловскому учению о слове" опубликованы при содействии Центрального Комитета, преодолены стены препятствий, возражений... И что же? Рецензенты шепотом приносят извинения за резкие отзывы, писатели и ученые, до учеников Павлова включительно, коротко говорят:
- Для нас это - клад!
Л. Н. Толстой, просматривая газеты, нередко ловил себя на том, что он ищет в газетных столбцах свою фамилию. Этот "соблазн славы людской" преследовал писателя до конца жизни, и он справедливо считал его наиболее стойким, последним из других соблазнов, покидающих человека.
Собственный мой литературный и житейский опыт убеждает меня в том, что слава приходит не к тому, кто ее ищет, а к тому, кто о ней не думает. Я о ней мечтал, пожалуй, слишком остро и потому торопливо писал и печатался, не представляя себе даже, что это не самый верный и не самый лучший путь.
"Соблазн славы людской" давно уже не тревожит меня. Не волнует меня и утрата приоритета на ту или другую мысль, на то или иное высказывание. Литературоведческие кроты роют неустанно и глубоко. Шесть лет назад в No 7 за 1963 год ленинградского журнала "Нева" неожиданно появляется статья "Саратовские психофутуристы". Автор вспоминает о проделанной нами полвека назад литературной мистификации. Даже в моих воспоминаниях я уделил этому эпизоду несколько строчек, а он живописует, например, так: "Посреди огромного зала стоял маленький столик. К нему подошел тонкий человек в черном фраке, в белой манишке, с бледным живым лицом. Оглядев собравшихся, назвал себя:
- Лев Гумилевский!..
А дальше произошло такое, что уже никто не ожидал. Лев Иванович Гумилевский объявил, что он и присутствующие вместе с ним литераторы - вовсе не футуристы и никогда таковыми не были..."
Всю жизнь я собирал газетные и журнальные вырезки, где так или иначе упоминалось мое имя или мое произведение. Теперь я вижу бесплодность такого занятия: многое проходило мимо меня, собранное потом терялось. Оказывается, живет на свете прекрасное племя критиков, литературоведов, исследователей, краеведов, которое в свое время предъявит потомкам заслуживающие внимания факты вашей жизни и работы. И в этом я убеждаюсь тем чаще, чем становлюсь старше. Появляется со многими, забытыми уже мною, подробностями статья биографического и критического характера в сборнике "Русские писатели в Саратовском Поволжье". Выходит сборник "Рожденные Революцией" в том же Саратове, и там я нахожу в "Хронике литературной жизни Саратова" точный перечень всего того, что я печатал и издавал в Саратове в послереволюционные годы. Публикуются архив А. М. Горького, воспоминания Бонч-Бруевича, и повсюду я нахожу какую-то новую информацию о самом себе.
И все это случайно становится мне известным. Надо думать, что о многом я не знаю, как не знал, например, р моих книгах, издаваемых в наших республиках, за границею, не говоря уже о статьях.
Возвратившийся из Ленинграда крайне обязательный литературовед А. В. Храбровицкий сообщает мне, что в архиве Пушкинского Дома АН СССР, в фонде Н. К. Пиксанова имеются мои рукописи "Глебучев овраг", "Горы", "За городом". Как они попали к Пиксанову, с которым я никогда не был знаком, как они вообще могли сохраниться и что это за рукописи? Это все из какого-то смутного далека, и я никогда в жизни не вспомнил бы о том, что они существуют.
И тот же Храбровицкий вдруг сообщает, что сотрудник того же Пушкинского Дома А. Д. Алексеев за много лет неустанных розысков составил картотеку произведений, публиковавшихся в русских журналах с 1901 по 1918 годы.
- А вы, оказывается, очень много печатались и до революции! - сказал он мне с долей удивления.
Какое счастье узнавать, что существуют невидимые труженики, из одной любви и привязанности к литературе, к искусству, делают в одиночку то или другое дело, чтобы по завершении его оно стало бесценным вкладом в историю страны. К этому удивительному племени человечества принадлежит и Александр Вениаминович Храбровицкий.
Человек большого роста и немалой нравственной силы, принципиальный до грубой прямолинейности Александр Вениаминович всю жизнь занимается исследованием творчества В. Г. Короленко. Через мою маленькую статью о Владимире Галактионовиче мы познакомились, и в архивах писателя Александр Вениаминович разыскал запись Короленки о моем рассказе в памятной редакционной книге за 1912-1921 годы.
Вот эта запись:
"19 сентября 1913 года. "Дети города" Льва Ив. Гумилевского. Недурной замысел. Азаров и Леночка - дети города, жадные на удовольствия и блеск. Бедное существование, служба их томят. Он почти сходит с ума, крадет в банке золото и сыплет перед женой. Выполнение "модернистское" - туманное, выспренное. "В темном подвале большого города родилась жизнь Азарова. Непонятной игрой случая выросла и окрепла в длинных коридорах гимназии и, нелепо сойдя с определенного, гладкого своего пути, бросила 20-тилетнего юношу в изуродованный гримасой лик (!!) подвального существования..." "Миги безумия", "извивная красота" - "новые" слова и бледность языка, только подчеркиваемая вычурами. Кое-что, может быть, и есть. Возвр. автору 20 января 1914 года зак. б.".
В более деликатной форме все это повторялось, вероятно, и в письме Короленко, к сожалению, не сохранившемся у меня. Цитаты из него я приводил в своей статье "Памяти В. Г. Короленко", напечатанной в журнале "Саррабис". Но в ту пору повального увлечения модернистикой критика не дошла до моего
рассудка. Сейчас она для меня только лишнее подтверждение бесплодности субъективных доводов и необходимости переходить к анализу художественных произведений на строго научной основе.
Впоследствии вся моя литературная деятельность оказалась посвященной поискам этой научной основы и установлению объективных законов художественности. Сорок лет с 1917 по 1957 годы продолжалась работа - от первой журнальной публикации до последней.
За эти четыре десятилетия я стал понимать, как бывает в литературе плохо и как бывает хорошо. Я научился писать, я научился чувствовать "наслаждение, читая произведение человека, умеющего писать". Но в конечном счете восторжествовал во мне не художник, а критический ум.
Впрочем, не буду объяснять самого себя.
На "заре туманной юности" в дореволюционном "Огоньке" или "Солнце России" я увидел портрет старого русского малоизвестного писателя Н. Н. Златовратского. Под портретом помещено было его факсимиле: "Служение искусству, хотя бы в качестве последнего жреца его, идеал всей моей жизни, который надеюсь нести до могилы, кстати уже весьма близкой".
Это гордое сгеdо старого писателя так поразило меня, что и через 60 лет я помню его наизусть от слова до слова и провозглашаю как свое собственное.
1969