32204.fb2
ОТ АВТОРА Ни одно живое существо, включая человека, не спрашивают: хочет ли оно появиться на этом свете? При его появлении ему дается возможность воспроизводить себе подобных, и абсолютно гарантировано одно право — сделать первый и неотвратимый шаг к неминуемой смерти. Как он будет делать эти шаги, не ведает никто: слабо и неуверенно карабкаясь, смело, шагая, сметая всё на своем пути, или пролетит подобно вспышке молнии, оставляя яркий след для всего человечества. Сначала его пестуют родители, полагая, что именно они могут выбрать единственно правильный путь. Потом он идет или не идет по этому пути, прозябая или достигая каких–то целей и высот. Сделав первый шаг к смерти, человек не торопится ускорить встречу с ней. Лишь иногда, поразмыслив или не домыслив, он стремительно шагает из окна или лезет в петлю. Отчего или от кого зависит этот путь? Судьба кем–то расписана или человек сам вершит ее. Порой кажется, что судьба — это жизненный путь, выросший из цепи случайностей, а порой мы закономерно боремся с предвзятостью обстоятельств и как бы побеждаем судьбу. Мы никогда не знаем, что может случиться с нами в следующую минуту, но уверенно планируем будущее своих отпрысков.
В первом классе я хотел быть изобретателем, позже почти двадцать лет предполагал, что военная служба и море — моя судьба. Учась в старших классах школы, случайно попал в геологические экспедиции. В армии я понял, что удавлюсь, но не смогу покориться (хотя почти все три армейских года был изобретателем и рационализатором). Отсутствие свободы и жизнь по команде не для меня. Почему я вернулся в геологию? Страсть к путешествиям? Мне предлагали работу, где я сам бы определял, куда путешествовать по всему бескрайнему северо–востоку огромной страны при зарплате, почти на порядок превосходящей семидесятирублевый оклад рабочего Геологического управления. Судьба? Но я ведь отказался от судьбы заведующего Красной ярангой, который со своими помощниками должен был нести культуру в малые народности севера России. Почему меня послали в Новосибирский университет, центр передовой науки, а не в МГУ или Ленинградский горный, в котором еще с царских времен была лучшая геологическая школа. Именно в новосибирском Академгородке определились главная цель и занятие, которые мне суждены были на всю жизнь. Судьба или нет? Я смог устоять от соблазна женитьбы на дочке академика, что обеспечивало бы простую научную дорогу сначала в Новосибирске, а затем в Москве. Я умело ушел от обязательного членства в КПСС, хотя подобные взаимоотношения с парткомом грозили лишением загранпаспортов и карьерного роста. Я все–таки избороздил почти все моря и океаны, правда, совсем в другом качестве: не военным штурманом дальнего плавания, но исследователем морей. Судьба или мной выбранные решения и поступки? Я много раз рисковал собственной жизнью, спасая жизнь и честь других людей. Счастливые случаи судьбы, мой характер, могучее здоровье или опыт и хладнокровие не давали мне погибнуть в этих экстремальных, на грани жизни и смерти ситуациях?
В повествовании, которое ты, читатель, прочтешь или отложишь, не дочитав, автор пытается понять, прежде всего, сам — что все–таки направляет нашу жизнь: предначертания судьбы или наши помыслы, которые становятся судьбой.
Первый вектор в моей жизни, в судьбе — не как в ходе жизненных событий, не зависящих от воли человека, а в судьбе — том будущем, что случится и произойдет, определился совершенно случайно, когда я впервые пошел в экспедицию с геологами. Я сознательно вернулся в геологию и потом совершенно случайно попал в науку, вполне сознательно определил свой путь в геологической науке, но абсолютно случайно оказался в морском институте, что логично определило всю дальнейшую жизнь со всеми случайностями и закономерностями. Одно можно утверждать — всех женщин в моей жизни, любимых и не любимых, но всегда необыкновенных, дарила благосклонная судьба.
В основу этого повествования положены действительные события, происходившие с реальным персонажем с определенной долей литературного вымысла, с некоторым уплотнением и смещением фактических дат. Автор хочет предупредить читателя, что все упомянутые имена и фамилии вымышлены. Какие–то совпадения фактов и событий носят случайный характер, кроме географических названий мест и регионов, о которых идет речь в этом повествовании.
ВМЕСТО ПРОЛОГА Скорпион — Дракон, как правило, замкнут на внутреннем уровне. Постоянно устремлен внутрь себя, часто ему свойственно самогонение и скрытое саморазрушение. Для него это может являться способом трансформации себя с последующим восстановлением и обращением в жизнь, к восстановлению на новом, качественно ином уровне. Когда ему трудно, тогда у него появляется энергия и силы для борьбы с обстоятельствами, с окружающей негативной средой. Дракону для развития нужны постоянные встряски: если все спокойно, то ему не очень хорошо, он занимается пожиранием самого себя. Поэтому он подсознательно стремится к действиям, которые связаны с риском. Вообще Дракон очень постоянен и устойчив, потому что представляет собой неподвижный крест. Он устойчив во всем: в любви и страсти, в своих привязанностях, а также в ненависти. Дракон может жертвовать собой, с легкостью разрушать свою жизнь и жизнь окружающих его людей.
Одной из самых главных особенностей Скорпиона является сублимация сексуальной энергии. В некотором смысле Скорпионы — самый сексуальный знак Зодиака. В худшем случае, это выражается в извращениях, в лучшем — сексуальная энергия преобразуется в различные виды творчества. В эволюционном движении Скорпиону обязательно необходимо решить проблему своего подсознания, потому что там часто бушуют буквально шекспировские страсти. Одна из главных проблем — организовать страсти и направить их в конструктивное русло, использовать их «в мирных целях». Дракон способен к самоотречению, альтруизму и великому просветлению.
В Драконе избыток здоровья, жизненной силы, активности. Открытый и чистый, как золото, он не способен к мелочности, лицемерию, злословию, даже к элементарной дипломатии. Он доверчив, и его можно всегда обмануть. Дракон чувствителен. Его стремление к совершенствованию делает его требовательным как к себе, так и к другим. Он скрупулезен. Много требует, но приносит намного больше. Вместе с тем следует считаться с его мнением, так как он дает хорошие советы. Неудержимый энтузиаст, он легко увлекается. Гордец, разносторонне способный человек, интеллигентный, волевой, выносливый, великодушный. Его слушают, он влиятелен.
Всю свою жизнь Дракон не будет нуждаться ни в чем. Сможет преуспеть в любом деле. Выберет ли карьеру артиста, священника, путешественника, воина, врача, ученого или политика, всегда будет блистать. Если ему придется посвятить себя великому делу, он всегда добьется цели. К несчастью, он с таким же успехом может пойти на плохое дело и выиграет — он победитель! В любви он часто любим, но сам любит редко. У него никогда не будет любовного разочарования или горя. Вместе с тем Дракон может быть иногда причиной драмы и отчаяния. Дракон редко вступает в брак молодым, некоторые даже остаются холостяками. У него вкус к холостяцкой жизни. Он самодостаточен. Это подходит к нему. В одиночестве он чувствует себя более счастливым. Насколько малы будут его печали, настолько велик его успех. У него трудный характер, он страдает от неудовлетворенности. Но он будет счастлив в последней фазе своей жизни, которая принесет ему все, что он пожелает. Это знак удачи, знак небесного могущества и самого благородного астрологического влияния. Он символизирует жизнь и рост. Дракон приносит четыре благополучия: богатство, добродетель, гармонию и долголетие. Но каждая медаль имеет свою оборотную сторону, и если возникает впечатление легкой судьбы у Дракона, не забудьте, что это иллюзия. Дракон постоянно сверкает, но его блеск не столь ярок, что от него можно ослепнуть. В соответствии со своими желаниями он будет изрыгать огонь, золото и воду, но его сожгут после праздника, и как феникс он вновь будет возрождаться из пепла для следующего праздника.
Есть только миг между прошлыми и будущим, именно он называется жизнь Глава 1. ДЕТСТВО Малыш–здоровяк почти двух лет отроду вдруг заболел желудочным расстройством и стал на глазах таять. Не помогали никакие лекарства, травяные и рисовые отвары. Ребенок уже почти не плакал. Мать билась в отчаянии. Тогда отец — один из потомков страны Голубого Керулена и ее владыки Чингис–Хана, отчаянный рубака–кавалирист и пограничник — взял две чистые пеленки и понес своего еле дышащего сына на берег озера Ханка. Говорят, что он там что–то припевал и пришептывал на своем родном языке, опрыскивая свое немощное чадо ханкайской водой. В этих припеваниях изредка проскакивали русские слова «гавна», «какая шайтан», «твоя мать» с хорошим татарским акцентом. На следующий день ребенок попросил есть, стал стремительно поправляться и с тех пор ест и пьет все подряд, что растет, живет и льется на матушке Земле. Это было далеко не последнее испытание в моей жизни.
Стояла чудесная приморская осень последнего года Великой Отечественной войны. На одной из прибрежных застав ждали возвращения пограничных катеров, на которых должны были привезти первых пленных японцев. На одном из катеров жил недавно пойманный годовалый медвежонок. Вся немногочисленная пацанва, галдя и резвясь, устремилась на берег. Такое небывалое на далекой заставе зрелище невозможно было пропустить. Нужно было занять самые лучшие наблюдательные посты на ржавой барже, давно выкинутой на берег одним из тайфунов, нередко дерзко и внезапно налетающих на приморское побережье. В мои неполные пять лет занятость неотложными делами не дала мне возможности ускакать со всей оравой. Не только лучшие, но и все места на барже были заняты. Ближайшим местом к пирсу, куда должны были причаливать катера, была завалинка склада. К ней я и притулился, ловя с одной стороны завистливые, а с другой — насмешливые взгляды мальчишек и девчонок, так как мой наблюдательный пункт оказался вдвое ближе к пирсу и ввиду возможной опасности меня без сомнения должны были прогнать прибывающие пограничники. На берег выходили пленные японцы в своих смешных, на наш взгляд, шапках–ушанках. Ничего страшного и воинственного в них не было, и они тихо и медленно проходили мимо меня. И вдруг! Я лежу на спине, а в нескольких сантиметрах от моего носа — морда медведя. Это неожиданное потрясение я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Отец двумя выстрелами из пистолета «ТТ» уложил зверя, а меня бездыханного отнес домой к матери. Мама моя обладала некоторым целительным даром. Она прочитала Отче Наш и еще пару молитв, при этом спрыснула водой дверные ручки, чтобы малый отрок не заикался, и уложила спать, молясь, чтобы со мной ничего не случилось. На следующий день мне, бодрому и абсолютно здоровому, поведали всю историю в лицах и подробностях. Ни команда катера, ни пограничники, занятые пленными, не заметили, как медведь, порвав цепочку, пошел погулять и решил на свое горе познакомиться с сыном лучшего стрелка и охотника заставы, да еще и Стрельца по гороскопу. В последствии я неоднократно встречался с этим зверем на дальневосточных просторах.
Отца переводили служить с прибрежной заставы в одной из бухт Приморского края на другую таежную заставу. Мне шел шестой год. Я очень любил с утра уходить на берег моря и бродить там, в поисках различных даров принесенных с необъятных просторов Тихого океана. Мне нравилось сидеть на причале, ждать прихода пограничных катеров и, ничего не делая, болтать босыми ногами в теплой морской воде. Насколько возможно я сопротивлялся отъезду и, понимая, что с родителями трудно спорить, убежал по берегу бухты в надежде, что меня не найдут. Я еще не был в состоянии осмыслить, что далеко ввиду малого роста мне не убежать, а оставленные на песке следы не позволят скрыться от преследования. Отец очень скоро нашел меня и сказал, что надо быстрее собираться и ехать на другую заставу. Я был упорный в своей задумке не подчиняться, взял увесистую гальку и метнул её в отца. Он естественно увернулся от этого не уверенно летящего метательного снаряда, не стал ругаться, а углубился в прибрежные заросли. Я испуганно и недоуменно застыл на берегу: что ли меня решили бросить? Вскоре отец вышел с хворостиной в руке. Через несколько мгновений я оказался зажатым в между его коленей, а хворостина гуляла по моей бунтующей заднице. Больно не было. Было обидно, однако справедливость наказания и врожденное упрямство сдерживали мальчишеские слезы. Это событие запомнилось на всю жизнь, научило отвечать за свои поступки и позволило мне понять, что такое мудрость отца, который не разу после этого не поднял на меня руку и не повысил голоса.
У нас, послевоенных мальчишек, в игрушках бывало много гильз, пуль и другого похожего наследия войны. Они заменяли солдатиков и использовались как наконечники стрел для луков или другого метательного оружия. У меня было вероятно около сотни гильз и пуль различного калибра. Хранились они в цинковом умывальнике, сосок от которого был утерян. После очередной игры с гильзами и пулями в войну я стал укладывать свое хозяйство в умывальник. Сейчас не помню почему, в середине этого процесса мне вдруг вздумалось кидать пули не через верхнюю широкую часть умывальника, а через нижнее отверстие, которое было едва более двух сантиметров в диаметре. Не все пули пролетали в это отверстие с первого раза, одна из них упорно не хотела в него попадать. Это возбудило мое упорство, которое в соответствии с моим возрастом естественно не могло уступить какой–то пуле, и я стал ее раз за разом кидать в нижнюю часть умывального сосуда, стараясь вожделенно попасть в неприступную дырку. Пуля оказалась снаряженная боевым зарядом, она, вероятно, нагрелась, сдетонировала и раздался взрыв. Влетевшая с кухни мама увидела распростертое без сознания дите, засыпанное известью, снятой взрывной волной с потолка. Я очень быстро очухался и на вопрос «Что случилось?» со всей полнотой и ответственностью заявил «Не знаю». Отец, разобравшись вечером с происшествием, избавил меня от опасного арсенала.
Сколько себя помню, я с самых юных лет пытался до всего дойти сам. Началось это с нечленораздельного «Мисям», которое со временем превратилось в «Я сам» по любому поводу, когда я стал более менее понятно изъясняться. Я самостоятельно что–нибудь мастерил, строгал или копал. Отец всегда потворствовал моим начинаниям, давая в мое распоряжение молотки, кусачки, гвозди и т. п. вещи. В четыре года я уже мог сидеть верхом на коне, спокойно и уверенно общался со всеми пограничными овчарками. Моей желанной мечтой было достать висящую на стенке именную наградную саблю отца. Это была трудно выполнимая задача. Во–первых, сабля висела достаточно высоко, а во–вторых, дома постоянно была мама или отцовский ординарец, который иногда присматривал за мной. Однако «счастье» вскоре мне улыбнулось. Застава была поднята по тревоге: «Застава в ружье», мамы почему–то не оказалось на некоторое время в доме. Я соорудил на кровати пирамиду из стула и табуретки и полез за вожделенной добычей. По–хорошему, саблю надо было снять и потом вытаскивать из ножен. Но тогда бы первый вошедший уличил бы меня в нарушении запрета, существовавшего для меня в отношении каких–либо прикосновений к этому опасному оружию. Я стал извлекать саблю из ножен, неустойчивая пирамида зашаталась, и я загремел с саблей на пол. Чудо сберегло меня от острого как бритва длинного клинка сабли. Вошедший отец молча забрал у меня саблю, вернул ее на место и после этого изрек: «В угол, до вечера!». «Угол» был моим наказанием за все мои выходки, тяжесть которых искупалась временем стояния от нескольких минут до часа. К обеду родители отошли и стали звать меня обедать. Я не реагировал на их призывы, они еще два–три раза позвали меня, сказав, что хватит дуться и принялись за обед. Через несколько минут, готовый разрыдаться, я мысленно молил: «Ну, еще разок позовите». Родители не реагировали на мои мысленные посылы, тихо переговаривались и обедали. Мне ничего не оставалось, как в пику родителям, упрямо выстоять в «углу» до вечера. Это упорство срабатывало в большинстве случаев, когда я попадал в «угол» на длительное время. Отчего я не выходил из угла раньше времени? Скорее всего, я понимал, что справедливо наказан, но мне хотелось не только их разрешения на выход из места наказания, но и прощения. Разрешение выхода из «угла» было их безмолвным прощением. Родители не всегда понимали, что маленькому человечку прощение необходимо было услышать, так же как наказание перед этим. А когда объявляли о прощении вслух — значит, понимали суть и не обязательность злостного или иного негативного умысла моих поступков и чистосердечно прощали. Это понимание искренне и радостно воспринималось, облегчало душу ребенка, служило как бы отпущением моих пока еще не тяжких грехов и давало свободу к их дальнейшему совершению.
Жили мы в коммунальных бараках, никаких санитарных условий в них не было, все «удобства» находились на улице или в лучшем случае в одном из концов длинного барака. Мылись в общественных банях раз в неделю, поэтому детей сплошь и рядом мыли дома в цинковых корытах или больших тазиках. Я рос, взрослел, стал стесняться во время моей помывки мамой. Настал момент, когда я наотрез отказался раздеваться, вступил в противоборство с мамой, перевернул таз с водой. Мама, ничего не понимая и никогда не встречавшая ничего подобного, схватила отцовский офицерский ремень. Взметнувшую надо мною кожаную петлю я перехватил мертвой хваткой как лиса куропатку. Отец все понял, тихо и уверенно сказал: «Оставь!» и поманил маму к себе. Я так полагаю, что он догадался о причине моего неожиданного бунта и сообщил ей на ухо о моем «мужском» взрослении. Мама молча стала наводить порядок в комнате. Дома меня больше не мыли.
Росли мы во дворах. Чуть постарше были довоенные дети, особенно девчонки и девушки. Несмотря на длинные летние дни, время пролетало пулей, и его никогда не хватало. Лапта, чижик, штандер, прятки, пристенок или чика и непременная войнушка начинались с утра и заканчивались поздним вечером всегда одним и тем же: из большинства окружающих окон раздавались почти одинаковые с разной степенью угрозы родительские выкрики: «Яшка, Вовка, Светка, Лариска… кому сказано, домой, последний раз говорю!». Днем игру могло остановить только одно событие — гордое появление какого–нибудь отрока с куском хлеба, намазанного сливочным маслом и густо присыпанного сахаром. Его владелец или владелица становились на несколько мгновений почти божеством и непререкаемым авторитетом. Это кулинарное чудо уничтожалось чумазыми ртами в строгой очередности согласно дворовым этикету и субординации. Я не помню ни одного случая не коллективного поедания редкого послевоенного лакомства.
Иногда игр не было, я шел на городской рынок, где нередко в базарной пыли находил рубль. Тогда я наступал на него ногой и ждал пока находившиеся в это время около меня люди не уйдут за пределы видимости. Изображая расстегивание или застегивание пряжки на сандалии, готовый сгореть от стыда, я ловко переправлял деньги в ладошку и уходил как бы по делам на другой конец базара. Потом возвращался в его продовольственную часть, чтобы купить семечек, мороженного или ранеток.
Набегавшись и повоевавши вволю, уставшие и довольные мы рассаживались кружком, и начинались ужасные вечерние рассказы про различных чудищ, привидений и ведьм, свирепствовавшую в то время известную воровскую банду «Черная кошка». В один из таких вечеров я, шестилетний пацан, сделал для себя невероятное открытие. Я сидел напротив ряда девчонок, и что–то неведомое не давало мне сосредоточиться на нити рассказов, а страшилки не завлекали. Я увидел у старших девчонок созревающие женские половые органы: меня до необычного трепета поразили их нежное строение и венчающие эти необыкновенные места, только намечающиеся кудряшки. Я, разумеется, не мог еще осознавать ни половую противоположность, ни влечение, но меня теперь неудержимо тянуло, еще не понимая, зачем мне это надо, всякий раз садиться таким же образом. Вероятно, я подсознательно понял, что мы разные и пытался понять эту разницу.
В первый раз в первый класс (это было в Уссурийске) я не попал, так как проиграл весь день в одном из «штабов» и был найден родителями только к вечеру. Поскольку я был октябрьского рождения и мне еще не стукнуло семь лет, было решено — пусть еще погуляет. Некоторые гуляния заканчивались необычно. В одно из сентябрьских воскресений мы гуляли с родителями в городском парке — детям аттракционы, мороженное и другие удовольствия. Дело близилось к обеду, пивная была почему–то закрыта, некоторые аттракционы также не работали, зато была открыта церковь, и это решило судьбу наполовину татарского отпрыска. Меня решили крестить. Свидетелями стали жаждущие пива командир эскадрильи и его невеста — секретарь райкома комсомола. Так я стал «рабом божьим Яковом», но к вере так и не приобщился. Молитвы читал лишь дважды спустя более сорока лет по купленному молитвеннику на девятый и сороковой дни по усопшей Рабе божьей Татьяне, верующей грешнице и моей маме.
Библию читал неоднократно, хотел понять ее суть и суть веры, однако масса противоречий в ее положениях и постулатах, невозможность получить из них какие–то ответы на творения «Бога» заставили навсегда ее оставить. Зачем «Творцу» понадобилось создавать Адама по своему образу и подобию, если он знал, что Адам все нарушит, встретив первую попавшуюся женщину? Если «Творец» создал человека по своему образу и подобию, то почему Адам плотское тело, а не дух как «Творец»? Или он, «небесный дух», такой же бабник и грешник, как и его подобие. Зачем было создавать «Древо познания», если им нельзя пользоваться? Почему за естественное желание двоих узнавать новое, нужно покарать все человечество? Почему стыдно быть нагим? Десятки тысяч людей жили тысячи лет и до сих пор живут абсолютно голыми совершенно не стыдясь этого. Не было никакой необходимости слушаться этого «творца», если они единожды ослушались его, рожать в муках и добывать хлеб в поте лица. Еды для двух грешников хватило бы на тысячу их жизней. Зачем надо было карать людей всемирным потопом? После него и пьяница Ной, и особенно взятые на ковчег миллионы чистых и нечистых животных были обречены на голодную смерть, им на освободившейся из–под воды земле просто было бы нечего есть, кроме того, всего лишь два животных не в состоянии выжить в природе — нужна длительно существующая совокупность особей одного вида (популяция). Ноя же «Спаситель» обрекал на сотворение еще одного тяжкого греха — кровосмешения, в результате которого спасенное таким образом человечество было бы обречено на деградацию и, в конечном счете на гибель вследствие неизбежного близкородственного скрещивания. Вопросам и бессмыслицам на страницах священной книги несть числа.
Глава 2. ШКОЛА «Я помню тот Ванинский порт…». В 1947 году отца перевели из Приморья служить в порт Ванино. Вскоре за ним отправились и мы с мамой. Тогда там были лагеря, лагеря и лагеря, охранники и охранники, совсем немного военных и еще меньше гражданских. Основная деятельность поселкового населения сосредотачивалась в обслуживании портовых комплексов и прилегающих к ним многочисленных железнодорожных путей, обычно переполненных грузовыми вагонами с металлическими решетками на маленьких окошках. Жили мы в длинных бараках со всеми удобствами на улице. Весной и осенью в школу ходили по деревянным тротуарам, зимой нас возили на санях, потому как по снегу первоклашкам было невозможно добраться ни до школы, ни до дома. Было очень интересно и весело.
Основными событиями и занятиями кроме многочасового выпаса ненавистной козы были наблюдения за прибывающими эшелонами заключенных. Их переправляли из вагонов в порт для погрузки на пароходы и отправки в Магадан. Серые, однообразные нескончаемые колоны, сопровождаемые по бокам охранниками с автоматами наперевес и здоровенными овчарками, — это обычная, чуть ли не повседневная картина значительной части моего детства. Иногда они садились и отказывались идти, тогда звучал лай озлобленных собак и команды с непременным матом не менее озверевших охранников. Потом раздавались предупредительные выстрелы, за которыми в случае неисполнения стрельба направлялась в первую шеренгу. Все поднимались, и шествие продолжалось. Эту картину весьма колоритно дополняли высокие бесконечные заборы «особых» лагерей с чередующимися вышками, из которых торчали стволы спаренных пулеметов.
Скрашивали эту безотрадную картину путешествия по окрестностям в поисках морошки, брусники и рыбалка с плотов в порту или на ближайших речках. Сколько себя помню, я всегда имел удочку и желание рыбачить. На плоты в порт можно было проникнуть в любое время, дырок для пацанов в любом заборе было предостаточно. На наживку шел кусочек любой рыбы, особенное удовольствие, восторг и зависть приятелей–рыбачков вызывала, оказавшаяся на крючке крупная треска. Эту норовистую рыбину не всегда удавалось выудить на плот. Почти праздником была поездка на рыбалку на горные речки. Мне было немногим более десяти лет, когда мы поехали в очередной раз ловить красноперку и ленков на реку Датту недалеко от Ванино. Ехать надо было на поезде почти всю ночь, а денег в большинстве случаев не было, поэтому мы забирались на самые верхние багажные полки и не высовывали оттуда носа до самого пункта назначения. Клев с вечера был хороший и утром обещал быть еще лучше. Мы поднялись до восхода солнца, краешек его только–только выглянул из–за ближайших сопок. По реке поднимался распластавшийся на ночь туман, все заполнялось светом, слышались первые робкие птичьи трели. И тут со станционного громкоговорителя (тогда на железнодорожных станциях висели огромные черные раструбы радио–динамиков) полилась чарующая музыка, полностью соответствующая рассветному настроению и во многом дополняющая его. Под льющуюся музыку вставало солнце, в просыпающейся природе разливался свет, текла вода, и вся природа, пробудившись, торжествовала. Именно в эти минуты мне захотелось узнавать и понимать музыку. Что до этого слышал мальчишка, выросший на далеких погранзаставах и в военных городках? Старенький патефон с примерно одинаковым набором пластинок: «Голубка», «Синий платочек», «Рио–Рита», «В Парке Чаир» … — это все замечательная песенная классика. Но тут я услышал совершенно другую музыку. После этого случая я стал внимательнее слушать радио. А через несколько лет я узнал, что очаровавшая меня мелодия — это «Утро» одного из великих композиторов Э. Грига. Вскоре меня еще более потрясло своей мощью начало 1–го концерта для фортепьяно Чайковского, потом появились «Серенада Солнечной долины», джаз, и с тех пор вся мировая музыка идет со мной по жизни.
Мне не удалось попасть в красногалстучную пионерию с первого раза. Учился я, в общем, неплохо, но терпеть не мог занудное чистописание. Если дома под материнским надзором и давлением с третьего–пятого раза через слезы и редкие подзатыльники мне приходилось аккуратно выполнять задание, то в классе это получалось очень редко. Пятерки перемежались двойками и в сумме к концу четверти оканчивались тройкой. К тому же я не отличался примерным поведением. Не быть пионером тогда не полагалось, быть не как все маленькому советскому человечку не могло и в голову прийти. Приходилось исправляться. И вот, наконец, я счастливый, полный гордости и достоинства шагаю, размахивая портфелем, из школы домой с развивающимся красным галстуком на груди, переполненный положительными эмоциями от торжественности обряда и данной пионерской клятвы на всю жизнь: быть для всех примером и честно и самоотверженно служить Родине. Эти события должны были запомниться надолго. Однако реальные жизненные перипетии сплелись так, что этот день остался чуть не самым памятным в моей можно сказать кипучей событиями жизни. Где–то на полпути к дому в животе начинаются непонятные бурления, вызывающие определенные позывы. Что сделал бы обыкновенный мальчишка: свернул в кусты и спокойно разрешил бы возникшую проблему. Но идет же пионер–всем ребятам пример. Как это он может на виду у всех, после только что данной клятвы, совершить такой непозволительный поступок. Идти становится все трудней, краска и мучительные гримасы заливают лицо юного «героя», но он мужественно терпит. На виду показался родной дом и возле него желанное небольшое строение с ромбическим отверстием на двери. Наступает самый трагический и полный драматизма момент: заведение оказывается занятым. Нервы, сдерживавшие необходимые мышцы и организм не выдерживают: штаны наполняются теплым и противным, глаза заливают слезы. Встретившая меня дома мама понимает, что это не слезы радости по поводу торжественного вступления в пионерию, принимает решительные меры и всячески успокаивает рыдающего «недостойного, слабовольного» пионера, что это вовсе не постыдный и вообще не поступок, а просто неприятный казус, о котором я вскоре и думать забуду. Оно так и случилось. Но случай был.
На этом начальном этапе жизни особо памятными стали для меня зима 1952–го и холодная осень небезызвестного следующего года.
Послевоенная жизнь постепенно налаживалась. Народ стал перебираться из опостылевших бараков с коммунальными кухнями и непременно чадящими керогазами и примусами в довольно простые, но собственные дома. Все чаще приходили в порт и составы, и пароходы с так необходимыми в этих краях продуктами и различными товарами. Однажды на одном разгружавшемся корабле вспыхнул пожар. Нет ничего страшнее, чем пожар на корабле: полыхающее зарево и раскаты взрывов наполняли Ванинский порт и его окрестности несколько дней. Различные банки с консервами, бутылки со всевозможным содержимым, конфеты, пряники и мануфактура к неописуемой радости населения были разбросаны, в снегу по территории порта и на расстоянии ближайших к нему сотен метров.
Мы учились во вторую смену и с моим соседом Ленькой шныряли в окрестностях порта, в тот раз не помню по какому поводу, хотя, вполне возможно, никакого повода и не было, а просто было драгоценное свободное мальчишеское время. Вдруг что–то блеснуло из–под снега, пинок валенком и вылетела бутылка шампанского. Прекрасного «Советского Шампанского!» Мы стремглав полетели к Леньке домой, закрыли ставни на окнах. И вот оно блаженство! Приятное пощипывание языка, практически мгновенные непонятные изменения в голове. Время неумолимо движется, о школе никаких мыслей не возникает, поскольку мозги уже затуманены, а состояние приближается к неземному. Прервал этот праздник души и тела оглушающий стук в ставни — это громыхала моя мама. Она в те годы состояла в родительском комитете школы и была в этот день там по каким–то делам. Заглянув в наш класс, она не увидела своего сына и его закадычного соседа Леньку. Если меня нет ни в школе, ни дома, значит, я у дружка. Поэтому она сразу кинулась к его дому. Схватив портфели, мы вихрем понеслись в школу. Морозец и пробежка по воздуху немного нас отрезвили. Мы успели на третий урок. Минут через десять в класс влетела мама.
— Мария Ивановна вызовите, пожалуйста, к доске этих прогульщиков.
— Зачем?
— Я не уверена, что они так же хорошо выполнили домашнее задание, как гуляют.
— Хорошо. Яков, иди, пожалуйста, отвечай.
Мы оба хорошо учились, домашнее задание было выполнено. География была моим любимым предметом, и я ее знал «на зубок». Убедившись, что все нормально, мама ушла домой, ничего не поведав ни классу, ни дирекции школы. А вот в тепле–то стало сказываться действие прекрасного «Советского Шампанского», которое впервые попало в еще совсем юные организмы. И эти организмы спокойно заснули на следующем уроке. В те годы почти все, особенно в Ванино, прекрасно понимали, в какое время и в какой стране мы жили. К чести моей первой учительницы и всего класса никто из посторонних об этой истории тогда не узнал. Во всяком случае, до скорой смерти Иосифа Виссарионовича об этом инциденте точно не было никаких разговоров.
Будет неправдой, если сказать, что смерть Сталина не стала общим потрясением.
Девчонки плакали все. Учителей со слезами на глазах было значительно меньше и скорее не потому, что они были сдержаннее, а, вероятно, в силу того, что знали и понимали больше нашего. Общая мысль: «Что же теперь с нами будет?» висела в воздухе. Ни тогда, ни сейчас я не могу объяснить, почему эта смерть не произвела на меня впечатления. Я не плакал, мне не было его жалко, я не боялся и не переживал за будущее. Хотя в жизни моей семьи или сам Сталин, или кто–то из его окружения (во всяком случае, какая–то власть) приняли активное участие. В 1950 году по отношению к отцу, а он был очень прямым и независимым человеком, была совершена несправедливость — его понизили в должности и перевели на другую работу. Я хорошо помню, как он сел писать письмо. Начиналось оно со слов: «Товарищу Сталину Иосифу Виссарионычу от члена ВКПБ…» Через некоторое совсем короткое время справедливость была восстановлена (несмотря на страшную по тем временам ошибку в письме).
Холодная, хмурая осень 1953 года осветилась в порту Ванино заревом десятков костров, которое трепетало день и ночь, предвещая только тревогу и беспокойство, как за общее состояние поселкового существования, так и за жизнь каждого человека. Сотни уголовников, освобожденные по известной амнистии, прибывшие из магаданских лагерей и ждавшие отправки на «материк», варили в консервных банках свой любимый напиток — чифирь. Как правило, заваривалась пачка чая на 200–300 граммовую банку. Большинство из них играли в карты, проигравшиеся в пух играли на людей. Играли не на конкретного человека, а как бы на некую абстракцию. При «выплате проигрыша» такая абстракция превращалась в смерть вполне конкретных лиц, которыми могли быть первый (чаще последний) в какой–либо очереди в магазине, первый, давший проигравшему закурить, ученик или учительница такого–то класса (не выплата проигрыша в уголовной среде грозила самым суровым наказанием, не исключая смерти). Фантазия уголовников не страдала однообразием, тем более головы были одурманенных чифирем.
Мы и в обычные–то времена в осенние сумеречные вечера старались идти из школы всем классом. Путь проходил мимо заборов лагерных зон и нередко в деревянный настил тротуара перед кем–нибудь вонзался сточенный на нет тяжелый трехгранный напильник. Попади в любого, он бы прошил его насквозь, пригвоздив к тротуару. Дорогу себе мы подсвечивали фонариками. В тот вечер я забыл фонарик дома. На перемене я нашел банку из–под сгущенки, гвоздем набил в ней дырочек, сзади примотал проволочку в виде ручки. После уроков стащил в гардеробе свечной огарок, и фонарик был готов. Мы шли, как обычно галдя и толкаясь, стараясь столкнуть девчонок с тротуара, который немного возвышался над землей. Каждая удачная попытка сопровождалась нарочито испуганным и одновременно радостным визгом. Затем следовало не менее шумное спасение. Нам было по 12–15 лет, и девчонки, и мальчишки, естественно, превращались в мужчин и женщин, между которыми со временем неизбежно должны начинаться вполне определенные отношения. Мой «фонарик» все сильнее раскалялся от пламени свечи. Расплавленные капельки парафина переливались через край банки и с легким шлепком оставались остывать на деревянном настиле. Я шел почти последним сразу за Марьей Ивановной, нашей учительницей. Вдруг из–под настила в ее сторону тротуара метнулась какая–то тень. Я только что готовился выкинуть свой «фонарик» и, смутно разглядев человеческую фигуру в характерной зековской телогрейке, швырнул в нее банку с горящей свечой и расплавленным парафином. Раздался раздирающий душу вопль, банка видимо попала в лицо зеку. Сверху, сметая школьников, на подмогу летели три фигуры. Не прошло и минуты, как бандит был скручен. Визг прекратился. Дрожь в моих коленках утихала.
В органы поступила ориентировка, что учительницу 5–го «а» класса проиграли в карты. Оказывается, нас и картежника пограничники «пасли» уже третий день. Я думаю, что про ученика 5–го «а» класса, обеспечившего пограничникам задержание, особо распространяться не следует — он почти месяц до праздника 7 ноября ходил героем.
Сказать, что моя отроческая жизнь в Комсомольске на Амуре била ключом — это ни сказать ничего. Подростковые годы мальчишек послевоенной страны середины пятидесятых годов ХХ столетия проходили в непроходящих драках. Как верно пел Владимир Высоцкий: «Все от нас до почти годовалых, толковище вели до крови». Им «хотелось под танки», но не досталось «даже по пуле — в ремеслухе живи да тужи». Им оставалось геройствовать и рисковать в драках дом на дом, улица на улицу, район на район. У каждого района была своя жемчужина: Дземги — это Амур с пляжами и рыбалкой, 313–й — это река Силинка, лес и живописнейшие отроги Сихотэ–Алиня, которые становились особенно привлекательными в зимний лыжный сезон. В каждом районе любую группу из другого района меньше 10–12 пацанов старались побить или устроить им какую–нибудь гадость. Вынуть ниппеля из велосипедных шин, намочить одежду купающихся и, перемешав ее с песком, завязать на несколько узлов, насыпать семян шиповника под одежду и т.д., и т.п. Многообразию методов обид и мести было не счесть. Достаточно было коротких возгласов: «Атанда!», призывающего к бою и «Атас!», предупреждающего об опасности. Дрались иногда жестко, но честно — до первой крови. Лежачих никогда не били. «Кто мы были — шпана — не шпана?» — пел Юрий Визбор. Врагами мы не были, мы часто учились в одних классах, а жили в разных районах. И эти стычки были доказательствами непререкаемого доминирования в определенных обстоятельствах и мальчишеского братства и удали. Если бы на нас напал другой город, упаси боже, другая страна, мы бы встали стеной и здесь, думаю, бились бы, как наши отцы и деды, до полной победы вместе. Нет, мы не только воевали и хулиганили. Учились и даже порой не плохо, занимались спортом, выпиливали из фанеры лобзиком чудесные изделия, постигали азы фотографии, радиоконструирования и авиамоделизма. Плавали через Амур, вдохновленные «Тарзаном» летали на лианах в зарослях силинкских лесов, которые вклинивались из субтропического Приморья в амурскую тайгу. Конечно же, непременным атрибутом наших занятий были ночные рыбалки на Амуре, по ночам обычно ловились особо крупные сомы, касатки и коньки. На эти рыбалки (в чужой район) мы ходили группами не менее десяти человек, всегда вооруженные резиновыми шлангами в металлической оплетке — надо было охранять бесценные по тем времена рыбацкие снасти из капроновой лески. Большинство наших самодельных снастей были сделаны из свитых суровых ниток и конского волоса. Зная, что пацаны нашего района были во всем городе самыми отчаянными забияками и драчунами, на нас никто не решался нападать, особенно когда мы были «во всеоружии». Даже если бы нас побили, нападавшим огольцам уж точно не удалось бы отделаться малой кровью. Почти все зимние вечера мы пропадали на катках, несмотря на то, что там у нас совершено спокойно могли срезать коньки, если они прикреплялись к валенкам специальными веревочками и палочками. Коньки на ботинках были тогда голубой мечтой подавляющего количества девчонок и мальчишек.
Однажды я с неимоверным интересом был целую неделю подпаском. Мы целыми днями ходили со стадом по заливным приамурским лугам и в сихотэ–алинских предгорьях, питаясь преимущественно черным хлебом, салом, огурцами и молоком. По вечерам владелицы скота нас, гордо восседавших рядом с взрослыми пастухами–профессионалами, сытно кормили, и главное, я научился виртуозно владеть длинным пастушьим кнутом, которым можно было громко и хлестко щелкать. А пионерские лагеря, многодневные походы и ночи у костра, после которых у меня появилась непреодолимая до сих пор страсть к путешествиям. Первые молчаливые протесты и противление властям на утренней линейке против ужесточения режима купания в Амуре. Непременное шастанье по вечерам в палаты к девчонкам, первые поцелуи. Прожитое и прочувствованное остается в памяти на всю жизнь.
Глава 3. МАГАДАН Похоже, в этом славном городе в значительной мере определилась моя дальнейшая жизнь. Именно магаданское развитие событий перелопатило мои детские и юношеские планы, да и цель жизни.
В Магадан мы попали совершенно случайно. Лишившись в конце пятидесятых годов в Комсомольске отца, мы решили вернуться в порт Ванино. Там нас по прошествии почти шести лет, естественно, никто не ждал. Мама за широкой спиной отца не работала с конца тридцатых годов. Ни работы, ни жилья. А в это время на отходящем в Магадан судне не было буфетчицы, предлагалось за эту работу доехать до Магадана. Бывшей хетагуровке смелости и авантюризма было не занимать. Пройдя через бушующее Охотское море, мы на пятые сутки прибыли в неизвестную для нас, я не побоюсь этого слова, колымскую страну и ее столицу — Магадан.
Магадан в то время был симпатичным компактным городком с красивыми зданиями по центральным улицам, отразившими влияние ленинградской архитектурной школы, многие воспитанники которой оказались здесь не по своей воле. На строительстве этих зданий работали бывшие военнопленные, превратившиеся в «предателей и изменников», и более свободные японские военнопленные. Вообще в Магадане ощущалась своеобразная духовная жизнь, в нем было много «бывших» ленинградцев. Они прибывали в город по собственному желанию или под конвоем в бухту Нагаева и получали сроки в Магадане. Здесь перебывали сотни и сотни специалистов: академики, руководители институтов, доктора наук, художники, артисты, музыканты. Так было дешевле и проще. С политической же стороны очень удобно — в основной своей массе интеллигенты, особенно родившиеся до большевистского переворота, не очень–то любили советскую власть. Их, свободолюбивых, обвинить в любых преступлениях оказывалось очень легко. Магадан принял десятки тысяч так называемых «врагов народа», среди них были генерал А. В. Горбатов, конструктор С. П. Королев, профессор А. К. Болдырев, киноартист Г. С. ЖженовТрудом, порой не легким этих известных и сотен безвестных зеков строился город. Славу Магаданскому музыкально–драматическому театру принесли артисты–заключенные «Колымлага»Г. Жженов, Е. Негина, Ю. Розен–Штраух, Л. Русланова, В. Козин, который после своего освобождения до конца жизни жил в Магадане, оставаясь своеобразной достопримечательностью города, человеком–легендой.
Первый год в Магадане было, прямо скажем, тяжеловато. Мы не всегда ели то, что хотели. Жили уж точно не там и не так, как это нам представлялось из опыта прошлой жизни. За год мы поменяли 17 съемных помещений. Я намерено не пишу комнат или квартир — большей частью это были именно помещения, почти не приспособленные для нормальной жизни. Мы попадали в сараи, на чердаки и даже несколько дней обитали в курятнике. К утру там замерзала вода, и, пока не растопишь лед на примитивной самодельной электроплитке, невозможно было даже умыться. Мама, естественно, очень переживала. Я совершено не роптал и молча переносил все эти тяготы и лишения, подсознательно понимая, что матери необычайно муторно на душе от ощущения безысходности, в которую она меня ввергла. Мои жалобы или нытье только усугубляли бы и без того нелегкую ситуацию.
Эта житейская чехарда повлияла и на мою учебу. В то время в новом, незнакомом окружении я был необыкновенно стеснительным юношей. А мое тогдашнее упрямство превосходило все разумные границы.
Поступил я в очень хорошую школу, в которую меня приняли с обязательным испытательным сроком, несмотря на то что восьмой класс в Комсомольске я окончил почти отличником — с одной четверкой. Таковы были правила. Про свои житейские неудобства я никому не заикался. Соседями–одноклассниками обзавестись не удавалось из–за частоты жилищного перемещения. Приготовить как следует уроки удавалось не всегда. И даже когда я был готов, а во время моего, иногда не четкого ответа в классе слышалась подсказка, я замолкал. Ведь если я слышал подсказку, то ее слышал и преподаватель. Вот эта, как бы ее помягче назвать, неумная, а с моей тогдашней точки зрения трезвая мысль заклеивала мой рот намертво. Терпение учителя математики — это случалось почему–то только на ее предметах — лопалось: «Садись, Рахманов «кол».
Мне не хватило ни времени, ни пятерок, чтобы исправить свои «колы» по двум из трех предметов до конца первой четверти. Так мне пришлось вернуться снова в восьмой класс. Понадобилось еще полгода, чтобы и учителя, и одноклассники поняли, что за субчик, как потом оказалось, не очень хреновый, у них появился. Потому как пенки я подчас выкидывал трудно перевариваемые.
Иду в школу. Перед входом чуть не сталкиваюсь с директором школы.
— Рахманов, вытри грязные ноги, — перед входом лежит решетка, а подле нее — влажная тряпка, чтобы вытирать обувь.
— Они у меня чистые.