32254.fb2
Он плотно стиснул зубы и дотянулся до водопроводного крана, но не смог повернуть его одним пальцем. На полочке раковины стоял не мытый с утра пустой стакан. Старик выдохнул, подался еще вперед, ухватился за кран, подтянулся, а потом повернул головку и некоторое время прислушивался к струе, текущей в слив раковины, и к стихающему дребезжанию удаляющегося трамвая.
Потом он вдруг подумал, что едва ли увидит завтра незнакомца. Постояльцы обычно появлялись здесь после полудня, а наутро уже исчезали. Редельгейм — это лишь пригород, зажатый между автомобильными мостами и огородиками, добровольно здесь никто не задерживается.
Он закашлял.
И задумался.
А что же он, он что, остался здесь добровольно?
Он задумался и над тем, что означает — добровольно, но так и не пришел к окончательному выводу. Не является ли добровольность следствием обстоятельств? Нечто, дающее человеку возможность проявить собственную волю и способность к суждению только для того, чтобы в каждом случае поступить неправильно, или, еще того хуже, бессмысленно? Или, напротив, это внутренняя свобода в каждый данный момент решать свою судьбу, даже в таких ситуациях, когда кажется, что выбора вообще нет?
— Прежняя владелица завещала ему дом по желанию своего мужа, фамилия которого была Мюллер, а имя — Карл. В сорок третьем он пропал без вести на Восточном фронте.
Наконец-то он пил. Вода текла по пальцам, по шее, просачивалась под рубашку.
Это была полная бессмыслица становиться наследником. У него нет своих наследников, а сам он скоро умрет.
И, как нарочно, Мюллер, имя которым легион. По крайней мере, он, кажется, догадывался, кто был тот человек, но не был в этом твердо уверен.
Получение завещания пробило дыру в его жизни. Иногда ему казалось, что это окошко, в которое следовало заглянуть хотя и очень ненадолго. Заглянуть, только лишь для того, чтобы задуматься о глубине и бездонности, таящихся во тьме отверстия.
Недели, последовавшие за получением завещания, стали временем невероятных оттяжек и проволочек. Он часами, не в силах шевельнуться, сидел у себя в квартире на краю кухонного стула. Именно тогда он впервые в жизни понял, что буквально означает выражение «оцепенел от страха», понял, что оцепенелость есть сущность страха, чувство внутреннего ускорения — если выражаться точно — в то время, как все остальное вокруг тебя происходит очень медленно, невыносимо медленно.
Он отправился в архив вермахта. Делая над собой неимоверное усилие, он обошел длинные ряды подвесных папок, просматривая бумаги, в которых документально подтверждались места службы, должности, участие в боевых действиях и точные или предположительные обстоятельства гибели людей по фамилии Мюллер, но этот поход не добавил ему уверенности. Возникли лишь новые предположения и неразрешимые вопросы.
Просмотрел он также и списки фотографий пропавших без вести, он думал, что фото заставит его вспомнить, пробудит его память, но и этого не случилось, он не узнал никого. Когда видишь множество таких фотографий, впечатления накладываются друг на друга, перекрываются, ему бросались в глаза только те черты, которые отличали просматриваемое фото от предыдущего.
Он прищурил глаза и попытался некоторое время побыть в таком состоянии — с глазами не закрытыми полностью, но и не открытыми.
Ему представилась деревня с неизвестным ему названием. Он изо всех сил хотел думать о нем, он заставлял себя думать о минувшем дне, но у него ничего не получалось. Он видел себя идущим по тропинке с кабельной катушкой в руках. Позади горела машина. Кабель бил по коленям, холодный ветер обдувал спину дымом.
«Как она называется, ты даже не знаешь названия деревни, — проговорил какой-то голос, — так как же ты сможешь меня в чем-то убедить». Но вспомнить было решительно невозможно.
Он вздрогнул. Все последние годы в своей берлинской квартире — где ему несравненно легче спалось — он мог слышать все на свете: скрип половиц, треск железных подоконников, жужжание электрического счетчика, а с улицы — отдаленные крики подгулявших пьяниц. Но здесь все было по-другому. Здесь он иногда воспринимал и ощущал такие вещи, о которых разум говорил, что они просто не могут существовать. Странные шорохи и шелест доносились из глубокой трещины, прорезавшей стену прихожей. Уродливая кривая трещина. При передаче домовладения адвокат рассказывал, что эта трещина тянется от верхнего этажа до самого низа. Возникла она оттого; что прежние жильцы после последнего сокрушительного налета на город Франкфурт вопреки всем законам статики решили устроить под подвалом дома собственное бомбоубежище. Иногда старик слышал женщину, жившую здесь до него в течение тридцати пяти лет. Когда он думал об истоптанных дверных порогах или о пятне на полу гостиной, где раньше стоял ее диван, он явственно видел, как она сидит на нем, он слышал ее шаги, когда она шла из гостиной на кухню или в спальню или в ванную, — женщина всегда была одна.
Старик огляделся. Взгляд его упал на большой сундук, его безмолвная черная громада занимала треть маленькой комнаты, где он спал, но зато из сундука никогда не доносился голос бывшей владелицы. Он повернул голову чуть в сторону, и теперь взгляд его уперся в захламленный промежуток между сундуком и маленькой деревянной скамеечкой, на которой он держал всякую всячину: лампочку «горное солнце», стопку кулинарных журналов и обувную коробку, в которой хранил старые лекарства. Зачем он привез с собой все эти вещи? Он оцепенело смотрел на них — источавших пыль и равнодушие. Потом он взглянул на дверь, вспомнил, как пару часов назад открыл ее, точнее, приоткрыл, чтобы вползти в комнату. Ему отчаянно захотелось, чтобы дунул ветер и сдвинул дверь, — окно было открыто. Но ветра не было. Старика обуял страх, что он никогда больше не увидит эту дверь открытой полностью.
Взгляд его заскользил дальше, к маленькому комоду слева от двери; на комоде он держал щетки и папку со старыми документами — оттуда голос тоже никогда не раздавался. От раковины взгляд сместился чуть ниже и остановился на сливе, потом переместился на трубу, он и сам не понимал, почему его так заинтересовала труба; старик прислушался, да, он что-то услышал — пустой булькающий звук: из крана текло. Это был обычный металлический кран, покрытый застарелыми пятнами мыла. Старик уставился на него и стал ждать, когда упадет следующая капля. До ее падения прошла целая вечность. Но когда она наконец упала, он услышал совсем другой звук, гулкий гремящий тон внутри металлического пространства, звук ширился, уходя далеко за пределы трубы, это была не труба, а пещера, на дно которой падали тяжелые капли, падали с невыносимо громким звуком, исчезавшим где-то далеко внизу, в самом конце этой бесконечно длинной трубы, в адских глубинах.
— Я учился в народной школе, — крикнул он, — там не учили чужих языков, я не могу упомнить все эти иностранные названия.
Он не был уверен, что с его губ вообще слетают какие-то звуки. Если да, то они сразу же рассеивались в тишине комнаты.
— И кроме того, — продолжал кричать он. — Это же чудовищно — знать, что каждую минуту можешь умереть, — как можно вынести это!
Он снова посмотрел на серую дверь, она так и не шелохнулась. Внезапно его охватило чувство, что в этой фразе что-то не так.
Он уставился в пустоту.
Он увидел восемь домов, все они были пусты, и амбар. Нет, это был не амбар, ему так показалось только с первого взгляда, это было длинное низкое деревянное строение с плоской крышей и очень маленькими оконцами. Он видел себя, открывающего замок, отступающего от двери с винтовкой наперевес. Он рванул дверь восемь раз, на девятый она поддалась. Он заметил бревна с поперечно прибитыми к ним досками, дорожку и кучу песка. Очень отчетливо на песке виднелся отпечаток двери.
В коридоре стоял большой ящик, на ящике — керосиновая лампа. Рядом с ней лежало еще что-то — мягкое, холодное, влажное и завернутое в тряпку. Проходя мимо, он положил руку на сверток.
Потом до его слуха донесся какой-то звук. Очень странный звук — навязчивый, но какой-то случайный, ржавый звон среди полной тишины. Он осмотрелся. Увидел маленький стол, связку ивовых прутьев, аккуратно прислоненную к стене, слепленную из глины огромную печку. Над большим столом в противоположном торце помещения на стене выделялось обрамленное пылью белое пятно. Под ним на полу лежал простреленный портрет Сталина.
Ему стало холодно. Собственно, он мерз постоянно, холод так и не отпустил его — несмотря на все печки-времянки послевоенного времени, несмотря на раскаленный кокс в печи, а позже — несмотря на центральное отопление. Несмотря на летнюю жару, которой он еще успел много раз насладиться, холод не отпускал. Где-то глубоко внутри продолжало гнездиться его неуловимое ледяное ядро.
Он задумался. Повернул голову к печке, стараясь понять, откуда доносится звук. Заслонка печи качалась, как маятник. Он увидел в печи колено и руку и вдруг вспомнил, что где-то у него есть разговорник. Старик провел рукой по тому месту, где когда-то был нагрудный карман кителя, и испугался собственного прикосновения.
— Выходи! — громко выкрикнул он.
Дрожь трескучего старческого голоса привела его в ужас.
Из печи высунулась чья-то рука, кто-то мучительно закашлял. На краткий миг в помещение хлынул солнечный свет, и на стене, словно ниоткуда, возникло очертание ружейного ствола и через секунду исчезло, как призрак.
Из печи выполз человек.
Похоже, они были ровесниками. Человек стоял перед ним в какой-то странной, нереальной близости; у него были жидкие светлые волосы, обрамлявшие большую лысину. Ватник вымазан золой и сажей.
Старик почувствовал, как что-то мокрое и теплое побежало вдоль ног, намочив ткань его штанов. «Наша вина, — стучало у него в голове, — наша вина, наша вина».
Он посмотрел мимо человека, через окно, наружу. Пошел снег. Мелкие танцующие снежинки нерешительным хороводом кружились над крышами брошенных домов. К дому примыкала пристройка. Дверь была открыта, на стене висели инструменты, перед ними — аккуратно сложенная стопка пустых мешков. Рядом ямы, очень маленькие, четырехугольные. Как будто проколотые в земле. Из последней ямы, не очень глубокой, торчала лопата. Каким рассеянным, каким бестолковым он стал. «Почему я еще здесь?» — подумал он, или, может быть, он выкрикнул это. Слова отдались эхом, как что-то уже слышанное. «Почему я еще здесь?» Он резко открыл глаза, чувствуя, не веря себе, как давно забытое вновь наползает, наваливается на него всей своей тяжестью.
Что-то там есть, в этом коридоре, он точно это знал, он же проходил мимо. Он не хотел этого больше видеть. Он не хотел больше об этом думать.
Во дворе вспыхнул свет.
Он вздрогнул, поднял голову и прислушался. Но не услышал ничего, никаких шагов. Только тихое бесконечное журчание бежавшей из крана в раковину воды.
В час, подумалось ему, приезжал человек из «Еды на колесах», привез ему обед, а он пригласил этого человека выпить шнапса.
В половине третьего он, как обычно, спустился вниз и поставил костыли у окна, смотревшего на колбасный цех. Сквозь окно, забранное решеткой, была видна короткая прихожая, а за ней — выложенное коричневым кафелем помещение без окон, в котором мясник разделывал туши. Запах крови испарился, машины стояли. Сейчас старик снова видел перед собой отдельно стоявший чистый стол с пустой сливной раковиной, стол на колесах находился посередине помещения, похожий на стол в анатомическом театре или на больничную каталку, видел подвешенный к нему шланг, из которого в сток сочилась маслянистая извилистая струйка воды, видел большой чан, висевшие на крючьях готовые черные сухие колбасы — воплощение материализовавшегося осязаемого времени. Он уже собирался отвернуться, как вдруг заметил, как в тени хромированного аппарата вакуумной упаковки что-то шевельнулось. Это была дочь мясника, она склонилась над зеркальной поверхностью машины, повернулась к ней боком, причесалась, намазала губной помадой щеки, смочила пальцы слюной и растерла краску, отчего щеки приобрели гротескно-алый цвет, а потом достала из кармана брюк что-то белое, морщинистое и складчатое и высоко подняла. Старик удивленно раскрыл глаза — презерватив. Она долго рассматривала его, как редкостную находку, потом открыла кран, помыла его, обернулась к машине и натянула презерватив на рычаг.
Старик затаил дыхание, нет, он не ошибся, все-таки это были шаги, доносившиеся непонятно откуда… Одна дверь какого-то автомобиля захлопнулась, другая, тихо пискнув, открылась. Снова пошел дождь, заполнив собой воздух. Капли падали на все крыши домов во дворе, издавая на каждой свой особенный звук. Капли барабанили по крышам автомобилей, мягко шлепали по велосипедам, железным бочкам и мусорным контейнерам, мочили циновку на балконе пустовавшей квартиры. Наверное, дождь забрызгал сыростью и сооруженный напротив навес, лужицами собрался на старом столе, который мужчины использовали как верстак и оставили во дворе. Старик представил себе, как дождь смывает мелкие белые щепки, оставшиеся после работы, пропитывает тонкую липкую ленту — она приклеилась к углам и водосточной трубе и никак не хотела отлипать.
В последний год своего проживания в Берлине он познакомился с одним человеком. Его звали Гейнц. Они иногда вместе сиживали на скамейке в парке. Так вот, этот Гейнц говорил, что дождь — настоящая катастрофа для слепых: когда идет дождь, они теряют ориентацию. Да, осенило его, он не мог еще точнее определить то, что он слышал, как шаги, но это, несомненно, были шаги. «Черт, как дождь мешает слушать, да, Гейнц был прав». Неотчетливый, то и дело прерывающийся, а потом снова возобновляющийся шорох — это было все, что воспринимал старик, разве можно было в звоне падающих капель понять, откуда доносится шум? И все же это были шаги.
Почему эти шаги, собственно, так его взволновали? Он привык к таким звукам, двор всегда был очень оживленным, здесь постоянно играли дети, у задних дверей магазинов время от времени возникала какая-то суета. Прошло еще немного времени, прежде чем старик понял, отчего волнуется. Это были шаги человека, который не хотел, чтобы его слышали.
Он схватился за оконную ручку и подтянулся вверх. Это было почти рефлекторное движение, о котором старик не думал. Боли не было.
Он почувствовал, что дрожит.
Перед его внутренним взором происходило нечто странное, это был призрачно ясный фрагмент картины, очень маленький фрагмент, собственно, надо было повернуть голову — мысленно — или обернуться, чтобы рассмотреть всю картину целиком, но на это у него сейчас не было времени. Он попытался отогнать видение прочь, но оно не уходило. Он явственно видел деревянный каркас наблюдательного пункта, наспех сколоченного из бревен, — перекрещенные распорки, большие козлы, поставленные на сырую землю. Видел он и человека, бежавшего неловко и шатко, человек был так худ, что его движения не могли выглядеть как движения нормального человека. «Я узнал его», — подумал он, но не понял, почему не знает окружавших его людей. Бревна наблюдательной вышки были не очищены, сами деревья срублены наспех, неаккуратно, с концов бревен свисали волокнистые древесные лохмотья, а там, где вышка упиралась в лесную землю, снег был грязным от следов множества грузовиков. Он закричал, тряхнул себя, провел рукой по плечам, по голове, по локтям, но все было бессмысленно. Пыль прошлого невидима, нет никакой надежды стряхнуть ее прочь.
Он осторожно вытянул шею и выглянул в окно. На первый взгляд, во дворе ничего не произошло, здание напротив стояло как всегда — кривое, тихое и серое. Порыв ветра развязал веревку, натянутую между столбами, которые, как шлагбаум, отмечали границу домовладения при въезде во двор. Ветер мотал коричневые, пропитанные влагой петли по круглым плоским лужам. Безвкусные прыгалки размазались по черной пупырчатой поверхности битума. Старик услышал противный скребущий звук болтающихся на петлях ставней и увидел, как от подъезда противоположного дома неуклюже отделилась какая-то тень. В полосе света мелькнули две длинных голых ноги, обутых в грязные коричневые плетенки. Парень сделал шаг, неловко вывернул спину, потянулся к ставню и ухватился за него. Все в этом мальчишке было слишком длинным — руки, ноги и даже пальцы, которые сейчас соскользнули с подоконника.