32410.fb2 Сын аккордеониста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Сын аккордеониста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Уголек

I

Моей первой родиной, родиной детства и юности, было местечко под названием Обаба. В тех редких случаях, когда я на какое-то время уезжал оттуда, как это было, например, однажды летом, когда родители отправили меня в гимназию в Биарриц, или зимой, когда я ездил с ними в Мадрид, я чувствовал себя не лучше, чем жертвы релегации [1], сосланные на Черное море, и ни одну ночь я не переставал спрашивать себя, когда же вернусь обратно.

Я помню, как в те времена, а возможно, несколько позже, когда мне было тринадцать лет, в нашей гимназии Ла-Салье появился штатный психолог, и инспектор отправил меня в его кабинет; не потому, что я был строптивым или недостаточно прилежным учеником, а по той причине, что я практически не проявлял интереса к общению с товарищами; из-за моей мизантропии, если использовать употребленное инспектором слово, которое тогда оказалось для меня новым. Побеседовав со мной сорок минут, психолог отнес мою необщительность на счет привязанности к деревенскому миру и констатировал в своем отчете, что в моем сознании старые ценности плохо совмещаются с современными.

Для моих родителей язык этот был нов, чего нельзя сказать о проблеме. Они хорошо ее сознавали и были весьма озабочены. «Ты снова ходил в деревенский дом, Давид. Я этого не понимаю», – сказал мне отец через несколько недель после отчета психолога, заметив, что к моей одежде пристали соломинки. А потом добавил то, что говорил мне всегда, свой старый припев: «Ты уже давно перестал быть ребенком, но все еще не понял, к какой среде принадлежишь».

Имелось в виду, что я из хорошей семьи. Так оно и было. Отец был не только профессиональным аккордеонистом, но и человеком, имевшим политический вес и влияние как в Обабе, так и в провинции. А моя мать владела швейной мастерской, занимавшей около пятидесяти квадратных метров на вилле «Лекуона», где мы жили. Но я в свои тринадцать или четырнадцать лет проявлял полнейшее равнодушие к привилегиям социального положения и прямо говорил об этом отцу всякий раз, как он принимался меня упрекать. Отец сердился и угрожал, что не позволит мне выходить из дому или отдаст меня в интернат, пока не вмешивалась мама, кладя конец раздору: «Оставь его в покое, Анхель. Вспомни, что говорит мой брат. Любой человек может отвести коня к реке, но даже двадцать не смогут заставить его пить, если он не хочет».

Родители старались все же напоить коня и отправляли меня в столицу провинции – у которой было и остается красивое название: Сан-Себастьян – учиться в гимназии Ла-Салье, и это притом, что поездка туда и обратно занимала у меня более двух часов и существовала возможность посещать более близкие школы. Кроме того, они приглашали к нам домой Мартина и Терезу из гостиницы «Аляска», а также сына хозяина лесопильни «Древесина Обабы», Адриана. Однако, не отказываясь пить эту воду, не переставая общаться с друзьями своего социального круга, я предпочитал все же, как верно определил психолог, другой мир, деревенский. Я ничего не смыслил в пастушеском деле, не знал, как приготовить соску для теленка или каким образом помочь кобыле произвести на свет жеребенка; но я испытывал ностальгию по этим незатейливым занятиям, словно когда-то, в прошлой жизни, был одним из тех «необыкновенно счастливых селян», воспетых Вергилием.

Списки самых дорогих мне людей, которые я в то время составлял, – мои сентиментальные списки – были еще одним тому доказательством. В том списке, который я переписал в свой дневник в возрасте четырнадцати лет, на первом месте стоял мой друг Лубис, в то время ходивший за лошадьми Хуана. На втором был его брат Хосе Франсиско, Панчо, работавший на лесопильне «Древесина Обабы», единственной обязанностью которого было относить обед лесорубам, валившим деревья в лесу. За Лубисом и Панчо следовал как раз дровосек: парень ростом метр девяносто и весом сто килограммов, которого все называли Убанбе, поскольку он родился в доме, имевшем это название. Таким образом, мой сентиментальный список возглавляли три крестьянских мальчика. Остальные друзья – Мартин, Тереза, Адриан, Хосеба – шли за ними.

Я как-то прочел в журнале баскских пастухов Северной Америки статью за подписью какого-то религиозного деятеля, где утверждалось, что огромные изменения, которые претерпел мир, совершались неравномерно и что сельские местечки вроде Обабы в период от рождения Христа до появления телевидения – за двадцать веков – трансформировались в меньшей степени, чем в последующие тридцать лет; и что именно по этой причине он сам во времена своего детства играл в те же игры, что изображены на фресках Помпеи.

Мне слова этого религиозного деятеля вовсе не кажутся преувеличением. В 1960 и даже в 1970 году крестьяне Обабы имели тот старинный вид, который делал их похожими в полном смысле, на жителей другой страны. Они воплощали собой определение Л.П.Хартли:[2] «Прошлое – это чужая страна, где говорят на другом языке». Примером тому служили Лубис, Панчо, Убанбе и многие другие жители Обабы. Им было достаточно взглянуть на мешки, наполненные яблоками, и они говорили, определяя сорт: «Это espuru… это domentxa… это gezetap. Они смотрели на порхающих бабочек и безошибочно называли их: «Это mitxirrika… а та – txoleta… а вот эта – inguma».

Эти названия не имели никакого смысла для тех, кто, даже живя в Обабе, усвоил «современные ценности», как, например, мои соученики гимназисты. Да и я сам в какой-то степени. Однако старинной была не только лексика, которую они употребляли, но и то, чего они не говорили. Многие слова, которые теперь являются общеупотребительными, никогда не слетали с их губ. Они попросту их не знали. Сейчас, когда я отправляюсь в Визалию купить что-нибудь в mall [3]или в музыкальном магазине, я убеждаюсь, что глаголы типа depress [4] или такие прилагательные, как obsessive, paranoic или neurotic [5], у всех на устах, и они совершенно неизбежны в любом разговоре, будь он личным или нет. Так вот: я никогда не слышал их от Лубиса, Панчо или Убанбе. Они решали все проблемы с помощью двух простых фраз: «Я доволен» или «Я не очень доволен». Они никогда не выходили за эти рамки, никогда не распространялись по поводу своих личных переживаний. Они были из другой страны, они были из прошлого, из эпохи, предшествовавшей распространению личных дневников. И хотя я склонялся к противоположному – с тех пор, как я стал ходить в Ла-Салье, я вел дневник под названием Проходят дни, – я восхищался их сдержанностью.

Однажды – было лето, и донимала жара – два брата, возглавлявшие мой сентиментальный список, Лубис и Панчо, попросили меня пойти с ними в горы, они хотели мне что-то показать. Я пошел, и, проведя в дороге почти час, мы втроем оказались перед скалой. «Ты полезешь наверх?» – спросил я Панчо. Ему нравилась высота. Много раз я видел, как он карабкался на деревья. «Не смотри наверх, Давид. Смотри вниз», – сказал мне Лубис. Он говорил размеренно, серьезно, как вполне зрелый человек. В Обабе говорили, что после смерти отца он взял на себя заботу о брате и о матери и именно этим объяснялась его манера вести себя, не слишком соответствовавшая его возрасту.

Панчо лег на спину и начал скользить вниз, в углубление в скале. Спустя мгновение видна была только его голова. У него было широкое непропорциональное лицо: глаза чересчур маленькие, две щелочки; рот и челюсть слишком большие. «Сейчас ты видишь меня, Давид. Но скоро не увидишь!» – воскликнул он, скрываясь под скалой.

«Делай как Панчо. Я тебе помогу», – велел мне Лубис. «Ты думаешь, я влезу?» – сказал я. «Отверстие больше, чем кажется. Подожди, сначала пролезу я». Он повторил движения Панчо и посмотрел на меня с земли. «Это пещера. Увидишь, какое прохладное место», – объяснил он мне, смеясь. Он был совсем не похож на Панчо. У него была красивая голова, и на его лице лишь глаза нарушали пропорции, задаваемые носом – маленьким – и ртом – тоже маленьким. Это были очень большие глаза. И очень спокойные. Если бы они были синими, как у Мэри-Энн, а не карими, они бы съедали все лицо.

Я наконец пролез в пещеру. Почувствовал прохладу и услышал шум, похожий на журчание источника. Приблизительно в десяти метрах располагался свод пещеры, в котором был своего рода естественный фонарь, пропускавший свет и создававший мягкий полумрак. И тогда я увидел, что возле одной из стен действительно бил источник, и вода из него текла в колодец – putzua, на языке Лубиса, – который доходил Панчо до горла.

Лубис разделся и полез к брату. Оба начали толкать друг друга и смеяться. Зараженный их весельем – эхо пещеры не производило мрачных звуков, – я решился раздеться и залезть в колодец. «Посмотри-ка, Давид», – сказал мне Лубис. Он ударил по воде ладонью. В свете, проникавшем сквозь фонарь в своде, брызги засверкали, словно они были стеклянными. «Какое чудо!» – воскликнул я.

Я как никогда почувствовал близость к братьям. Я сказал себе, что отныне буду искать лишь их общества вместо того, чтобы терять время с Мартином и остальными мальчиками и девочками из моей среды. Кроме того, у меня не было никакого желания возвращаться в гимназию Ла-Салье, и, когда закончится лето, я вместе с Лубисом буду ухаживать за лошадьми дяди Хуана или же попрошу какую-нибудь работу на лесопильне, чтобы быть с Панчо, Убанбе и всеми теми, кто зарабатывал на жизнь, рубя деревья в лесу.

Однако я знал, что мои планы невыполнимы. Когда настанет октябрь, мне вновь придется отправляться в Ла-Салье на велосипеде, на поезде, пешком; с Мартином, с Адрианом, с Хосебой. Со всеми теми, кто учился в Сан-Себастьяне. В довершение ко всему отец уже объявил мне, что после занятий в гимназии мне придется брать уроки игры на аккордеоне и что в субботу и воскресенье – единственные дни, когда я мог бы встречаться со своими крестьянскими друзьями, – мне придется играть вместе с ним на танцах в гостинице «Аляска». В свои всего лишь четырнадцать лет я был не хозяином самому себе. Мне захотелось плакать. Я хлопнул рукой по воде. Сверкающие капли брызнули на стены пещеры.

Когда в 1964 году, уже в возрасте пятнадцати лет, я составил свой следующий сентиментальный список, Лубис, Панчо и Убанбе по-прежнему занимали первые три места. Но к тому времени появилось беспокойство: я не был уверен, что они принимают меня. Лубис работал на дядю Хуана, и его брат Панчо, и Убанбе, и другие лесорубы пользовались любой свободной минуткой, чтобы сходить к лошадям – в Обабе никогда раньше не было таких прекрасных животных, – и поэтому их дружеское отношение могло определяться моим положением, как если бы они говорили себе: «Он племянник хозяина. Придется его терпеть». Мне казалось, что они ценят меня самого по себе и что с Адрианом они ведут себя иным образом, хоть он и сын владельца лесопильни; но я не был в этом полностью убежден. Но пришло Пальмовое воскресенье, и мои сомнения рассеялись.

Праздник, отмечающий вход Христа в Иерусалим, праздновался в Обабе в последнее воскресенье Великого поста. Поскольку полагающихся в данном случае пальмовых ветвей у нас не было, большинство приходило в церковь с цветущими ветками лавра, священник освящал их во время missa solemnis [6], и затем мы приносили их домой, чтобы они защищали нас от грозы и прочих напастей. Это была очень красивая церемония. Люди надевали свои лучшие наряды; священник облачался в красную ризу; хор и орган наполняли пением и музыкой ярко освещенную церковь.

На фоне этой торжественности крестьянские парни Обабы развлекались тем, что придавали церемонии не слишком христианский характер. Во-первых, они соревновались между собой, стараясь принести самую большую усыпанную цветами лавровую ветвь; потом, когда месса заканчивалась, их соревнование переходило в борьбу, и десять-пятнадцать парней сражались между собой, потрясая ветками, словно это были копья или шпаги.

Как правило, сражение происходило метрах в ста от церкви, в уединенном месте. Но в том 1964 году им очень уж не терпелось, и они начали драться, едва выйдя с мессы, прямо под портиком церкви. Я взглянул на Убанбе: он держал обеими руками лавровую ветвь не менее пяти метров длиной и наблюдал за одним из своих товарищей по лесопильне по прозвищу Опин. Лавровая ветвь Опина, не такая длинная, как у Убанбе, была толще. Кроме того, нижняя часть ее была несколько скошенной, отчего держать ее было удобнее.

Противники выстроились в два ряда: те, что из Ируайна и его окрестностей – среди них были Убанбе и Панчо, – с одной стороны, а те, что из домов, расположенных поблизости от церкви, во главе с Опином – с другой. Люди, вышедшие из храма и стоявшие под портиком, смотрели на них, не понимая толком, что происходит. «Почему у тебя такое лицо, Опин? Ты что, боишься?» – бросил ему вызов Убанбе. Некоторые девочки – Убанбе был не только сильным, по и красивым парнем – засмеялись. «Хвастунов я не боюсь!» – крикнул Опин, рассекая воздух лавровой ветвью и возвещая о начале сражения.

Очень быстро каменные плиты портика оказались покрытыми ковром из цветов и листьев; воздух наполнился сладковатым запахом лавра. Удары, поначалу казавшиеся мягкими, стали звучать сухо, поскольку ветви постепенно обнажились и дерево било по дереву. Мы замерли в молчании, никто не хотел упустить ни малейшей мелочи. Было отчетливо слышно дыхание сражавшихся.

Один из ударов Опина пришелся слишком низко, ветвь хлестнула Убанбе по руке. «Ты это нарочно!» – закричал тот, бросая лавровую ветвь и грозя кулаком. «Прости», – сказал Опин, разводя руками. Убанбе отошел в сторону, держа поврежденную руку другой рукой. Потом повернулся ко мне и неожиданно сказал: «Давид! Ты ведь тоже из Ируайна! Займи мое место!»

Ируайн был расположен приблизительно в трех километрах от городского центра Обабы, моя мать и дядя Хуан родились там, в доме, имевшем то же название, что и само местечко. Кроме того, дядя Хуан поддерживал тесные связи и с местечком, и с домом благодаря лошадям, за которыми ухаживал Лубис, и своим ежегодным летним приездам. Но это был не мой район: я проживал на вилле «Лекуона». И все же Убанбе хотел, чтобы я занял его место. Я испытал гордость, почувствовав себя одним из избранных.

Какое-то мгновение я колебался. Традиционно церемонию Пальмового воскресенья возглавляли представители муниципалитета, и я боялся, что мой отец, один из «представителей власти», где-то здесь, поблизости. Если он увидит, как я сражаюсь под портиком церкви, он придет в ярость. Он даже спортом не разрешал мне заниматься. Он не уставал повторять, что «аккордеонисту надо быть очень осторожным, поскольку любой неловкий удар может поставить точку в его карьере». Он был способен накричать на меня перед всем миром.

К нам подошел Лубис. «Не наседай на Давида, – сказал он Убанбе, – он не грубый крестьянин, как мы с тобой». Он использовал для понятия «грубый» слово salastrajo, прилагательное, которое не зафиксировано даже в словарях, отражающих устаревшую лексику. «А ты что скажешь?» – спросил Убанбе у девочки, стоявшей возле меня. Это была Тереза, сестра Мартина из гостиницы «Аляска».

В то время у Терезы уже была привычка посылать мне бумажки пастельного цвета с намеренно загадочными посланиями: «Что ты читал вчера на каменной скамейке в гостиничном саду? О чем думают такие девочки, как я, когда остаются одни в своей комнате?» Говоря о ней, Убанбе и его приятели обычно говорили, что она pantasi aundiko neska, «девочка с большой выдумкой». И были правы. Это проявлялось даже в ее одежде. В тот день на ней был белый брючный костюм: довольно странный наряд для Обабы 1964 года. Кроме того, в отличие от остальных, она держала в руках желтую пальмовую ветвь, украшенную красным бантом.

«Давай, Давид, – сказала мне Тереза, поднимая пальмовую ветвь. – Если ты победишь, я вручу тебе этот трофей». Я отвесил ей поклон – Лубис и Убанбе засмеялись – и занял место Убанбе в группе из Ируайна.

Удары Опина были очень сильными, я с трудом удерживал в руках ветвь. Хотя я и был выше его, я не имел таких крепких мускулов, как у него или Убанбе: ведь я не грузил бревна в лесу, не рубил топором деревья. Достаточно было пяти или шести ударов, чтобы у меня разболелось запястье, и я стал нервничать. Я представил себе выговор отца: «Как можно быть таким дураком? Как ты теперь будешь играть с поврежденным запястьем?» К счастью, мне не довелось испытать унижение, не пришлось бросить лавровую ветвь. Сражение закончилось, и мне не пришлось капитулировать. Внезапно я увидел, что Опин стоит неподвижно, опустив голову, вперившись взглядом в цветки и листья, разлетевшиеся по плитам.

Дон Ипполит, приходской священник Обабы, разглядывал нас, стоя на лестнице у главного входа в церковь. «Что вы сделали с освященным лавром?» Он говорил негромко, но все мы прекрасно его слышали. Дон Ипполит, бывший одним из самых авторитетных людей в Обабе, обладал не меньшим весом, чем мой отец или любой другой политик. «Сегодня вечером я хочу видеть вас в церкви. И чтобы пришли все, кто принимал участие в сем безобразии». Его слова отчетливо прозвучали под портиком. Мы все молчали, даже Убанбе казался удрученным. «Вам бы следовало отправить их в церковь сию минуту, господин священник. Пусть останутся без обеда», – предложил кто-то из присутствовавших. «Они еще слишком молоды, чтобы поститься», – возразил дон Ипполит. Он был благоразумным человеком, ему не нравились крайности.

«Молитесь, дабы Бог простил вас», – сказал дон Ипполит вечером, прежде чем оставить нас одних в церкви. Мальчишек было человек пятнадцать, и мы стояли на коленях перед алтарем. Оттуда, опираясь на одинаковые колонны, окрашенные в пурпурный цвет, на нас с нежностью взирали святой Хуан и святой Педро. И Дева Мария из своего стеклянного футляра. В центре алтаря, на престоле, лежала маленькая лавровая ветка, покрытая белыми цветками. Атмосфера была не слишком подавляющая, и спустя некоторое время мои товарищи по наказанию начали отпускать шуточки.

«Я уже достаточно помолился», – по прошествии четверти часа решил Убанбе, садясь на скамью. Мы все тут же последовали его примеру. «Скажи мне правду, Давид, – сказал он мне, обнимая за плечи. – Если бы не появился священник, сколько времени ты бы продержался с лавровой веткой?» – «Немного», – признался я. «Меня это не удивляет. Опин не из слабых соперников. Когда у него по-другому не получается, он наносит удар ниже пояса». И он показал нам руку, которая заметно распухла. «Единственный, кто здесь ниже пояса, это Лубис», – вмешался Опин. Хотя Лубис и не участвовал в сражении под портиком, он захотел прийти вместе с братом Панчо в церковь. Лубис посмотрел на Опина своими большими спокойными глазами, но ничего не сказал.

Удар ниже пояса. В Медисон-сквер-гарден в Нью-Йорке совсем недавно прошел боксерский поединок между Кассиусом Клеем и Сонни Листоном, и вызванный этим далеким событием ажиотаж все еще был очевиден. Как сказал бы какой-нибудь freaky [7] из Сан-Франциско, «все, и особенно крестьяне, продолжали балдеть». Наряду со своими древними словами Убанбе и Опин употребляли теперь и новые, которые они выучили во время трансляции боя: удар ниже пояса, клинч, левый апперкот, прямой удар, Кассиус Клей, Сонни Листон.

«Кассиус Клей! Ни о ком другом теперь и не говорят, Кармен! – сказал моей матери дон Ипполит на репетиции хора, через несколько дней после боя. – Что это за тип такой? Новый Мессия?» К счастью, священник не появился в церкви в шесть часов вечера в то Пальмовое воскресенье, ему не пришлось огорчиться, узрев Убанбе – Кассиус Клей – и Опина – Сонни Листон, – изображавших боксерские удары прямо перед алтарем. Потому что среди наказанных было несколько человек, которые не видели поединка по телевизору, и им хотелось знать подробности.

Главный витраж светлых тонов постепенно темнел. Пламя восковой свечи, зажженной на алтаре, казалось, набирало силу. «А на этом ты бы смог, Давид?» – спросил меня Лубис. Он стоял возле лесЂницы, ведущей на кафедру, рядом с фисгармонией.

Убанбе принялся кричать, словно он был в каком-нибудь пустынном месте или в лесу. «Что ты болтаешь, Лубис? Почему ты хочешь, чтобы он играл на этой штуковине? Хватит ему аккордеона!» Разговор о боксе возбудил его, ему хотелось поднять шум. «Да будет тебе известно, я играю на такой штуковине в часовне гимназии. Я с ней хорошо знаком», – возразил я.

Я вспомнил песню, Черные ангелочки, которая стала популярной во всей Испании в исполнении кубинского артиста по имени Антонио Мачин. И подумал, что она очень даже подходит для церкви. Я сел за фисгармонию и начал играть.

И тогда случилось нечто невероятное. В церкви воцарилась тишина, глубокая тишина, в которой беспрепятственно разливалась мелодия Черных ангелочков. Я поднял голову: на меня пристально смотрел дон Ипполит. Он стоял прямо передо мной, руки его были скрещены. Убанбе, Панчо, Опин и остальные крестьянские ребята вернулись к скамье. Стоя на коленях, наклонившись вперед, они, казалось, истово предавались молитвам.

Я оторвал руки от клавиатуры и поднялся. «Нет, Давид, не вставай. Это очень красивая мелодия», – приветливо сказал мне дон Ипполит. Он тоже знал толк в музыке. Ведь он получил образование в Комильясе, в университете Братства Христова. Я повиновался и продолжал играть. «Твоя мама кое-что мне рассказывала, но я не думал, что ты делаешь это так хорошо, – сказал дон Ипполит, когда я закончил, в Почему бы тебе не приходить по воскресеньям на утреннюю службу? Ты бы мог играть эту мелодию во время церемонии причастия».

Дон Ипполит был высокий, с белыми вьющимися волосами. Он повернулся к хорам. «А как у тебя с органом?» – «Плохо», – ответил я. Он пожал плечами: «В любом случае сейчас ты не смог бы сыграть на нем. Он сломался. По прошествии целого века», – «Ну так разве он не имел права сломаться после века работы?» – прокомментировал Убанбе. Он покинул остальных, стоявших на коленях у скамьи, и подошел к нам. Священник слегка похлопал его, как ребенка; по щеке. «Сделаем так, чтобы его починили, когда соберем необходимую сумму. И тогда я научу Давида играть. Он вполне может стать хорошим органистом. Ну, что скажешь, Давид? – добавил он, обращаясь ко мне. – Придешь в церковь играть на фисгармонии?» Я ответил ему, что приду.

II

Я рассказал о пещере, скрывавшей внутри себя водоем, и о том, что случилось в Пальмовое воскресенье в церкви Обабы; но вообще-то у меня было мало возможностей наслаждаться обществом моих крестьянских друзей. Вдохновленные советом школьного психолога, мои родители всячески старались подобрать мне другую компанию: меня то посылали на лесопильню учить Адриана кататься на велосипеде – «Нужно помогать тем, кто в этом нуждается», – то на собрание молодых аккордеонистов или на частные уроки французского языка, которые Женевьева, мать Мартина и Терезы, организовала в гостинице. Я же, вопреки всему, настойчиво искал возможность проводить больше времени с Лубисом, Панчо и Убанбе.

Когда пришло время экзаменов за пятый курс бакалавриата, я пришел к матери и попросил у нее разрешения позаниматься в Ируайне. «Там я смогу лучше сосредоточиться. Отвлечь меня смогут только лошади, но, по правде говоря, я не думаю, что они будут это делать». Она взглянула на меня поверх очков: «А где ты будешь питаться?» Она сидела у одного из окон мастерской, и на коленях у нее лежало свадебное платье, украшенное вышивкой. «Я поговорю с Аделой», – сказал я. Адела была женой пастуха и, как Лубис, Панчо и Убанбе, жила в этом сельском районе. Именно она готовила еду для дяди Хуана, когда тот приезжал из Америки. «Так ты мне разрешишь?» – вновь спросил я. Мама пребывала в нерешительности. «Мне нужно много времени, чтобы как следует выучить физику. Этот год очень сложный», – настаивал я.

Слово учеба было священным для моей матери. Она относила свою славу хорошей модистки на счет того, что имела диплом курсов кройки и шитья, и на стене мастерской был вывешен листок с изречением, адресованным ученицам: «Знание не занимает места». С другой стороны, ей льстило, что я проявляю любовь к ее родному дому. И она согласилась.

Вначале это были только отдельные вечера; затем целые дни; а потом, когда в конце июня приехал дядя Куан, мои визиты стали растягиваться на три-четыре дня. И они не прекратились после окончания экзаменов. В течение лета я много раз проделывал путь до Ируайна.

Анхель – я предпочитаю называть его по имени, чтобы не говорить «отец», – очень на меня рассердился. «Ты снова прохлаждаешься на ферме. А аккордеон оставлен на стуле и умирает со смеху». Он называл Ируайн «фермой», хотя там были только лошади. Мама не уступала: «Тебе известно мое мнение, Анхель. Музыка это хорошо, но не она самое важное в мире. Ты же видел, с какими хорошими отметками он закончил учебный год. А на днях я позвонила мсье Нестору, и он сказал мне. что мальчик многому научился». Мсье Нестор был преподавателем, который обучал нас французскому в гостинице. Это было единственное условие, которое мне поставила мама: где бы я ни был, на вилле «Лекуона» или в Ируайне, я не смел пропускать занятия.

Анхель замолчал. Он располагал полной свободой, мог посвящать свое время музыке или политике, но не принимал участия в моем воспитании. Если у моей матери возникала необходимость поговорить с кем-то по какому-либо поводу, она шла в церковь посоветоваться с доном Ипполитом или же звонила дяде Хуану в Калифорнию. Вернее, со священником она беседовала в некоторых случаях, а со своим братом всегда. Они очень любили друг друга. Больше, чем обычно брат и сестра. Анхель подчас посмеивался: «Вы так хорошо ладите, потому что он живет в Калифорнии, а ты, Кармен, здесь. На расстоянии в десять тысяч километров отношения складываются проще». Моя мать решительно это опровергала, приводя всегда один и тот же аргумент: «Ему было девять лет, а мне семь, когда мы потеряли родителей и остались одни в таком заброшенном месте, как Ируайн. С тех пор нас водой не разольешь».

Такое заброшенное место, как Ируайн. Это была маленькая зеленая долина, совершенно буколическая, будто специально созданная для того, чтобы там нашли приют «счастливые селяне» Вергилия. Чтобы добраться туда, нужно было ехать по шоссе, ведущему из Обабы в Сан-Себастьян, и через два километра свернуть на дорогу, которая не значилась даже на областных картах. Вскоре, сразу за каштановой рощей, возникал поселок, ряд деревенских домов, расположенных по обе стороны от небольшой речушки и окруженных лугами и кукурузными полями. Дом моей матери и дяди Хуана был самым последним. За мостом, как раз перед дверью нашего дома дорога заканчивалась. И все вновь становилось горами и лесом – теперь это были буки, а не каштаны.

Каждый раз, когда я брал велосипед и ехал в тот дом, я чувствовал, что пересекаю границу, вторгаюсь на территорию, где царит прошлое. И не только из-за друзей, которые там жили – Лубиса, Панчо, – Убанбе, – но и из-за всех остальных жителей этого местечка. Все они были древними. На кухне у Аделы. жены пастуха, которая готовила мне еду, часто можно было услышать рассказы о волках; в первом доме на мельнице под названием Беко-Эррота мололи кукурузу; многие из тех, кто приходил посмотреть на лошадей дяди Хуана, не знали никакого языка, кроме баскского, и когда они встречали в доме меня, а не Лубиса, как ожидали, они подносили к глазу указательный палец, чтобы объяснить мне причину своего визита: «Посмотреть лошадь, посмотреть лошадь». По моему внешнему виду они понимали, что я городской – не из их краев.

В то лето я жил словно во сне, подобном тем, которые, согласно тому же Вергилию, проникают в нашу голову через «дверь из слоновой кости», мешая нам видеть правду. А правда состояла в том, что в то время – 1963–1964 годы – эти древние люди, собравшиеся в Ируайне, уже теряли память. Названия, которые они давали различным видам яблок: espuru, gezeta, domentха – или бабочек: inguma, txoleta, mitxirrika, – очень быстро исчезали: они падали словно снежные хлопья и таяли, коснувшись новой почвы настоящего. И если это были не сами названия, то их различные значения, оттенки значений, которые они приобрели на протяжении веков. А в некоторых случаях не только слова и их значения, но и сам язык постепенно стирался.

Я вел себя как человек, который не хочет просыпаться. Я слышал шум нового мира очень близко: прямо напротив моего дома шло строительство спортивного поля, сновали грузовики, работали подъемные краны; но я не спрашивал себя о новейшем значении той деятельности. Я бы мог ввести в свой сон образ подъемных кранов и колеса грузовиков, и они бы раздавили слова, словно снежные хлопья, утопив их в грязи; это позволило бы мне понять, какая неравная идет борьба, как мало надежд оставляла она миру «счастливых селян». Но сей образ, который должен был бы разбудить меня, так и не пришел, и я оставался погруженным в свой сон; как бы в восхитительной пещере, которую открыли мне Лубис и Панчо.

Моя привязанность к этому миру продолжала расти. Я не терял возможности обратиться за помощью к Лубису или зайти в ресторанчик на площади, где обычно собирались Убанбе, Опин, Панчо и другие лесорубы с лесопильни. А по воскресеньям, когда я играл на фисгармонии в церкви и девочки вставали, чтобы причаститься, я засматривался только на деревенских, хотя их одежда и прически давно вышли из моды. Они привлекали меня гораздо больше, чем соученицы по урокам французского. Тереза, Сусанна, Виктория, дочери лучших семейств Обабы, которых предпочитали мои родители и школьный психолог, оставались для меня лишь теми, кем они были: товарищами по учебе.

Тереза очень скоро догадалась об этой моей чрезмерной привязанности и, в частности, о моей симпатии к крестьянским девочкам. Ее послания на бумажках пастельных цветов стали появляться все чаще: «Я буду ждать тебя у дверей церкви», «Я пойду причащаться в мини-юбке», «Я буду на тебя смотреть, когда пройду мимо фисгармонии». Она подозревала, что за моим поведением прячется какая-то «конкретная любовь»; думала, что я влюблен в одну из крестьянских девочек. Но она ошибалась в своих оценках. Не существовало еще никакой Селены, никто меня еще не загипнотизировал; причиной моего сна, моего гипноза была восхитительная пещера, скрывавшая в своем чреве колодец; это был древний мир: отечество Лубиса, Панчо и Убанбе.

Как-то Тереза прислала мне более длинную записку: «Ты все время в Ируайне, Давид. Ты остаешься в гостинице, только пока идет урок мсье Нестора. Адриан и Мартин говорят, что тебе снова придется пойти к психологу, что ты все еще не излечился от мизантропии. Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но ты плохо ведешь себя с друзьями».

Она хотела, чтобы я проснулся. Как и школьный психолог, как и мои родители. И в конце кондов я проснулся; я вышел из своего сна; я расположился в своем времени. И к этому меня подтолкнул не шум подъемных кранов и грузовиков, сновавших взад-вперед по спортивному полю, не мелодии, которые я исполнял на аккордеоне, не совершенно новый звук телевизионных аппаратов, который уже слышался повсюду, а совсем другие голоса, берущие свое начало в войне, изменившей судьбу наших родителей.

Лиз, Сара: я ничего не знал о войне наших родителей, about the Spanish Civil War. Я жил совсем близко от Герники – расстояние от Обабы туда самолет преодолел бы за десять минут, и в 1964 году, году поединка между Кассиусом Клеем и Сонни Листоном, прошло едва лишь двадцать пять лет – «Двадцать пять мирных лет», – вещала пропаганда – со времени окончания схватки. Кроме того, многие жители Обабы в те времена сражались с оружием в руках. Но я не знал этого. Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что нацистские самолеты «дорнье» и «хенкель» уничтожили в Гернике сотни женщин и детей, я бы застыл с открытым ртом.

Однажды в июле того мирного 1964 года я пошел с Мартином – четвертым другом из моего сентиментального списка, братом Терезы, – в гости к сыну владельца «Древесины Обабы», Адриану, который только что вернулся из больницы в Барселоне после операции на спине, которая должна была устранить сколиоз. Наш визит совпал с показом по телевидению фильма о Второй мировой войне. Мы смотрели его, когда в гостиную вошел управляющий лесопильней, отец нашего друга Хосебы. «Не понимаю, как могут показывать такие фильмы», – сказал он. Мартин с вызовом взглянул на него: «А мне нравится». – «Хотя нацисты всегда в конце концов проигрывают», – подколол его Адриан. Мы все трое рассмеялись. Отец Хосебы вдруг закричал: «Ну, хватит! Война – не повод для шуток. Если бы вы видели, что было здесь, вы бы не смеялись». И он вышел из гостиной очень взволнованный.

Вскоре подошли еще три наших соученика по группе мсье Нестора, которые, как и мы с Мартином, пришли проведать Адриана: Хосеба и две девочки, Сусанна и Виктория. «Эти фильмы просто невыносимы. Я ненавижу войны», – сказала Виктория, едва сев на диван. Адриан лукаво скривил губы: «Виктории тоже не нравится, когда проигрывают немцы. Конечно, в ее случае это нормально». Виктория была дочерью немецкого инженера, работавшего на фабрике в Обабе. «Так вот, я думаю так же, как она. А я не немка», – вмешалась Сусанна. Она была дочерью врача, очень молчаливой девочкой. И прелестной. Она пользовалась самым большим успехом у мальчиков на танцах в гостинице «Аляска». «Я знаю, почему ты это говоришь, Сусаннита, – сказал ей Мартин. – Потому что твой отец проиграл войну. Если бы он победил, тебе бы больше понравилось». Он старался подражать интонациям Адриана, но у него получалось грубее. «Меня зовут не Сусаннита, а Сусанна, – сказала девочка, вставая с дивана. – И я повторяю: я ненавижу войну. Далеко ходить не надо: в этом городке расстреляли девять невинных человек». Мартин подмигнул Адриану: «Заметно, из какой она семьи, правда?» – «По тебе тоже заметно, что ты сын своего отца, если ты этого не знал», – сказал Хосеба, вмешиваясь в спор. Он поднялся, Виктория тоже. «По мне? В чем это, можно узнать? Ты уж скажи мне, пожалуйста, Хосе. – Мартин сделал паузу. – Извини, что я не называю тебя Хосеба, но так же, как Сусаннита это Сусанна, Хосеба…» – «Как зовут твоего отца?» – прервал его Хосеба. «Сам ты что ли не знаешь?» – вскочил Мартин. Я знал, что его прозвали Берлино после того, как в юности он совершил поездку в Берлин и вернулся оттуда, рассказывая всякие чудеса. И еще потому, что его настоящее имя, Марселино, звучало почти так же. Но было очевидно, что Хосеба имел в виду нечто совсем другое.

Адриан выключил телевизор. «Поскольку спокойно посмотреть фильм все равно не удастся, пройдемся по футбольным событиям, – громко сказал он, открывая спортивный журнал, – «Барселона» победит «Ювентус» со счетом три-ноль. Это точно». Никто не обратил внимания на его замечание. «Выйдем на балкон покурить?» – предложил Хосеба девочкам, и они втроем покинули гостиную. Я пошел за ними. Слова Сусанны о расстрелянных в Обабе людях произвели на меня впечатление. Я впервые слышал о чем-то подобном.

С балкона, на котором мы стояли, были видны груды досок и цеха «Древесины Обабы», а также большая часть городка и окружавшие его горы. У склона одной из гор было белое пятно: гостиница «Аляска». «Не верится, что Мартин такой пошлый, – сказал Хосеба. – Как это у Женевьевы может быть такой сын?» Женевьевой, матерью Мартина и Терезы, все в городке восхищались из-за ее французского происхождения и особенно из-за того, что у нее были русские предки. «Я больше не собираюсь ходить в гостиницу, – сказала Сусанна. – Почему мы должны заниматься французским там? Потому что так хочется Женевьеве?» Она все еще была сердита. «Мы можем заниматься прямо здесь, на лесопильне, – сообразил Хосеба. – Особенно сейчас, пока Адриан не здоров. Если хотите, я могу поговорить с нашим преподавателем». – «По-моему, это замечательно, – сказала Сусанна. – А если Женевьева не согласится, ну так образуем другую группу».

Немного успокоившись, все замолчали. Я обратился к Сусанне: «Почему ты так разозлилась на Мартина?» Она пристально посмотрела на меня, словно задавая себе вопрос, что я делаю на этом балконе. «Мой отец в войну очень пострадал. Его единственного брата убили нацисты во время бомбардировки Герники. Он тоже был врачом». Прежде чем продолжить, она проглотила слюну: «Но Мартин, возможно, и не виноват. Мы все знаем, кем был его отец». Я перевел взгляд на склон горы, на гостиницу. «Мне жаль Терезу», – смущенно сказала Виктория. Если бы кто-нибудь в этот момент спросил ее, немка ли она по происхождению, она бы это отвергла. «Я поговорю с Терезой. Она тоже не очень-то ладит со своим братом», – пообещал Хосеба.

Было ветрено, и ольшаник, росший по берегам реки, слегка покачивался. Мы все знаем, кем был его отец. Но я не знал. И я должен был это выяснить.

III

Послания от Лубиса, Панчо, Убанбе и других «счастливых селян» доходили до меня трудно, мучительно пробивая себе путь под грузом каждодневной суеты; а вот послание из войны наших родителей зазвучало со всей силой с того самого момента, как я узнал о расстрелянных в Обабе. Я бы сказал, что это было похоже на громкий лай, если бы только данное слово не могло показаться оскорбительным для Сусанны и того посланца, который появился позднее: дяди Хуана.

Была третья неделя июля; не прошло еще и десяти дней со времени памятного разговора на лесопильне. Я, как обычно, позанимался французским в гостинице – план создания новой группы не удался – и вернулся в Ируайн. Войдя в дом, я услышал наверху шум, как будто Хуан передвигал мебель. Мне это показалось странным, поскольку речь шла о комнате которую занимал я, а не он. Он спал в той, что находилась рядом с кухней.

«Что ты делаешь, дядя? Собираешься переставлять мебель?» – спросил я его, когда поднялся наверх. Шкаф был сдвинут с места. «Я делаю это каждое лето, – сказал он после минутного колебания. – Мне нравится иногда заглядывать в этот тайник, посмотреть, как там». Он употребил слово gordeleku, «место, чтобы спрятаться».

В полу зияло отверстие. «Как ты полагаешь, Давид, что это такое?» – «Укромная каморка, да?» – сказал я ему. Он кивнул: «Похоже, она была устроена больше ста лет назад, еще во времена дона Карлоса». Я весь превратился во внимание. «Видишь эту крышку? – Хуан показал на кусок пола, прислоненный к стене. – Стоит только поставить ее на место, и ты исчезнешь из этого мира».

Он зажег фонарь и направил луч внутрь тайника. «Взгляни сюда. Пришло время тебе узнать кое о чем». Я увидел маленькую лестничку. А дальше, в глубине, тряпку или что-то в этом роде. «Что это там?» – спросил я. «Ты разве не видишь? Это шляпа, – сказал дядя. – Достань-ка мне ее, пожалуйста, ты половчее меня». Я поставил ногу на первую перекладину и стал спускаться.

Убежище было очень узким. Стоило мне слегка отклониться в сторону, я наталкивался плечом на стену. «Да это просто могила!» – воскликнул я. Хуан засмеялся: «Замолчи, а не то я тебя здесь запру». – «А как им потом удавалось выйти, если на крышке стоял шкаф?» – «Да никак, если только снаружи не было добрых друзей», – ответил он. «А если бы друзья подвели?» Хуан разразился сардоническим смехом: «Ну так остались бы навсегда замурованными!»

Шляпа была из серого фетра, на подкладке можно было прочесть марку: «Дж. Б. Хотсон». Маленькая этикетка свидетельствовала о продавце: Darryl Barret Store. Winnipeg . Canada . Эти названия просто вводили в шок. Ируайн был местом Лубиса, Панчо, Убанбе и других крестьян и пастухов; пространством, где витали древние способы обозначения бабочки или яблока, такие как mitxirrika или domentxa. Но Хотсон? Виннипег?

Хуан смотрел в окно. «Сколько, ты говоришь, тебе лет, Давид?» – спросил он меня. «Пятнадцать», – ответил я. «Я в пятнадцать лет брал лошадей и долгие часы проводил в горах. А твоя мать, которой еще не было и четырнадцати, без отдыха шила до полуночи. Сначала в школу, а потом бегом домой, шить. Такая у нас была жизнь с тех пор, как мы остались сиротами». Он взял шляпу и встряхнул ее, чтобы очистить от пыли. «Я не первый американец Обабы, – сказал он. – Первым был владелец этой шляпы. Мы звали его дон Педро. Ему было очень тяжело во время войны, потому что были люди, которые хотели убить его. Но я спрятал его здесь, и они не смогли его найти».

В его руках шляпа превращалась в привычный, даже какой-то родной предмет. Он вертел ее, поднимал и опускал поля, мял, расправлял. Я подумал, что на своем ранчо в Калифорнии он, наверное, всегда ходит в шляпе. «Сестра сказала мне, что ты частенько заходишь в гостиницу «Аляска». А в чем причина, Давид? Конечно, если об этом можно спрашивать».

Я вспомнил о том, что услышал от Сусанны на балконе дома Адриана, и насторожился. «Это была идея Женевьевы организовать занятия по французскому в гостинице, поэтому я туда и хожу», – сказал я. «И еще ты играешь на аккордеоне на танцах, да?» – «Отец просит, чтобы я сопровождал его». Я говорил осторожно, догадываясь, что дядя хочет сказать мне что-то особенное. «А этот, с красными глазами? Как ты с ним?»

Отец Терезы и Мартина страдал болезнью глаз, хроническим конъюнктивитом, поэтому глаза у него были всегда воспаленные. Когда я впервые еще ребенком увидел их – а это было не так-то просто: он все время скрывал их за очками темно-зеленого цвета, – я пришел домой, а там мама чистила рыбу в раковине на кухне. «У этой рыбины такие же глаза, как у отца Мартина и Терезы», – сказал я. Она поднесла указательный палец к губам: «Замолчи, Давид. Не говори так».

«Я имею в виду Берлино, – уточнил дядя. – Ты часто с ним беседуешь?» – «Я совсем с ним не говорю». Это было правдой. Если мне нужно было что-то во время танцев или уроков французского, я обращался к Женевьеве. «Меня воротит от него», – добавил я, вспомнив его красные глаза. «И меня тоже», – сказал дядя, подходя к лазу в тайник. Он слегка наклонился и бросил туда шляпу. Затем приладил доску. «Поставим шкаф?» – спросил я. «Нет, пусть стоит в этом углу. Если когда-нибудь тебе понадобится спрятаться, так легче будет проникнуть в убежище». Мама говорила, что Хуан иногда становится угрюмым. Именно таким я и увидел его в тот момент, с нахмуренным лбом и плотно сжатыми губами.

Снаружи, возле дома стояла каменная скамья, и мы уселись на нее. День был как-то особенно хорош, очень солнечный, а смех и возня троих детей Аделы, жены пастуха, усиливали пленительное впечатление, словно детские голоса были частью пейзажа, голосом земли, травы.

Дети играли возле частокола, окружавшего луг, где паслись лошади, они приносили камни с реки и укладывали их вокруг кольев. «Порой я не могу спокойно наслаждаться этим райским уголком. В голову лезут мысли о войне. Нам было очень тяжело». Он повернулся ко мне. «А Анхель? Он ничего тебе не рассказывал?» Я ответил, что нет. «Мы говорим только об аккордеоне. Это наша единственная тема». Дядя начал рассказывать мне общие вещи в том же тоне, что и отец Хосебы. Война – это настоящее несчастье, особенно гражданские войны. Люди убивали друг друга просто так, из корысти или чтобы что-то украсть.

На дороге появился Лубис, направлявшийся к лошадям. Едва завидев его, трое детей Аделы бросились бежать за ним. «Лубис очень хорошо выполняет свою работу. Я им очень доволен», – заметил дядя Хуан, поднимая руку, чтобы приветствовать моего друга. «Они очень изящные, правда?» – сказал он затем, имея в виду лошадей.

Лошадей было пять, и все пять бежали к изгороди навстречу Лубису. Две были белые, еще две гнедой масти, а пятая вороной. Дядя спросил меня, научился ли я ездить верхом, и я со стыдом ответил ему, что пробовал еще в школьные времена, как раз с Лубисом, но Анхель счел занятие неподходящим для аккордеониста. «И мне пришлось все бросить. Было очень жаль». – «А почему ты не скажешь Лубису, что снова хочешь попробовать?» – «А разве я не слишком большой для этого? Я вешу больше девяноста килограммов». – «Да, на жокея ты не похож, это правда, – пошутил дядя. – Но что у тебя за представление о лошадях? Они могут выдерживать людей гораздо тяжелее тебя. Американец, который сидел в этом убежище, был огромным мужчиной, и он добрался до границы с Францией верхом».

Мы вернулись к прежней теме. «А кто его преследовал, Берлино?» – спросил я. Дядя поднялся с каменной скамейки. «Ты ведь видел гостиницу, не так ли? – сказал он, указывая в сторону горы, под которой высилось здание. – Она, разумеется, очень красивая. Такая причудливая. Так вот, она была собственностью американца. Дона Педро. Он напал на серебряную жилу на Аляске и разбогател. Потом вернулся домой и построил гостиницу. И она принадлежала ему, пока Берлино с помощью военных у него ее не отнял. Этот Берлино – настоящий вор. Преступник».

Он направился к лошадям, и я пошел за ним. Дойдя до моста, дядя остановился и сказал мне на ухо, будто боясь, что Лубис или дети Аделы наблюдают за нами. «А разве то, что он делает сейчас, не грабеж? Во сколько обойдется новое спортивное поле? Хотел бы я знать, сколько денег он положит себе в карман». – «Ты уверен?» – спросил я, немного напуганный. Он говорил о Берлино. Но ведь Берлино был неразлучен с Анхелем. Кроме того, как один из представителей властей Обабы, Анхель имел отношение ко всем коммунальным работам, которые велись в городке. «А как же иначе! – воскликнул дядя, повысив голос. – На проведение этих работ не было объявлено никакого конкурса. Все было непосредственно передано одному предприятию. Где это видано? Это не что иное, как жульническая договоренность между фашистами. В Калифорнии такое не проходит». Он двинулся вперед, будто неожиданно заспешил, и начал кричать. Он звал каждую лошадь по имени: «Блэки! Фараон! Зиспа! Ава! Миспа!» Его любимцем был Фараон, крупный конь белой масти. Лошадь высунула голову над изгородью, и дядя дал ей кусочек сахара.

«Почему бы тебе не поучить Давида ездить верхом?» – сказал он, обращаясь к Лубису. «Давайте я его поучу!» – громко закричал старший сын Аделы, Себастьян, не дав ответить Лубису. Это был мальчик с вьющимися волосами, к которому моя мать обращалась с особой нежностью, потому что он напоминал ей «ангелочка Мурильо». Но хотя ему было всего десять лет, он, не переставая, отпускал крепкие словечки, воровал папиросы, дерзко отвечал всякому, кто вставал у него на пути. В действительности он не имел ничего общего с тем кротким мальчиком, что появлялся на вилле «Лекуона» с сыром и яйцами, которые мы имели обыкновение покупать у его матери. «Сомневаюсь, что ты умеешь ездить верхом», – поддразнил его дядя. «Да получше тебя, старик!» – «Ik baino obeto, agurial» – сказал в ответ Себастьян. Лубиса передернуло. Разговаривать в таком тоне со стороны мальчишки было явным проявлением неуважения. Слово aguria в значении «старик» имело пренебрежительный смысл. Но дядя не придал этому значения. «Верхом на овце я тебя себе представляю, но на коне – нет», – сказал он, подмигивая нам. Себастьян выкрикнул, одно из своих словечек. Затем прыжком преодолел частокол и взобрался на Фараона. «Стоять, лошадка!» – приказал дядя Хуан.

Все усилия мальчишки были напрасны, Фараон не сдвинулся с места. Младшие братья Себастьяна, двойняшки, расхохотались. «Вот это да, ничего себе, Себастьян!» – воскликнул один. «Вот это да, ничего себе, Себастьян!» – повторил его брат-близнец. Суровым тоном Лубис попросил мальчишку слезть с лошади: «Ты что думаешь? Что мы все пойдем на поводу у твоих глупостей? Ну-ка, убирайся отсюда немедленно!» Себастьян поспешно вернулся к нам и вызывающе сказал дяде: «Если хочешь, давай поспорим. Только без мошенничества, а?» Близняшки снова рассмеялись.

«Ты думаешь, дома разрешат тебе ездить верхом?» – спросил меня Лубис. Ему ответил мой дядя: «Это ты из-за аккордеона? Не беспокойся по этому поводу. Моя сестра говорит, что Давид предпочитает книги. И правильно делает. Играть на аккордеоне – это, конечно, замечательно, но читать книги полезнее». – «Я очень хочу научиться, – сказал я. – Мне завидно, когда я вижу, как ты ездишь верхом». Все пять лошадей следили за нами в ожидании кусочков сахара. «Хочешь, начнем прямо сейчас? – спросил меня Лубис. Он посмотрел на дядю. – Вы собираетесь сейчас ехать верхом?» Дядя ответил, что нет. «Тогда я возьму Фараона. Ему нужно размяться». Он ловко вскочил на коня, как настоящий жокей. «Подожди меня минутку, Давид. Я принесу седло из павильона».

Павильоном называли конюшню, дядя Хуан велел построить ее целиком из дерева, «как в Америке». Она стояла немного выше дома и снаружи напоминала маленькую церковь. Внутри она была очень функциональной: три стойла с одной стороны и еще три с другой. А посредине широкий проход.

«Давиду лучше учиться на Аве», – предложил дядя Хуан. «Согласен. Она спокойная», – сказал Лубис. «А что же я, Хуан? Мне ты не дашь поездить верхом?» – Себастьян смотрел на дядю, задрав подбородок. «Поступай как хочешь, посмотрим, удастся ли мне сохранить спокойствие». – «Ну тогда я возьму Зиспу». В отличие от Авы, Зиспа была кобылкой нервной и во время бега могла неожиданно рвануть. «А нам ты не разрешишь?» – спросил один из близнецов. «Нет!» – отрезал дядя. «Тогда дай нам что-нибудь сладенькое для мамы», – попросил другой. Адела звала их от дверей дома. «Вот вам! Для вашей мамы!» – сказал ехидно дядя, давая каждому по кусочку сахара, и близнецы убежали.

Дядя взял меня за руку. Он вновь был очень серьезным. «Послушай, Давид. Никому не рассказывай о тайнике. Абсолютно никому». Я дал ему слово. «Во всяком случае, я убежден, что войн больше не будет», – глупо добавил я. Он улыбнулся: «А ты что думаешь, что можно знать о чем-то заранее? Что в тридцать шестом мы все высовывались из окошка, чтобы посмотреть, когда же раздастся первый выстрел?»

IV

Моя мать, Кармен, часто говорила: «Я думаю, что у нас кроме глаз, которые на лице, есть еще и другие, ночные глаза, которые показывают нам образы, вносящие в душу сумятицу. Потому-то я и боюсь ночей: не могу вынести то, что видят мои вторые глаза». Возможно, я унаследовал ее характер, потому что со мной происходит то же самое, как раз с того дня, когда дядя показал мне тайник и рассказал о войне. Вскоре после этого я стал бояться ночи, ибо мои вторые глаза показывали мне мрачное место, которое не давало мне спокойно спать: отвратительную пещеру, наполненную мрачными тенями и нисколько не походившую на то восхитительное место, что показали мне Лубис и Панчо. Там был американец; там были также девять расстрелянных, о которых упоминала Сусанна; там, наконец, был отец Терезы и Мартина, Берлино, и мой отец, Анхель. В моем воображении первые плакали, а вторые смеялись.

В спорах, которые мы часто вели с Хуаном на протяжении моих первых лет в Стоунхэме, я высказал ему в достаточно резкой и неучтивой форме упрек по поводу того, что он счел возможным так жестко и безжалостно пробудить меня ото сна. Его тогдашний рассказ, говорил я ему, заставил меня подозревать Анхеля в участии в преследованиях и расстрелах времен гражданской войны; а ведь ни один подросток не готов к этому, как бы ни был он далек от отца. Но теперь я вновь обдумываю все это и полагаю, что дядя поступил правильно: не подозревая отца, я не стал бы бороться. А не борясь, не стал бы сильным. Не став же сильным, я не смог бы двигаться вперед.

Однажды, когда мы сидели в Стоунхэме под навесом, Мэри-Энн сказала дяде: «Давид должен был повзрослеть, это несомненно, но можно было бы и подождать с плохими известиями. В двадцать лет он был бы лучше подготовлен для этого, чем в пятнадцать». Дядя ответил: «Ты думаешь, пятнадцать лет это мало? Мне было восемь, когда я начал работать». Мэри-Энн ответила: «Так или иначе, тебя не слишком-то заботило его взросление. Ты с ним заговорил об этом из политических соображений. Ты совершил акт обращения в веру, чтобы Давид не перешел на другую сторону». Дядя на это: «Да, у меня есть свои убеждения, но я никогда не был настолько политизированным. Ну а кроме того, что я мог еще сделать? Оставить ребенка в руках Берлино, Анхеля и всей этой фашистской банды?» Ребенка. Хуан сказал это, сам того не желая. Для меня это было лучшим доказательством того, что в тот день, когда он выступил вестником случившегося на войне, он мыслил еще и как отец.

Тем летом было немало душных дней, и нам с Лубисом нравилось ездить верхом по горам в окрестностях Ируайна, где мы могли наслаждаться прохладой леса. Вначале, когда я еще с трудом сидел в седле, мы выбирали дороги ближе к подножию, широкие и довольно ровные; затем, по мере того как я становился увереннее, мы стали ездить более труднопроходимыми путями. «Сегодня мы доберемся до самого высокого места в лесу», – сказал мне Лубис спустя десять дней. Мы так и сделали: свернув с дороги, вскарабкались на склоны. Начиная с этого момента мы стали передвигаться совершенно свободно, проникая в доселе неведомые места.

Мы седлали Фараона и Аву и с утра выезжали в горы и иногда – о, радостное мгновение! – встречали, в лесу Убанбе, Панчо или того же Опина, которые валили деревья для лесопильни. Вскоре мы решили встречаться с ними где-то около одиннадцати часов, когда они делали перерыв в работе, чтобы вместе перекусить возле источника под названием Мандаска. Когда мы приезжали, там обычно уже сидел Себастьян, которому было поручено приносить хлеб и охлаждать сидр.

Мы вытаскивали сидр из расщелины, откуда бил ключ, делили хлеб, сыр и колбасу и приступали к еде: мы с Лубисом и Опином ели спокойно, не торопясь, а Панчо с Себастьяном – очень быстро, потому что они слышали пение птиц и им трудно было усидеть на месте. Едва закончив, они скрывались в зарослях папоротника, из которых торчали только их головы, разглядывая каждую веточку буковых деревьев, и очень часто – Панчо обладал в этом отношении необыкновенной ловкостью – возвращались с несколькими гнездами в руках. Когда я закрываю глаза, я все еще вижу их: гнездо щегла из мха; гнездо лазоревки идеально круглой формы; гнездо сороки – огромное и грубое. Случались дни, когда мы, в том числе и Себастьян, выпивали слишком много сидра и громко хохотали над любой глупостью.

«Я немного удивлен, Давид, – сказал мне Лубис после одной из прогулок, когда мы в Ируайне снимали сбрую с лошадей. – Я вижу, что ты очень хорошо себя чувствуешь в нашей компании. Я даже представить себе такого не мог». – «Почему, Лубис?» – «Ну, не знаю. Твои друзья занимаются тем, что ходят в кино и плавают в бассейне «Ромера». Неплохая жизнь. Я был бы не прочь делать то же самое». «Ромер» было названием немецкого предприятия, которым управлял отец Виктории. «А мне больше нравится пещера, которую показали вы с Панчо. Купание в тот день было гораздо лучше», – сказал я ему. Тогда он сообщил мне неприятное известие: «Сегодня ты бы не смог искупаться в том колодце». – «А что случилось?» – «Вода туда больше не доходит. Ты разве не знал? Источник направили в другое русло, потому что городок быстро растет и ему нужна вода». Я испытал такую боль, как если бы мне сообщили о кончине живого существа.

В павильоне, где стояли лошади, царило полное спокойствие Ава ела траву в яслях; Миспа хвостом отмахивалась от мух Слышались только редкие вздохи или какой-нибудь шорох; никакие другие звуки не нарушали тишину. «Извини, если я вмешиваюсь, – сказал мне Лубис с легкой улыбкой. – Ты что, скрываешься?»

Я неверно истолковал смысл вопроса. Подумал, что он угадал мои мысли. Не те, что в данный конкретный момент вертелись у меня в голове, не те, что посещали меня при свете дня и в его обществе, а те, что мучили меня почти каждую ночь с тех пор, как Хуан показал мне тайник; словно мои подозрения относительно отца выступили у меня на лбу, чтобы остаться запечатленными там в виде татуировки. «Ты прав, – сказал я ему. – Я прихожу сюда, чтобы не оставаться на вилле «Лекуона».

Глаза Лубиса, обычно очень спокойные, на этот раз нервно забегали. Они смотрели то в сторону конюшни, то на землю, будто что-то искали. «Извини, Давид. Я пошутил. Я ведь думал, что это из-за той девочки, что вечно за тобой бегает, из-за Терезы. Она ведь донимает тебя своими письмами и всякими намеками». Он не знал куда деться. Мое признание выбило его из колеи. «Как бы там ни было, это правда, – сказал я ему. – У меня возникли сомнения по поводу отца, и в данный момент я предпочитаю не видеть его».

На самом деле правда была даже более суровой, поскольку подозрение придавало новый смысл любому из жестов Анхеля. Он был уже не моим отцом, не аккордеонистом из Обабы, а близким другом Берлино, фашистом, возможно, даже убийцей. Для меня стало невыносимо видеть, как он сидит напротив меня на кухне виллы «Лекуона». Но Лубису я не сказал ничего этого. Было ясно, что он не желает больше слышать ни слова на эту тему.

Я знал, что ему не слишком по душе доверительные беседы. Не только потому, что он был крестьянином, жившим в краях, где дела решались иным способом, более сдержанно, но и в силу его характера. И все же его реакция показалась мне чрезмерной. «Между тобой и Анхелем что-то происходит?» – сказал я ему. «Что может между нами происходить?» – ответил он уже спокойнее. Я спрашивал себя, известно ли ему что-нибудь; так же ли он в курсе произошедшего, как Сусанна или мой дядя; есть ли у него какие-то сведения относительно Анхеля и Берлино. Но он не дал мне возможности спросить его об этом. Он ушел в другой конец павильона и стал накладывать фураж в ясли Фараона. Наша беседа завершилась.

По мере того как шло лето, прогулки на лошадях и встречи у источника Мандаска становились для меня все более необходимыми. В конце концов я решил остаться в Ируайне, чтобы не ходить все время на виллу «Лекуона» и обратно. Для этого я пошел на хитрость. Сказал матери, что объявлен конкуре рассказа в честь «двадцати пяти лет мира в Испании» и что я собираюсь в нем участвовать. «Но для этого мне необходимо побыть одному», – сказал я ей. «А уроки французского? Ты собираешься их бросить?» – пожелала она знать. Я утвердительно кивнул головой, демонстрируя решимость.

Если бы мсье Нестор проводил занятия в другом месте, например на лесопильне, как того хотели Сусанна и Хосеба, а не в гостинице «Аляска», я бы не возражал. Но гостиница стала для меня теперь местом, где обитал «человек с красными глазами», Берлине главная тень пещеры, которая мне грезилась по ночам. «Мне не нужны занятия. С французским у меня все в порядке. Я предпочитаю посвятить это время написанию рассказа». Мама нахмурила лоб. План ей явно не нравился. «На Урцу я тоже ходить не буду», – добавил я. Урца, речная заводь, расположенная за лесопильней, была для нас излюбленным местом купания. Я сказал это, чтобы она оценила мое желание работать: я был готов отказаться от того, что составляло главное летнее развлечение в Обабе. «Как знаешь, сынок», – сказала мне мама. Но озабоченное выражение не исчезло с ее лица.

В следующее воскресенье, когда я входил в церковь, навстречу мне вышел дон Ипполит и заговорил об исповеди; он начал разговор, едва успев поздороваться, словно уже давно хотел задать мне этот вопрос. Сказал, что нет ничего более полезного и целительного и что именно по этой причине Иисус Христос учредил сие таинство. Он также заметил, что мне надо быть осторожным с обитающими внутри меня демонами и не позволять им множиться, дабы не стало их число легион, «как это произошло с тем несчастным из Тивериады». «Если у тебя какие-то проблемы, сообщи мне об этом. Тебе это пойдет на пользу».

Мы находились в ризнице, он облачался для проведения службы, а я сидел на скамье. «Юношам следует общаться со своими сверстниками. Нехорошо отдаляться от мира», – продолжил он, видя, что я молчу. «Вам моя мама что-то сказала?» – спросил я. Они обычно встречались на репетициях церковного хора и вели доверительные беседы. «Да, Кармен озабочена, – признался он. – Почему ты не ходишь купаться на Урцу или в бассейн «Ромера»? Твоя мать говорит, что прошлым летом было невозможно вытащить тебя из воды и что плавание – твой любимый вид спорта». – «Этим летом я предпочитаю написать рассказ», – сказал я. «Но твои друзья будут купаться. И тебе тоже иногда нужно отдыхать. Помни, что Господь наш тоже отдыхал на седьмой день». – «В Ируайне я буду не один», – упорствовал я. Дон Ипполит уже облачился в белую ризу и готовил фиал, который собирался вынести к алтарю. «Я не сомневаюсь, что Лубис это хорошая компания, – сказал он. – Так ты полагаешь, что душа твоя чиста? Не испытываешь нужды исповедаться?» – «Нет, дон Ипполит», – ответил я ему. Он взял фиал и направился к алтарю.

Это была упущенная возможность. Если бы в тот день я рассказал дону Ипполиту правду: «До меня дошли известия об очень серьезных вещах, которые произошли во время войны, и возникло страшное подозрение: каждую ночь я спрашиваю себя, не сын ли я убийцы», – если бы исповедовался этому человеку, быть может, тогда мой дух обрел бы способ излечиться. Дон Ипполит – родом из Лойолы – был, по всей видимости, человеком практичным и здравомыслящим, и он тут же нашел бы аргументы, способные успокоить пятнадцатилетнего мальчишку: «Таких людей, как твой отец, во время войны было десять тысяч, а худших – еще десять тысяч». Если бы это случилось, подозрение не угнездилось бы внутри меня подобно чужеродному телу.

Но вместо того чтобы поступить благоразумно, я сохранил в тайне все, что со мной происходило, и сбежал в Ируайн. Там мне было легче забыть обо всем. Я всегда находил, чем заняться: помогал убирать на конюшне, ходил с Лубисом в лес или на реку ловить форель или же к Аделе с братьями-близнецами и Убанбе. А когда наступала ночь и возрастал риск видеть вторыми глазами, я ложился в постель и читал до двух или трех часов. Пробегал глазами буквы, строчки, главы, книги, пока не погружался в сон.

Книги. Одна из них, которую я нашел в комнате дяди, стала для меня по-настоящему необходимой. Это была книга поэта по имени Лисарди, и называлась она Biotz-begietan – «В сердце и в глазах». Теперь, отсюда, из ранчо Стоунхэм, где перед моими глазами полки, на которых стоят сотни детских книг Лиз и Сары, это кажется невероятным, но это правда: именно тогда, летом 1964 года, в возрасте пятнадцати лет, я впервые увидел свой родной язык, набранный типографским шрифтом.

Biotz-begietan оказалась очень непростой для чтения книгой, мне приходилось расшифровывать слова – повторяю, слова моего родного языка! – словно речь шла об Овидии или Марциале: терпеливо, упорно, подобно человеку, который настойчиво очищает водой и уксусом монеты, долгое время пролежавшие под землей. Сложность чтения Лисарди имела, к счастью, то достоинство, что заставляла меня забыть обо всем остальном. Зловещие тени, «демоны, которые могли стать легионом», исчезали из моей головы и давали мне отдохнуть.

Однажды утром, когда я читал книгу на кухне в Ируайне, появился дядя в сопровождении врача, отца Сусанны. Тот имел обыкновение время от времени навещать дядю, чтобы измерить артериальное давление, как он говорил, но также и для того, чтобы немного поболтать или вместе отправиться на прогулку. Это был немногословный мужчина лет шестидесяти, всегда одетый в пиджак из шотландки с темным галстуком. Его звали дон Мануэль, но крестьяне звали его mediku iharra, «тощий доктор».

Он бросил взгляд на книгу, которую я читал, и, направляясь в комнату дяди, несколько раз хлопнул в ладоши. В первый момент я не понял этого жеста. Лишь когда они закрыли за собой дверь комнаты и я остался один, я понял, что это было. Дон Мануэль молча мне аплодировал.

В тот же вечер дядя поднялся ко мне в комнату и сказал, что приехал из Биаррица. В руках у него была книга в твердом переплете. «Я привез тебе вот это. Тебе пригодится, если ты хочешь научиться читать на нашем языке». На обложке я прочел: Dictionnaire Basque-Frangais. Pierre Lhande S.J. «Тебе бы больше подошел баскско-испанский словарь, но ты же знаешь, правящие у нас военные не дают на это разрешения», – добавил он. Я поблагодарил его и сказал, что мне все равно, что я достаточно хорошо знаю французский язык «Но только будь осторожен. Не болтай здесь, что читаешь Лисарди. Доносили и за меньшее». – «Я буду иметь это в виду. А в случае чего я заберусь в тайник с книгой и фонарем, и все». – «Не шути так». Дядя поднял указательный палец и несколько раз погрозил им. Мне стоило быть начеку.

V

Я смотрел в окно павильона для лошадей и вдруг увидел, как серый «мерседес» Анхеля выезжает из каштановой рощи и направляется к долине. Он проехал мимо мельницы и мимо дома Убанбе. «Знаешь, Давид? – сказал дядя, подходя ко мне. – Раньше этот автомобиль принадлежал нашему другу с красными глазами». – «Какой автомобиль, Хуан?» – спросил Лубис. Он был в другом конце павильона, обрабатывал рану на ноге у Зиспы. «Дядя говорит, что «мерседес» моего отца раньше принадлежал Берлино», – объяснил я ему. «А, теперь понимаю», – сказал Лубис, выглянув в окно. «А до того, как он перешел в руки Берлино, он принадлежал теперешнему владельцу гостиницы», – добавил дядя.

Автомобиль ехал быстро, поднимая дорожную пыль. Он миновал дом Лубиса и Панчо, а также дом пастуха. Еще сто метров, и он окажется перед воротами Ируайна. «Сегодня я что-то с трудом тебя понимаю, Хуан. Это значит, что Берлино – не хозяин гостиницы?» – сказал Лубис. Он продолжал стоять согнувшись, смазывая больную ногу кобылы бактерицидной мазью. «Настоящий хозяин живет в Мадриде. Это некий полковник Дегрела. Именно так его именуют Берлино и компания». Лубис еще больше сосредоточился на своей работе. Казалось, ему не очень-то хочется разговаривать. Дядя сказал мне: «Он сердится на меня из-за того, что я дал эту лошадь Себастьяну». Лубис с жаром возразил: «Я сержусь, потому что вы позволили этому мальчишке поехать одному. Вы же видите, что он сделал. Он завел Зиспу в самые дебри. Мы еще должны радоваться, что у коня ноги целы». – «А кто такой полковник Дегрела?» – спросил я у дяди. «Он никогда не бывал у вас дома?» – «Насколько я знаю, нет». – «Это тот человек, который стоял во главе войск, вошедших в Обабу. Берлино стал его официальным помощником. Хотя официально офицером он не был». Дядя рассмеялся над невольной игрой слов и внимательно посмотрел на меня, как будто предлагая задать следующий вопрос.

Автомобиль едва вписался в проезд моста, но Анхель быстро пересек речушку. «Мне не знаком мужчина, который едет с твоим отцом», – сказал дядя. «Мсье Нестор, преподаватель французского языка». Я слегка нервничал из-за этого визита и произнес имя преподавателя ироничным тоном. «Очень хороший и образованный человек», – быстро добавил я, дабы избежать неправильного толкования. Дядя направился к двери павильона: «Давай выйдем, эти господа слишком элегантны, чтобы входить в конюшню». – «Ты не хочешь познакомиться с мсье Нестором?» – спросил я Лубиса. Он ответил мне необычным для него сухим тоном: «Как-нибудь в другой раз». Я вновь вернулся к своим прежним мыслям. Между Лубисом и Анхелем что-то произошло. Поэтому он не хочет выйти приветствовать его.

На Анхеле был темный костюм, плохо подходивший к Ируайну, и дядя вновь заговорил о его элегантности. «Ты по поводу костюма? Да будет тебе известно, это моя рабочая форма, – защищался тот. Затем он представил своего спутника: – Этот господин – мсье Нестор». – «Я тоже вовсе не элегантен. Я просто беден», – сказал мсье Нестор, делая шаг навстречу дяде и протягивая ему руку. Букву «эр» он произносил на французский манер. «Бедный и элегантный? Как это?» – спросил его дядя, когда они пожали друг другу руки. Мсье Нестор поднял палец именно так, как привык это делать на занятиях: «Как совершенно верно сказал Петроний, элегантность – это последняя надежда бедняков. Если бы я одевался в соответствии с моим банковским счетом, меня никто бы не нанимал». Это был крупный мужчина со светлыми вьющимися волосами. Он тоже был в своей форме, своей обычной одежде: костюм кремового цвета, белая рубашка, темно-красный шелковый галстук и белые, в тон рубашке, ботинки.

«Вижу, ты еще жив! – сказал мне Анхель, как будто только что заметил мое присутствие. Он улыбался, но как подчас говорила мама, делал это, чтобы не раскричаться. – До каких пор ты еще собираешься оставаться здесь? До Рождества?» – «Посмотрим», – сказал я. Меня стесняло то, что свидетелями нашего разговора были дядя и мсье Нестор. «В последнее время все меня только о тебе и спрашивают. – Анхель вернулся к исполнению своих обязанностей. – Спрашивает твоя мать. Спрашивает Мартин. Поэтому я и привез твоего учителя. Он тоже спрашивал о тебе. Правда, мсье Нестор?»

Дядя открыл дверь в дом. «Оставь своего сына в покое и расскажи нам, как идет строительство нового района и спортивного поля, – сказал он Анхелю. – Сколько денег вы уже заработали?» Анхель улыбнулся: «Я тебе уже много раз говорил, не все такие, как ты. Мы трудимся на благо городка, бизнес нас не интересует». Внешне между ними не было заметно неприязни. Дядя обратился к мсье Нестору: «Вы не хотите зайти?» Учитель ответил, что нет. Он предпочитал оставаться на воздухе. «Но вы выпьете что-нибудь, не так ли?» – «Пиво. Только, пожалуйста, из стакана. Не так, как пьют варвары».

«Как бы нам стереть с лица земли такое страшное имя, как мсье Нестор?» – сказал учитель, когда мы остались одни, садясь на каменную скамейку. Он сформулировал вопрос по-французски, словно мы были на занятии, и слово, которое он употребил, чтобы передать понятие «страшный», было epouvantable. «Впрочем, я признаю, что сам виноват, – продолжал он. – В первый день, когда я приехал в гостиницу, Тереза с Женевьевой вышли поздравить меня с прибытием и спросили: «Мсье Нестор?» И мне не пришло в голову ничего лучше, как сказать им «да». Вместо того, чтобы ответить: «Я Нестор. Просто Нестор». И вот, видишь: ко мне приклеилось это имя. Даже в ресторане на площади официанты зовут меня мсье Нестор. Причем они произносят мусье, мусье Нестор. Нет, серьезно, так больше продолжаться не может». Я засмеялся, но он говорил, по-видимому, серьезно. «Почему оно вам не нравится?» – «Очень просто: потому что это имя для хомяка. Мсье Нестор. Именно так. Очень симпатично для хомячка». Он извлек из кармана белоснежный платок и промокнул пот на лбу.

А на крыльце появился Анхель с бутылкой пива. «Стакан!» – воскликнул он, вновь направляясь в дом. «Я уже говорил твоему отцу, – объяснил мсье Нестор. – Пиво нельзя пить так, как это делают жители Обабы, прямо из горла. Таким образом они заглатывают весь газ». Теперь он говорил по-испански, употребляя выражения типа «пить из горла», которое я никогда не слышал. «Вот ваши бутылка и стакан, мсье Нестор», – сказал Анхель, вернувшись. «Мой сын рассказал вам что-нибудь? Почему он не выполняет свои обязанности?» – спросил он затем, не удостаивая меня взглядом. «Он говорит, что здесь он очень счастлив», – выдумал мсье Нестор. «Как все лодыри. Я не люблю лодырей». Анхель повернулся к нам спиной и снова вошел в дом.

«Во всяком случае, мы зовем вас не мсье Нестор, – сообщил я учителю. – Тереза да, а остальные нет. Мы зовем вас Редин». Вначале он наморщил лоб, но тут же лицо его просветлело: «Редин? Как Рединг, английский город? Но почему? Я даже представить себе не могу, в чем тут дело». – «А вы не помните? На одном из первых занятий вы сравнивали французское и английское произношение. Вы сказали, что английский язык сложнее, и рассказали о том, что с вами как-то раз приключилось в Англии. Что вы говорили Редин, и вас никто не понимал. И что кто-то наконец понял, о чем идет речь, и закричал: «О, ррединг!» или что-то в этом роде. Отсюда и ваше прозвище. Как видите, полная глупость». – «Это лучше, чем мсье Нестор. Гораздо лучше!» – воскликнул он и допил остатки пива.

Он загляделся на пейзаж. «Какое красивое место! Так и хочется упасть в траву», – сказал он. Затем вынул из кармана пиджака пачку сигарет, дешевых, светлого табака без фильтра. «Иногда мне хочется превратиться в какое-нибудь животное. Как, например, сейчас. Какими счастливыми кажутся эти лошади!» Ловким движением он зажег сигарету. Указательный и средний пальцы были у него желтыми от никотина.

Все три кобылы, Блэки, Ава и Миспа, стояли вместе у изгороди, в то время как Фараон пасся в самой середине луга. Через несколько дней, когда выздоровеет Зиспа, это равновесие вновь нарушится. Зиспа явно стремилась вырвать лидерство у Фараона.

Мне стало жаль мсье Нестора. О нем рассказывали, что несколько лет назад, когда он еще был монахом в Ла-Салье, он потерял голову по причине «избытка ума» и пристрастился ходить на вокзал в Сан-Себастьяне, чтобы сесть в первый попавшийся поезд. История эта был известна среди его учеников в гостинице «Аляска», и большинство думало, что он сложил с себя духовный сан как раз по причине помешательства. Когда над ним хотели подшутить, Адриан и Мартин называли его Поезда.

«Я, должно быть, никудышный преподаватель, – сказал мсье Нестор, или, если называть его так, как предпочитал он, Редин. – Первой перестала ходить на занятия Сусанна. Потом настала твоя очередь. И Адриан, поскольку он нездоров, тоже почти не ходит. Просто катастрофа». Его костюм кремового цвета был изрядно потрепан. Как и его рубашка, у которой, как мне показалось, манжеты были подштопаны. Он не преувеличивал, говоря о бедности. Потеря группы в гостинице «Аляска» могла означать для него настоящую катастрофу.

«Это не из-за вас, – сказал я. – Сусанна перестала ходить из-за Мартина, потому что они не ладят между собой. Они с Хосебой хотели организовать новую группу». – «Это было бы совсем неплохо. Для меня было бы замечательно иметь еще один урок. Мне нужно купить очки. Просто невероятно, какие они здесь дорогие. В Англии они гораздо дешевле». Он задумался, как будто занявшись подсчетами. «А ты почему не ходишь?» – спросил он меня затем. Я повторил свою ложь: «Я пытаюсь сосредоточиться. Хочу писать».

«Чтобы писать, нужно иметь деньги, – сказал он, разглядывая Фараона. – Вспомни о Хемингуэе. Я много раз читал, что он был беден и, когда жил в Париже, ходил в парк ловить голубей, чтобы было хоть чем-нибудь перекусить. Ухх!» Редин махнул рукой, чтобы продемонстрировать, что истории вряд ли можно верить. «Legendes!» – воскликнул он. Или, может быть, по-английски, legends, поскольку он постоянно путал языки. «Вы уверены?» – спросил я его. «Абсолютно. Я много раз говорил вам, что очень хорошо его знал». По этому поводу среди тех, кто посещал занятия, не было общего мнения. Некоторые считали историю о знакомстве Редина с Хемингуэем выдумкой. Именно так полагали, как и следовало ожидать, Мартин и Адриан, но так же думал и Хосеба. Последний говорил, что, может быть, где-то они и оказались вместе, например на празднике в Памплоне, и на Редина это, должно быть, произвело сильное впечатление, потому что Хемингуэй был очень популярен в Испании. Я тоже сомневался. «Хемингуэй на корриде» – такова была подпись под фотографией, которая каждое лето непременно появлялась в прессе. – Трудно было представить такого известного человека в обществе Редина.

«Как это человек, имевший в кармане доллары, мог быть бедным! – воскликнул Редин, вскочив с каменной скамьи и говоря так, словно он с кем-то спорил. – В те времена, когда он начал приезжать в Испанию, на один доллар могли пообедать двадцать человек! Двадцать человек! – Он указал на «мерседес» Анхеля, прежде чем завершить свои рассуждения: – У тебя тот же случай. Тебе повезло: ты богатый. Можешь стать писателем».

Из дома вышли Анхель и Хуан, снова о чем-то споря. Анхель обратился к Редину. «Мы собираемся воздвигнуть на площади новый памятник в память о погибших на войне и хотим открыть его одновременно со спортивным полем. Но Хуан против», – объяснил он ему. Дядя подмигнул мне. Он был менее возбужден, чем Анхель. «Только деньги зря тратить. Кому нужны памятники? Лучше бы соорудил парк для детей». – «Парк для детей? – возмутился Анхель, словно только и ждал этого вопроса. – Ты что, не знаешь, что мы и так собираемся его соорудить? А лучше сказать, мы его уже сооружаем!» – «И где же вы собираетесь расположить его? Я что-то его не видел». – «Где? Да прямо рядом со спортивным полем, ближе к реке! Напротив Урци!» – «Как хочешь, Анхель, но памятник это чистое расточительство, – повторил дядя. Потом взглянул на Редина – А вы что думаете? Вы за или против?»

Редин посмотрел вдаль, в сторону леса. Он не любил спорить, даже в шутку. «Что касается памятников, то в этом отношении я потомок римлян. Они мне нравятся», – произнес он наконец. «Видишь? – сказал Анхель дяде Хуану. – Он тоже «за». – «За римлян, разумеется», – добавил Редин. Но таким тихим шепотом, что лишь я смог расслышать.

Анхель вынул из багажника автомобиля аккордеон. «Пора уже тебе чем-то заняться, ты не думаешь? Ты уже несколько недель не репетируешь», – сказал он. Дядя снова подмигнул мне: «Прекрасно! С сегодняшнего дня в Ируайне все будут танцевать!» Анхель поставил футляр с аккордеоном рядом с дверью. «Ты-то стал бы танцевать только за деньги, не иначе», – упрекнул он дядю. Я разозлился. «Ты что, ни о чем другом говорить не можешь? Кого угодно выведешь из себя», – сказал я ему. Он сделал вид, что не понял намека. «Пляшет песик за монетку, а дадут – так за конфетку», – неожиданно продекламировал Редин. Анхель, смеясь, зааплодировал: «Очень мило». Дядя тоже засмеялся и направился к павильону. «Посмотрю, как там лошадь. Сын Аделы – слишком рискованный парень, погнал ее в опасные места. Она едва не сломала ногу. Хочешь взглянуть?» Анхель отказался от приглашения. «Мне нужно везти мсье Нестора». Он влез в автомобиль. Редин сделал то же самое. «Тебе следовало бы взглянуть, как твой сын научился ездить верхом», – сказал дядя. «Я рад, что он хоть чему-нибудь научился, – ответил Анхель, включая мотор. Затем повернулся ко мне: – Останешься здесь до праздников. А потом домой».

Из другого окошечка Редин сделал знак, чтобы я подошел. Он передал мне просьбу: «Чуть было не забыл. Тереза сказала мне, что ей хотелось бы тебя навестить. Если ты не возражаешь». – «Конечно не возражаю», – согласился я, не подумав. Мне не могло прийти в голову, что Тереза будет просить разрешения навестить меня.

Они уехали так же, как приехали, поднимая дорожную пыль. Я отправился в павильон к дяде и Лубису.

Тереза пришла одна, она «просто решила прогуляться» и теперь сидела на каменной скамье, пока мы с Лубисом заканчивали побелку стен кухни. Потом, когда мы вышли, вручила каждому из нас по букетику полевых цветов. «Что следует сделать девушке, чтобы ее приняли в бригаду маляров?» – спросила она. Лубис засмеялся: «Никогда не видел, чтобы девушка белила стены. Кроме того, ты слишком элегантна. Только посмотри, какой на тебе сегодня красивый костюм». Лубис вновь был весел. Рана Зиспы постепенно зарубцовывалась. Тереза поцеловала его в щеку. «Спасибо за то, что сказал мне, что я элегантная». Лубис снова засмеялся: «Теперь я всегда буду ходить в известке. Может, тогда меня снова поцелуют». Тереза была одета в желтый костюм, на плече у нее висела белая сумочка.

«Как там народ?» – спросил я ее. «Какой народ, Давид?» – «Ну, как какой народ, Тереза? Наши друзья. Вы ходили купаться на Урцу?» Она пристально посмотрела на меня. Она была накрашена, и черная линия подчеркивала ее глаза оливкового оттенка, желтоватые, почти бурые. «На Урце было много народу. Я бы сказала, там были все не стоящие внимания и отсутствовал единственный, кто его заслуживает. Я имею в виду тебя». Лубис заерзал на скамейке. То, что девушка говорит так откровенно, казалось ему вызывающим. Мне, впрочем, тоже.

«Я не собиралась приходить, – сказала Тереза, сменив тон. – Считается, что девочки не должны бегать за мальчиками. Но вопрос в том, что делать девочке, если мальчик ни о чем не догадывается». На этот раз Лубис попытался было уйти. Но я схватил его за руку и вновь усадил. Тереза насмешливо посмотрела на нас: «Ты понимаешь? Давиду стыдно оставаться со мной наедине». – «Не в этом дело, Тереза», – возразил я. Я начинал нервничать, она неотрывно смотрела на меня.

Потом она встала со скамейки. «Ну, что ж, визит закончен. На самом деле я пришла, чтобы принести тебе письмо». Она вытащила его из сумочки и вручила мне. И тут же ушла маленькими быстрыми шагами, словно очень спешила.

Мы видели, как она удаляется от нас по берегу реки. Иногда она наклонялась, похоже, чтобы рвать цветы. «Она смелая. Как и ее брат Мартин, но немножко по-другому. Мне она нравится», – сказал Лубис. Словно услышав эти слова, Тереза помахала рукой, приветствуя нас. «Я не хочу сказать, что мне не нравится Мартин, – уточнил Лубис; – но Тереза выше уровнем. Так же как Мартин пошел в отца, она пошла в мать». Мы по-прежнему сидели на каменной скамье. Четверть часа спустя костюм Терезы превратился в желтое пятнышко в каштановой роще.

Письмо Терезы – я цитирую его по памяти, поскольку не смог отыскать его среди бумаг в Стоунхэме – начиналось со стихотворения из антологии, которой мы пользовались на уроках французского языка: Les oiseauxpour mourir se eachent, «Птицы прячутся, чтобы умереть». Затем тоном, соответствовавшим стихотворению, она сожалела о том, что я больше не прихожу в гостиницу и «упорствую в желании вести сельский образ жизни», не проявляя никакого почтения к «нашему дорогому мсье Нестору». «Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, – писала она что-то в этом роде, – но этим ты оставляешь нашего учителя на милость таких людей, как мой брат Мартин. Вот и сейчас он все время говорит, что с ним невозможно ничему научиться, потому что он, сам того не осознавая, постоянно переходит с французского языка на английский и с английского на французский. А знаешь, зачем он выдумал эту клевету? Потому что он от кого-то узнал, что мсье Нестору можно найти замену. Как ты, должно быть, понимаешь, речь идет о двадцатипятилетней импульсивной девушке».

Письмо заканчивалось, как и начиналось, в грустном тоне, и в заключении, в постскриптуме, она упоминала о том, что, по всей видимости, заставило ее написать мне: «До меня только сейчас дошло: ты перестал ходить на занятия по французскому, и Сусанна тоже. Я не знала, что вы так хорошо понимаете друг друга».

Ее подозрение не имело никаких оснований. Что касается моего «взаимопонимания» с кем бы то ни было, то это у меня происходило скорее с одной из тех крестьянских девушек, которые ходили на службу в церковь. Ее звали Вирхиния, и ей было столько же лет, сколько и Лубису, то есть она была старше меня на два-три года. Причастившись у алтаря, она возвращалась на свое место по проходу, возле которого я играл на фисгармонии. Проходя мимо меня, она легким движением поворачивала голову и бросала на меня взгляд. Каждое воскресенье, ни разу не пропустила. После третьего или четвертого раза я стал отвечать ей: смотрел на нее или исполнял на фисгармонии какую-то вариацию, которая для церкви была необычной. Ничего большего в тот момент не происходило. Подозрения Терезы были, как сказал бы Лубис, pantasi utsa, чистым вымыслом.

VI

15 сентября шестеро мужчин поднялись на колокольню, чтобы раскачать большой колокол и возвестить о начале праздников в Обабе. Шестеро мужчин раскачивали колокол в течение получаса, а затем, когда они перестали это делать, колокол постепенно утратил легкость, и звучание его стало неровным. Вскоре удары стали совсем сбивчивыми, и кто-то запустил в воздух подряд три ракеты. Сигнал был дан, можно было начинать праздник.

Дядя страдал от колокольного звона. Не столько от самого звона, сколько из-за собак, которые при звуках колокола начинали лаять и выть. Он говорил, что у него от этого болит голова и, кроме того, обезумевшие собаки внушают ему страх: как-то раз они забежали в загон для лошадей и покусали кобылу. Но по сути проблема заключалась в нем самом, в его глазах и сердце, Biotz-begietan. Он не любил праздники. Более того: он их ненавидел. Если он и оставался в городке до 16 сентября, так только из-за моей матери, потому что для нее очень важен был семейный обед, который мы устраивали на вилле «Лекуона». Но к тому времени у дяди обычно все уже было готово к отъезду. Как только обед заканчивался, мама брала «мерседес» и отвозила его в аэропорт Сан-Себастьяна. Через двадцать четыре часа он уже снова был в Калифорнии. И в том 1964 году все произошло как всегда.

После праздника и отъезда Хуана все вокруг казалось каким-то печальным. У меня было впечатление, что речушка Ируайна течет как-то неохотно, что Лубис грустит, что лошади ржут меньше, что птицы где-то все попрятались; быть может, pour mourir.

Я полюбил пешие прогулки. Оставляя позади поселок, я направлялся к тому месту, где речушка Ируайна вливалась в реку Обаба, и там, в близлежащем лесу, собирал первые в этом году блестящие каштаны. Потом я доходил до Урцы и усаживался на ее покрытом галькой пляже.

За исключением жарких дней, Урца всегда казалась мне местечком вдвойне уединенным и тихим, словно голоса и гомон людей, развлекавшихся там в июле и августе, оставили в воде некую пустоту. Подчас ольха на берегу, «в которую вселялся бог Пан» начинала шевелиться и что-то нашептывать, и я ощущал на своей коже дуновение первых холодов. Тогда я шел к дому родителей – Анхель не разрешил мне остаться в Ируайне – и размышлял о своем ближайшем будущем. У меня не было выбора. Мне придется каждый день отправляться в гимназию на велосипеде, на поезде, пешком; вместе с Адрианом, Мартином, Терезой, Хосебой, Сусанной, Викторией и всей остальной компанией из Обабы. А вечером обратно домой – пешком, на поезде, на велосипеде, на этот раз в одиночестве, поскольку я буду возвращаться позднее остальных, после последнего урока игры на аккордеоне.

По мере приближения начала занятий мои вторые глаза стали показывать мне отвратительную пещеру с ее тенями уже в любое время, не дожидаясь наступления темноты, словно с отъездом Хуана эти тени воскресли; был там столь же ужасный, как и раньше, отец Мартина и Терезы, он же Берлино, человек с красными глазами; был там и американец, нашедший убежище в тайнике Ируайна, а также группа расстрелянных, о которых говорила Сусанна. И разумеется, как всегда, там непременно присутствовала и тень Анхеля, моего отца. В какие-то мгновения к тому, что я наблюдал своими первыми глазами, присоединялось то, что я видел вторыми глазами: и тогда темные воды Урцы смешивались с событиями войны, а шорох ольховой листвы – с моими подозрениями относительно Анхеля.

Накануне возвращения в гимназию я пришел в Ируайн и предложил Лубису пойти к источнику Мандаска, навестить Убанбе и остальных друзей, которые, как всегда, валили деревья в лесу. Лубис согласился, и мы отправились привычным путем, он верхом на Миспе, а я на Аве. Но это была не слишком удачная затея. Там, у Мандаски, все были пьяные – и Убанбе, и Опин, и Панчо, и даже Себастьян.

«Праздники-то уже закончились, а эти бестолочи все веселятся», – сказал Лубис, не слезая с лошади. Убанбе закричал: «Мы охотимся, Лубис! Посмотри-ка, что поймал твой брат!» Белая рубашка у него была расстегнута, спереди на ней было большое пятно от вина.

К нам подошел Панчо. Он держал за хвост маленькую полевую мышку. «Дай мне ее», – сказал Лубис. «А ну-ка, тихо!» – крикнул Опин, становясь между братьями. В руке у него был топор с длинным топорищем, и он размахивал им. Блестящее лезвие проносилось совсем близко от головы Лубиса. «Положи мышь на это бревно, Панчо. Посмотри, как я сейчас перерублю ей шею», – сказал Опин. Он был самым пьяным, не мог, не качаясь, и шагу ступить. «Отдай ее своему брату», – повторил Лубис, не обращая внимания на топор Опина. «Лубис хочет мышку, чтобы ее отпустить, – сказал Себастьян. – Он очень любит животных. Кроме того, вы же понимаете, какая это весовая категория. Вес мухи». Его бессмысленные слова вызвали взрыв хохота у всех четверых. «Дай-ка ее сюда, посмотрим, умеет ли она плавать», – выступил вперед Убанбе, выхватывая мышь из рук Панчо. Послышался едва различимый писк: красная ниточка, пронзившая лесной воздух. «Что это ты? Заткнись!» – воскликнул Убанбе, встряхивая мышь. Он размашистым шагом направился к источнику. Зверек снова запищал.

Лубис развернул Миспу, чтобы ехать домой. Прежде чем пуститься в путь, он взглянул на брата: «Ты уже три дня не был дома. Мама очень сердится».

Панчо в ярости ответил: «А мне-то какое дело до старухи!» Его огромные челюсти внушали страх «Поговорим, когда ты протрезвеешь», – сказал Лубис, отпуская поводья у лошади.

Убанбе закричал: «Лови ее! Лови!» Потом начал ругаться: «Как это она у тебя убежала, Опин? Ты стал совсем неуклюжим, просто никчемный какой-то!» Себастьян побежал за нами: «Лубис! Не говори Аделе, что видел меня здесь». Лубис ответил ему, не оборачиваясь: «Только не говори мне, что хочешь прокатиться верхом на Зиспе. Увидишь, что я тебе отвечу! Я простил тебе рану, которую она получила из-за тебя, но сегодняшнее я тебе не прощу!»

Даже сердясь, Лубис не изменял своей спокойной манере разговаривать. Произносил слова немного отчетливее обычного, только и всего. «Ты так разозлился, потому что я сказал про тебя «вес мухи». Но это нечаянно», – защищался Себастьян, готовый вот-вот расплакаться. Он, казалось, чувствовал себя гораздо хуже, чем раньше, будто алкоголь, попавший в его кровь, нанес ему новый удар. Он был бледен, со спутанными волосами. «Залезай на лошадь, и поедем домой. Так для всех будет лучше». Себастьян попытался было вскарабкаться на лошадь, но ему пришлось отвернуться от нас, его вырвало.

До дома мы доехали в полном молчании. Добравшись до долины, Лубис с Себастьяном отправились к Аделе, а я вернулся к себе. Взял книгу Лисарди и попытался углубиться в чтение.

Я все еще читал книгу, когда услышал шум мотора. Подумал, что это Анхель, рассердившийся на меня за то, что я без разрешения ушел в Ируайн. Но, подойдя к окну, я увидел не один «мерседес», а два автомобиля. Второй был «пежо» гранатового цвета. Он был мне знаком. Он занимал всегда одно и то же место на стоянке гостиницы «Аляска». Принадлежал Берлино. Обе машины остановились перед домом.

Анхель ворвался в кухню. «Ты что же, даже выходить не собираешься? – сказал он мне. – Ну-ка, немедленно выйди поздороваться с полковником Дегрелой!» Я не встал из-за стола. Я не понимал его возбуждения, не знал, о ком он говорит. Или, лучше сказать, не помнил, кто такой полковник Дегрела, хотя не раз слышал это имя. «Пошевеливайся!» – приказал мне Анхель.

Я вышел на улицу. Повернувшись спиной к дому, Берлино и еще какой-то мужчина созерцали долину. Анхель представил меня: «Это мой сын, полковник. Он прячется в этом уединенном доме, чтобы упражняться на аккордеоне». Анхель прилагал огромные усилия, чтобы говорить на правильном испанском, но не мог скрыть акцент уроженца Обабы. Кроме того, у него нечаянно вылезали неловкие рифмы: доме, аккордеоне.

Я прикинул, что полковнику, должно быть, лет шестьдесят. Худой и костлявый, он был аккуратно одет во все серое, галстук и рубашка были шелковыми. Оправа очков – розоватого цвета. В целом, несмотря на то, что коротко остриженные волосы выдавали в нем военного, он имел вид аристократа. «Как вы поживаете?» – сказал он мне с серьезным выражением лица. Мы пожали друг другу руки. Его рукопожатие было коротким и твердым.

Из «пежо» вышла женщина лет тридцати пяти. На ней были темно-красные обтягивающие брюки и того же цвета жилет, надетый поверх бежевого свитера с высоким горлом. Лицо круглое, красивое. Мне она показалась еще более необычной, чем сам полковник Дегрела.

«А где лошади?» – спросила она, не удосужившись даже поздороваться, и мне стала понятна причина, приведшая их в Ируайн. «Они, по-видимому, на лугу, там, за домом», – сказал Анхель. «Нет. Они в павильоне», – поправил я его. Полковник Дегрела повернулся ко мне: «Сделайте одолжение, выведите их. Моя дочь будет очень довольна. Она больше любит лошадей, чем людей». Запись его слов может создать впечатление, что они были произнесены хотя бы с долей любезности, симпатии по отношению к собеседникам. Но это было не так. Он говорил холодным, тихим голосом. Несмотря на это, Анхель с Берлино засмеялись. «Пилар, пойди, взгляни на лошадей, – сказал затем полковник. – Предоставь мне удовольствие спокойно побеседовать с этими господами». Он смотрел не на дочь, а на пейзаж вокруг. «Проводите ее, пожалуйста», – сказал он мне и вошел в дом вместе с Анхелем и Берлино.

Мы подошли к павильону. Лубис с озабоченным лицом стоял у входа. «Вот человек, отвечающий за лошадей. Он покажет вам их лучше меня», – сказал я женщине. Лубис подошел ко мне: «Bakarrik utzi bear at паши oilo loka onekin?» – «Ты что же, хочешь оставить меня наедине с этой чванливой клушей?» Он готов был разозлиться. «Я не могу остаться», – сказал я. Я хотел вернуться назад и последить за Анхелем и двумя другими мужчинами. «О чем говорит твой друг?» – спросила женщина. «О курах», – ответил Лубис. «Кур мы посмотрим потом. А сейчас покажи мне лошадей», – сказала она.

Я вошел в дом через заднюю дверь и сразу направился в комнату дяди. Там было окошечко, выходившее на кухню, со ставнями как в монастырях, и я примостился возле него, намереваясь не упустить ни единого слова.

Трое мужчин говорили на обыденные темы. Речь шла о строительных работах в Обабе. Полковник Дегрела заметил, что было бы неплохо закончить сооружение нового квартала и спортивного поля одновременно, Берлино и Анхель выражали свое согласие по этому поводу. «В квартале все идет очень хорошо. Что касается спортивного поля, то здесь мы немного отстаем, – объяснял Анхель. – Но не беспокойтесь. Через год все будет завершено. Или даже раньше».

Полковник Дегрела сказал что-то, что я не расслышал. «И памятник тоже, разумеется, – сказал Берлино. – Вы совершенно правы. Мемориальная доска находится в плачевном состоянии. Имена некоторых павших даже нельзя прочитать. Далеко ходить не надо, например, имена двух моих братьев. Полковник прав, Анхель. Нам следовало лучше следить за доской». – «Мы не можем давать маху в таких вещах», – заметил полковник. «Мы не подведем, – пообещал Анхель. – Все уже продумано. До мельчайших деталей. Воздвигнем памятник из черного мрамора с золотыми буквами. Он будет открыт одновременно с остальными объектами». Голос Берлино теперь звучал гораздо бодрее: «Можем пригласить на инаугурацию Паулино Ускудуна, если вы не против». Паулино Ускудун был знаменитым боксером родом из деревни неподалеку от Обабы. Ему довелось мериться силами с такими спортсменами, как Примо Кранера, Макс Баер или Джо Луис. «Великолепная идея, Марселино!» – важно провозгласил полковник Дегрела.

Я перестал внимать разговору. Стал спрашивать себя, что это я здесь делаю, прижавшись ухом к окошечку, затаившись, словно вор. Почему я не выйду и не скажу им: «Что это вы делаете, рассевшись на кухне в этом доме, какое право имеешь ты, Берлино, осквернять эти стены своим присутствием, ты, который однажды, судя по всему, в компании с Анхелем, явился в этот дом в поисках настоящего владельца гостиницы. Здесь все еще хранится шляпа, которую ты не смог у него отнять…»

Пришедшие мне в голову мысли потрясли меня мне пришлось присесть на краешек кровати. Пещера которую я видел своими вторыми глазами, постепенно освещалась, и теперь в ней появилась новая тень может быть, самая главная: военный по имени Дегрела. Анхель и Берлино были всего лишь его слугами.

На кухне хлопнула дверь. «Я хочу купить эту лошадь! Это настоящее чудо, папа. Я ничего подобного не видела!» – сказала дочь полковника Дегрелы. «Успокойтесь, сеньорита. Если она вам нравится, значит скоро будет вашей», – сказал Берлино. «Мы все уладим», – добавил Анхель. «А какое красивое имя – Фараон!» – воскликнула женщина. «Сеньоры, у нас нет выбора. Когда моя дочь в таком состоянии, бесполезно возражать. Придется пойти взглянуть на эту лошадь, – сказал полковник Дегрела. Не знаю, действительно ли я услышал вздох, или мне показалось. – Пилар, дай нам пять минут. Нам осталось обсудить последнее дело». – «Это шикарный конь», – настаивала женщина. Я вновь услышал голос Анхеля: «Успокойтесь, мы все уладим. Я уверен, что его хозяин назовет нам специальную цену».

Я не мог себе такого представить. Поведение Анхеля было для меня совершенно неприемлемым. Как это он осмеливается предлагать лошадь, которая ему не принадлежит! Какое право он имеет говорить от имени дяди Хуана! Я вышел из комнаты и побежал к павильону. Лубис сидел на сбруе. «Знаешь, что хочет эта женщина? Забрать Фараона!» Я сказал, что мне все известно. «Кроме того, она хочет забрать его прямо сейчас. Но я ей уже сказал: без разрешения Хуана отсюда ни одна лошадь не уйдет». – «Не знаю, Лубис, Берлино с Анхелем уже пообещали ей». Он вскочил на ноги: «Ни один из них не имеет права. Все принадлежит Хуану! Прости, что я тебе это говорю!» Он был в ярости. «Да знаю я. Но что мы можем сделать? Скоро они будут здесь». – «Ну так они его не заберут!» Он, не раздумывая, оседлал Фараона «Куда ты?» – спросил я. Хотя уже знал куда. Он направлялся в лес. «Подожди немного. Я еду с тобой». Не произнося ни слова, мы оседлали Аву. «Спокойно, спокойно!» – сказал Лубис лошадям, которым передалась наша нервозность, они беспокойно фыркали.

Мы въехали в лес. Птицы в испуге взлетали на нашем пути, ибо они были вовсе не мертвыми, как в стихотворении, которое мне переписала Тереза, а живыми и легкими. Они порхали над нашими головами и разлетались в разные стороны.

Я завидовал их свободе. Мне не было дозволено бесконечно продолжать свой путь, без устали скакать верхом; я не мог мечтать об уединенном; отрезанном от всего мира месте. На следующее утро начинался новый учебный год. Я должен был возвращаться на виллу «Лекуона».

VII

Я выехал из дому, когда было еще темно, ровно в семь утра, и, раз сорок нажав на педали, оставил позади дом моих родителей и стройку на спортивном поле; нажав еще сорок раз, я миновал зону, где воздвигался новый квартал. Вскоре, на первом перекрестке, где шоссе пересекала дорога, ведущая к гостинице «Аляска», я присоединился к Терезе и Мартину, которые обычно поджидали меня там, чтобы вместе продолжить путь.

Как правило, мы приезжали на станцию без четверти восемь, примерно в то же время, что и остальные ученики из Обабы: Адриан, Хосеба, Сусанна и Виктория. Но те приезжали на такси, потому что Адриану нельзя было совершать физические усилия, и его отец владелец лесопильни, предпочитал такой способ передвижения, чтобы не отдавать сына в интернат.

Мартин с Терезой придавали большое значение этому различию и жаловались, что Берлино и Женевьева не дают им возможности приезжать- на машине. Я же предпочитал велосипед. Вращались педали; вращалось колесо со спицами; вращался генератор фонаря; езда была приятной. Она была еще более приятной, более уютной, когда дождь или град заставлял нас закутываться в плащи. Как правило, я использовал поездку, чтобы мысленно повторить то, что объясняли нам в классе преподаватели; и не только чтобы лучше знать предмет, но и потому, что, сосредоточившись на этом, я не замечал прилагаемого усилия.

Колеса поезда тоже вращались, как и колеса велосипеда, но с гораздо большим грохотом. Одновременно, перекрикивая грохот колес, мы, ученики, ехавшие в Сан-Себастьян, сгрудившись в последнем вагоне, мальчишки с одной стороны, девчонки – с другой, поднимали невообразимый шум и гам. Обычно, если не было какой-нибудь задержки, учащиеся гимназии Ла-Салье – Адриан, Мартин и я, из Обабы, и еще человек десять из других городков и селений – добирались до места назначения за полчаса, когда часы на станции показывали восемь двадцать пять.

От станции до гимназии было ровно «восемьсот семьдесят шагов», как уверял Кармело, мальчишка из нашей компании, у которого была мания все измерять, и мы преодолевали это расстояние, проходя сначала мимо казарм – сто сорок шагов, затем по кварталу бедняков – шестьсот, и, наконец, сделав сто тридцать самых трудных шагов, достигали вершины холма, на котором высилось здание гимназии. Запыхавшись, мы наконец входили в длинную галерею второго этажа, где выстроились, «словно солдаты», как любил говорить тот же Кармело, двери классов. К тому времени уже обычно было без двадцати девять, и инспектор гимназии, монах, которого мы звали Гипо, или Гиппопотам, открывал перед нами дверь всегда с одним и тем же упреком: «Сегодня вы опять опоздали. А вот Агирьяно уже давно сидит за своей партой».

Агирьяно, живший в деревеньке неподалеку от Обабы, был членом команды гимназии по легкой атлетике. Он ехал на том же поезде, что и мы, но, едва сойдя на станции, бросался бежать, потому что, как он говорил, ему надо было тренироваться. «Но мы же не спортсмены. Мы нормальные», – сказал как-то Мартин. Ответ был весьма двусмысленный, поскольку в гимназии Агирьяно имел славу человека, у которого не все в порядке с головой. Это был единственный раз, когда инспектор улыбнулся.

Учебный 1964/65 год, шестой курс обучения на бакалавра, был для меня труднее всех предыдущих. Мне не удавалось получать удовольствие даже от езды «на велосипеде. После лета, проведенного в Ируайне, коридоры и аудитории Ла-Салье казались мне слишком темными; мои одноклассники – чужими как никогда; наши споры – между учащимися из города и из поселков существовало заметное соперничество – банальными, незначительными. Кроме того, мне так и не удавалось избавиться от образа отвратительной пещеры, которую мне демонстрировали мои вторые глаза.

Недели следовали за неделями, монотонно, без какого-либо разнообразия. По понедельникам у нас были контрольные по математике – на языке Ла-Салье «сложение»; по вторникам – по физике и химии; по средам – по философии, по четвергам – по литературе и истории искусств; в пятницу выставлялись оценки за неделю, и мы поднимались на классные подмостки, образуя ряды: лучшие – впереди, худшие – позади; по субботам мы приходили немного позднее и в часовне служили мессу, во время которой я играл на фисгармонии. По воскресеньям, снова отыграв на фисгармонии – на этот раз в церкви Обабы, я шел в кино с Адрианом, Мартином и Хосебой, а в солнечные дни отправлялся в Ируайн, чтобы немного побыть с Лубисом. Так и проходила моя жизнь, неделя за неделей: колесо, вращавшееся гораздо медленнее велосипедного или паровозного. Поистине тяжелое колесо, будто мельничный жернов. Я словно выхватывал фрагменты времени и крошил их.

Ничто не менялось. Особенно внутри меня. Медленное вращение никуда меня не приводило. Я хотел поговорить с Сусанной, чтобы она поведала мне еще что-нибудь о расстрелянных. И держал в голове намерение написать письмо дяде Хуану с той же самой целью. Но это все были невоплощенные проекты.

Постепенно для тех, кто приезжал в Сан-Себастьян на поезде, атмосфера в гимназии улучшилась. В нашей старой борьбе с городскими у нас появились преимущества, и, как сказал Гипо, наш инспектор, после выставления оценок мы оказались лучшими по всем предметам. Адриан, Кармело, я и некоторые другие morroskos, жившие в интернате, – именно так называли нас городские, morroskos, «крепыши», – были хорошими учениками и по оценкам всегда занимали места в первом ряду. Кроме того, Адриан, который из-за своих физических проблем никак не походил на morrosko, у него даже было освобождение от физкультуры, стал нашим официальным художником, когда к Рождеству подарил гимназии деревянную скульптуру, выполненную собственноручно: рождественские ясли с Младенцем, Святым семейством и животными. Капеллан гимназии, дон Рамон, объявил, что среди нас появился новый Берругете, а монах, преподававший историю искусств, похвалил эти скульптуры в издававшемся в гимназии журнале. Следующим после Адриана деятелем искусств был я, поскольку играл на фисгармонии, а иногда, по праздникам, и на аккордеоне. И наконец, окончательно подтверждал превосходство деревенских, пусть и по совсем иным причинам, Мартин. Его популярность в гимназии росла с каждым днем.

Мартин получал довольно плохие оценки, да и талантами никакими не выделялся, но он внушал страх своей храбростью, которую демонстрировал как в дворовых драках, так и в общении с преподавателями! Кроме того, учащимся было хорошо известно, что все контрабандные табачные и алкогольные изделия, имевшие хождение в гимназии, шли через его руки.

Иногда, когда мы выходили из поезда, Мартин велел нам следовать дальше без него, поскольку у него были «дела» в одном из баров этого района. Затем, уже на холме, где стояла гимназия, он догонял нас и показывал нам с Адрианом, что лежит у него в портфеле вместо книг: как правило, это были маленькие бутылочки коньяка «Мартель» и десяток аккуратно разложенных пачек американских сигарет «Филипп Моррис». Система распространения у него была прекрасно отлажена. У дверей гимназии, не доходя до Гипо, он вручал груз работавшему на кухне парню, который обычно уже поджидал его. «А где твой портфель?» – спросил его однажды Гипо. «Дома забыл», – не моргнув глазом, солгал Мартин.

Однажды, отстав от нас, чтобы сделать свое «дело» – был май месяц, учебный год подходил к концу мельничный жернов совершал свой последний тяжелый оборот, – Мартин задержался дольше обычного и мы с Адрианом вошли в гимназию, не дождавшись его. Инспектору мы сказали, что он опоздал на поезд. «Это наверняка неправда», – ответил он нам. Мы оба остановились, думая, что он задаст нам какой-нибудь вопрос. Но вместо этого он удалился по галерее, играя ключами и что-то насвистывая. Он пребывал в хорошем расположении духа, словно и на него весна оказывала положительное влияние.

Мартин появился в классе после перемены. Шел урок истории искусств, и преподаватель, монах, который написал хвалебную статью о резной скульптуре Адриана, объяснял нам с помощью диапроектора композицию картины Веласкеса «Пряхи». В какой-то момент я заметил, что среди одноклассников, сидевших вокруг Мартина, возникло некое волнение. Никто из них не смотрел на экран.

Я встретился глазами с Мартином. Он весь сиял, широко улыбаясь. Я тоже улыбнулся и вопросительно посмотрел на него. Тогда он передал мне через разделявший нас ряд учеников журнал. Я раскрыл его, и то, что я там обнаружил, меня совершенно ошеломило: как сказали бы Убанбе, Опин или Панчо, мужчина делал с женщиной то, что zakurrak zakurrari bezala, кобель делает с сукой. Груди у женщины были огромными и свисали до самого красного ковра на полу.

Я не успел прийти в себя, когда в дверях класса возник Гипо. «Встать!» – крикнул преподаватель истории искусств, и все тут же подчинились. Гипо разрешил нам сесть. Лампы дневного света на потолке, выключенные на время показа диапозитивов, внезапно вспыхнули, и кричащие цвета обложки порнографического журнала засверкали у меня в руках. Я быстро положил журнал на колени, чтобы засунуть его в ящик парты. «Что это ты там прячешь, Давид?» – спросил Гипо, направляясь ко мне. Он назвал меня Давидом, а не по фамилии, как это было принято в гимназии. Это проявление доверия еще больше вогнало меня в краску.

В то время мне было шестнадцать лет, я был ростом метр восемьдесят и весил девяносто килограммов. Однако это не помешало тому, чтобы удар Гипо резко отбросил меня к стене: он ударил со страшной силой и застал меня врасплох. Вначале инспектор сделал вид, что направляется к окну, словно намереваясь выкинуть журнал на улицу; но, уже стоя ко мне спиной, он внезапно обернулся и ударил меня в лицо слева, попав прямо в глаз.

Когда я поднялся на ноги, он стоял прямо передо мной, очень бледный. Он хотел мне что-то сказать, но не мог. Подняв правую руку, он грозил мне ею, левая была опущена. Журнал он держал, словно грязную тряпку, ухватив его за кончик большим и указательным пальцами.

Его вывел бы из себя любой ученик на моем месте; но то, что грязным злоумышленником – именно этим прилагательным он окрестил меня, обретя наконец дар речи, – оказался именно я, morrosko, приличный мальчик, выросший в чистой, простодушной провинциальной атмосфере, который ко всему прочему играл на фисгармонии в церкви, было для него невыносимо.

«Немедленно иди в часовню и жди там. Я должен поговорить с директором. Если он согласится, ты больше и ногой не ступишь в нашу гимназию». Я хотел ответить ему, заявить о своей невиновности; но я не мог последовательно мыслить, удар оглушил меня. И очень болел левый глаз.

Едва я вошел в часовню, мне на память пришла церковь в Обабе, в тот раз, когда я был заперт там с Лубисом и другими «счастливыми селянами» сразу после драки в Пальмовое воскресенье. К сожалению в случае с порнографическим журналом мне не удастся так легко отделаться. И виноват был Мартин. Я внезапно – боль в глазу выводила меня из себя – испытал ненависть к нему. То, что он совершил, было подло: промолчать, не признаться, свалить наказание на меня.

За этой первой реакцией последовала некоторая успокоенность. Если хорошенько подумать, понятно, почему Мартин не развеял недоразумение прямо в классе, когда Гипо был вне себя; но теперь он, без сомнения, разъяснит дело. Может быть, уже сейчас, в этот момент он все объясняет инспектору и директору гимназии, говоря в столь присущей ему манере, почти не размыкая губ: «Да, действительно, этот грязный журнал был в руках у моего друга, но десятью секундами раньше он был у меня, а еще двадцатью секундами раньше – у другого нашего товарища. Кто знает, кто его принес. Но наверняка не мой друг. Он не заслуживает наказания». И вполне возможно, Адриан решил пойти вместе с ним, рассчитывая на то влияние, которое он имел на директора благодаря своему художественному дару.

Боль в глазу не ослабевала, но в остальном я был теперь спокоен. Время от времени меня посещала мысль о том, что оба моих друга придут сюда вместе с Гипо и что инспектор объявит, войдя в часовню: «Все выяснилось». Но вопреки этим предположениям я услышал за дверью голос Анхеля. Он звучал очень возбужденно. «Где ты?» – крикнул он, заходя в часовню. Я поспешил ему навстречу. Я уже давно исключил его из своих сентиментальных списков, и во мне росло – не в круговерти демонов, как предсказывал приходской священник Обабы, а словно горчичное зернышко: медленно, неслышно, неудержимо – подозрение; но, несмотря ни на что, привязанность к нему еще преобладала. И теперь я хотел объяснить ему, что же произошло на самом деле, и еще чтобы он посмотрел мой глаз, распухший и нестерпимо болевший; доказательство несправедливости, жертвой которой я только что стал.

Едва приблизившись, Анхель залепил мне пощечину. Удар был несильным, но он попал в левую часть лица, Как и кулак Гипо, и причинил мне новую боль. «Бесстыдник! Ты просто отвратителен!» – закричал он, яростно толкая меня.

Директор поднес палец к губам. В отличие от инспектора, он был невысокого роста и мягок в обращении. Он не хотел, чтобы в часовне кричали. «Вы должны понять, мы не хотим, чтобы он оставался среди нас. Родители других детей были бы против», – объяснил он. «Никому не нужны гнилые яблоки в корзине», – вдохновенно изрек Анхель. Может быть, ему не хотелось портить отношения с монахом, а быть может, он вспомнил о том, что произошло, когда дочь полковника Дегрелы хотела купить лошадь, и теперь был рад унизить меня. «В любом случае мы зачтем ему этот год, и он сможет сдавать экзамены на степень бакалавра, – сказал директор. – В конце концов, учебный год уже заканчивается, и раньше он всегда был хорошим учеником».

Это было большое одолжение. В те годы ученики частных гимназий, каковой была и Ла-Салье, сдавали государственной комиссии экзамен, ставивший финальную точку в среднем образовании и одновременно предоставлявший право поступить на курс подготовки к университету. Это и называлось экзаменом на степень бакалавра. Не сдав этот экзамен, нельзя было продолжать учебу.

«Ты должен поблагодарить директора за великодушие, с каким он предоставляет тебе эту возможность, – сказал Гипо. Он все еще не пришел в себя. – Если бы это зависело только от меня, тебе пришлось бы повторять шестой год. Я провалил бы тебя по философии. Или, лучше сказать, по этике». Директор посмотрел на Гипо. Тот возвышался над ним сантиметров на тридцать. «Следует устранить всякую диспропорцию между проступком и наказанием. Достаточно того, что мы отчисляем его из гимназии, – заявил он. – Должен признаться, я особенно сожалею о принятом нами решении. Мы теряем прилежного ученика, который к тому же очень хорошо играет на фисгармонии». Он действительно казался расстроенным. «Большое спасибо», – сказал Анхель. «Большое спасибо», – повторил я. И сделал это от чистого сердца, потому что директор казался мне благородным человеком.

Глаз у меня болел, я никак не мог успокоиться. «Вам следовало бы послать мальчика на кухню, чтобы ему приложили к глазу лед», – сказал директор Гипо. Мне на ум пришел парень, что там работал, напарник Мартина. «Этот журнал мне совсем помрачил рассудок», – оправдывался Гипо.

VIII

Глаз прошел только через десять дней, и все это время я оставался в Ируайне. Я хотел держаться подальше от Анхеля и так же или даже более того мечтал побыть один. Но побыть в одиночестве оказалось не так-то просто. Несмотря на дождь и грязь, многие приходили в Ируайн и стучали в мою дверь.

Первыми появились ученицы из мастерской моей матери. Они промочили ноги и, объяснив мне, что пришли «просто прогуляться», стали, не таясь, разглядывать мой темно-лиловый глаз. Меня это не удивило, вернее, не удивляет сейчас, когда я об этом вспоминаю.

Лиз, Сара, не судите строго: имейте в виду, что шел 1965 год и мы находились в Обабе. Всего в нескольких километрах от Франции, но в то же время совсем в ином мире. Многим из этих девушек не разрешалось танцевать с молодыми людьми; вряд ли им был знаком, разве что весьма приблизительно, сам термин «порнография». В моем фиолетовом глазу они наверняка видели то, что их родители видели в язвах на руках святых, то есть что у жизни есть и другая, скрытая от них сторона и что грезы, которые подчас беспокоили их по ночам, не были чем-то таким уж из ряда вон выходящим. «Хотите взглянуть на один из этих непристойных журналов?» – спросил я их, делая вид, что собираюсь пройти в дом. Им понадобилось секунд десять, чтобы уловить шутку. И на эти секунды они застыли, как соляные столпы.

Это была первая группа девушек. Потом приходили еще и еще, все под проливным дождем и все «просто прогуляться». «Я бы сказал, ты не так уж плох, Давид. Девушки смотрят на тебя, как на святого», – прокомментировал Лубис, проводив третью или четвертую группу посетительниц. Приходили, разумеется, и парни: Убанбе, Опин, Хосеба. Все они шутили и посмеивались надо мной.

После дождя выглянуло солнце, потом небо снова затянулось тучами, и опять пошел дождь. Вращалось колесо дней, и я вращался внутри него: утром вставал очень рано и занимался подготовкой к экзамену; в середине дня шел обедать к Аделе; затем, повалявшись в постели и вновь немного позанимавшись встречался с Лубисом и помогал ему на конюшне.

Подчас казалось, что колесо начинает вращаться в обратную сторону, словно поворачивая в прошлое. Я поднимал голову от книги и видел за окном пасущихся на лугу лошадей, вьющийся над домами в долине дымок, уже зеленеющие в лесу деревья; все так же, как в прошлом году, все как всегда. Мой глаз постепенно выздоравливал и с каждым днем выглядел все лучше. Колесо продолжало свое вращение, пути назад не было.

Однажды к вечеру, когда мы с Лубисом находились в павильоне, послышался шум мотора. «Думаю, это гостиничный «лендровер», – сказал Лубис, прислушавшись. Хоть он и был одним из «счастливых селян», у него была удивительная способность на слух различать автомобили. «Это наверняка Мартин. У него нет прав, но водит он лучше многих из тех, у кого они есть», – добавил он. «Я на него сердит, – признался я. – Не хочу его видеть». Лубис держал перед собой обеими руками мешок с кормом и раздумывал, продолжать ли ему свой путь к стойлу лошади или остаться, чтобы выслушать мои объяснения. «В тот день, когда меня выгнали из гимназии, он продал меня». Лубис положил мешок с кормом на землю. «Я знаю. Панчо рассказывал мне, что Убанбе ходил с ним разбираться. Интересно, о чем он думал, когда тебе залепили в глаз. Видно, о том, что если бы на твоем месте был он, монах бы все зубы ему выбил, – улыбнулся Лубис. – Ты же знаешь Убанбе, он думает, что все можно разрешить кулаками».

«Лендровер» быстро приближался, он уже поравнялся с домом Аделы. Я открыл дверь павильона. «Так что мне ему сказать, Давид?» – спросил Лубис, видя, что я намереваюсь уйти. «Не знаю». – «Скажу ему правду. Что ты был здесь целый день. Что ты где-то неподалеку». Я не возражал и пустился бежать к заднему входу в дом. Поднялся в свою комнату и залез в тайник, который показал мне дядя Хуан.

Клаксон «лендровера» настойчиво гудел у дверей дома, но было ощущение, будто он гудит прямо в комнате, между кроватью и шкафом. Затем наступила тишина, и через несколько минут я услышал шаги на лестнице. Поднимались два человека. Я весь съежился в углу тайника и взял в руки шляпу от Дж. Б. Хотсона. Мягкий фетр успокаивал меня, смягчал ощущение того, что я заживо погребен в яме.

Шаги зазвучали прямо надо мной. «Ну вот, здесь его тоже нет. Я думал, он прилег, но, оказывается, нет», – услышал я слова Лубиса. Я почувствовал резь в глазу, как будто вновь пробудилась боль от удара Гипо. «Наверное, сидит в сортире, рассматривая какой-нибудь из этих скабрезных журналов», – сказал Мартин. Он ходил из стороны в сторону, стук его каблуков отчетливо долетал до меня. «Давид! Что ты делаешь в сортире?» – крикнул он. «Ты ошибаешься. В доме его нет».

Мартин продолжал звать меня, но недолго. Я услышал звук его шагов на лестнице, а потом гудок «лендровера». Мартин прощался с Лубисом. Я вылез из убежища и подошел к окну. «Лендровер» ехал по дороге в сторону каштановой рощи.

Вернувшись в павильон, я обнаружил Панчо, который сидел в стойле Авы. Рядом Лубис чистил кобылу скребницей. «Мартин привез моего брата на «лендровере», – сказал он мне. Панчо над чем-то посмеивался. – Он хотел поговорить с тобой, но торопился и уехал». Смех Панчо стал громче, и Ава повела ушами. «Какие сиськи, Давид!» – наконец воскликнул он. Он употребил слово errape, очень грубое обозначение женских грудей. Лубис жестом изобразил покорность: «Вот видишь, Давид. Этот тоже разглядывал те журналы».

«Вы не возражаете, если мы поужинаем у Аделы? Плачу я», – сказал я, меняя тему. Мне хотелось поболтать. «Я бы предпочел еще сиськи посмотреть», – вновь расхохотался Панчо. «Я не возражаю, Давид, – сказал Лубис. – Но предупреждаю, тебе придется выслушать еще одну-другую пошлую шуточку, прежде чем ты отправишься спать». – «Мне все равно. После того как здесь появился Мартин, меня уже ничем не выведешь из себя».

Выходя из павильона, Панчо шлепнул Аву рукой под брюхом. «Ну почему ты такой идиот!» – раздраженно сказал ему Лубис, выталкивая на улицу.

Кухня у Аделы была очень просторная, и рядом с железной плитой там был еще и очаг, как в старых домах. В ней стояли три длинных деревянных стола, покрытые клеенкой, возле каждого из них располагались скамейки, и она напоминала кухни тех времен, когда люди перемещались пешком или на лошадях. Единственным, что контрастировало с этим общим впечатлением, был холодильник, который Адела купила по совету Хуана.

Адела встретила нас радостными возгласами, словно долго нас не видела и наше появление вызывало у нее бурную радость. «Ну конечно! Я сейчас же приготовлю вам яичницу с ветчиной и картошкой!» – сказала она, указывая на стол у дверей. Потом взяла одну из бутылок сидра, помещенных для охлаждения в ведро, и протянула ее Лубису, чтобы он открыл ее. «Холодильник хорош для мяса и многих других вещей, – сказала она, беря три стакана, – но для сидра лучше всего холодная вода. В этом не сомневайтесь». Странно было слышать из уст Аделы такие слова, как «холодильник». Она была полноватой женщиной с румяными щеками. Из-за покрывавшего ее голову черно-белого платка она сама тоже казалась пришедшей из тех времен, когда люди перемещались пешком или на лошадях. «Я хочу вина. Достань мне бутылку», – сказал Панчо. Лубис дал знак Аделе, чтобы она этого не делала. «Лучше пей сидр. А то еще опьянеешь». – «Оставь меня в покое!» – крикнул Панчо и вытащил бутылку вина из деревянного ящика, стоявшего на полу.

В дверях кухни появился Себастьян, который обратился прямо ко мне: «Твоя мать сказала, что придет завтра утром». Адела отчитала его: «И ты только теперь это говоришь? Почему ты раньше не сходил в Ируайн?» – «Я ходил, когда приезжал Мартин, но Давида там не было». – «А близняшки? Можно узнать, где они бродят? Уже темнеет!» – крикнула Адела так же сердито. «Я недавно видел их на реке, они ловили форель». Себастьян в это мгновение в точности походил на ангелочка Мурильо. «Ну так пойди скажи им, чтобы живо шли домой. А не то я сейчас возьму палку». Себастьян выскользнул из кухни.

Гнев Аделы сменился улыбкой, и она обратилась ко мне: «Тебе грех жаловаться, Давид. В последнее время у тебя куча гостей». Возможно, она была в курсе того, что произошло в гимназии, но мне трудно было представить себе, какого она обо всем этом мнения. «Хотя, конечно, что придет Кармен, это нормально, – продолжала она. – Ведь она твоя мать, да еще из наших мест. Завтра скажи ей, чтобы не вздумала уйти, не попробовав моего сыра. Не забудешь, Давид?» – «Обязательно скажу», – пообещал я.

Моя мать вела машину осторожно, стараясь избегать тряски по лужам и выбоинам, и припарковалась она тоже осторожно, продвигаясь вперед сантиметр за сантиметром. Вместе с ней приехали четыре девушки из мастерской. «Ну вот, мы и здесь», – сказала она, поцеловав меня. Села на каменную скамью словно пришла пешком и нуждалась в отдыхе, и на какое-то мгновение – не более того – задержала взгляд на лесе. «Все на прежнем месте», – сказала она. «Адела, жена пастуха, тоже там, где всегда, – заметил я. – Она сказала, чтобы ты не уезжала, не зайдя к ней в гости». – «Зайду на минуточку поздороваться с ней». Вопреки тому, что я ожидал, мама казалась оживленной.

Из двери павильона выглянул Лубис, и девушки, сопровождавшие мою мать, принялись кричать ему, что хотят взглянуть на «длинноногих лошадей», что они не уедут, не посмотрев на них, как в прошлый раз. «Вас тогда заботил только мой лиловый глаз, – напомнил я им. – А не стоило так волноваться. Видите, уже ничего не заметно». В группе девушек послышались смешки. «Сначала повесим занавески, – указала им мама. Потом повернулась ко мне: – Я пообещала Хуану, что сделаю новые занавески, потому что теперешним больше лет, чем самому Мафусаилу». Мы взглянули наверх, словно желая удостовериться, что занавески действительно пребывают в столь плачевном состоянии.

«Ты довольна или мне кажется?» – спросил я ее. «Ты знаешь, да. Я довольна», – подтвердила она, когда девушки вошли в дом и мы остались одни. «Потому что меня выгнали из гимназии?» – «Может быть, это к лучшему, – сказала она. – В следующем учебном году тебе не придется так рано выезжать на шоссе. Я все время жила в страхе, что с тобой произойдет несчастный случай. Или что ты схватишь воспаление легких, ожидая поезда, весь потный после того, как проехал четыре километра на велосипеде». Она действительно выглядела довольной. Я никак не мог ее понять. Предполагалось, что она должна быть огорчена из-за этого случая с порнографическим журналом. Какой бы светской не считалась в Обабе тех времен женщина, которая курила и умела водить машину, моя мать была очень привязана к религии и не признавала никакой иной морали, кроме католической.

«Вчера я была на лесопильне, разговаривала с отцом Адриана», – продолжила она. На ней был синий кашемировый свитер, на шее нитка жемчуга. Здесь, в этом месте ее брат обычно носил клетчатую ковбойку; Лубис – холщовые штаны и рубаху; я – самую заношенную свою одежду. Она же, хоть и находилась в своем родном доме, казалась чужой. «Адриана снова прооперируют после экзаменов бакалавриата, – рассказывала она. – Судя по всему, это будет более серьезная операция, чем все предыдущие, и врачи сказали, что какое-то время он не сможет много двигаться и что лучше забыть о поездках на поезде». – «Я ничего об этом не знал». Адриан никогда даже не упоминал о своей болезни. Для него это было нормой. Все новости о нем доходили до меня почти всегда через мою мать, потому что в мастерской «все обо всех знали». «Дело в том, что Исидро принял решение, – продолжила она – В следующем учебном году к ним на дом будут приходить два преподавателя. Один по гуманитарным, другой по естественным предметам. А теперь угадай, кто еще будет ходить на эти занятия?» – «Я?» – «Да, Давид. Но не только ты. – Она стала подсчитывать, отгибая на каждое имя один палец: – Сын управляющего лесопильней Хосеба; дочь инженера из «Ромера» Виктория. И кроме того, Сусанна, дочь врача. Похоже, всем уже надоело мотаться взад-вперед, и они предпочитают оставаться в городке».

«Значит, нас будет пятеро», – сказал я маме. Меня тоже обрадовал новый план. «Иногда шестеро. Ты ведь знаешь Паулину, правда?» Это была одна из девушек, приехавших с моей матерью. Я ее больше знал не по мастерской, а по церкви. Возвращаясь на свое место после причащения, она обычно проходила мимо фисгармонии, как Тереза и Вирхиния. «Это та толстушка, что пошла вешать занавески, да?» – «Я бы не назвала ее толстушкой, – возразила мама. Она всегда защищала девушек, которые ходили к ней в мастерскую. – Раньше, может быть, и была, но теперь она выросла и стала очень хорошенькой. Кроме того, из нее получится отличная портниха. В общем, отец Адриана хочет, чтобы вы изучали еще один предмет, черчение. И я попросила его, чтобы Паулина могла посещать занятия. Если она хочет стать профессиональной портнихой, черчение ей весьма пригодится». Одновременно с упоминанием ее имени Паулина выглянула в окно. «Занавески прекрасно выглядят, Кармен». – «Пошли, посмотрим», – сказала мне мама, беря за руку.

Она говорила, не останавливаясь, все на одну и ту же тему – о занятиях, которые будут проходить на лесопильне, – проявляя полнейшее равнодушие к уголкам и стенам своего родного дома. Сообщила мне, что решили приспособить под это мастерскую, где Адриан вырезал свои деревянные фигуры, и что уже заказали столы и доску, а кроме того, новую печь для зимы. Что касается преподавателей, то по гуманитарным предметам наверняка будет мсье Нестор, тот самый, что обучал нас французскому языку, а по естественным – молодой человек по имени Сесар, преподававший в университете. В завершение своего рассказа она попросила меня много заниматься, потому что теперь, если я сдам экзамены бакалавриата, то смогу пройти курс подготовки к университету со всеми удобствами, без необходимости выезжать из Обабы.

«Ну, как вам показались занавески?» – спросила Паулина, когда мы спустились с верхнего этажа на кухню. «Хорошо», – ответила мама. Но она не обратила на них никакого внимания.

Затем мы направились в павильон, чтобы девушки смогли посмотреть на «длинноногих лошадей», но мама вернулась назад и вновь села на каменную скамейку. «Дон Ипполит передает тебе привет, – сказала она мне. – Говорит, что ему очень жаль, что в прошлое воскресенье ты не пришел играть на фисгармонии. Он хочет, чтобы ты приходил. Он в курсе всего». – «И что тебе еще рассказал приходской священник, мама?» – спросил я, садясь рядом с ней. «Что Мартин связался с очень плохой компанией, – ответила она, понижая голос. – И что если благодаря этому случаю с журналом вы отдалитесь друг от друга, то он считает, что все произошедшее в гимназии только к лучшему, хоть никакой твоей вины в том не было». – «Так значит… моей вины нет», – сказал я. «Конечно нет, священник мне все объяснил». Я подумал, что мама, очевидно, пришла в отчаяние, узнав о версии Анхеля, и что слова священника, напротив, вызвали у нее огромное облегчение Огромное облегчение: эйфорию. «А как дон Ипполит обо всем узнал?» – «Он поговорил с капелланом гимназии, и тот рассказал ему всю правду. Думаю, капеллан очень огорчен, потому что теперь некому играть на фисгармонии». – «Капеллана гимназии зовут дон Рамон». – «Вот-вот, дон Рамон. Он-то все и рассказал». – «Хорошо еще, что хоть кто-то у нас в семье мне доверяет», – сказал я ей. Но она не обратила внимания на мои слова и продолжала посвящать меня в подробности нового учебного плана, пока Лубис с четырьмя девушками не вернулись из павильона.

Ко мне подошла Паулина. «Тереза передает тебе привет. Она мне дала для тебя вот это», – сказала она, протягивая мне конверт. Я взял его и положил в карман. «Да, кстати! Чуть не забыла! – воскликнула мама. – Вирхиния тоже передавала тебе привет». Я вздрогнул. Речь шла о крестьянской девушке, которая, проходя мимо фисгармонии, всегда бросала на меня взгляд. «А где ты ее видела? В церкви?» – «Она стала ходить в мастерскую, – ответила мама. – На будущий год она собирается выйти замуж за моряка и хочет к этому подготовиться». Радость, которую я было испытал, тут же рассеялась. «А, так она выходит замуж за моряка», – сказал я. Теперь мне стало понятно, почему Вирхиния всегда ходила либо одна, либо с другими девушками и я никогда не видел ее в обществе молодых людей: моряки проводили долгое время вне дома. «Он обычно плавает где-то в районе Террановы, на рыболовном судне, ловит треску. Плохо, что жизнь у него проходит на море и он иногда месяцами не бывает дома», – сказала мама, догадываясь о моих мыслях.

Я заметил, что Паулина все время смотрит на меня. «Похоже, на будущий год мы будем вместе учиться», – сказал я ей. «Мне бы очень хотелось». Говоря это, она покраснела. Мама поцеловала меня. «Я поехала, Давид». Затем обратилась к своим ученицам: «Идите вперед. Я вас догоню. Хочу зайти поздороваться с Аделой». Она села в машину и вырулила на дорогу. «Занимайся, Давид. Ты должен непременно сдать экзамены бакалавриата». Паулина с другими девушками уже пересекли мост и помахали мне на прощание.

Я присел на каменную скамейку, чтобы прочитать письмо Терезы. Это была открытка, на которой был изображен щегол, взиравший на меня взглядом хищной птицы. Взиравший тогда и взирающий теперь, потому что я сохранил открытку, она хранится среди моих бумаг. Там было написано: «В воскресенье фисгармония в церкви молчала, и двое пришедших причаститься тосковали по кому-то и разглядывали каждый уголок в надежде увидеть тебя. Второй из них – ты знаешь, lapaysanne [8], – есть с кем утешиться. А мне нет».

«Тебе снова пишут, Давид», – сказал мне Лубис, когда мы вновь встретились. «Это Тереза», – сказал я ему. Сам того не желая, я произнес ее имя грустным тоном. «Ведь никакого несчастья не произошло, правда?» – спросил Лубис. Я ответил ему, что ничего не случилось, просто устал. А думал между тем о la paysanne. «Ей есть с кем утешиться». Эта фраза причинила мне боль.

В один из вечеров, кончив заниматься, я взял тетрадь и стал составлять новый сентиментальный список. Мартину там уже места не было. После нашей последней встречи у источника Мандаска там также не могли находиться Убанбе и Панчо. Писк мышки навсегда запечатлелся в моей памяти. По поводу Адриана у меня тоже были сомнения, потому что после того, что произошло в гимназии, он ни разу не удосужился навестить меня. Что касается Вирхинии, то было бы несправедливо включать ее в список, поскольку в действительности между нами не существовало никаких отношений. Таким образом, неизменным в списке оставался один только Лубис.

IX

У меня в руках первая фотография группы, которую мы образовали для прохождения курса подготовки к университету, сделанная, как можно прочитать на обороте, 27 октября 1965 года. Виктория, Хосеба и Сусанна, взявшись под руки, стоят слева; в центре сидят Редин – мсье Нестор – и Сесар, преподаватели; правее сидит Адриан, а позади него стою я. Для полноты группы не хватает только Паулины, но, как ни просил отец Хосебы, сделавший фотографию, она не захотела позировать вместе с нами. Она сказала, что не студентка, а всего лишь одна из учениц швейной мастерской. В то время Паулина была большой скромницей. В нашей компании она чувствовала себя скованно.

На фотографии мы все улыбаемся, а Редин выглядит довольным, как никто другой. Он признавался, что это один из лучших периодов его жизни, когда ему удалось освободиться от груза частных уроков и посвящать все свое время преподаванию истории и философии, своих любимых предметов. В противоположность ему, Сесар лишь слегка изображает улыбку, пристально глядя в объектив сквозь свои толстые очки в черной оправе. Но и ему работа тоже была по душе, потому что, как он сам утверждал, на лесопильне, среди досок, он чувствовал себя «как в какой-нибудь крепости Far West [9]», недосягаемым для врагов. «Хотя в моем случае боюсь-то я не индейцев, а белых». В словах Сесара звучала настоящая обеспокоенность. Будучи уволенным из университета из-за некоего инцидента политического характера, он боялся, что теперь, когда он состоит на учете в полиции, жандармы могут прийти за ним в любой момент.

Радостный вид, который демонстрировали мы, ученики, тоже не был чистой позой. Впервые в жизни мы оказались вдали от суровой дисциплины гимназии. В нас еще, по-видимому, был заметен, как у собаки из басни, след от цепи на шее, и наши движения еще не были достаточно раскованными; но разница уже была огромной. Мы двигались лучше, свободнее. Сесар объяснял нам особенности интегрального исчисления или структуру молекулы углерода, выкуривая сигарету, а Редин сидел перед нами, держа термос с кофе, который ему готовили в ресторане на центральной площади Обабы. Адриан по-своему выразил то, что чувствовали мы все: «Жаль, что я раньше не соглашался, чтобы мне выправили спину. Тогда мы бы давно уже освободились от пингвинов». «Пингвинами» были монахи Ла-Салье. Мы называли их так из-за их одеяния, состоявшего из черной сутаны и белого нагрудника.

Однако со временем – так всегда происходит с тем, что мы оставляем позади, это, по всей видимости, произошло бы даже с адом – мы стали скучать по жизни в гимназии; и прежде всего девушки, особенно Сусанна, начали тосковать по «добрым временам, пережитым там» и ездить по воскресеньям в Сан-Себастьян, чтобы встретиться с молодыми людьми, с которыми они познакомились на школьных вечерах. Но при всем этом мы никогда по-настоящему не раскаивались в перемене в нашей жизни.

У меня осталось много фотографий, сделанных в том учебном году. Вот и теперь вслед за первой я беру в руки ту, что была снята пять месяцев спустя у она представляет для меня наибольший интерес, вернее, лучше всего иллюстрирует то, о чем я пишу в Стоунхэме. Она датирована 3 мая 1966 года, днем, когда мы открыли новую мастерскую Адриана в двух километрах от лесопильни. Помимо компании, представленной на первой фотографии, здесь еще присутствуют Лубис, Убанбе, Опин и Панчо; Лубис – потому что я попросил его об этом; Убанбе, Опин и Панчо – потому что это они построили мастерскую, деревянный домик, очень похожий на тот, где мы занимались. В углу фотографии можно увидеть Дымящийся мангал, а далее, на заднем плане, речную заводь, которая, благодаря своим природным характеристикам – она имела овальную форму и утес, с которого устремлялся вниз небольшой водопад, – была известна под названием Купальня Самсона.

После завершения обеда, которым мы отметили открытие мастерской, Лубис, Панчо и Убанбе горной дорогой вернулись домой: «Нам, крестьянам, приходится работать больше, чем учащимся», – сказал Лубис, – а остальные отправились в городок с намерением выпить чего-нибудь в ресторане на площади; мы шли весело, посмеиваясь над остротами Редина по поводу трудностей, которые таит в себе пешая ходьба. «Выпивать следует только в цивилизованных местах, где ты поднимаешь руку и тут же останавливается такси», – через каждые сто метров повторял наш преподаватель, с жаром объясняя нам «связь между алкоголем и мудростью» или «почтенный обычай носить учителей на носилках, существовавший в Древнем Риме».

Громче всех смеялись Виктория и Адриан, которые тоже были слегка навеселе, а единственным исключением был Сесар, внимавший своему коллеге с лицом серьезным, как никогда. «Вы, естественники, должны бы выпивать больше», – упрекнул его Редин, когда мы уже подходили к лесопильне, где по обеим сторонам дороги грудились штабеля досок. «Я тоже много пью, но меня алкоголь вгоняет в тоску», – отвечал тот.

Ходили слухи – до нас их донесла Виктория, – что когда-то он был женат на своей однокурснице, но в тот период, когда у него возникли проблемы и его выгнали из университета, она его бросила. По мнению Виктории, именно это было причиной его суровости и беспокойства, заставлявших его выкуривать одну сигарету за другой. Но я не слишком доверял тому, что рассказывала одноклассница. Как однажды сказал тот же Сесар, она была склонна смешивать арифметику с «литературой».

Лесопильня имела два входа, один вел в жилище Адриана и Хосебы, а другой использовался для грузовиков, которые привозили древесину. Перед этим входом на цементном полу в рамке было выведено название лесопильни: «Древесина Обабы». Я увидел, как по этой рамке, прямо по буквам, взад-вперед ходит Мартин.

Я разволновался. После того инцидента с журналом мы с ним и словом не обменялись. Кроме того, мне прекрасно был известен этот способ двигаться, характерный для Мартина, это хождение взад-вперед, и я понял: что-то неладно. Когда наша компания подошла, он остановился в центре рамки. Кулаки его были сжаты; казалось, он готов был к драке. «Вот и наш боксер, замечательным образом занявший место на ринге», – сказал Адриан. Шутка была уместной, и все рассмеялись.

Когда смех прекратился, установилась самая настоящая тишина. Было воскресенье: машины по шоссе не ездили; собаки не лаяли; все станки на лесопильне были отключены. Рабочие отдыхали по домам. «Почему ты не пришел на обед, Мартин? Я оставил тебе сообщение в гостинице», – сказал Адриан, подходя к нему. Мартин отстранился от него, отступив в угол рамки. Оттуда он смотрел на нас. «Терезе очень плохо. Нам позвонили из гимназии. Она, возможно, умрет». Он наконец разжал кулаки и обхватил руками щеки. «Что с ней, Мартин?» – спросил Хосеба. Виктория закрыла лицо.

Я увидел Моро, ослика, на котором Панчо возил обед дровосекам. Он стоял на лужайке по ту сторону шоссе, между двумя штабелями досок. Голова у него была поднята, словно он тоже хотел знать, что происходит. Но Мартин ничего не говорил. Он вновь принялся расхаживать, не выходя за пределы рамки как узник по тюремной камере.

«Не поли же она подхватила! – воскликнула Сусанна. – Я слышала, отец говорил, что в Сан-Себастьяне эпидемия». Она и все мы стояли, выстроившись шеренгой, параллельной одной из сторон рамки. «Твой отец очень хорошо осведомлен, – резко ответил Мартин. – Но он мог бы вовремя сделать ей прививку. Во Франции прививки делают всем детям и подросткам. Нам это сказала двоюродная сестра моей матери». – «Так у Терезы поли, полиомиелит», – сказал Хосеба упавшим голосом. «А виноват твой отец! Он дрянной врач!» – закричал Мартин, поворачиваясь лицом к Сусанне. Кулаки его снова сжались.

Ближе всех к Мартину стояла Сусанна, за ней все остальные: Адриан, Паулина, Хосеба, Виктория, Редин, я и Сесар. «Успокойся, – сказал Сесар с другого конца шеренги. Все взгляды устремились на него. – Для того чтобы врач назначил вакцинацию, он прежде всего должен располагать вакциной. А в Испании это требование не выполняется. Во Франции да, а здесь нет. Мы более отсталые». Мартин прореагировал не сразу. Он медленно направился к Сесару, ничего не говоря. «Ты ведь коммунист, правда?» – наконец спросил он. «Не говори глупостей», – ответил ему Сесар. «Всему городку это известно», – настаивал Мартин. «Не заводись сейчас с этой историей! Сейчас не время!» – попросил его Хосеба, делая шаг вперед и вступая в рамку. Адриан, Паулина и Виктория сделали то же самое, и вчетвером они окружили Мартина. Хосеба крикнул: «Почему ты сказал, что Тереза может умереть?» – «Ты что, не слышал? – Мартин тоже кричал. – Нам позвонила директриса гимназии». – «Но что точно она сказала?» – спросила Паулина. «Что у нее температура выше сорока. Она бредит». Бредит. Мартин дважды повторил это слово. Оно в тот день оказалось для нас новым и произвело сильное впечатление. «Разве можно умереть такой молодой!» – воскликнула Виктория, разрыдавшись.

Ее плач очень странно звучал в том месте, где обычно был слышен лишь шум, производимый пилами. «Она не умрет. Успокойтесь, – убежденно сказал Сесар. – Возможно, ее частично парализует, как мою жену. Но она не умрет».

Как мою жену. Эти слова оказались решающими, они кардинально изменили направление беседы. «У твоей жены был полиомиелит?» – спросил Мартин. «Она слегка прихрамывает. И одна нога у нее чуть тоньше другой. И это все», – сказал Сесар. «Разве это мало – остаться хромым? Многие предпочли бы умереть!» – Мартин по-прежнему демонстрировал неприязнь. «Не говори глупостей, пожалуйста!» Сесар бросил сигарету, которую он курил, на землю. Все еще дымя, она упала в паре метров от рамки.

Мартин сел на землю. Он казался обессиленным. «Пошли ко мне домой. Поговорим там спокойно», – сказал ему Адриан. Мартин отрицательно покачал головой. «Миелит, – неожиданно сказал Редин, отчетливо произнося каждый слог. – Ми-е-лит. Вы должны знать, что корень «миел» происходит не от латинского mel, mellis, он не имеет ничего общего с пчелиным медом. Он происходит от греческого myelys. Myelys: костный мозг». Волосы у него были взлохмачены, и говорил он как лунатик.

«Какие сигареты ты куришь?» – спросил Мартин у Сесара, глядя на тлевший на земле окурок и словно забыв о состоянии сестры. «Он курит «Жан». Все естественники курят темный табак, и мой коллега не исключение, – сообщил ему Редин. – Мы же, гуманитарии, предпочитаем светлый. Я в последнее время перешел на «Данхилл». Возьми мои, если хочешь». Но Мартин отказался от его сигареты. Он встал и пошел вперед, остановившись перед Сесаром. «Я никогда не пробовал твоих. Дай мне одну, если ты не против».

Сесар протянул пачку «Жана» Мартину. Пачка была красивая, красно-черного цвета, по низу шел орнамент, имитировавший шахматные клетки. «Все вы, коммунисты, похожи друг на друга. Все худые, с толстыми стеклами», – сказал Мартин. «Правда это или нет, коммунист?» – съязвил он, похлопывая Сесара по щеке.

Я не смог сдержаться. Я бросился на Мартина и толкнул его так, что он вылетел за пределы рамки. «Оставь людей в покое!» – крикнул я, грозя ему кулаком. Я хотел ударить его, разбить челюсть. «Спокойно, Давид», – сказал мне Сесар, хватая меня за пояс и стараясь оттащить в сторону.

Мартин раскрыл руки. «Не вздумай бить меня здесь. Ты что, не видишь, что я за пределами ринга?» – сказал он, указывая на линии рамки. Подошел Хосеба и встал между нами: «Только вот драк нам не хватает. Тереза при смерти, а вы драться собрались!» Я отступил и позволил Сесару и Хосебе оттащить меня от Мартина. Я уже не испытывал ярости, мне только хотелось плакать. «Не стоит драться, Давид. Хотя у меня возникло то же желание, что и у тебя», – сказал Хосеба.

Адриан пошел к другому входу на лесопильню, к себе домой. «Сегодня по телевизору футбольный матч. «Арсенал» – «Барселона». Кто хочет посмотреть, пошли со мной», – сказал он. «Пойдем, Сесар?» – спросил Редин. Сесар не возражал: «Неплохая идея, Давид. Пошли с нами, посмотрим матч». – «Пойдем», – присоединился к нему Хосеба.

Мартин положил мне руку на плечо: «Ты все еще не простил мне историю с журналом?» Я перевел взгляд на лужайку, откуда на нас взирал Моро. «Вижу, что нет, – заключил Мартин. – А вот я как Тереза. Я все прощаю. Даже толчки». К нам подошел Хосеба. «Когда ты поедешь к Терезе?» – спросил он Мартина. «Прямо сейчас». – «Передай ей, чтобы она мужалась. Скажи, что мы приедем навестить ее, как только сможем». Мартин повернулся ко мне. «Ты тоже? – спросил он. – Тоже поедешь?» – «Конечно поеду», – ответил я. Мартин обратился к Хосебе: «Она здорово обрадуется, когда узнает. Такова жизнь, Хосеба. Ты ее друг, а Давид – ее любовь».

Все остальные были уже около лестницы, ведущей в дом Адриана, и я тоже направился к ним. Мартин схватил меня за руку: «Что это тебе так не терпится уйти? Не хочешь поехать со мной в больницу? Терезе было бы приятно. Смотри, вот мой мотоцикл. Месяц назад я получил права». На обочине дороги стоял «ламбретта». Мотоцикл принадлежал одному из служащих гостиницы, но я уже не впервые видел его у Мартина. «Сегодня не имеет смысла ехать, – сказал Хосеба. – В больницу его все равно не пустят». Мартин в ярости посмотрел на него. Швырнул на землю сигарету, которую дал ему Сесар. «Не слишком умничай, Хосеба. Я всего лишь хотел его проверить». Он выругался и пошел за «ламбреттой».

X

Хосеба принес мне письмо от Терезы вскоре после ее возвращения из больницы. Внутри я обнаружил кусок грубого картона, как от упаковки. О triste, triste etait топ äme, «печальна, печальна была душа моя» было написано на нем фломастером бледно-голубого цвета. «Тебе следовало бы навестить ее», – сказал мне Хосеба. Я заверил его, что скоро это сделаю. «Мы все ходили. Даже Адриан, который ненавидит болезни. Только тебя не было».

Я не выполнил обещания. Вместо этого решил ответить Терезе письмом, в котором писал, что все еще сердит на ее брата из-за истории с порнографическим журналом и что не хотел бы столкнуться с ним в кафе или в коридорах гостиницы. И что по этой причине откладываю визит. Но непременно приду.

Разумеется, правда была совсем иной. Причина была связана не с Мартином. И не с его отцом, Берлино. Причина крылась в Вирхинии, la paysanne. Именно из-за нее я не ходил в гостиницу. Как сказала мне мама, она училась шить и приходила в мастерскую виллы «Лекуона» как раз в то же время, которое установила для посещений Терезы Женевьева, в шесть часов вечера. И перед дилеммой, которая возникала передо мной, – повидаться с Вирхинией или два долгих часа болтать с Терезой – я всегда склонялся к Вирхинии. Мельничный жернов времени не мог справиться с этой привязанностью. Скорее наоборот, зерно – семя любви – с каждым разом становилось все более твердым.

Вирхиния, la paysanne, жила в районе лесопильни, на другом берегу реки. Незадолго до шести часов вечера она пересекала мост, находившийся перед ее домом, и вступала на территорию, где строили новое спортивное поле, направляясь к вилле «Лекуона». Рабочие, завидев ее, оставляли свою работу и приветствовали ее, предлагая сигареты; она продолжала свой путь, не обращая на них никакого внимания.

Я видел ее из окна своей комнаты. Там был мой наблюдательный пункт. Мне нравилось смотреть, как она проходит мимо контейнеров и подъемных кранов, ловко обходя препятствия, почти не касаясь земли, легкая, как бабочка. «Привет, как дела?» – говорил я ей немного спустя, открывая перед ней двери дома, или: «А, ты пришла», или: «Ты даже дождя не испугалась». Она улыбалась своим особым образом, одними глазами. «Хорошо, а как ты?» – отвечала она, или: «Да, сегодня я немного припозднилась», или: «Погода ужасная, у меня все волосы растрепались». Я всегда находил ее хорошенькой, а с растрепанными волосами особенно.

Она отдавала себе отчет в том, что я жду ее, так же как в церкви, когда шла на свое место после причащения; казалось, она принимает мое отношение к ней, мои робкие попытки сблизиться. Мне трудно было смириться с тем, что она намеревается выйти замуж за человека, жизнь которого проходит в море.

Однажды я почувствовал, что узкая полоска, которую она оставляла для наших отношений, слегка расширилась, и осмелился назвать ее по имени: «Как поживаешь, Вирхиния?» – «Неплохо, Давид», – ответила она мне совершенно естественным тоном. Это было чудесное мгновение» Presi tanta dolcezza [10], следовало бы мне сказать, воспользовавшись выражением старинного поэта… Нежность, которую я испытал, услышав это приветствие, была так велика, что, взволнованный, я заперся в одиночестве в своей комнате, чтобы продолжить предаваться мыслям о ней.

Еще слаще было впечатление от нашей первой совместной прогулки. Мы встретились на лестнице виллы «Лекуона». Она шла домой, а я направлялся к Купальне Самсона, в новую мастерскую Адриана. Был теплый вечер конца весны, дул южный ветер. «У меня есть время. Если хочешь, я провожу тебя домой», – сказал я ей. Это пришло мне в голову совершенно неожиданно. Возможно, если бы я планировал это заранее, я бы не осмелился. «Почему бы нам не прогуляться?» – предложила она. Это означало, что мы можем пройтись по шоссе до того места, где строят новый квартал, а потом по другому берегу реки вернуться к ее дому. Как сказал бы мой товарищ по гимназии Кармело, она приглашала меня на прогулку приблизительно в три тысячи шагов, в четыре или пять раз длиннее, чем предполагал я.

Чем больше я сближался с Вирхинией, тем сильнее становилось мое желание. Я уже не довольствовался тем, чтобы видеть ее в шесть часов вечера, когда она порхала подобно бабочке среди подъемных кранов и контейнеров; меня уже не устраивали прогулки в три тысячи шагов; я хотел видеть ее в любое время и делать тридцать тысяч, триста тысяч, четыреста тысяч шагов рядом с ней. Но мое желание не исполнялось. То, что она была немного старше меня – в то время ей, по всей видимости, было лет девятнадцать, – сковывало меня. И совершенно особым образом меня сковывало отсутствие моряка. Я его никогда не видел. Вирхиния никогда о нем не говорила. Только моя мама время от времени упоминала о нем. Я заполнял эту пустоту и представлял его исполненным достоинств: видный мужчина, незаурядный человек, наделенный той привлекательностью, которой море одаривает самых лучших.

Подчас я восставал против самого себя. «У Вирхинии, – думал я, – должно быть, много поклонников, и я, скорее всего, один из множества, дурачок какой-то. Мне следует постараться отдалиться от нее, пусть на один лишь только вечер, и сходить в гостиницу навестить Терезу, проявить себя не таким эгоистом, не таким плохим другом». Но приближались шесть часов вечера, и я мчался к окну своей комнаты, вместо того чтобы спуститься в гараж и взять велосипед.

В первую неделю июня я наконец собрался навестить Терезу. Накануне я позвонил ей по телефону. «Сегодня утром я трижды обошла смотровую площадку. Как тебе это нравится?» – сказала она мне, едва начав разговор. Ни слова о моем молчании на протяжении всех последних недель. «Отлично», – ответил я. «Ну, разумеется. Ты же знаешь, какое расстояние там от края до края. Так вот за полчаса я три раза обошла ее кругом».

Смотровой площадкой называлась открытая терраса площадью около тысячи квадратных метров, расположенная перед. отелем. В дни, когда там были танцы, Анхель проходил всю ее по кругу, и это, как правило, занимало у него три-четыре минуты. Три-четыре минуты, с аккордеоном на спине и протискиваясь среди людей. А Терезе понадобилось полчаса, чтобы трижды пройти то же самое расстояние. Я подумал, что она, должно быть, здорово хромает или очень слаба.

«Завтра мы спустимся в сад, Тереза. Прогуляемся там», – пообещал я ей. «Как в старые времена», – сказала она. Сад гостиницы находился возле смотровой площадки, образуя следующий уступ в склоне горы. Для нас обоих он был местом детских игр. «Мы и в лес могли бы сходить», – предложила она. «Где встретимся? В саду?» – спросил я. «Я предпочитаю на площадке». – «Ну, тогда на площадке». – «Ты помнишь, где находится кафе, Давид? Знаешь, доходишь до стоянки и, поднявшись на площадку, поворачиваешь направо». Это был первый упрек. «Ну что ты, Тереза. Не так уж много времени прошло», – сказал я ей. «Там уже поставили столики. Под новым тентом. В белую и желтую полоску». – «Ну так, под новым тентом». Она повесила трубку.

Под тентом в белую и желтую полоску сидело несколько иностранцев, первые отдыхающие в этом году. Но Терезы там не было. Навстречу мне тут же вышла Женевьева. «Она наверху, – сказала она мне. – В своей комнате. Думаю, она тебя ждет». Обычно это была несколько отстраненная женщина, но в то утро она казалась совсем другим человеком. Проще, любезнее, меньше ростом. «Ты видел Мартина?» – спросила она меня уже в здании, проводив до лестницы. Я сказал ей, что не видел. Мне рассказывали, что он втянулся в ночную жизнь Сан-Себастьяна и вращался среди людей гораздо старше его. Но я предпочел промолчать. «Спасибо, что пришел», – сказала она, прежде чем пройти на кухню.

Тереза поджидала меня на лестничной площадке. На ней было белое платье без рукавов, а на голове – широкая черная лента, обхватывавшая волосы. Даже не поздоровавшись, она заговорила о своем брате, словно наша встреча составляла часть каждодневной жизни и она просто хотела что-то добавить к беседе, которую мы начали несколькими минутами раньше. «Мама очень обеспокоена, потому что иногда Мартин не приходит домой ночевать. Говорит, что остается с друзьями из гимназии готовиться к экзаменам. – Последнюю фразу она произнесла презрительным тоном. – Какая наглая ложь, правда? Но Мартин каким был, таким и останется». Я добрался до лестничной площадки. «Как поживаешь, Тереза?» – сказал я, целуя ее в щеку. Она улыбнулась, словно вопрос доставил ей удовольствие, но не ответила. «Женевьева в полном затмении ума от своего сына, – продолжала она. – Это просто унизительно, правда. Она ведет себя как любая другая мамаша из Обабы». – «И это притом, что она француженка! Да еще русского происхождения!» – воскликнул я, чтобы хоть что-то сказать.

Мы поднимались на третий этаж. Преодолевая каждую ступеньку, она всякий раз опиралась на лепила. «Вчера как громом поразило», – сказала она. «Кого?» Я подумал, что она решила затронуть тему своей болезни и хотела воспроизвести какой-нибудь комментарий своего врача. «Женевьеву, – уточнила она. – Она пошла забрать одежду своего сына, чтобы отнести ее в стирку, как любая другая мамаша из Обабы, и ее просто ошарашил запах». Она остановилась, чтобы передохнуть. «Le parfum n'était pas très chic, vous me comprennez?» – «Аромат был не слишком шикарный, понимаешь?» – завершила она.

Дойдя до коридора третьего этажа, она взяла меня под руку. Правую ногу она слегка подволакивала, хотя и не слишком. «Куда мы идем, Тереза?» – сказал я, видя, что она не остановилась перед своей комнатой. Уже два или три года она занимала последнюю комнату в гостинице, под номером двадцать семь. «На крышу?» – вновь спросил я. Мы находились возле укромной лестницы в конце коридора. Она стала подниматься. «Наверху есть несколько каморок, о которых даже я ничего раньше не знала. В одной из них я обнаружила очень интересные вещи. Сейчас увидишь». Ей снова не хватило воздуха и на какое-то мгновение пришлось опереться о стену. «Ну что, готов идти дальше?» – сказала она пятью секундами позже, поворачивая ко мне голову. Ее оливкового цвета глаза смотрели в упор.

На последнем этаже гостиницы потолок был таким низким, что приходилось наклонять голову. Справа и слева от прохода были маленькие двери, закрытые на замки. Тереза вытащила из кармана ключик и открыла одну из дверей, помеченную номером два. «Проходи, Давид. Но сначала сними ботинки», – сказала она мне. Войдя, я почувствовал у себя под ногами мягкость одеяла.

Тереза зажгла свет, простую лампочку, и я увидел что нахожусь в комнатке площадью не более пяти-шести квадратных метров; одеяло почти полностью покрывало пол. В одном из углов я различил прислоненное к стене ружье, а на полу возле него – солдатскую каску и бинокль. По комнате было раскидано несколько картонных коробок, заполненных бумагами, и прочий хлам: стул, чемодан, кожаный мешочек на стуле.

Тереза стала очень осторожно садиться, ища рукой точку опоры; но, не завершив движения, утратила равновесие и растянулась на полу, ноги ее задрались. Они показались мне хорошо сложенными и сильными. Я заметил только разницу в лодыжках: правая была немного тоньше.

В таком тесном пространстве ее тело казалось более рельефным. Я видел ее щиколотки, ее колени, ее плечи, черную ленту на запястье, такую же, как в волосах, ее глаза оливкового цвета, ее губы, ее слегка приоткрытый рот. Губы зашевелились, рот закрылся и вновь приоткрылся. «Ты плохо поступил со мной, и я должна отомстить. Это необходимо», – сказала Тереза. Она сняла черную ленту с волос и стала ее разглядывать. Мы вдруг очутились словно в совершенно другом месте: игра, занимавшая нас до этой минуты, закончилась.

Если бы стоял разгар лета, июль или август, до нас долетали бы голоса клиентов или шум моторов и гудки автомобилей. Но в тот день каморка казалась изолированным от мира футляром. «Как ты собираешься отомстить? С помощью этого ружья?» Я протянул руку, чтобы взять его. Оно было очень тяжелым. «Я не смогла бы его удержать», – сказала Тереза. Она положила черную ленту из волос на одеяло и взяла со стула кожаный мешочек. «Но не думай, я располагаю оружием и полегче», – сказала она. В руке у нее оказался маленький пистолет. Он был очень красивый, серебряный. Лубис назвал бы его «причудливьгм», в очередной раз намекая на большую выдумку – pantasi aundia – Терезы. Серебряный пистолет и кукольная черная лента складывались в весьма театральный образ.

«Я так плохо вел себя?» – спросил я. Она целилась не в меня, а в потолок. «Да, очень плохо. Но сам того не желая, как дети. Почему тебе нравятся les paysannes? Неизвестно. А мне почему нравится большой мальчик с широким лицом, такой как ты? Тоже неизвестно». – «Значит, я невиновен». – «Именно так», – быстро согласилась она, словно предпочитая больше не думать об этом, и передала мне пистолет.

«Очень красивое оружие», – сказал я. «Все эти вещи лежат здесь со времен войны, – сказала она – Думаю, единственная послевоенная вещь это бинокль. Он очень хороший. Немецкий». – «Все очень чистое. Смотри, как блестит пистолет», – заметил я. «Грегорио очень заботливый. По правде говоря, я узнала об этом месте благодаря ему. Знаешь? Он в меня влюблен. Но ему тоже не везет. Я не обращаю на него никакого внимания». Грегорио звали Бариа – Улитка, – поскольку он принадлежал к семейству, получившему это прозвище, и он работал официантом в кафе гостиницы. Он относился ко мне с полным презрением и, когда мы сталкивались на улице, притворялся, что не видит меня.

Я отложил пистолет в сторону и взял солдатскую каску. Она тоже вся сияла. «Когда Грегорио показал мне все это, я пошла поговорить с отцом. Ничего не сообщая ему о Грегорио, разумеется, чтобы он не перерезал моему поклоннику горло. Так вот, я пошла и сказала, что хочу взять этот пистолет себе. – Она встала на колени и положила оружие в мешочек. – Отец рассердился, но в конце концов пообещал его мне. Он будет моим в день, когда мне исполнится восемнадцать лет». Я почувствовал неловкость. Это оружие напоминало о недавней истории, о войне. Я находился в доме Берлине, все эти вещи принадлежали ему.

«А что это за бумаги лежат в коробке? Письма?» – спросил я. «Да. Это письма, принадлежащие нашей семье. Они все здесь. Те, что мой отец писал своим братьям, и те, что его братья писали ему». Она немного помолчала, прежде чем добавить: «Ты отдаешь себе отчет? Письма, написанные моим отцом. А это означает…» – «Что ему их вернули», – сказал я как дурак. «Это означает, что оба его брата погибли на фронте и мы остались с их личным имуществом». Она указала мне на картонную коробку: «Пододвинь мне ее, пожалуйста». Я так и сделал, и она вытащила из нее конверт блекло-синего цвета. «Это от моего дяди Антонио. Он послал его с фронта под Харамой 21 марта 1937 года». – «В день, когда начинается весна», – сказал я так же глупо, как и раньше.

Тереза вынула единственный листок бумаги, который был в конверте. «Ты прав. Он написал его в тот самый день, когда начиналась весна». Она повязала на голове черную ленту, чтобы волосы не спадали ей на глаза, и начала читать. Почерк у ее дяди – я сейчас вижу его: этот листок бумаги лежит на моем письменном столе в Стоунхэме – был очень мелким. Тереза читала, прищурив глаза:

Брат Марселино, я получил твое письмо в день святого Иосифа. Я пока пребываю здесь в добром здравии, слава Богу.

Ах брат, я уж было стал думать, не забыл ли ты меня в последнее время, или же ты так напуган этой войной.

Война в наших краях в сравнении с той, на которой я сейчас, была просто ерундой, здесь люди просто синие, как мертвецы, ходят; здесь, чтобы отбить у этих красных хоть одну траншею, надо их просто вырезать, и коли ты спросишь кого-нибудь, тебе скажут, что это за гора такая; гора, где мы теперь находимся, зовется Оливар, и здесь эти красные снабжены танками и всем таким; не знаю, знаешь ли ты, что у них за танки, как-то тут они стали нас атаковать, намереваясь продвинуться вперед со своими танками и всем таким, и мы у них захватили четыре, один еще даже послужить может, а три других мы подожгли бутылками с керосином и ручными бомбами, но эти русские танки огромные, у них пушка и два пулемета, а внутри каждого помещаются четыре человека, и эти танки могут даже в гору влезть по очень крутым склонам и стреляют очень бегло.

Здесь много из тех, кто служили солдатами в Африке с Грегорио из нашего городка, и у одного из них я спросил, что теперь делает Грегорио – Бариа, и он сказал мне, что кто ни на что другое не годится, становится поваром и что потому как он не знает испанского, то часто не работает вовсе. Как там поживает наш друг Анхель? Скажи ему, что он здорово бы нас порадовал своим аккордеоном, пусть поговорит с капитаном Дегрелой и заедет к нам хоть ненадолго. Твой брат Антонио.

Тереза положила письмо обратно в коробку и выбрала там белый конверт с черной рамкой. «Тот самый Грегорио, который годился только в повара, судя по всему, был отцом моего поклонника», – сказала она. «А аккордеонист по имени Анхель, о котором упоминается в конце, моим», – добавил я. «Теперь я прочту тебе другое письмо. Оно очень короткое, скорее записка, – сказала она и рассмеялась. – Видишь, какие цвета? Белый и черный. Когда я сегодня утром одевалась, я и не думала, что возьму его в руки. Но посмотри, как оно хорошо подходит». Она поднесла конвертик к груди, одновременно демонстрируя черную ленту. «Ты с ума сошла, Тереза», – сказал я ей. «Может быть, и так, Давид». Она стала читать отпечатанное на машинке письмо.

Друг мой Марселино Габирондо и родные. Я узнал о несчастье, постигшем вас в связи с гибелью твоего второго брата в военных действиях за Бога и Испанию. До этого был Хесус Мария. 25 марта, в день святого Иренео cue случилось с Антонио. Мне трудно найти слова утешения…

«Хватит, Тереза! Пожалуйста!» – перебил я ее. «Ты прав, достаточно», – сказала она, кладя письмо обратно в коробку. Потом достала пластиковый пакет и извлекла оттуда пачку сигарет «Данхилл». «Мсье Нестор тоже теперь курит эту марку», – сказал я. «Дядя погиб через четыре дня после того, как написал письмо, двадцать пятого марта, – упорно продолжала Тереза. – Весна у него оказалась очень короткой». Она зажгла сигарету. «Почему бы нам не спуститься в сад? – предложил я. – Там нам будет лучше, хоть воздухом подышим». Не обращая внимания на мои слова, она вытащила из пластикового пакета блюдце и стала использовать его как пепельницу. «Я много раз думала об этом, – продолжила она. Теперь она говорила как будто сама с собой. – Я представляю себе руку дяди, скользящую по бумаге, выводящую букву за буквой. А потом представляю ее себе неподвижной. Если бы двадцать пятого марта ему вставили карандаш между пальцами, он бы ни на что не сгодился». – «Пожалуйста, Тереза, давай уйдем из этой каморки». У меня было ощущение, что ее слова кружатся над моей головой, все больше и больше закручиваясь в вихре, становясь все более яростными. «Мы не можем выйти, Давид. Моя мать сердится, когда видит, что я курю. Мартин может пить и курить, и ничего не случится. А мне вот не дозволено. Elle m'importune – она мне надоела!» Она толкнула дверь, чтобы впустить немного воздуха.

Теперь до нас долетал шум автомобилей с гостиничной стоянки. Я подумал, что, видимо, наступило время обеда, но не осмелился взглянуть на часы. Тереза наблюдала за мной. В какой-то момент глаза у нее заблестели и выступили слезы. «Ты прав, это не лучшее место для перекура. Посмотри, сколько дыма», – сказала она. И раздавила сигарету о блюдце.

Она порылась в содержимом картонной коробки и вытащила тетрадь. «Взгляни-ка», – сказала она, протягивая мне ее. Тетрадь была похожа на те, что используются в школе, оранжевого цвета, с изображением гориллы на обложке. Внизу в виньетке была надпись: «Тетрадь по…» и внизу стояло имя: «Анхель». «Узнаешь почерк?» – спросила она меня. «Похож на почерк моего отца». – «Да, я тоже так думаю». Я внимательнее взглянул на записи. «Теперь, скорее всего, он пишет немного иначе, – сочла она нужным заметить. – Имей в виду, что прошло около двадцати пяти лет». – «Двадцать пять лет?» – «Или даже немного больше». Тереза показала мне страницу, на которой был список фамилий. «Ну-ка, что ты об этом думаешь?» Тетрадь была слегка влажной, ее страницы даже не шуршали.

Почерк был неровный, словно автор списка составлял его наспех, некоторые имена трудно было разобрать. В первой строке было написано Умберто. Затем – я не сразу смог расшифровать запись – шли имена Старый Гоена и Молодой Гоена. Четвертую строку, похоже, занимал Эусебио. Пятую – Отеро. На шестой заглавными буквами было написано Портабуру. Далее шли учителя. Последнее место занимало кое-как написанное, но при этом подчеркнутое слово американец.

«Это список людей, которых расстреляли в Обабе Дело рук наших отцов, полагаю, – сказала Тереза. На глазах у нее вновь появились слезы. – Я знаю, теперь ты меня возненавидишь. – У нее непроизвольно кривились губы. Она плакала. – Когда я заболела в гимназии, единственной моей надеждой было, что ты сразу примчишься навестить меня. И, видя, что ты не приходишь, я сама себя обманывала…» Она не в состоянии была продолжать и бросилась на пол, закрыв лицо руками. «Тереза, не надо так», – сказал я, беря ее за руку. Это было чисто инстинктивное движение. Я думал не о ней, а о списке из тетради.

XI

После занятий на лесопильне мы все отправлялись на площадь и садились под сенью конских каштанов выпить пива и лимонада, которые мы брали в ресторане. «Причина неясна, но Давид явно чем-то озабочен. Это видно по его лицу», – сказал в один из таких дней Сесар. Мы с Сусанной уселись вместе с ним на скамейку, в то время как остальные, Редин, Адриан, Хосеба и Виктория, пошли рассмотреть вблизи памятник, который воздвигали на другой стороне площади в память погибших на войне. «До экзаменов осталось всего три недели», – сказал я. Это была маленькая ложь. Причиной моей озабоченности были не экзамены, а тетрадь с гориллой, с которой меня ознакомила Тереза. Я не мог думать ни о чем другом. «Я могу понять, что Виктория озабочена, но ты-то что?» – сказала Сусанна.

«У Давида свои сомнения, как и у нашего скульптора, – сказал Сесар, указывая на памятник сигаретой. Он курил свои любимые сигареты «Жан». – В конце концов все свелось к усеченной пирамиде. Сначала он сделал цилиндр, намереваясь выгравировать все имена на его поверхности. Затем пирамиду. И теперь, как видите, решил отсечь ее вершину». Он глубоко затянулся сигаретным дымом.

Мы стали рассматривать усеченную пирамиду. «Если бы они собирались поместить там имена всех, кто погиб на войне, я бы нисколько не возражала, – высказала свое мнение Сусанна. – Но мне противно, потому что они представят там только одну сторону». На ней было летнее платье оранжевого цвета и простые белые полотняные тапочки. Тот, кто совсем не знал ее, мог бы подумать, что этой девушке неведомы тревоги, что она заботится исключительно о своей внешности; но, как сказал бы Мартин, она была дочерью «человека, проигравшего войну», и это было заметно. «Сусанна совершенно права, – сказал я. – По крайней мере, могли бы поместить там имена тех, кого расстреляли в Обабе». Едва закончив фразу, я увидел список из тетради, словно он был перед моими глазами: Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец.

На усеченной пирамиде фигурировали лишь имена двух «павших», выгравированные золотыми буквами на черном мраморе: Хосе Итуррино и Хесус Мария Габирондо, один из братьев Берлино. Имя второго брата, автора письма, которое мне прочитала Тереза, еще предстояло вырезать.

«А что ты знаешь о тех, кто был расстрелян в Обабе, Давид?» – спросил меня Сесар. «Очень немного. Но я хотел бы узнать побольше», – сказал я. Сусанна засмеялась: «Он меняется. До сегодняшнего дня он жил только аккордеоном». В руке она держала за хвостик шапочку от каштана, которой, смеясь, слегка ударила меня по голове. Сесар сказал мне все тем же сердечным тоном: «Именно поэтому он и ходит последнее время такой озабоченный. У него раскрылись глаза, и он стал видеть мир».

К нам подошел Редин и предложил пойти в ресторан на нижнем этаже здания муниципалитета. Они с Сесаром, как правило, обедали в этом ресторане, поскольку там было спокойнее, чем на площади. «Мне хочется выпить вермута, – сказал он. – Говорят, это отвратительный напиток. Что даже сам владелец «Чинзано» его терпеть не может. Но я вдруг почувствовал внезапную ностальгию по его вкусу». Сесар взглянул на него поверх очков: «Мне он тоже не нравится. Но я и представить себе не мог, что с владельцем «Чинзано» происходит то же самое. Ты уверен, Хавьер?» Он называл коллегу его настоящим именем: Хавьер. «Мне об этом поведал Хемингуэй Однажды его пригласили на прием, который давал владелец «Чинзано», и он попросил вермута, дабы оказать честь гостеприимному хозяину. Но к нему подошел владелец и сказал: «Ты что это пьешь такую гадость?» Отвел его в уединенное место и угостил виски». Редин засмеялся, мы тоже. «Ну так пошли к муниципалитету, – сказал Сесар, поднимаясь со скамейки. – Если мне дозволено выражаться на манер гуманитариев, я испытываю внезапную ностальгию по салату в этом ресторане». Мы сделали знак нашим товарищам, которые продолжали стоять у памятника, чтобы они шли с нами.

Под аркадой здания муниципального совета была мемориальная доска с более чем тридцатью именами, выгравированными черными буквами. Первыми здесь также шли Хосе Итуррино и Хесус Мария Габирондо. Антонио Габирондо стоял двенадцатым. «Видишь? Половина букв стерта. Поэтому и сооружают новый памятник», – сказал Сесар. У имени Антонио Габирондо не хватало пяти букв, можно было прочесть только «нио абирондо». «Достаточно было восстановить буквы, – сказал Хосеба, – городку это вышло бы значительно дешевле». Адриан взял его руку и подержал ее поднятой кверху, как это делают с победителями в боксерском поединке: «Это сказал сын управляющего «Древесины Обабы». – «У фашистов все же есть какая-никакая своя душонка, – заявил Сесар. – Они не хотят, чтобы их товарищи канули в забвение. Кроме того, эта усеченная пирамида на площади значительно лучше выражает то, что произошло. У нее отсекли вершину, как отсекают голову, когда лишают жизни… Этот скульптор знает, что делает». Мы все ждали, что он завершит свою речь саркастическим смехом, но он остался серьезным.

Двое мужчин, выходивших из ресторана, уставились на нас. Редин подошел к Сесару: «Постарайся говорить потише. В противном случае у нас будут неприятности». – «Они остановились не для того, чтобы послушать, о чем мы говорим, – вмешался Адриан, – а под впечатлением от оранжевого платья Сусанны Наша подружка похожа на солнышко». – «Объявляю тебя Мисс Обаба, Сусанна», – вторил ему Редин. Проведя вместе целый учебный год, мы неплохо понимали друг друга.

Список расстрелянных в Обабе вновь возник в моей памяти: Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. Как ни старался я забыть эти имена, убрав тетрадь вместе со старыми бумагами в ящик стола и с головой уйдя в учебу, они по-прежнему оставались на поверхности моего мышления, готовые вот-вот вырваться наружу. Они были запечатлены в моей памяти столь же отчетливо, как имена Хосе Итуррино и Хесуса Марии Габирондо на мраморе нового памятника.

В задней части ресторана на нижнем этаже муниципалитета была крытая терраса, выходившая на территорию, которую переделывали под спортивное поле. Мы сдвинули два стола и сели. Редин взял слово: «Этот усталый преподаватель был бы очень благодарен, если бы кто-нибудь принес ему вермут. С оливками, если можно». Мы с Сусанной одновременно вскочили на ноги. «К твоим услугам два официанта, Хавьер. Где уж там трибунам Рима!» – воскликнул Сесар. «Оливки, вермут, четыре пива и себе что хотите», ~ подвел итог Адриан, опросив всех. «Я ничего не хочу», – сказала Сусанна.

У стойки кроме хозяйки ресторана оказались только мы двое. «Сусанна, я хочу задать тебе вопрос», – сказал я, заказав все необходимое. Она посмотрела на меня. У нее были светлые глаза, нечто среднее между синим и зеленым. «Не знаю, помнишь ли ты. Однажды мы беседовали о безвинных людях, которых расстреляли в нашем городке. Ты не могла бы сказать, как их звали? Я пишу рассказ, где речь идет о войне, и мне хотелось бы, чтобы там были реальные имена». Я пытался говорить самым что ни на есть безразличным тоном. «Вам нужны стаканы?» – спросила хозяйка, ставя на стойку пять бутылок пива. «Только три», – сказали мы. Адриан с Викторией пили из бутылок, из горла, по выражению Редина. «Это должен знать мой отец. Наверняка», – ответила Сусанна.

Неожиданно рядом с нами появился Сесар. «Что это должен знать твой отец, замечательный врач Обабы?» – спросил он. Сусанна принялась объяснять ему, пока я ходил расплачиваться за заказ. «Так значит, рассказики пописываем накануне выпускного экзамена? Мне следовало бы призвать тебя к порядку», – сказал Сесар, когда я вернулся. В каждой руке у него было по пиву. «Я только начал. У меня это не отнимает много времени», – попытался я оправдаться. Я захватил три бутылки, остававшиеся на стойке. «Стаканы и вермут уже на столе. Чего еще не хватает?» – спросила Сусанна, вернувшись с террасы, где сидели наши друзья. «Оливок», – в один голос ответили мы с Сесаром. «Если бы я надумал писать рассказ, то в качестве главной героини выбрал бы ее», – добавил Сесар голосом достаточно громким для того, чтобы Сусанна могла его услышать. «Большинство преподавателей безумны, Давид», – заметила мне она, прежде чем снова отправиться на террасу. Ее белые полотняные тапочки быстро скользили по полу ресторана.

«Сегодня я обедаю один, – сказал мне Сесар, прежде чем присоединиться к группе. – Хавьер идет в гостиницу, к сеньоре француженке». – «К Женевьеве?» – «Я не знаю, как ее зовут. Похоже, время от времени у нее возникает необходимость поговорить по-французски. А у Хавьера, как ты знаешь, в любое время возникает необходимость хорошо поесть». Он пристально посмотрел на меня из-за стекол своих очков.

Все-таки что-то в Сесаре не увязывалось воедино. Он говорил оживленно, но глаза его не выражали радости. «Возможно, – подумал я, – потому что это не первые его глаза, а вторые». – «Почему бы тебе не остаться пообедать со мной? – сказал он. – Конечно, это будет не банкет, как у Редина в гостинице, но, по крайней мере, это будет чистый обед. Жареное мясо и салат. Плачу я». Большинство слов были нормальными, произнесенными первым языком. Но что касается чистого обеда, то это выражение имело иной привкус, горьковатый. Словно в этот момент в разговор вступил его второй язык.

К нам подошел Редин, держа тарелочку с оливками. «Если вы обмениваетесь секретными сообщениями, то лучше вам пройти в отдельный кабинет. В противном случае садитесь с нами». – «Я позвоню маме по телефону и пообедаю здесь», – сказал я Сесару. «Очень хорошо, Давид», – сказал он, садясь рядом с Редином.

Пачка «Жана» лежала на столе. Перед нами стояли две чашки только что поданного кофе. «Знаешь, почему я начал курить эти сигареты? – спросил меня Сесар, зажигая сигарету и оставляя в стороне тему занятий, которая занимала нас до этого момента. – Из-за цветов на пачке, из-за красного и черного. Не знаю, известно ли тебе, что это цвета анархистов. Но не пугайся, не думай, что я анархист». Я молчал. «Это еще когда мне было четырнадцать лет. Представь себе, я курю с тех пор, – продолжал он. – И начал из-за своего отца. Он-то как раз был анархистом. И еще писал стихи, как вы с Хосебой».

Я наблюдал за ним, пока он размешивал ложечкой кофе. Его очки, его худое лицо, сигарета во рту; он казался таким, как всегда, преподавателем, занимавшимся с нами естественными предметами. Но за этой внешностью сейчас угадывался другой Сесар, глядевший своими вторыми глазами, говоривший своим вторым языком.

Он вдруг сказал: «Моего отца расстреляли здесь, в Обабе». И продолжал разглядывать кофе в чашечке, словно ему не хотелось его нить. Я встревожился: «А как его звали?» Мой вопрос, похоже, его удивил, но он тут же ответил: «Бернардино».

Я почувствовал себя так, словно утратил весь свой вес и теперь витал в воздухе, на двадцать сантиметров над стулом, где прежде сидел. У меня даже появилось желание рассмеяться. Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. В тетради с гориллой не было никакого Бернардино. «Когда разразилась война, мой отец занимал должность учителя в Обабе», – добавил Сесар. У меня возникло ощущение, прямо противоположное предыдущему, мое тело внезапно вдруг погрузилось в стул. В седьмой строчке списка из тетради значилось: «учителя». Теперь я знал, что одним из них был Бернардино, отец человека, сидевшего передо мной. «Это означает, что ты жил в Обабе», – подавленным тоном сказал я. «Очень недолго. Как только началась война, меня отправили в Сарагосу, к одной из моих тетушек. Мне тогда было всего три года».

Сомнение, поселившееся было в моем сердце, развеялось. То, что мне рассказала Тереза, было правдой: список в тетради с гориллой действительно был списком расстрелянных в Обабе. Мне захотелось плакать.

Сесар поднес чашку к губам и перевел взгляд на пейзаж, простиравшийся за террасой, на сооружавшееся спортивное поле. Три подъемных крана пронзительно-желтого цвета вздымались перед нами; вдали, в районе Урцы, перед каштановой рощей выстроились рядами ольховые деревья. «Твой дядя спас друга моего отца. Он был владельцем гостиницы «Аляска», его называли «американцем». А моему отцу не удалось добраться до… как называется это место?» Он поднял руку и указал на гору за ольховыми зарослями Урцы. «Ируайн», – сказал я. «Да, именно так, Ируайн. Так вот, моему отцу не удалось добраться до него. Его убили раньше». – «В каштановой роще?» – спросил я. «Я точно не знаю». Сесар зажег следующую сигарету. «Твоего дядю зовут Хуан, «так ли?» – спросил он спокойным голосом. «Да, – ответил я. – Скоро он приедет, чтобы провести здесь лето. Говорит, что на ранчо в Калифорнии слишком жарко». – «Посмотрим, может быть, как-нибудь я зайду к нему. Отец Сусанны много рассказывал мне о нем». Я начинал четко видеть второе пространство, в котором действовали некоторые люди из моего окружения: Сесар, отец Сусанны, мой дядя Хуан. Я задал себе вопрос, какова же степень информированности учителя относительно Анхеля. «Я снова вижу у тебя озабоченное выражение лица», – сказал мне Сесар. Он оставил на столе деньги за обед. Я мог бы сказать сейчас ему, как раньше мог бы сказать дону Ипполиту: «Мне в руки попала тетрадь со списком, где перечисляются все расстрелянные в Обабе. Там не фигурирует твой отец, нет никого по имени Бернардино, но в седьмой строчке упоминаются учителя. И больше всего меня беспокоит возможная ответственность Анхеля за убийство твоего отца и всех остальных. Потому что на обложке тетради под строкой Тетрадь по… написано имя Анхель. Я становлюсь больным от одной только мысли о том, что могу быть сыном человека, у которого руки испачканы кровью». Но мне не хватило мужества. «Это пройдет», – ответил я. «Если будешь писать, это тебе поможет. И играть на аккордеоне, разумеется», – сказал он мне. «Аккордеон не поможет», – подумал я.

Сесар допил кофе. «Мне нужно идти к Виктории. Ты же знаешь, она тоже волнуется. – Он встал из-за стола. – Ей плохо дается химия. Не знаю, сможем ли мы что-то сделать за те дни, что у нас остались». Это был обычный Сесар, преподаватель. Он смотрел на меня своими первыми глазами, говорил со мной своими первыми губами.

XII

Тетрадь, которую дала мне в каморке гостиницы «Аляска» Тереза, сейчас прислонена к небольшой стопке тетрадей и фотографий на моем рабочем столе. Горилла с оранжевой обложки смотрит мне прямо в глаза, а когда я наклоняюсь на стуле в ту или другую сторону, следует за мной взглядом. Однако это меня не беспокоит. Сейчас все уже совсем не так, как было, когда я разговаривал с Сесаром на террасе ресторана двадцать или даже более лет тому назад. Я знаю, что дни тетради сочтены, скоро я отправлю ее в мусорную корзину, и грузовик отвезет ее на свалку в Три-Риверс или Визалию. Я искренне радуюсь, даже смеюсь, когда представляю себе, как ее страницы, испачканные пиццей или остатками соуса, будут перемалываться зубьями специальной мусорной машины и пожираться огнем. Finis coronat opus [11]: моя книга, моя исповедь будет вознаграждена.

Путь к этому был нелегким. Поначалу я решил, что достаточно убрать тетрадь с глаз долой, забыть о ней, например спрятать ее в тайнике в Ируайне «с тем, чтобы Добро, шляпа от Хотсона, нейтрализовало Зло», как мне однажды пришло в голову; чтобы благодеяние дяди Хуана искупило преступления, возможно совершенные Анхелем. Но стоило мне потерять тетрадь из виду, как воспоминания о ней овладевали мной настолько, что я чуть не сходил с ума. Тогда я срочно вытаскивал ее и держал все время под рукой, на ночном столике или в футляре аккордеона, до того момента, пока вновь, словно собака, желающая куда-нибудь припрятать требуху, которую она не может съесть целиком, не испытывал настоятельной потребности убрать ее подальше. Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. Этот список преследовал меня повсюду.

Из всех имен лишь четыре вызывали у меня в голове некие образы. Умберто я представлял себе в черном костюме, без галстука, в белой, застегнутой на все пуговицы рубашке; лицом он почему-то напоминал мне страхового агента, который подарил мне, когда я был ребенком, шнур, «инструмент для запоминания вещей». Эусебио же я воображал высоким и худым, хотя для этого не имелось никаких конкретных оснований, разве что его имя совпадало с именем одного крестьянина, которого я когда-то видел в Ируайне и который был именно таким. Что касается учителей, то двое из них представлялись мне весьма расплывчато, а третий, Бернардино, совершенно таким же, как его сын Сесар, то есть худым, в очках с толстыми стеклами. Наконец, американец представал передо мной таким, как его описал мой дядя, очень толстым и в шляпе от Хотсона.

Каждую ночь, когда перед моими вторыми глазами возникало отвратительное логово, эти четыре фигуры становились чем-то большим, чем просто тени, они приобретали почти такую же реальность, как фигуры Анхеля и Берлино. С каждым разом у меня оставалось все меньше сомнений. Недавняя история уже не нуждалась в посланниках. Достаточно было этих образов и взгляда гориллы на обложке. Взгляд говорил: «Ну, что ты думаешь обо всем этом, Давид? Был твой отец убийцей?» И горилла, похоже, была готова повторять этот вопрос сто лет подряд.

Дни, что оставались до выпускного экзамена, я посвятил занятиям, и прежде всего решению математических задач. Как это было и с книгой Лисарди, трудности только подстегивали меня. Поэтому, когда в Обабу пришли результаты экзамена и Сесар сообщил мне новость: «Ты отлично сдал математику, Давид!» – мой ответ был спонтанным и искренним: «Половиной оценки я обязан тебе, а другой половиной Бернардино, Умберто и всем остальным расстрелянным». Сесар никак это не прокомментировал, лишь слегка похлопал меня по спине. Момент был не слишком подходящий, чтобы говорить о деле. Он был очень доволен нашими результатами – даже Виктория все сдала, – и ему хотелось насладиться успехом.

Я тоже им наслаждался, но радость, которую вызвали у меня оценки, очень скоро развеялась. Уже к середине июля обо мне можно было сказать то, что «счастливые крестьяне» говорили о тех, кто не желал ни с кем разговаривать и запирался у себя дома: bere buruari ekinda dago – «он стал врагом самому себе». Мне все стало безразлично. Мне было все равно, сидеть ли с Лубисом на каменной скамейке Ируайна или смотреть, как Вирхиния ловко проходит между кранами и грузовиками по спортивному полю; ничто из этого не оставляло никакого следа в моей душе. Я смотрел только своими вторыми глазами; думал и вспоминал только своей второй памятью; чувствовал только своим вторым сердцем.

Я перестал ходить в Ируайн прежде всего из-за дяди Хуана. Мне страшно было даже подойти к нему. Я боялся, что он расскажет мне что-нибудь, что причинит мне боль; что он извлечет из недавней истории какой-нибудь новый предмет, как он уже сделал это со шляпой от Дж. Б. Хотсона, и я окажусь не в состоянии вынести это. В таком расположении духа я проводил почти все время на вилле «Лекуона», читая в постели толстую книгу под названием Сотня лучших детективных рассказов или смотря телевизор, который Анхель недавно принес в дом.

К счастью, самого Анхеля почти не было видно. «Я иногда думаю, что он принес нам телевизор, чтобы мы не замечали его отсутствия, – сказала мама однажды вечером, когда мы смотрели фильм. – То из-за строительных дел, то из-за политических, но его никогда нет дома». – «По мне, так оно и лучше», – сказал я. Мама вздохнула: «Тебе не следовало бы так к нему относиться. Я знаю, что подчас он надоедает тебе с аккордеоном, но он делает это от чистого сердца. Думает, что тебе нравится музыка так же, как ему». Я промолчал. «В последнее время ты какой-то вялый, не так ли? – продолжала она. – В этом году ты даже не ходишь со своими друзьями на Урцу. Ты разучишься плавать». – «Подумаешь!» – сказал я. «Мне не нравится, когда ты так говоришь, Давид». Она не хотела, чтобы я сидел взаперти. Ей хотелось, чтобы я куда-нибудь ходил, развлекался.

Однажды в конце июля я решил после обеда отправиться к Купальне Самсона. Не для того, чтобы поплавать, как сказал маме, а чтобы поговорить с Адрианом. Я думал, что такой человек, как он, которому, хоть он никогда и не говорил об этом, пришлось очень много страдать из-за своей деформированной спины, мог бы помочь мне. Я взял велосипед и отправился в путь.

Но я не добрался до своей цели. Во всяком случае, не сразу. По дороге, проезжая мимо лесопильни, у входа, в рамке, где было написано «Древесина Обабы», я увидел Вирхинию. Как и следовало ожидать, она не задержалась внутри этой рамки, как это сделал Мартин в тот день, когда пришел сообщить нам о болезни Терезы. Она спокойно прошла по ней и продолжила свой путь. «А, это ты! – воскликнула она, когда я затормозил около нее. Она улыбалась всем лицом, не только глазами. – Сколько времени мы не виделись!» Она была права. Теперь я не поджидал ее, как раньше, когда она звонила в двери виллы «Лекуона».

Я прислонил велосипед к дереву. «Сколько времени прошло!» – повторила она. «Недели три-четыре», – сказал я. «Я думала, ты на меня сердишься, Давид». На лесопильне слышался шум станка, кто-то работал во внеурочное время. Я подошел к ней и вдохнул розовый аромат ее духов. «Как поживаешь, Вирхиния?» Она неожиданно положила руку мне на плечо и поцеловала в щеку.

Поцелуй словно снял с меня колдовство. Мои первые глаза открылись, и я вновь ощутил реальность всего вокруг. Я вдруг обратил внимание на яркий блеск звонка велосипеда и на пятно мха на коре дерева. Внезапно прилетела бабочка – mitxirrika, inguma – и опустилась на мох, а ослик Моро направился к нам по лужайке, и небо пересек самолет, оставив за собой белый след. Был вечер, совсем немного времени оставалось до захода солнца.

«Ты очень красивая», – сказал я ей. Волосы у нее были короче, чем обычно, так что были видны уши, маленькие и круглые. Мне захотелось дотронуться кончиками пальцев до мочек. Она с улыбкой ответила, на мой комплимент: «Это, наверное, из-за одежды. Этот стиль порекомендовала мне твоя мама». – «Что ж, мама попала в точку».

На ней была блузка с сиреневыми и золотыми яблоками на черном фоне; юбка была из мягкой ткали того же сиреневого цвета, что и яблоки на рубашке. Сиреневыми были и мокасины.

«Я думала, что пришла слишком поздно, – сказала она. – Но Исидро все еще на работе. Я заказала ему стол. Ты же знаешь, какие хорошие столы он делает Об Исидро, отце Адриана, обычно говорили, что больше любит работу, чем деньги. – Несмотря на свое положение – моя мать говорила, что он – самый богатый человек в Обабе, – по образу жизни он ничем не отличался от простого работника лесопильни. «Тебе нужен стол?» – спросил я ее. Она ответила с улыбкой: «Надо ведь где-то есть». Я как-то не подумал о том, что она вот-вот выйдет замуж и покупает себе мебель.

«Ты не проводишь меня домой?» – предложила она мне. «Хочешь, отвезу тебя на велосипеде?» – в шутку сказал я. «Если пойдем через лесопильню, то быстрее дойдем пешком». Она говорила очень смело, словно за последние недели стала увереннее в себе. Потом взяла меня под руку: «Дай я покажу тебе дорогу».

Морально я был ослаблен, вымотан за все те дни и недели, что проводил, без конца обмусоливая список из тетради, не давая себе никакого отдыха, кроме часов сна или чтения детективных рассказов. Едва я почувствовал ее ладонь у себя на плече, как у меня сразу же подкосились колени. Так было в первый раз, когда она предложила мне проводить ее домой.

Мы вошли на территорию лесопильни. Сначала прошли мимо дома Адриана; затем Хосебы. «Все, должно быть, в Сан-Себастьяне. Они обожают пляж», – сказал я, видя, что ни в одном из двух домов не горит свет. Это было глупое замечание, к тому же совершенно неверное, по крайней мере, по отношению к Адриану. Но я нервничал, сам не понимал, что говорю. «Думаю, Паулине очень нравилось заниматься», – заметила она. Подойдя к домику, где у нас проходили занятия, она высвободила руку и заглянула в окно.

Потом мы снова пошли рядом. Я заговорил с ней о Паулине, об ее успехах в черчении и об уверенности моей матери в том, что когда-нибудь эта девушка станет профессиональной портнихой; именно для этого она и ходила на виллу «Лекуона», а вовсе не для того, чтобы поупражняться в шитье перед тем, как выйти замуж.

Как раз в тот момент, как я произнес слово «замуж», я окончательно осознал, зачем Вирхинии стол. Я понял и причину уверенности, с какой девушка себя вела: поцелуй, которым она наградила меня при встрече, и то, как она взяла меня под руку. Вирхиния собиралась выйти замуж, начать совместную жизнь с моряком, и ее поведение вовсе не было шагом к нашему сближению, оно означало конец нашей недолгой истории. «Где вы с твоим женихом собираетесь жить?» – спросил я ее немного спустя. У меня снова подкосились коленки. «Мы купили квартиру в новом квартале», – ответила она мне. Итак, это была правда. Ничего нельзя было поделать.

За лесопильней река делала большой изгиб, охватывая территорию, где громоздились сорок или пятьдесят штабелей досок. Мы с Вирхинией пробирались среди них, стараясь угадать правильное направление. «Однажды, когда я была маленькая, я вошла в этот лабиринт и провела здесь, плутая, почти целый час Не могла найти выход», – сказала она мне.

На берегу реки отчетливо слышалось пение жаб. Летом, к вечеру, всегда было так. В жаркие солнечные часы жабы раздувались от жары, а затем, по мере снижения температуры, начинали сдуваться, издавая звуки, похожие на икание. Несмотря на жуткий вид этих тварей, их икание, или пение, было нежным, слегка детским, а отдельные ноты подчас звучали как слова. Иногда жаб было слышно даже с террасы виллы «Лекуона», и, если верить моей матери, они все время повторяли: «i-ku-si-e-tia-i-ka-si~i-ku-si-e-ta-i-ka-si…», «смотри и учись, смотри и учись…».

«Мы обычно ходим сюда собирать землянику», – сказала Вирхиния, принимаясь высматривать ягоды Но видно было плохо: весь свет концентрировался на штабелях досок и на небе. На небе, где по случайному совпадению доминировали цвета с рубашки Вирхинии. С одной стороны был черный; с другой, там, куда только что зашло солнце, сиреневый и золотистый.

Жабы продолжали свое пение. Мне показалось, что они говорили «садись» – са-дись-са-дись-са-дись, – словно советуя мне отдохнуть. Но я продолжал стоять в ожидании, пока Вирхиния найдет хоть одну ягоду, внимательно следя за ее движениями. Она двигалась, как девочка, быстро, снова и снова наклоняясь к траве; в полумраке ее тело казалось сильнее, полнее.

«Посмотри, сколько их здесь», – сказала она и сорвала цветок, чтобы нанизать на его стебель землянику. «Когда мы заполним его доверху, то сядем на берегу реки и съедим ягоды. Хочешь посидеть со мной, Давид?» – «Давай», – ответил я и подошел, чтобы помочь ей с земляникой. «Почему ты улыбаешься?» – спросила она. Я подумал было ответить ей: «Потому что ты не единственная, кто просит меня присесть. Жабы тоже просят». Но не осмелился. «Не знаю. Просто так».

На самом берегу реки стояло строение, которое было известно нам как старая столярная мастерская. «Отец Адриана унаследовал ее, когда ему было двадцать лет, – сказал я, когда мы добрались до нее. – В те времена у него был только один работник». Она улыбнулась: «Мой отец». – «Что?» – «Тем работником, о котором ты говоришь, был мой отец. Но к тому времени он уже давно работал в мастерской. Со времен деда Адриана». – «Я не знал». – «Теперь это помещение используем мы. Отец хранит там сено и солому для скота. Но у нас сейчас всего две коровы. Мои родители слишком стары». Две коровы. Как говорила Тереза, la paysanne.

Течение реки в месте излучины становилось спокойнее, и шум воды был здесь очень слабым: легкий шепоток, который тоже образовывал слова: «Исидро, Исидро, Исидро». А жабы вторили: «Са-дись-са-дись-са-дись». Мы прошли под навес столярной мастерской, и я бросился ничком на один из снопов соломы, которые грудились там. Закрыл глаза. «Только не засыпай», – сказала Вирхиния. «Ложись рядом со мной», – попросил я ее. «Нет! Иди за мной», – твердо ответила она. И пошла к берегу реки. «Когда я была маленькой, я приходила сюда собирать землянику». Она села на камень. «Хочешь ягодку?» Я ответил, что нет, и встал.

Когда была маленькой. Нас окружали штабеля досок; река отделяла нас от мира; полумрак защищал нас; старая столярная мастерская предоставляла нам ложе, в котором мы нуждались; тем не менее она вела себя со мной, как маленькая. «Ну, если не хочешь, я выброшу их в воду», – погрозила она мне, потрясая земляникой. «Не будь дурочкой». Я сказал ей это именно так, как говорят ребенку семи лет. «Это правда. Это было бы глупо. Отнесу их маме», – решила она, поднимаясь на ноги.

Я стал очень отчетливо различать звуки. На главном шоссе Обабы загудел грузовик, мотор у него будто зашелся в приступе, и вдруг неожиданно, возможно дойдя до крутого поворота, машина сбросила скорость и мотор почти заглох. А отец Адриана продолжал работать на станке. И воды реки производили шум, похожий на шепот, но они уже не произносили имени «Исидро, Исидро, Исидро». И жабы уже не повторяли «садись, садись, садись».

Мы оставили позади то место, где высились штабеля досок, и по берегу реки дошли до моста, ведущего к дому Вирхинии, «Твоя мама как Исидро. Только и работает», – заметила она, указывая стеблем с земляникой в направлении виллы «Лекуона». За кранами и грузовиками спортивного поля, шагах в семистах, светились окна швейной мастерской.

Твоя мама. Меня это разозлило. Хватит уже говорить как дети. «Не думай, что она так много работает. Иногда она выходит на террасу выкурить сигарету», – ответил я ей. Мне хотелось уйти. «Нам она говорит, что в мастерской нельзя курить. Что одежда впитает запах». – «Конечно». Тон, которым я это сказал, подразумевал прощание.

От дверей ее дома шли две дороги: основная, к мосту, где мы сейчас стояли, и тропинка, вившаяся вдоль берега и терявшаяся где-то на уровне Урцы. Неожиданно на тропинке появилась собака, которая с лаем побежала к нам. Добежав до моста, она остановилась и стала поскуливать возле Вирхинии.

«Что тебе почудилось, Оки?» – спросила та собачку, гладя ее по голове. «Я должен идти», – сказал я. Но она меня не расслышала. «Оки придется остаться здесь. Я не могу взять ее с собой в квартиру». В доме на кухне зажегся свет. «Твои родители о ней позаботятся», – сказал я. «Мои родители переедут жить к моему брату. Оки останется одна. Мне придется приходить сюда каждый день, я ведь не хочу, чтобы она умерла с голоду». Собака виляла хвостом, не отводя взгляда от Вирхинии. «Я должен идти», – повторил я. Она взглянула мне прямо в глаза. «Не сердись, Давид», – сказала она. Какое-то мгновение она колебалась, что ей делать с земляникой, и наконец оставила ее на перилах моста. «Оки, на место!» – приказала она, и собака полезла в будку, стоявшую на другом берегу реки.

Свет становился все слабее, на набивной ткани ее блузки теперь выделялись только яблоки золотистого цвета. Внезапно она стала серьезной. «Мне очень горько покидать мой дом. Особенно когда я думаю, что он останется пустым». В доме было только два окна на верхнем этаже и одно, кухонное, внизу. Входная дверь была очень простой, и, в отличие от многих домов в Обабе, над ней не было навеса. «Это не вилла «Лекуона». Но я жила здесь с самого рождения. И каким бы бедным он ни был, он мне дорог». – «Конечно», – сказал я. «Я хочу сказать, что, получая что-то одно, всегда теряешь нечто другое. Ты меня понимаешь, правда?» Что-то в какой-то точке моей груди словно отпустило меня. Я вздохнул с облегчением. «Я знаю, что с тобой не произойдет то же, что с домом, ты не останешься пустым, но это такой способ выразиться», – добавила она тоном, который напомнил мне Лубиса.

Она подошла к перилам моста и взяла землянику. «Нам для свадьбы нужен аккордеонист, и сначала я думала попросить тебя. Но потом мне показалось, что лучше позвать кого-нибудь другого». – «А когда свадьба?» – «Первого августа». – «Само собой разумеется, я приду». – «Надеюсь, в будущем мы по-прежнему останемся друзьями». – «Я тоже надеюсь». Она отошла еще немного, теперь она была уже на середине моста. «До свидания», – сказал я ей. Потом развернулся и зашагал к спортивному полю по той же дороге, по которой она ходила к вилле «Лекуона».

«Давид! – позвала она. – Разве ты не пойдешь за велосипедом? Ты ведь оставил его прислоненным к дереву на лесопильне». – «Точно!» – воскликнул я. Мне предстояло возвращаться той же дорогой, среди штабелей досок, мимо нашей школы, мимо жилища Хосебы и Адриана. Путь до велосипеда теперь представлялся мне слишком длинным. Вирхиния подошла ко мне. «Поцелуй меня на прощание». Я почувствовал на щеке тепло от ее поцелуя. Потом увидел, как она бежит к дому с земляникой в руке.

Когда я проходил мимо старой столярной мастерской, мне показалось, что жабы произносят нечто что вначале показалось мне непонятным: Win-yi-peg-win-ni-peg-win-ni-peg. Потом я вспомнил: я видел это имя на шляпе от Хотсона в убежище в Ируайне, точнее на ее этикетке. Darryl Barrett Store. Winnipeg . Canada Речь, по всей видимости, шла о каком-то городе в котором побывал американец, спасший свою жизнь благодаря дяде Хуану.

Я вновь стал думать о нашей недавней истории, мои мысли снова вернулись к тетради с гориллой. Поцелуй, которым Вирхиния наградила меня, разрушил колдовство, он стер то, что старались показать мне мои вторые глаза; но действие его оказалось недолгим.

Ночь была светлой, звездной. Но несмотря на это, я не отводил взгляда от желтого пятна, которое велосипедный фонарь высвечивал на шоссе, и сильно жал на педали, пока не доехал до Купальни Самсона. Адриан работал при свете керосиновой лампы, склонившись над столярным станком. «Что ты делаешь?» – спросил я его. «Я делаю жабу». – «Да?» – «Разве ты не слышишь? Это мои соседи». В ночной тишине пение жаб слышалось особенно отчетливо. «Что они говорят?» – спросил я. «Они просят у меня пива. Пи-во-пи-во-пи-во. Но я не дам им. Им это очень вредно». – «А где этот вредный напиток?» – »Там, где всегда, охлаждается». Он вышел из домика и вынул из реки две бутылки.

XIII

В сборнике ста детективных историй я прочел рассказ Эдгара Аллана По, в котором суть тайны заключалась как раз в отсутствии тайны, ибо искомый предмет, письмо, был обнаружен на самом видном месте, на столе в кабинете. Возможно, именно под влиянием этого сюжета я и начал, подражая персонажам книги, рассматривать новую гипотезу. «Список в тетради составлен не Анхелем, – сказал я сам себе однажды ночью, когда сон никак не шел ко мне. И тут же, словно стоя перед судьей, попытался привести неопровержимое доказательство: – Почерк не его». Едва завершив фразу, я испытал огромное возбуждение. Подумал, что до этого момента я ошибался и ключ к разгадке может заключаться в самой тетради. Возможно, взгляд гориллы означал не «Ты веришь, что твой отец был убийцей?», а «Успокойся, не переживай так, если ты внимательно проанализируешь то, что заключено в этой тетради, ты обретешь спокойствие». Я вытащил тетрадь из ящика стола и поднес ее к лампе.

Взгляд гориллы был таким же, как всегда. Взглядом вопрошающим и ожидающим ответа. Но невозможно было угадать, что именно он спрашивает. Я перевернул страницу и увидел список: Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. На первый взгляд это не было делом рук Анхеля. Но, как справедливо заметила Тереза, между его теперешним почерком и тем, которым были исписаны эти листы, пролегла пропасть в двадцать пять лет. Решив провести сравнение, я прежде всего должен был обратить внимание на то, как были выведены буквы, составлявшие его имя под строчкой Тетрадь по… Я скопировал слово Анхель на полоску бумаги, стараясь в точности следовать оригиналу. Затем сравнил его, передвигая полоску сверху вниз, со всеми именами из списка и с каждым в отдельности. Но это исследование ни к чему не привело. Анхель было слишком маленьким словом. Оно не давало мне почти никаких зацепок.

Я принялся искать в доме строки, которые мог бы написать мой отец в те же военные годы. Но и здесь мне не повезло. Я нашел лишь письмо, которое моя мать написала ему в 1943 году. «Дорогой Анхелито: не знаю, как я смогла бы выдержать работу в ресторане без всех тех замечательных вещей, о которых ты мне рассказываешь…» В этом письме Анхель представал в образе доброго, нежного человека, который всячески старался развеселить свою невесту. Но мои подозрения не рассеялись. Я вновь обратился к тетради, изучил буквы и пришел к предварительному выводу: имена Портабуру и Эусебио могли быть написаны его рукой. Чего нельзя было сказать о других. Тем не менее, как имели обыкновение говорить персонажи детективных рассказов, мне нужны были более надежные доказательства. Добыть их было делом нелегким.

Шли часы и дни. Как и в последний год моего пребывания в колледже, у меня было впечатление, что время обращается очень медленно, словно мельничный жернов, неуклюжий, тяжелый, неспособный ничего перемолоть. Неспособный перемолоть мои тревоги. На самом же деле это моя душа обращалась так тяжело и медленно.

Однажды утром я услышал бой колоколов и треск хлопушек и направился в швейную мастерскую поинтересоваться причиной этого. Я застал маму в ее комнате; она была нарядно одета. «Какой сегодня праздник?» – спросил я. «А ты разве не знаешь? Сегодня первое августа. Вирхиния выходит замуж! Ты что, все еще не одет?» Я сказал, что не имею намерения присутствовать на церемонии. «А кто же тогда будет играть на фисгармонии в церкви?» Я вышел из себя: «А мне-то какое до всего этого дело!»

Часом позже в доме зазвонил телефон, и я подумал, что это звонит моя мать или сам дон Ипполит, чтобы сообщить, что человек, который должен был играть на фисгармонии на свадьбе Вирхинии, не смог приехать и чтобы я срочно бежал заменить его. Наверняка это было то, чего мне хотелось больше всего. Мои первые глаза хотели увидеть la paysanne в ее белом платье.

Взяв трубку, я тут же услышал крик Мартина: «Это гостиница «Аляска»!» Я онемел. «Что случилось?» – спросил я через несколько секунд. Он заговорил спокойным, доверительным тоном: «Прежде всего, ты должен сказать мне одну вещь, Давид. Хочешь ли ты быть моим другом. Это самое важное». Я не знал, что ответить, и продолжал молчать. «Да или нет, Давид. Это очень важно!» – настаивал он.

Я не желал говорить ему «нет». В конце концов, проще всего было не возражать. «Я рад, Давид, – сказал он. Потом сменил тон. – Ты ведь уже знаешь, не так ли? Я все завалил. И естественные, и гуманитарные предметы». Было не похоже, что он слишком обеспокоен. «Женевьева не дает мне покоя, – пожаловался он. – С тех пор как мы узнали оценки, она настаивает на том, чтобы я тебе позвонил. Она хочет знать, не мог бы ты подготовить меня к сентябрьским экзаменам. Ты же понимаешь, тебе хорошо заплатят. Она уже велела приготовить комнату, где бы мы занимались французским, на случай, если ты согласишься».

Я насторожился. Если я буду посещать гостиницу, то смогу видеть своими первыми глазами Берлино. Ходить туда означало для меня вновь попасть в отвратительное логово. «А ты-то что хочешь? Думаю, как можно меньше работать», – сказал я ему. Мартин заговорил медленнее, менее напористо, чем до этого. «Хочешь, скажу тебе правду? Мне нужна твоя помощь. Если я не сдам экзамен, Женевьева откажется давать мне деньги. Это ее условие, Давид». Он замолчал в ожидании моего вопроса, «А для чего тебе нужны деньги?» – спросил я, принимая правила его игры. Он хихикнул: «Я вошел в дело. В клубе на побережье. Очень симпатичный клуб. Вот увидишь». – «По всей видимости, порнографический». Он рассмеялся громче. «А почему ты не позвонил Сесару или Редину?» – поинтересовался я. «Сесар нам не нравится, Давид. Как говорит Берлино, это негодяй, полезший в политику. Что касается Редина, то он сейчас в Греции. Вы так хорошо оплатили ему занятия на лесопильне, что он отправился на отдых. На днях Женевьева получила от него открытку. Знаешь, что он там пишет? Что Греция – его истинная родина».

Разговаривая по телефону, я все время видел на столе тетрадь с гориллой. Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. Я вспомнил, что у Терезы в той каморке под крышей хранились письма, которые Берлино писал своим братьям, погибшим на фронте, и подумал, что, если у меня будет возможность сравнить почерк в письмах с почерком из тетради, я смогу определить* в какой степени Берлино был вовлечен во все это, а также, методом исключения, степень ответственности Анхеля.

Неожиданно мне показалось жизненно важным принять предложение Мартина. «Я мог бы приходить по утрам», – сказал я. «Значит, ты согласен. Ты не представляешь, как я рад! Ну, хорошо, по утрам. Женевьева тоже наверняка предпочла бы это время», – «А ты?» – «Мы, клубные официанты, очень поздно ложимся спать. Но я сделаю над собой усилие. Дело есть дело». Мы договорились начать на следующий день.

Я объяснял ему естественные предметы в той же комнате, где раньше проходили занятия по французскому языку; затем, около одиннадцати, мы брали кофе и садились под тентом кафе или же прохаживались взад-вперед по террасе, и я читал ему лекции по искусству или философии. Иногда, когда было очень жарко, мы спускались в сад и ложились где-нибудь в тени.

На пятый или шестой день к нам подошла одна отдыхающая. Ее звали синьора Соня, и они с мужем, как сказал мне Мартин, были старыми клиентами гостиницы. Она призналась, что испытывает зависть, видя нас с книгами по искусству, потому что обожает искусство. «Нам не остается ничего другого. У меня в сентябре экзамен, и на карту поставлен авторитет Давида как преподавателя», – объяснил ей Мартин, подмигивая мне. Синьора Соня не очень хорошо его поняла. Она решила, что нам обоим предстоит сдавать экзамен, и предложила себя в качестве преподавателя. «Я очень любить искусство. Може объяснять Возрождение за пет часи». Она изъяснялась на смеси итальянского и испанского.

Мартин предложил ей сигарету, которую синьора Соня, не колеблясь, взяла. «Если вам так нравится искусство, почему вы приезжаете в эти горы Обабы? – спросил ее Мартин. – Почему вы не едете в Грецию посетить Парфенон, как это сделал наш преподаватель по французскому языку?» Синьора Соня повернулась к горам, которые только что упомянул Мартин. «Dio и il miglior artista» – «Бог – лучший художник!» – воскликнула она, раскрывая объятия, словно хотела вместить в них все горы. «Только не вздумайте сказать это Терезе, – предупредил ее Мартин. – Она очень сердита на Бога за то, что он сделал ее хромой». Синьора Соня вздохнула: «Poverina mia, Teresa» – «Бедненькая моя Тереза». Мартин положил руку на плечо женщины. «Я бы не сказал, что она очень бедненькая. Знаете, как она высказалась недавно за обедом, когда я рассказывал родителям о клубе, который собираюсь открыть на побережье?» Синьора Соня затянулась сигаретой и отрицательно покачала головой. «Она посмотрела мне прямо в лицо и сказала: «И сколько шлюх у тебя будет в этом клубе?» Именно этими словами. Женевьева чуть не упала, а Берлино поперхнулся супом. Но никто не осмелился ничего сказать. Если моя сестренка рассердится, берегитесь. Так что бедненькой, или poveriпа, ее не очень-то назовешь».

Пока я читал детективные рассказы в своей комнате на вилле «Лекуона», выпало много дождей, и горы, открывавшиеся с террасы, были очень зелеными. Вдали, по направлению к Франции, цвет менялся, горы становились синими или серыми. Poverina mia, Teresa. Вздох итальянской дамы засел у меня в голове.

Мартин принес пепельницу с одного из столиков кафе и предложил ее синьоре Соне, чтобы она бросила туда окурок. «Ну так как мы договоримся? Вы нам поможете с искусством?» – спросил я ее. «С большим удовольствием. Кроме того, я не знаю, чем мне заняться. Вы же знаете, мой муж со своими друзьями только и делают, что посещают официальные обеды». – «Почему?» – спросил я. «Ты прямо как дурак, Давид. Ты что, не знаешь, что эти итальянцы сражались во время войны вместе с нашими отцами? Они товарищи по оружию». – «Io odio la guerra» – «Я ненавижу войну», – сказала синьора Соня. Мартин вновь подмигнул мне. «Но, по-видимому, была в ней и хорошая сторона, не так ли? Ваш муж в Испании, вы одна в Риме, вам всего тридцать лет, столько мужчин вокруг, взгляды на улице…» Синьора Соня рассмеялась, поднеся к виску указательный палец. «Martin и pazzol» – «Мартин сумасшедший!» – сказала она, удаляясь от нас. «Давид, этим сеньорам следует доставлять немного радости в жизни, – сказал Мартин. – Это мой следующий проект. Клуб, где зрелые дамочки будут получать удовольствие, созерцая красивых официантов. Не здесь, Давид. Здесь такое пока невозможно. Но в Биаррице или Аркашоне это вполне реально. Я убежден». Я знал Мартина с самого детства и все еще не переставал удивляться ему.

Выражение его лица изменилось. «Тереза злится на меня. Поскольку на Боге она не может ничего выместить, вымещает на мне. Словно она хромает по моей вине. Мне она надоела. С тех пор как она заявила о шлюхах, Женевьева стала что-то подозревать. Говорит, что уж на публичный-то дом она не собирается давать денег». Я предложил продолжить занятие. Сентябрьские экзамены неумолимо приближались. «Ты прав. Если я сдам выпускные экзамены, Женевьева ни в чем мне не откажет». И мы принялись повторять основные идеи экзистенциализма Поговаривали, что эта тема выпадет на экзамене по философии.

Тереза. Я совсем не видел ее в гостинице и стал уже бояться, что она сердита на весь мир, а не только на Бога или своего брата Мартина; и особенно зла на меня, поскольку я не подавал признаков жизни после своего единственного за все лето визита. Мне даже пришло в голову воспользоваться каким-нибудь предлогом, чтобы достать письма Берлино через Мартина, сказав ему, например, что я изучаю графологию и мне нужны образцы различных почерков для практических упражнений; но я так и не решился на это. Я уже готов был отступиться от своих намерений, когда столкнулся с Терезой на гостиничной стоянке.

На ней было очень короткое черно-белое платье Она преодолела те несколько метров, что отделяли ее от меня, медленно, шаг за шагом. Последствия болезни теперь проявились заметнее; ее правая нога стала тоньше левой.

Здороваясь, мы поцеловались. «На сегодня у тебя нет никаких обязанностей. Мужчины уехали в Мадрид, а Женевьева в По», – сообщила она мне. «Я ничего не знал», – сказал я. «Нет? А ведь твой отец тоже поехал. Они все заняты подготовкой к открытию спортивного поля и памятника». – «В последнее время я не слишком много разговариваю с родителями», – признался я. Тереза состроила гримасу: «Значит, ты как я. Я с Женевьевой тоже очень мало разговариваю». – «Но Мартин не сказал, мне, что собирается уехать». – «Думаю, отец пригласил его в самый последний момент. Видимо, поэтому он тебя и не предупредил. – Тереза рассмеялась. – Ты хоть понимаешь, Давид? Как глупо. После того как мы не виделись столько дней, мы тратим время на разговоры о людях, которые этого не стоят».

На террасе было полно отдыхающих, и Тереза предпочла пойти в сад. Идя рядом с ней, я остро ощущал преодолеваемое нами расстояние, любую неровность поверхности; когда мы подошли к каменной лестнице, что вела с террасы в сад, ее ступеньки показались, мне высокими как никогда. В какой-то момент при спуске я протянул Терезе руку; но она отвергла мою помощь и продолжала путь самостоятельно.

Тереза говорила о том, что сейчас читает. На тумбочке в ее комнате, сказала она, лежит целая стопка книг, но с тех пор, как ей в руки попали романы Германа Гессе, она не может читать ничего другого. «Почему так далеко от меня все, что мне нужно для счастья? – процитировала она. – Спокойно, Давид, – продолжила Тереза. – Не делай такого лица. Это всего лишь фраза, которую я прочла у Гессе». – «А какое я сделал лицо?» – «Лицо преподавателя, вот-вот готового потерять терпение». – «Ну что ты, ради бога!» – возразил я. «Вот ты уже и сердишься на меня, Давид, – сказала она. – Ты все время сердишься». – «Тереза, это неправда». – «Нет, правда. В тот день, когда ты приходил сюда, ты тоже рассердился. Только потому, что я показала тебе тетрадь твоего отца». Я жестом попросил ее замолчать, но она продолжала: «Я знаю, что поступила плохо. Но мне надо было отомстить. Я была просто обязана ответить тебе на зло, которое ты мне причинил. В противном случае ты бы потерял ко мне всякое уважение. Я сделала это, чтобы завоевать твое уважение». Она говорила торопливо, не давая себе возможности перевести дыхание. «Пожалуйста, успокойся». – «Не будем ссориться, Давид», – сказала она. Уже шепотом.

В саду были круглые клумбы с красными цветами, изгороди, увитые розами, магнолии, которые рядом с высокими буками леса казались изнеженными, хрупкими. Кроме того, на другом конце сада была еще одна площадка, гораздо меньше, чем верхняя, на которой стояли три деревянные скамейки. Мы с Терезой уселись на средней из них. Перед нами простиралась долина Обабы и горы, отделявшие нас от Франции.

«Моя хромота очень заметна, правда?» – сказала она. «Мне так не кажется», – ответил я. «Ты помнишь, Давид? В детстве вы, мальчишки, играли здесь в футбол, и когда мяч скатывался по склону, я бегала за ним». Два воробья уселись на ограде перед нами. «Они прилетают за крошками, – объяснила Тереза. – Кухарка собирает для них кусочки хлеба, которые остаются на столах. У дверей кухни поджидает целая стая». Словно подтверждая ее слова, обе птички полетели по направлению к гостинице, едва Тереза закончила свою фразу. «Не беспокойся, – сказал я. – Через месяц, когда ты поправишься, мы сыграем здесь в футбол, и если у нас укатится мяч, мы отправим тебя на поиски». Тереза вытянула ноги: «Видишь? Правая как будто обструганная. Я бы сказала, она на целый сантиметр тоньше». У нее были красивые стройные ноги; но казалось, они принадлежат разным людям. Она придвинулась ко мне и положила голову мне на плечо. «Мне нанесен очень тяжелый удар, Давид», – сказала она тихо.

Какое-то время мы неподвижно сидели в этой позе. «Я знаю, Тереза. Но это пройдет. Мужайся», – наконец сказал я ей. В определенных обстоятельствах было лучше и честнее прибегнуть к штампам. «Самое любопытное, что я не отдавала себе отчета в своем несчастье», – сказала она. Тереза встала со скамейки и подошла к ограде смотровой площадки, которая тоже была деревянной, как и скамейки. Она стояла, опираясь о перила ограды, на фоне долины Обабы и французских гор, и выглядела как человек, позирующий для фотографии. «Но ты же знаешь, всегда найдется добрая душа, которая опустит тебя на землю. Лучше и не скажешь!» Она рассмеялась, словно двоякий смысл высказывания оказался для нее полной неожиданностью. «Поэтому ты сердишься на Мартина?» – спросил я. «Я не сержусь на Мартина. Он всего лишь грубый мальчишка. Un garçon grossier, как назвала бы его Женевьева, если бы могла смотреть на него трезво». И тогда мне вдруг пришло в голову, не я ли подтолкнул ее к тому, чтобы осознать свое несчастье; но она назвала супругу некоего лейтенанта Амиани. «Ты же знаешь, о ком я говорю. Она недавно была с вами на террасе кафе». – «Синьора Соня?» Тереза кивнула. Она стояла напротив меня, отведя руки за спину, ухватившись за ограду. «Она по-своему неплохая женщина. Правда, слегка занудная». Она оторвалась от ограды и подошла ко второй из деревянных скамеек. Солнце осветило ее целиком. «Мне скучно было в моей комнате и пришло в голову спуститься выпить чаю на террасе. Там была эта сеньора. Она подбежала ко мне и сказала: «Poverina mia, Teresa». При этом она сделала такое лицо, и у нее это получилось так от души, что я разом поняла, что со мной случилось. До того момента я, как дура, верила словам утешения Хосебы и всех остальных. Истина выбрала эту женщину, чтобы заявить о себе».

Я ничего не мог добавить к ее признанию. Тереза подошла ко мне. «Хочешь пойдем в мою комнату?» – сказала она. В глазах у нее стояли слезы. Я встал и взял ее под руку.

Тереза открыла дверь комнаты номер двадцать семь. «Ma taniere!» – воскликнула она, пропуская меня вперед. «Что означает taniere?» – спросил я. Я не помнил значения этого слова. «Логово дикого животного. Волка, например». Она засмеялась и взяла книгу Германа Гессе, которая лежала у нее на ночном столике, чтобы показать ее мне. Это было издание на испанском языке. Название книги, Степной волк, было набрано желтыми буквами.

Комната была просторная, с двумя окнами. Горный склон, поднимавшийся за оконными стеклами, лишал солнечного света всю заднюю часть гостиницы. В комнате помимо книг валялось множество журналов, но в целом царил порядок. Кровать убрана, и не видно разбросанной по стульям одежды.

Тереза подошла к окну. «Видишь эту мишень?» – «Где?» – «На том толстом дереве. Не наверху, внизу». Я наконец увидел. Дерево стояло у косогора. «Это мишень для стрельбы, не так ли?» – «Да, я использую ее чтобы попрактиковаться в стрельбе из пистолета». – «А птички? Ты в них не стреляешь?» – спросил я. Как она мне и говорила, у этой стены гостиницы было множество воробьев. Они порхали и подпрыгивали у мусорных баков, не слишком удаляясь от входа на кухню. «Я ничего не имею против птиц, – сказала Тереза. – Моя цель – некоторые ужасно неуловимые парни». Смеясь, она толкнула меня, чтобы я потерял равновесие и упал на кровать, но ей не хватило силы. «Я слишком большой, Тереза. Меня так просто не свалить», – сказал я ей.

Она вытащила из ящика стола маленький серебряный пистолет. «Я думала, он не будет работать, но Грегорио держал его в порядке, – сказала она. – Я ведь тебе рассказывала о нем, правда? Этот служащий моего отца мечтает переспать со мной. Иногда по вечерам он стучит в мою дверь. Подходит и спрашивает: «Хочешь стаканчик молока?» Стаканчик молока! Надо же такое придумать!» Она сняла туфли и улеглась на кровати. «Приляг здесь, рядом со мной», – сказала она мне, слегка похлопывай по одеялу. «Наверное, мне придется снять ботинки». Она согласно кивнула. Я указал на пистолет: «Я думал, твой отец подарит его тебе, когда тебе исполнится восемнадцать лет, не раньше. Так ты мне сказала в тот день, когда мы с тобой были в каморке». Я сел рядом с ней. «Ты прав, Давид. Но потом, когда супруга лейтенанта Амиани сказала мне poverina mia, я поднялась за ним. Я хотела пустить себе пулю в лоб. Мы, калеки, не можем быть счастливы. Я никогда не смогу быть счастлива. И Адриан тоже не сможет». – «Знаешь, что я сделаю в следующий раз, когда мы поднимемся наверх? – сказал я игривым тоном. – Надену тебе на голову каску, которую мы видели в прошлый раз. На всякий случай». Она поставила ногу мне на живот и толкнула меня. Я схватил ее ногу. «Мы обязательно должны туда как-нибудь подняться», – сказал я. «Зачем? Эта комната не менее потайная. Сюда никто не может войти без моего разрешения». Я погладил ее ногу. «Я подумываю написать рассказ, – сказал я. – В нем речь пойдет о войне. Неплохо было бы взглянуть на письма, что лежат там в коробке». – «Так они здесь, в шкафу. Каску я не принесла, а бумаги здесь. Хотя их тоже не следовало приносить. Я и не думаю их перечитывать». – «Ты хочешь посвятить себя исключительно книгам Гессе», – сказал я насмешливым тоном. «Тебе бы он тоже понравился, Давид». Она наклонилась к тумбочке. Оставила на ней пистолетик и взяла «Степного волка».

Часы на тумбочке показывали половину первого дня. День был серый. Зеленый цвет травы казался темным. «Пойдет дождь, – сказала Тереза, встав с кровати. – Хочешь, поставлю музыку?» Проигрыватель стоял на полке около двери, слева и справа от него лежали пластинки. Он был красно-белого цвета. «Это «Телефункен», отец купил его во Франции, – сообщила она мне. – А эту пластинку он привез мне, когда я попросила его об этом. Он очень добр ко мне». Ее голос неожиданно стал другим. Теперь он звучал немного хрипло.

Диск проигрывателя начал вращаться, игла автоматически поднялась со своей опоры. Из динамиков послышался женский голос. Мелодия была очень медленной, – немного грустной. «Кто это?» – спросил я. Тереза все еще стояла рядом с проигрывателем. «Мари Лафоре». Она бросила на кровать конверт от пластинки. La plage. La vie s'en va [12]. Это были названия первых двух песен. Что-то звякнуло, ударившись о пол, и я поднял голову. «У меня в маленьком кармашке была монетка», – сказала Тереза прерывающимся голосом. Она была обнаженной. «Я тебя люблю», – сказала она. Эти три слова полностью лишили ее сил «Иди сюда», – ответил я, бросаясь на кровать.

«Насколько счастливее я была бы, если бы могла так жить!» – вздохнула Тереза. Мы лежали рядом она курила сигарету, я листал книгу Гессе и читал подчеркнутые ею фразы и абзацы. «Ты хочешь сказать, одна? Без семьи?» Я делал над собой усилие, чтобы мой голос звучал естественно. «Прежде всего подальше от Женевьевы и Мартина. С отцом я неплохо лажу, я тебе уже говорила. Знаю, он тебе не слишком нравится, но это из-за глаз». Я отрицательно покачал головой. Она выпустила струйку дыма. «Возможно, с глазами все наладится. Нам сказали, что во Франции хорошо излечивают хронический конъюнктивит. На днях он позвонил в больницу в Бордо, и ему подтвердили, что уже пару лет делают эту операцию».

Подчеркнутые в книге Гессе места были весьма драматичными. Я был далек от того, чтобы идентифицировать себя с ними подобно Терезе и Адриану, но они мне явно не нравились. Я повернулся к столу и положил книгу между пепельницей и пистолетом. Когда я вновь повалился на кровать, Тереза приподнялась, и мы поцеловались. Ее губы пахли табаком. «А что должны были делать наши родственники в Мадриде?» – спросил я. «Они поехали поговорить с этим известным боксером. Хотят пригласить его, чтобы он придал блеск открытию спортивного поля. И памятника, разумеется», – «Ты имеешь в виду Ускудуна?» Я не раз видел его по телевизору. У него часто брали интервью. «Да, кажется, его так зовут. Это будет большой праздник»; Она села и погасила окурок в пепельнице. На какое-то мгновение ее лицо стало прежним, как до болезни, словно с него слетела маска. Она рассмеялась. «Ты меня разыгрываешь, Давид. Ты же в курсе всего». – «Я ничего не знаю, Тереза. Правда. Только то, что открытие памятника произойдет во время городского праздника». Она встала надо мной на четвереньки. У нее были круглые груди. «Вы все будете участвовать. Твой отец выступит с речью; ты будешь играть на аккордеоне; Женевьева займется банкетом для властей и прочих важных персон. А вечером прямо здесь пройдут показательные бои, и Ускудуну вручат медаль. Его объявят почетным гражданином Обабы». После каждого утверждения она коротко целовала меня в губы, словно била по ним. Я погладил ее грудь. «Откуда ты все это знаешь?» – «Меня интересует все, что имеет хоть какое-то отношение к тебе». Я обнял ее. «У тебя остались силы, чтобы снова заняться этим?» – спросила она. «Думаю, да». Она лизнула меня в ухо.

Тереза подняла трубку. «Позвоню Грегорио», – сказала она. «Зачем?» – «Уже три часа. Нужно что-то съесть. Тебе нравятся сэндвичи с овощами? У нас на кухне их готовят с красным соусом. Очень вкусно». – «Я не хочу, чтобы их приносил Грегорио, Тереза». – «Но он не войдет в комнату, Давид. Оставит поднос у двери. Он ведь всего лишь слуга». Она улыбалась, но лицо у нее снова было таким, каким стало после болезни. Ее глаза оливкового цвета не выражали никакой радости; напротив, из-за них ее улыбка казалась жестокой.

Я продолжать настаивать на своем. Я не хотел, чтобы этот парень приближался к комнате, Я не ручался за себя. Так или иначе Тереза даст ему понять, что произошло между нами, унизит его в моем присутствии. «Ну, тогда даже не знаю, как это сделать Я же сказала тебе, что наш другой официант уехал в Мадрид со своим отцом». Она имела в виду своего брата, Мартин время от времени помогал в гостинице по хозяйству. «Тогда придется идти мне самой», – наконец приняла она решение.

Едва спустив ноги на пол, она сжала губы и поднесла руку к спине. «У меня немного здесь болит, если я делаю резкие движения. Тело пока еще не привыкло к хромоте и выражает свой протест». Она замерла, как статуя, закрыв глаза, в ожидании, пока отступит боль, и свет из окна осветил ее фигуру: все линии от шеи до колен у нее казались идеально гармоничными. Я спросил себя, было ли тело Вирхинии столь же прекрасно, как то, что я созерцал сейчас. Возможно, нет. И кроме того, Тереза была готова – она не раз повторила это, целуя меня, – дать мне все. В какой-то момент я подумал, что, пожалуй, мы бы могли начать с ней встречаться.

Она вошла в ванную комнату и через несколько минут вышла, одетая в джинсы и блузку изумрудного цвета. «Как на мне сидит эта одежда? Это называется pret-a-porter, французам очень нравится. Только не Женевьеве, разумеется. Ей нравится лишь классический стиль». – «Тебе очень идет. Никогда не видел тебя такой красивой». Она подошла, чтобы поцеловать меня. «Как ты хорошо сегодня ведешь себя! Я просто удивляюсь!» На этот раз улыбка затронула и глаза оливкового цвета. Она открыла дверь комнаты. «Я позвоню тебе из кухни, чтобы сообщить меню. Может быть, найдется что-нибудь получше, чем сэндвичи с овощами».

«Тереза, – сказал я ей, поднимаясь с постели. – Ты позволишь мне взглянуть на эти письма твоего отца?» Она на мгновение застыла. «Ах да, – наконец воскликнула она. – Военные бумаги!» Она открыла шкаф и вытащила картонную коробку, которую я видел в каморке под крышей гостиницы. «Я бы на твоем месте не писала рассказов про войну. Темы Германа Гессе гораздо интереснее. Я уж не говорю о песнях про любовь! Почему ты не пишешь песен про любовь? Послушай, какая красивая». Она вынула пластинку и поставила ее на проигрыватель. «То you, my love». «Это одной английской группы. The Hollies. – Мне показалось, что она хорошо произносит по-английски. – Ты знаешь их?» Я сказал, что не знаю. «В вопросах музыки ты совсем отстал от моды, Давид». Песня была немного грустной, не лишенной своеобразного очарования.

Тереза задержалась у двери, задумавшись о чем-то, нашептывая по-английски слова песни, повторяя припев: to you, my love, to you, my love. «Это я виновата», – сказала покорно, в духе песни; «Почему ты так говоришь?» – «Ты совсем запутался с этими военными историями. Мне не следовало показывать тебе проклятую тетрадь твоего отца. Теперь ты не в себе. Рассказ о войне! Кому только в голову такое взбредет!» Она повернулась ко мне и хлопнула ладонью по лбу. Я обнял ее за талию и выставил в коридор. «Именно это тебе и скажут на кухне. Кому только в голову придет обедать после трех часов!» Я поцеловал ее в щеку. Она втолкнула меня обратно в комнату. «Не стой здесь, в коридоре. Я не люблю, когда кто-то смотрит мне в спину». Тереза закрыла дверь. «Позвоню, чтобы сообщить тебе меню», – сказала она уже за дверью.

Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Эусебио, Отеро, Портабуру, учителя, американец. Я запомнил написание каждого из этих имен и мог представить их себе, как ботаник представляет себе лист самого обычного растения. Я вынул из коробки конверт, на котором было написано: Антонио Габирондо, Фронт под Харамой, и извлек лист бумаги. В конце письма стояла очень четкая подпись: Марчел.

Я удивился, прочтя его. Трудно было представить себе, что именем Марчел называли Берлино его близкие и друзья. Это была ласкательно-уменьшительная форма, которая, судя по всему, предназначалась хорошему человеку. Над подписью почерком, имевшим левый наклон, были написаны прощальные слова: «Zuek eutsi or tinko guk eutsiko zioagu emen eta» – «Будьте стойкими там, а мы будем стойкими здесь». Сам того не желая, я почувствовал, как эти слова отдались во мне с интонацией Убанбе или Опина, в произношении «счастливых селян», и это тоже было не так-то просто признать. Насколько я помнил, Берлино всегда говорил только по-испански.

Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, учителя, американец. Сомнений не оставалось, это тот же самый почерк. Эти имена из списка написал Берлино, Марчел. И Отеро тоже почти наверняка было написано его рукой. А вот Эусебио и Портабуру – не его рук дело. Они определенно – теперь вопрос значительно прояснился – были написаны его близким другом Анхелем. Облегчение, которое я испытал в первое мгновение, длилось недолго. Главным ответственным лицом, похоже, был Берлино, но Анхель по-прежнему оставался убийцей. Не только простодушным человеком, который в сумятице войны оказался вовлеченным в компрометирующую ситуацию; не только трусом, которого обстоятельства заставили стать сообщником. К сожалению, не только.

Телефон зазвонил так громко, что напугал птичек, копошившихся возле гостиницы, и когда я пришел и себя, то уже сидел на кровати с трубкой в руке. Своим резким движением я перевернул коробку, которую дала мне Тереза, и письма вместе с прочими бумагами выпали на пол. «Ну, что хорошего есть на кухне?» – спросил я. Человек на другом конце провода хранил молчание. «Алло?» – спросил я. «Я хочу поговорить с Терезой», – сказала очень осторожно Женевьева, словно ей было страшно говорить. «Это Давид, я пришел навестить Терезу». – «А, я тебя не узнала», – сказала она. Но тем же напряженным тоном. Она, без сомнения, спрашивала себя, что это я делаю в комнате ее дочери после того, как Тереза поправилась. «Ее здесь нет. Она спустилась на кухню что-нибудь перекусить. А я остался почитать книгу Германа Гессе». Я уселся на краешке кровати. У меня было впечатление, что Женевьева видит меня сквозь телефон и что ее сдержанность обусловлена моей наготой. Я вспотел. «Ты не мог бы передать ей кое-что? Скажи, что я звонила из По. Что она уже принята в колледж». – «Что она принята», – повторил я. «Ты же знаешь, она не смогла закончить учебный год из-за болезни. Но здесь она сможет восстановить его, не потеряв года». – «А во французский колледж в Сан-Себастьяне она не сможет ходить?» Это был колледж, где училась Тереза. «Нет, ей придется ездить сюда». – «Это же не так далеко», – сказал я. «Нет, далеко. Шоссе ужасное. Сегодня утром дорога сюда заняла у нас почти четыре часа. Но другого выхода нет». Она повесила трубку, напомнив, чтобы я не забыл передать новость Терезе.

Тереза наконец смогла справиться со слезами и вспомнила фразу из Германа Гессе, громко произнеся: «Почему так далеко от меня все, что мне необходимо для счастья?» Она лежала, скорчившись, возле меня, голову накрыла простыней. «Ненавижу Женевьеву», – сказала она. «Ненавидеть родителей – вещь вполне нормальная», – сказал я. «А ты кого больше ненавидишь, отца или мать?» – спросила она меня. «Мать я не ненавижу. Совсем даже наоборот. А вот отца ненавижу всеми силами души». Я произнес эту фразу с такой горячностью, что она даже вытащила голову из-под простыни, чтобы увидеть мое лицо. «Последнее время я постоянно был дома, – продолжал я, – и уверяю тебя, что не преувеличиваю. Как только появится возможность, я уеду в Ируайн». Я принял это решение, пока говорил.

Занавеска не закрывала всего окна, и в части оконного проема, остававшегося на виду, появились две птички; возможно, подумал я, те самые, которых я видел несколькими часами раньше на ограде в саду. Они поглядывали на сэндвич, который Тереза оставила на тумбочке. «Ты ничего не поела», – сказал я ей. «Мне слишком грустно, чтобы есть». – «Хочешь, спустимся вниз в кафе что-нибудь выпить? Тебе пойдет на пользу, если мы выйдем отсюда». – «Ты был когда-нибудь в По?» – спросила она. Я ответил, что нет. «А я была. Монахини из колледжа как-то возили нас туда на экскурсию. Половину девочек в автобусе укачало». – «Но ведь это красивый город, не правда ли?» – «Лучшее, что там есть, – это обувь. Они делают прекрасную обувь. Когда я туда поеду, то куплю себе двадцать пар. Разумеется, ортопедических. Специальную обувь для тех, кто переболел полиомиелитом». – «Покупай не двадцать пар. Лучше уж сразу сорок», – пошутил я. «А ты доволен, правда, Давид?» – «И да, и нет», – предусмотрительно ответил я. «Я уеду далеко, поэтому ты и доволен». – «Неправда». – «Нет?» – «Нет». Воробьи исчезли с окна.

Комната номер двадцать семь гостиницы «Аляска», неподвижная и безмолвная, оказалась как бы вне мира. «Но тебе от меня не отделаться, Давид, – сказала Тереза, засовывая мне колено между ног. – Каждую субботу я буду приезжать к тебе. Или ты будешь приезжать в По». – «На новом «Велосолексе», – согласился я. Мама сказала Анхелю, чтобы он купил мне один из маленьких мотоциклов, для которых не требовалось водительских прав, чтобы мне было удобнее ездить на станцию. «Тебе купят не «Велосолекс», а большой мотоцикл. Думаю, например, «гуцци». Красного цвета». – «Ну уж, не знаю, откуда тебе это знать». – «Я же говорила, я всегда внимательно слежу за всем, что могут сказать о тебе. Именно так я и узнала, что на тебя рассчитывают, чтобы ты немного оживил праздник в день открытия памятника. Так же я узнала и о «гуцци». Эту идею подбросила твоему отцу жена лейтенанта Амиани, синьора Соня».

Тереза сменила тон. «Давид, ты должен пообещать мне одну вещь». – «Съездить навестить тебя в По», – сказал я. «Да, я была бы в восторге, ты же знаешь. Но сейчас у меня другая просьба». – «Ну так давай», – сказал я. Я чувствовал, что комната номер двадцать семь с каждым разом все больше удаляется от мира, что она превратилась в космический корабль на какой-то далекой орбите. До меня доносилось лишь дыхание Терезы, ничего больше. «Мне бы хотелось, чтобы ты согласился играть на аккордеоне в день, когда будут открывать памятник. Сделай это ради меня, Давид. Не ради моего отца, не ради этого самого Ускудуна, или как там его зовут». – «Но откуда у тебя такая прихоть?» – «В этот день я буду здесь и сделаю кучу твоих фотографий. А потом повешу их в моей комнате в общежитии в По. Всю стену увешаю твоими фотографиями». – «Ты шутишь». – «Нет. Я говорю серьезно. Знаешь, когда я в тебя влюбилась? – Она приподнялась на кровати и подарила мне очаровательную улыбку. – Когда ты впервые играл на танцах в гостинице. Я вышла на площадку и увидела тебя на сцене с переливающимся перламутром аккордеоном. С тех пор ты в моем сердце». Я молчал. «Это не прихоть, Давид. Это нечто гораздо более глубокое». -»Думаю, я не могу отказаться». – «Нет, не можешь». – «Ну, хорошо. Я буду играть на церемонии открытия памятника, и ты сделаешь фотографии». Она поцеловала меня. «Я много чего сделаю. Все поймут, что происходит между нами». Теперь комната номер двадцать семь бороздила космическое пространство, направляясь к Земле. Это было непростое путешествие.

Тереза засмеялась. «Ну, что на этот раз?» – сказал я, отстраняясь от нее. «Ты знаешь, что собирается изучать Мартин? Представь себе: кино и телевидение! – Она с трудом могла продолжать, ее трясло от хохота. – А знаешь, почему он это выбрал?» – «Чтобы поехать в Мадрид?» – «Нет. Потому что это специальность-призрак. Похоже, у них там какие-то проблемы, и занятия не проводятся. Оценки ставятся автоматически. Но самое милое, что Женевьева ни о чем не догадывается. Она в восторге от своего сыночка. Думает, что он избрал современную специальность. Похоже, она совсем дура. Она очень меня разочаровала».

Ее слова таяли в воздухе. Гостиницу окутывала тишина. «Тебе не хочется спуститься в кафе?» – сказал я. «Хочется, но не могу же я идти голой. А рядом с тобой я хочу быть голой». Она повернулась к тумбочке и взяла сигарету. Прежде чем зажечь ее, убрала с книги пистолетик и поставила на его место пепельницу.

Я посмотрел на часы. Было без четверти шесть. Женевьева, очевидно, где-то на шоссе, ведущем из По в Байонну. Берлино, Анхель и Мартин еще, по всей видимости, не выехали из Мадрида. «Мартин впутался в одно дело, не знаю, известно ли тебе, – сказала Тереза. – Познакомился с владельцами клуба и связался с ними. Несколько месяцев назад он привозил их в гостиницу. Отвратительные типы». Еще один воробей сел на карниз окна. Он тоже уставился на сэндвич, лежавший на тумбочке. «Птички голодные», – сказал я. «Им следовало бы курить, как это делаю я. Табак убивает голод». Тереза с силой выпустила изо рта дым, и воробей улетел.

Несколько мгновений мы молчали. «Хосеба говорит, что не понимает, почему ты остаешься в Обабе». Замечание застало меня врасплох. «Знаешь, как Адриан называет Хосебу?» – сказал я ей. «Нет». – «Начальник отдела кадров. Ему нравится устраивать жизнь других людей». Тереза пропустила мой комментарий мимо ушей. Она положила сигарету на пепельницу и взяла с тумбочки томик Гессе. Начала его листать. «Ты останешься один. Все остальные поедут куда-то учиться». Так оно и было. Сусанна и Виктория намеревались изучать медицину в Сарагосском университете; Хосеба с Адрианом отправятся в Бильбао, первый учиться на адвоката, а второй на инженера «Как называется то, что ты собираешься изучать, Давид? Я что-то не помню названия». Она по-прежнему перелистывала страницы книги, словно ища что-то.

Я собирался изучать новую специальность, которую планировали открыть иезуиты. Она была известна как ВТКЭ – Высшие технические курсы экономики, и моей маме нравилось повторять, что учащиеся, которые получат диплом этих курсов, одновременно будут адвокатами и экономистами. Тереза наконец нашла страницу, которую искала, и стала читать: «Для него не существовало более ненавистной и мрачной мысли, чем мысль о том, чтобы занимать какую-либо должность, находиться во власти строго отведенного времени, подчиняться другим. Кабинет, канцелярия, отдел казались ему еще более неприемлемыми, чем собственная смерть…»

Сигаретный дым вычерчивал волнистые линии на потолке комнаты, и кусочек неба, который не закрывали занавески, был того же серого цвета, как и когда я пришел. «Поставлю еще музыку?» – сказал я. Мне необходимо было двигаться. «Давид, ты тоже слегка разочаровал меня. Хочешь знать почему?» – «Да, скажи». – «Я думала, ты как Гарри, главный герой книги. Но теперь я не уверена. Тебе предоставляется возможность уехать из дома и учиться в университете, а ты не решаешься оторваться от юбки своей матери. И еще избираешь такую специальность. Какой интерес может быть в том, чтобы стать адвокатом и экономистом? Чего ты хочешь? Провести всю жизнь, работая в банке?» Эта тема была для меня невыносимой, она меня угнетала. «Это из-за «гуцци», – сказал я. – Мне страшно хочется поездить на мотоцикле». Я высвободился из ее объятий и поставил пластинку. То you, ту love. Я стал одеваться. «Оставь одежду там, где она была», – сказала она мне. В руке у нее был пистолетик, и она целилась в меня. «Пожалуйста, поверни его в сторону», – попросил я. «Он на предохранителе. Смотри». Она нажала на курок. Но никакого звука не последовало. Я предположил, что такой маленький пистолет, по всей видимости, не производит шума, даже когда стреляет, детонация вряд ли будет слышна из-за музыки. «Знаешь, что мне пришло в голову, Давид? Мы можем странствовать по миру, как Бонни и Клайд. Ты видел этот фильм? Я недавно смотрела его с Адрианом и Хосебой и, уверяю тебя, осталась в полном восторге. Это о влюбленной паре, которая занимается тем, что грабит банки».

Я подошел к окну и раздвинул занавески. Там было серое небо, зеленые горы, черно-белая мишень, бурые воробьи у кухонных дверей. Все как раньше, без каких-либо изменений. Бесполезно, время не двигалось. Колеса автомобиля, что вез Женевьеву из По, остановились. Как и колеса «мерседеса», который вел Анхель.

Проигрыватель замолчал. Я поставил пластинку с начала. То you, my love. Вращаясь, пластинка уносила мир за собой, но только на какое-то мгновение. Мои часы показывали двадцать минут седьмого.

«Только не говори мне, что ты предпочитаешь остаться на всю жизнь в этом городке, а не стать налетчиком», – сказала Тереза. Она приставила ствол пистолета к своей груди. Я присел на краешек кровати. «Я отучусь три или четыре первых года в Сан-Себастьяне, а потом поеду в Бильбао. Завершу обучение в Деусто». Университет Деусто тоже принадлежал иезуитам, и его больше других ценил мой дядя Хуан. Я бы сразу поступил туда, если бы моя мать не попросила меня проучиться первые курсы в Сан-Себастьяне. Я любил свою мать, и мне не хотелось оставлять ее одну на вилле «Лекуона».

«Если тебя не привлекает идея стать налетчиком, мы можем попробовать что-нибудь другое», – сказала Тереза, беря меня за руку. Я отнял у нее пистолет и положил его на тумбочку. Она затушила сигарету, которая тлела в пепельнице. «Мы можем путешествовать по всем испанским городам. Мой отец говорит, что уличным артистам в Испании дают больше денег, чем во Франции. Ты будешь играть на аккордеоне, а я танцевать». – «А какое у нас будет сценическое имя?» Тереза обвила руками мою шею. «Пип по и хромая балерина». – «Пирло – красивое имя» – прокомментировал я. «Кажется, одного из друзей этого боксера, Ускудуна, зовут именно так. Я слышала это от своего отца». – «Вижу, ты много разговариваешь со своим отцом». Она легла на меня сверху. «Давид, а ты испугался, когда я прицелилась в тебя из пистолета?» – «Нет». – «Нет, испугался. И правильно сделал. Ты ведь прекрасно знаешь, что я способна отомстить. Как в тот раз, когда я дала тебе тетрадь с гориллой. Но теперь все было бы гораздо хуже. Я сделала бы тебя недееспособным». – «Недееспособным в каком смысле, позволь узнать?» Она снова попыталась дотянуться до пистолета, но я крепко держал ее за руку. «Отпусти. Это безумная идея. Таким образом я бы осталась твоей единственной женщиной». Смеясь, она протянула другую руку к тумбочке.

У ящика тумбочки был ключ, и я запер там пистолет. На мгновение я застыл в нерешительности, не зная, что делать с ключом. «У тебя нет карманов. Это проблема», – сказала Тереза, смеясь все громче. Я открыл окно и выбросил ключ наружу. Взлетело пять или шесть воробьев. «Иди сюда, Давид». Тереза лежала на кровати, раскинув ноги. «Если хочешь побить меня, сделай это». – «Когда мы выйдем немного подышать воздухом?» – спросил я, ложась рядом с ней. «Подожди немного. Если хочешь, чуть позже мы можем потренироваться в стрельбе из пистолета». – «Но мы не можем вынуть его из ящика». – «У меня есть другой ключ. Я ведь очень предусмотрительная девочка». Она поцеловала меня влажным, неприятным поцелуем. «Я очень дурная девочка. Тебе следовало бы побить меня», – сказала она. От нее пахло потом. И табаком. «Я тебя раздавлю», – ответил я. Она лизнула мне лицо.

Птица замертво упала под мишенью. У меня было желание вернуть мгновение, предшествовавшее выстрелу; но пуля не вошла обратно в ствол, мой палец продолжал нажимать на курок. «Что я наделал!» – вскричал я. Тереза наклонилась над птичкой. «У нее все еще открыты глаза. Тебе придется добить ее». Я не двинулся с места. «Смотри, смотри, как она их открывает, – настаивала она. – Скорее, Давид. Лучше пусть она умрет, чем продолжает страдать». Я не находил что сказать, весь взмок от пота. «Она ничего не весит, – сказала Тереза, кладя птичку на ладонь. – У нее тело еще теплое». Она сделала шаг ко мне. «Возьми ее. Закончи то, что начал».

Внезапно она кинула ее в меня, словно камень. Я почувствовал удар в грудь, «Успокойся!» – крикнул я ей. Я сделал движение, намереваясь бросить пистолет. «Нет, не бросай его! Помни, ты должен добить ее». Тереза смеялась. «Что ты говоришь? Она же мертва!» Я внимательнее взглянул на птичку: крохотная головка свесилась набок; глаз превратился в складку. Я швырнул пистолет под дерево. Тереза пошла поднять его.

Она вернулась в дурном расположении духа, изучая пистолет. «Не знаю, почему ты так это воспринимаешь. За один только день ребятишки в Обабе убивают двадцать таких пташек из своих дробовиков». – «Да как такое может быть?» У меня в голове не укладывалось то, что произошло. «А как ты хочешь, чтобы было? – ответила Тереза, теряя терпение. – Ты выстрелил в мишень, но попасть в нее не так-то просто. А эта глупая пташка оказалась перед ней. Это не твоя вина». Мне казалось, что моя. Что мне давно уже следовало быть дома. Теперь где-то около восьми. Женевьева приедет, как минимум, часа через два. Берлино с моим отцом и Мартином гораздо позднее. Серый цвет неба теперь был заметно темнее.

Тереза бросила птичку в мусорный бак. Когда она вернулась, глаза у нее были подернуты слезами. «Это был наш первый спор, Давид. Слишком рано мы начали. В тот же день, когда первый раз занимались любовью». Она снова направилась к мусорному баку. «Что ты собираешься делать?» – спросил я ее. Но и сам уже знал, она собиралась вынуть оттуда мертвую птичку. «Я найду красивый кусочек ткани, заверну ее и похороню. Не знаю, как мне пришло в голову бросить ее в этот отвратительный бак. Я была слишком жестока. – Она поглаживала птичку рукой. – Знаешь? Меня ведь ждет та же участь, что и эту птичку. Я буду писать тебе из По, а ты будешь выбрасывать мои письма»… – «Я думал, ты предпочитаешь отожествлять себя с волком Германа Гессе», – заметил я. Я не собирался обращать внимание на смены ее настроения.

Из одного из окон верхнего этажа донеслась музыка. «Это наша песня», – сказала Тереза. Я прислушался. То you, ту love. Она была права. Кто-то снова включил ее проигрыватель. «Кто это ходит по твоей комнате?» В голову мне пришла мысль о Женевьеве, но этого не могло быть. Даже если бы она зашла в комнату к своей дочери, вряд ли бы она поставила пластинку Холлиз. «Наверное, этот пес, – презрительно сказала Тереза. – Видимо, вынюхивает что-то в простынях». – «Грегорио?» – «Я подозревала, что он прибрал к рукам ключ от моей комнаты. Теперь не остается сомнения».

Я вдруг обратил внимание на парня, который бегом пересекал стоянку. «Себастьян!» – позвал я его. Даже если бы речь шла о Лубисе, я бы так не обрадовался. «Ire bila nitxdbilen, David» – «Я как раз искал тебя, Давид», – сказал он, подойдя к нам. «Что случилось?» – спросил я. «Мотоцикл уже здесь. Об этом мне сказала твоя мать. И еще чтобы ты бежал домой, механик объяснит тебе, как он действует». Я с облегчением вздохнул. Себастьян посмотрел на Терезу. «Что это у тебя в руке?» – спросил он. «Мертвая птичка». – «Да не в этой, в другой». – «Чудный пистолетик. Хочешь попробовать?» Тереза протянула ему оружие, и он решительно взял его. «Ну и дрянь! Мне в тысячу раз больше нравится обычное ружье», – воскликнул он, возвращая пистолет.

Мы с Терезой поцеловались на прощание. «Это был самый счастливый день в моей жизни», – сказала она. «Я рад». – «Ты больше радуешься тому, что я уезжаю в По». – «Это неправда, – возразил я. – Кроме того, ты пока еще не едешь». – «Как это не еду? Ты не знаешь Женевьеву. Наверняка уже завтра я буду спать в общежитии». Себастьян знаком дал мне понять, что будет ждать меня на стоянке. «Ты ведь выполнишь свое обещание, правда?» – сказала Тереза «Шестнадцатого числа буду играть на аккордеоне, а ты станешь меня фотографировать», – пообещал я ей. «В этот день мы снова будем вместе». Она протянула мне руку. «Итак, до этого дня», – добавила она, направляясь к гостинице. «Ты мне напишешь?» – «Нет, Давид». – «Нет?» – «Ты мне никогда не отвечаешь. А если вдруг и соизволишь, то соврешь мне. А после того, что произошло сегодня, мне это будет не по душе». Я не нашел, что ей ответить. «Оставь птичку», – посоветовал я ей, видя, что она по-прежнему держит ее в руке. «Я хочу отдать ее Грегорио», – сказала она, продолжая идти к гостинице.

Себастьян внимательно разглядывал какую-то машину на стоянке. «Что ты там видишь?» – спросил я. «Не очень много, но я хочу стать автомехаником и нужно учиться». – «Автомехаником? Правда?» – «Ты же не хочешь, чтобы я стал пастухом, как мой отец! Я не собираюсь всю жизнь провести среди гор Наварры!» Мы оба сели на мой велосипед, я впереди он сзади, и поехали вверх по склону. «Ты даже не представляешь себе, какой красивый мотоцикл. Красного цвета. Ты должен дать мне проехать на нем один круг», – прокричал он мне. «А ты ездить-то умеешь?» – «А как же! Это ведь гораздо проще, чем на лошади». Я пообещал ему, что дам. Наконец-то стемнело. В немногочисленных домах, стоявших вдоль дороги, светились огни.

XIV

В конце августа пошли дожди, и горы и леса, окружавшие Ируайн, скрылись в тумане. Ближе к дому на одиноких деревьях листья были мокрыми и тяжелыми и походили на рисунки или аппликации. Еще ближе Фараон, Ава и остальные лошади осторожно щипали траву. Трава была очень зеленой; а дорога, пересекавшая долину, покрытая грязью, – желтой; крыша дома Лубиса красной, темно-красной. А небо белесым, как туман.

Я проводил долгие часы, не выходя из дома, глядя на дождь и занимаясь игрой на аккордеоне. Мне совсем не хотелось делать этого, или, что еще хуже, одна мысль о необходимости принимать участие в празднике по случаю открытия спортивного поля вызывала у меня отвращение; но я чувствовал себя обязанным из-за обещания, данного Терезе. «Твое участие в празднике было лучшим известием за все последнее время», – сказал мне Мартин с торжественностью, которой я раньше за ним не знал. Он заявил, что говорит от имени Берлино и Женевьевы. Потом вручил мне записку от моего отца: список вещей, которые я должен был исполнить.

Дядя Хуан смотрел с неудовольствием, как я играю на аккордеоне. Однажды вечером, когда я стал на кухне репетировать испанский гимн, он не выдержал: «Я не желаю слушать эту музыку в своем доме!» Я очень расстроился. «Я должен играть ее на открытии, дядя. А у меня все еще плохо выходит», – попытался я оправдаться. «А почему ты должен играть перед этими фашистами?» – «Я пообещал, дядя, и не могу нарушить обещание». – «А о чем ты думал, давая такое обещание?» Он был в ярости. Ушел, хлопнув дверью.

В последующие дни я не притронулся к аккордеону, и большая часть времени прошла у меня впустую; я ничего не делал, валялся на кровати или сидел у окна на кухне. Иногда я заставлял себя взять книгу, чтобы что-нибудь почитать, какое-нибудь стихотворение Лисарди или один из ста детективных рассказов; но не мог сосредоточиться, и глаза мои обращались к окну, глядя на туман, на дождь. Передо мной вновь представала горилла с тетрадки, и я с большей ясностью, чем когда-либо, понимал, что именно выражает ее взгляд. Вначале я об этом не подумал. «Ты думаешь, твой отец был убийцей?» Нет, это был не вопрос, а утверждение. «Давид, пора наконец принять это. Твой отец имел самое непосредственное отношение к смерти этих людей. Особенно к смерти Портабуру и Эусебио». Эта мысль душила меня, и мне приходилось выходить из дома и бродить под дождем. Потом я ложился спать. И уже в постели, пытаясь успокоиться, обращался мыслями к Вирхинии. «Когда-нибудь наша прогулка среди штабелей досок повторится, – думалось мне. – И тогда я буду счастлив».

Шли последние дни августа. Я почти все время пребывал в одиночестве, потому что Хуан проводил большую часть времени в Биаррице или Сан-Себастьяне, а Лубису приходилось работать за двоих по причине безумия, которое, как это бывало всегда, когда приближались праздники, охватывало его брата Панчо. Лубису теперь приходились не только ухаживать за лошадьми, но и возить на Моро в лес обед для дровосеков. У него совсем не было времени навестить меня и немного поболтать.

Однажды утром я увидел из окна кухни, как два брата-близнеца Себастьяна играют за загоном для лошадей с чем-то вроде большого камня. Я еще подумал, что камень слишком уж белый и что дети таскают его слишком легко, но не придал этому большого значения. Я даже не стал размышлять о том упорстве, с каким они предавались игре, несмотря на дождь. В конце концов, они были отважными мальчишками, жившими по старинным законам. Они, возможно, могли испугаться грома, но уж никак не дождя. В полдень в дом зашел Хуан, чтобы переодеться после прогулки на Фараоне. Он мыл в раковине руки, когда вдруг поднял глаза и воскликнул: «Что эти мальчишки делают! Что у них в руках!» Но он уже знал, что именно, он понял это, едва открыв рот. Что-то невнятно пробормотав, он выскочил на улицу.

Он направился к павильону, зовя Лубиса. «Его здесь нет, дядя. Ему пришлось отправиться на лесопильню», – сказал я, выбежав вслед за ним. Тогда он направился к мосту и вошел в загон для лошадей. Я последовал за ним. «Подожди, Фараон!» – крикнул он своему коню, который подбежал к нему. «Куда, ты говоришь, ушел Лубис?» – спросил он меня, нахмурив брови. «Ему приходится выполнять работу да брата. Сейчас он в лесу, раздает обед людям с лесопильни». – «Этот Панчо с каждым разом становится все большим лодырем. В конце концов он всем нам надоест!» – ответил Хуан, повышая голос. Едва завидев нас, близнецы убежали.

То, что я принял за белый камень, на самом деле было конским черепом. Он лежал возле столба, и его глазницы были замазаны глиной. Метрах в пяти от нас, в центре цементного прямоугольника, виднелся ряд ребер. По прямоугольнику, по мокрой траве было разбросано что-то вроде комьев земли. «Какая гадость!» – с отвращением воскликнул дядя. «Что это?» – спросил я. «Пусть тебе скажут те, что наверху!» – ответил он. В туманном небе летали два ворона.

Дядя осторожно взял череп и приложил его к скелету в цементном прямоугольнике. «Это был великолепный конь. Его звали Поль. – Он сосредоточенно помолчал, словно молясь. – Его убил один охотник. Видно, был в плохом настроении, поскольку не удалось ничего подстрелить в лесу, и решил отыграться. Увидел Поля, пощипывавшего траву, и засадил ему пулю. Отличная добыча».

Он двинулся большими шагами вдоль изгороди. «Нужно известить Лубиса. И Убанбе. Придется вторично похоронить лошадь». Мы прошли мимо Авы, Блэки, Зиспы и Миспы. Отдельно от группы, на расстоянии метров ста, пасся Фараон. «Это был арабский скакун, такой же как Фараон, – добавил дядя Хуан. Он шел все быстрее. – В те времена он стоил пять тысяч долларов. И его убили наповал одним выстрелом». – «А откуда был этот охотник? Из Обабы?» До дороги нам оставалось совсем немного, и он ответил мне, только когда мы дошли до нее: «Я не уверен, что это был охотник. Некоторые говорили, что это были жандармы. Что они патрулировали тут в поисках разбойника, и, поскольку погода была как сейчас, они перепутали его с Полем. Но нам так и не удалось ничего выяснить. Если бы я в то время был здесь, я бы это дело так не оставил».

Я нисколько в этом не сомневался. Он был в высшей степени энергичным человеком. Достаточно было посмотреть на следы, которые его ноги оставляли в глине. «Ты ничего об этом не знал?» Я ответил, что впервые слышу о мертвой лошади. «А Лубис тебе не рассказывал?» Я снова ответил, что нет. «А Панчо с Убанбе?» И в третий раз ответ мой был отрицательным. «Твои вопросы всегда ставят меня в тупик, дядя», – сказал я ему. Я начинал сердиться. «Ты витаешь в облаках, Давид!» – воскликнул Хуан.

Собачонка из дома Лубиса выбежала на дорогу и уставилась на нас, помахивая хвостом. Как и лошадям, всем местным собакам дядя тоже обычно давал кусочки сахара: «чтобы они на меня не лаяли, а вовсе не потому, что я так уж их люблю», как он говорил. «Сегодня у меня в карманах пусто. Я ведь выбежал из дома неожиданно», – сказал он собачонке. Сделал несколько шагов к дверям дома и внезапно остановился. «Была еще одна версия, – сказал он мне. – Ходили слухи, что это Анхель выстрелил в Поля». – «Мой отец?» – спросил я.

Собачка уселась около нас, будто желая принять участие в разговоре. «Я узнал о случившемся от него, – продолжал дядя, понизив голос. – Он позвонил мне в Стоунхэм, совершенно вне себя. «Что с тобой? – сказал я ему. – Если ты в таком состоянии, в каком же следует быть мне? Эта лошадь стоила пять тысяч долларов». Наконец он собрался с силами и рассказал мне, что произошло. Его оклеветали, ему приписывали смерть коня. На этом мы и остановились. Потом, уже когда я приехал из Америки, Лубис рассказал остальное».

Услышав имя Лубиса, собачонка, в надежде увидеть своего хозяина, побежала к дороге. Но никто не приходил. «Ходили слухи, что Анхель приехал в Ируайн с какой-то женщиной, – продолжал Хуан, – и что тогда-то, должно быть, что-то и произошло с лошадью. Как тут узнаешь. Как бы там ни было, он был вне себя от ярости. И удивляться тут нечему, поскольку слух был очень упорный. В конце концов за все поплатился Лубис». – «Лубис? Почему Лубис? Я ничего не понимаю, дядя!» Собачонка вновь нервно зашевелилась. «Анхель предположил, что клевета исходила от него. Подумай только, какая глупость! Но ты же знаешь… вернее, наверняка не знаешь, поскольку витаешь в облаках, что Анхель всегда не ладил с семьей Лубиса. В общем, дело в том, что Анхель задал ему ужасную трепку».

Дядя вновь зашагал, и собачонка умоляюще встала на задние лапы. «Да нет у меня сахара! – сказал дядя, отталкивая ее рукой. – Если хочешь знать мое мнение, – продолжил он, – Анхель не имел никакого отношения к смерти коня, и случай с женщиной тоже был выдумкой. Но так всегда происходит с политиками, которые сотрудничают с диктатурой. Люди используют любую возможность, чтобы вывалять их в дерьме. И коль скоро уж пошел разговор на эту тему, скажу тебе нечто очень серьезное. – Он погрозил мне пальцем. – С тобой произойдет то же самое, если ты исполнишь на открытии памятника испанский гимн. На тебе навсегда останется клеймо, даже не сомневайся!» Костяшками пальцев он постучал в дверь. «Etxean al zaude, Beatriz?» – «Ты дома, Беатрис?» – спросил он.

Мать Лубиса и Панчо, Беатрис, была маленькой женщиной лет семидесяти. Ее глаза, большие и спокойные, как у Лубиса, неотрывно смотрели на Хуана, пока тот объяснял ей, что мы только что увидели.

«Ты же знаешь, Хуан, что я была уже немолодой, когда у меня родились мальчики, – сказала она потом, готовя кофе. – Я была очень напугана, и дон Ипполит, наш приходской священник, все время рассказывал мне о Сарре, о том, что ей было больше лет, чем мне, когда у нее появился Исаак; девяносто, если я правильно помню. И вот родился Лубис, и я тут же поняла, что все идет хорошо. Но потом появился Панчо, и что поделаешь, матери не следовало бы говорить такие вещи, но лучше бы уж он не родился. В последнее время он все время не в себе, даже дома не появляется. И Лубису приходится все брать на себя. Поэтому он и поехал к дровосекам». – «Не то, чтобы это было так уж спешно, но следовало бы как можно скорее захоронить останки коня», – сказал дядя. «Конечно, чем раньше, тем лучше, – согласилась она. – Не беспокойся, Хуан. Как только Лубис вернется, я скажу ему, чтобы он позвал Убанбе и чтобы они тут же начинали копать».

Она поставила на стол зеленые чашечки с золотым ободком и подала нам кофе, который согрела в чугунке. Запах цикория был сильнее аромата кофе. «Сколько сахара вы хотите?» – спросила она. Мы положили по два кусочка в каждую чашку, а еще один дядя Хуан спрятал в карман. «Не знаю, удастся ли тебе уговорить Убанбе, Беатрис. Он тоже слегка не в себе. По случаю приезда Ускудуна во время праздника пройдут боксерские бои, и молодежь хочет, чтобы Убанбе попробовал свои силы». Беатрис села напротив нас. «И что собирается делать Убанбе? Драться?» – спросила она. «Ну да. С профессиональным боксером. Говорят, он тренируется». – «Ну, так пусть и с мотыгой потренируется», – сказала Беатрис.

Мы уже встали, собираясь уходить. «Так, значит, Поль вышел из своей могилы», – вздохнула Беатрис, глядя в окно в сторону загона. «Плохо то, что все останки разбросаны», – сказал Хуан. «Думаю, голова у меня уже не очень хорошо работает, – снова вздохнула Беатрис. – Я видела, как кружатся вороны, но ни о чем таком не подумала. Будто воронье трава может привлечь!» – «Со мной то же самое произошло. Я обратил внимание на ворон, но не придал этому значения». Женщина проводила нас до дверей. «Дело в том, что Эусебио был уже стар, когда это случилось с конем, – объяснила она. – Наверняка он копал неглубоко. Или, может быть, положил меньше извести, чем было нужно». – «Эусебио хорошо выполнил свою работу, – возразил дядя. – Но здесь часто идут дожди, и почва становится мягкой. Да кроме того, лес очень близко. А может быть, какой-нибудь зверь там рылся. Возможно, кабан». – «По мне, так это скорее собаки, Хуан». – «Пожалуй, ты права». Дядя открыл дверь. «Похоже, проясняется», – сказал он.

Мы вышли на улицу, и Беатрис улыбнулась мне: «Ты все время молчал, Давид». Я сказал ей в ответ какую-то банальность. А сам думал о фразе, которую только что услышал на кухне: Дело в том, что Эусебио был уже стар, когда это случилось с конем.

В таких местечках, как Обаба, где связь между поколениями поддерживалась посредством имен – скончавшийся человек мог оставить после себя крестников, носивших то же имя, что и он, – было вполне естественно, если человек, которого звали Эусебио, оказывался в той или иной степени родственником всех, кого звали так же. У меня не было сомнений: старый хозяин этого дома, муж Беатрис, отец Лубиса, должен был находиться в родстве с Эусебио, фигурировавшим в списке из тетради с гориллой. Это даже мог быть один и тот же человек.

Беатрис ласково говорила мне: «Ты даже не представляешь, как я рада, что вы с Лубисом так хорошо ладите. Потому что мой сын хорошо воспитан, хоть он и крестьянин. Ему гораздо приятнее с тобой, чем с Убанбе и со всеми этими скандалистами». – «Я тут подумал вот о чем, Беатрис, – перебил дядя, подходя к нам. – Я поговорю с управляющим лесопильни. Попрошу, чтобы завтра он дал отгул Убанбе и второму парню, Опину. Вместе мы быстрее все закончим».

Когда мы пошли к Ируайну, собачонка побежала за нами. «Ну-ка, попробуй поймать!» Дядя Хуан подбросил в воздух кусочек сахара, который был у него в кармане. «Да ты прямо настоящая артистка!» – воскликнул он, когда собачка точным прыжком схватила его.

Я следил за всеми этапами захоронения коня, сидя на каменной скамейке Ируайна: Лубис, Опин и сам дядя лопатами бросали землю; Убанбе железным ломом разбивал комья и разравнивал землю; Панчо и Себастьян носили нечто похожее на песок в корзине, которую мы называем kopa. Закончив, все вместе спустились к реке вымыться. Потом вся компания с дядей во главе направились к дому Аделы, они смеялись, довольные сделанной работой, в ожидании хорошего обеда. Я помахал им рукой и остался на каменной скамейке.

Лубис пришел поинтересоваться, как я себя чувствую. Не снизилась ли у меня температура. Я воспользовался этим предлогом, чтобы не присоединяться к компании, а теперь действительно чувствовал себя больным. «Хочешь, я вызову врача, Давид?» – спросил Лубис. Нет, я не хотел. В этом не было необходимости.

Вран. Я вспомнил, что первое известие о расстрелянных я получил от его дочери, Сусанны. Это имя вдруг показалось мне совершенно чужим. Сусанна, Хосеба, Адриан, Виктория, Сесар, Редин. Они казались мне людьми из другой эпохи.

«Лучшее, что ты можешь сделать, это лечь в постель», – сказал мне Лубис. «Я и собирался», – ответил я. Мы вошли в дом, «Убанбе сказал мне, чтобы я принес аккордеон, что он тоже умеет играть. Но я скажу ему, что забыл. Думаю, этот инструмент не для его ручищ». Аккордеон покоился на кухонном столе. «Как хочешь, Лубис». Я не мог смотреть ему прямо в лицо.

Поднявшись в свою комнату, я поднял крышку тайника и взял шляпу от Дж. Б. Хотсона. Уже лежа в постели, я положил ее себе на лицо и заснул.

Когда я проснулся, возле меня сидел Хуан. В руках он держал шляпу. «Вижу, на тебя напали всякие странности», – сказал он. Он не сердился, но хмурил лоб, словно был сердит. «Из окна шел яркий свет, и я взял ее, чтобы прикрыть глаза», – попытался я защититься. «Я это говорю не из-за шляпы, а потому что ты на обед не явился». – «Я неважно себя чувствовал». – «Ну и не так уж плохо. Не похоже, чтобы у тебя была температура!»

Он встал и подошел к окну. «Мы очень хорошо провели время, – сказал он. – Убанбе после пятой бутылки вина устроил нам показательный бой. Нанес Тони Гарсии впечатляющие удары. Жаль, что Тони Гарсиа присутствовал на кухне Аделы лишь в нашем воображении». Дядя усмехнулся. Он тоже перебрал с алкоголем. «А кто такой Тони Гарсиа?» – спросил я. «Чемпион Испании в среднем весе. Ты же знаешь, что собираются чествовать Ускудуна, воспользовавшись тем, что он приедет открывать памятник. Будет чет ре боя, и в заключение выйдет Убанбе «померить перчатками с Гарсией». Дядя скопировал произношение Убанбе: померецца перчаткоми с Гарцияй.

Я посмотрел в окно. Компания, которая занималась похоронами Поля, теперь находилась на ближайшем к павильону лугу, в углу, образованном изгородью. Все, за исключением Лубиса, были без рубашек По другую сторону речушки по-прежнему мирно паслись лошади, и только ослик Моро, казалось, проявлял интерес к тому, что происходило вокруг. Склонив голову набок, он наблюдал за компанией.

Убанбе и Опин начали драться, подражая боксерской манере, но подошел Себастьян, вооруженный парой перчаток, и остановил бой. «Как странно, что Себастьяну такое пришло в голову!» – воскликнул дядя. Это были перчатки, привезенные из Америки. «Если бы он с пользой применял голову, то стал бы богачом». Убанбе и Опин возобновили бой. В какие-то моменты они были похожи на настоящих боксеров. «Если ему удастся нанести Тони Гарсии хоть один удар, он оставит его в нокауте. Ну и силища у нашего Убанбе!»

Он вынул из кармана своей рубашки листок бумаги. «Пока я не забыл. Мне это дал для тебя врач». На бумажке был какой-то список. «Насколько я понимаю, ты попросил у его дочери имена тех, кто был расстрелян в Обабе». – «Я как-то разговаривал с ней в ресторане и что-то такое ей сказал», – ответил я. Ощущение отчужденности было сильным, как никогда. Казалось, это действительно был разговор из прошлого.

Я прочел имена из списка: Бернардино, Маурисио, Умберто, старый Гоена, молодой Гоена, Отеро, Портабуру, «Первые двое были учителями. Остальные крестьянами», – сообщил мне дядя Хуан. Он читал вместе со мной, комментируя имена. «А Эусебио? Почему его здесь нет? Я думал, его тоже расстреляли», – сказал я. Вопрос вызвал у него удивление. «Кто это тебе сказал, Лубис?» – «Нет, Лубис ничего не говорил. Я узнал об этом от Терезы». – «Ну так, если тебя это интересует, им не удалось убить Эусебио. Он бежал. Вначале был здесь, в убежище, потом перешел по горам во Францию». – «Я не знал, что отец Лубиса спасся», – рискнул сказать я. «Ну да Спасся, – сказал Хуан. – Так же, как позднее спасся американец». Ну вот, теперь у меня было подтверждение. Эусебио из списка и отец Лубиса были одним и тем же лицом.

Тетрадь с гориллой хранилась на одной из полок в комнате, и мне пришло в голову показать ее дяде; но я не тронулся с места. «А кто такая Тереза, которая рассказала тебе про Эусебио?» – «Девушка из гостиницы». – «Дочь Берлино, та, что больна?» Он наморщил лоб. «Сейчас она в По. Ее отправили туда родители». Я не знал, что еще сказать. Дядя подошел к окну и посмотрел в сторону городка. «Если ты говорил с этой девушкой, ты знаешь все, что нужно знать, – сказал он, не оборачиваясь. Затем указал рукой в том же направлении, куда смотрел. – Через несколько дней откроют этот памятник там, в центре Обабы, а потом устроят банкет в честь Ускудуна. И все вместе будут позировать для фотографии, которую на следующий день опубликуют в газетах. И все будут в костюмах и при галстуке, как истинные джентльмены. Ну а теперь послушай, что я тебе скажу: это – компания преступников. Полковник Дегрела: убийца. Берлино: убийца. И все или почти все остальные – тоже. Настоящие фашисты, прости, что я это тебе говорю». Дядя скрестил руки. Он ждал моего вопроса. «Ты хочешь сказать, что и Анхелъ?» – наконец отважился я. Он сурово ответил мне: «Что он был связан с фашистами, это всякий знает. Кармен говорит, что до войны он был другом Берлино и его братьев и что поэтому он полез в политику. Но у него совсем другой случай, чем у Берлине По всей видимости, ему не хватало убежденности» – «А у тебя какое мнение?» – «Кармен в своей жизни очень редко лгала». – «А вот я убежден, что он хотел убить Эусебио. И еще Портабуру».

Я взял тетрадь с гориллой с полки и дал ему. «Это список людей, которых нужно было убить в Обабе», – сказал я. Хуан медленно прочел его, задерживаясь на каждом имени. «Где ты это взял?» – спросил он. «В одной комнатке в гостинице. Мне кажется имена Эусебио и Портабуру написал мой отец». Дядя перечитал список. «Как бы то ни было, я не думаю, что Анхель принимал участие в казнях. Портабуру, например, ограбили где-то на улицах Сан-Себастьяна, и он погиб от рук шайки грабителей». Но дядя тоже сомневался. Тетрадь удивила его. «Может, он и не принимал непосредственного участия, он окружил себя убийцами. Этого нельзя отрицать», – сказал я. «Да, этого отрицать нельзя, – ответил Хуан. – Но то же самое можно было бы сказать о таком количестве людей! Я ведь тебе уже говорил, что некоторые из джентльменов, которые придут на праздник в честь Ускудуиа, настоящие преступники».

Он схватил меня за руку. «Ты не должен появляться на открытии памятника, Давид! – неожиданно приказал он. – Повторяю то, что уже говорил: если ты исполнишь испанский гимн на открытии памятника, ты будешь навеки заклеймен! Кроме того, у этих людей нет будущего. Даже в самый день открытия им не обойтись без проблем. Их будут бойкотировать», – »Но мне сложно отказаться, дядя. За мной придут. Вот увидишь», – сказал я. «Нет. Не увижу. Прямо завтра я уезжаю в Америку. Я уже предупредил твою мать, что в этом году мы не встретимся на обеде по случаю праздника. Твоя мама хотела, чтобы семья была выше политики, но иногда это невозможно».

Я взял тетрадь с гориллой и вернул ее на полку. «Ну, если и тебя не будет, я даже не знаю, как мне все устроить», – сказал я. «Залезешь в убежище днем пятнадцатого числа и выйдешь через двадцать четыре часа. Празднование к тому времени закончится». – «Легко сказать». – «Это непросто, Давид. Тебе будет очень тяжело сидеть в темноте взаперти в течение двадцати четырех часов подряд. Поэтому лучше привыкай постепенно».

Когда я подошел к павильону, уже темнело, и все, кто помогал при вторичном захоронении Поля, сидели на земле, большинство из них курили сигареты. Они спорили по поводу того, кто бы победил в поединке, Кассиус Клей или Ускудун, если бы эти боксеры выступали в одно время. Убанбе говорил: «Имейте в виду, что Ускудуна с компанией накануне боя укладывали спать три или четыре женщины, и, конечно, поскольку они такие же свиньи, как и мы, то трахались до изнеможения и на следующий день, поднявшись на ринг, уже не имели сил даже по груше ударить. Теперь же боксеры очень хорошо подготовлены к бою, даже сравнивать нельзя…» Заметив мое присутствие, Убанбе прервал объяснение. «Ты что, не выспался, Давид? – спросил он. – У тебя такое одуревшее лицо». Все рассмеялись, а Панчо какое-то время продолжал визжать, подражая ржанию лошадей. «Он напился на обеде, которым нас угощал твой дядя. Теперь думает, что он конь», – сообщил мне Убанбе. Опин стукнул Панчо по спине. «Нам следовало бы вот этого выставить сразиться с Тони Гарсией. Он легко победит его с помощью пинков» – сказал он. Ко мне подошел Лубис: «Я иду домой Уже устал их слушать». – «Я тебя провожу», – предложил я. «Прощай, господин Соня!» – выкрикнул Убанбе, и все снова громко расхохотались.

«Поедешь завтра в лес, Лубис?» – спросил я, когда мы проходили вдоль загона. «А что делать? Ты же видишь, что с моим братом. Он совершенно не в себе. Говорит, что это будет лучший праздник из тех, что когда-либо отмечали в Обабе, и ни о чем другом больше не думает». – «Мы можем поехать вместе?» – «Ну конечно. В девять часов я зайду к Аделе забрать еду, а к полудню мы уже вернемся. Сейчас в лесу работают только три бригады». – «Хорошо. Так мы как раз успеем проститься с Хуаном. Ты же знаешь, он уезжает в Америку, не дожидаясь Ускудуна». – «Да, он мне уже сказал». Я почувствовал облегчение, убедившись в том, что могу с ним разговаривать.

XV

Мы взяли приготовленную Аделой еду и ровно в девять часов утра отправились в горы. В отличие от тех прогулок, которые мы совершали на Аве и Фараоне, на этот раз мы двигались почти по прямой линии, не огибая крутых подъемов, не теряя времени на поиск пологих склонов, стараясь как можно скорее набрать высоту. Мы попадали в лесные чащи, куда не проникал свет, на склизкие от сырости откосы; однако даже при том, что нам все время приходилось тянуть за собой Моро, который толком не знал этого пути и всячески сопротивлялся, мы шаг за шагом продвигались вперед, не перебрасываясь ни словом, сосредоточив все наши усилия на преодолении трудностей, и остановились, лишь когда дошли до первой хинины лесорубов.

«Почему вы не приехали по дороге сороконожек?» – спросил нас один из лесорубов с лесопильни. Сороконожками называли грузовики, предназначенные для перевозки бревен по горным дорогам. «Мы сегодня пришли не из городка, – объяснил ему Лубис. – Мы пришли из Ируайна, и обед приготовила Адела, жена пастуха». У лесоруба были курчавые волосы, и, когда он улыбался, губы его, казалось, тоже курчавились. Он внимательно посмотрел на меня. «Лубис, ты только погляди, в каком виде пришел сюда твой друг. Он весь вспотел». Это была правда. Воротник рубашки у меня был весь мокрый. «Мне это только на пользу, – ответил я. – Говорят, с потом выходят токсины». Мужчина взял топор, лежавший на поваленном стволе, и протянул его мне: «Если хочешь попотеть, поработай с нами». Лезвие топора, словно зеркало, отразило утренний свет.

Лубис вынул из корзины на спине осла кастрюлю. Лесоруб приподнял крышку, чтобы посмотреть, что в ней. «Тушеное мясо с помидорами. Это, конечно, не жареный цыпленок, но и мясо мы съедим с удовольствием», – сказал он. У него было хорошее настроение, он снова улыбнулся. Внезапно он поднял топор, словно это был мачете, и ловким броском вонзил его в дерево, стоявшее метрах в пяти от нас.

«Что там внизу говорят о дровосеке?» – спросил он меня. Я не понял его. «О каком дровосеке?» – «Об Ускудуне! Ты что, не знаешь, что, прежде чем стать боксером, он орудовал топором. В точности как мы!» Я сказал ему, что не знал этого, «Так ты откуда?» – «Да отсюда. Я племянник Хуана Имаса», – ответил я. Тогда он спросил с сомнением: «Так ты сын аккордеониста?»

Освободив кастрюлю и оставив еду в хижине, Лубис присоединился к нам. «Сколько буханок хлеба вам нужно?» – «Хватит восьми». Буханки были весом в фунт каждая. «Так, значит, Ускудун приедет на городской праздник», – сказал мужчина Лубису, прижимая к груди восемь буханок. «Я бы тоже приехал за пятнадцать тысяч песет!» – ответил Лубис. В Обабе 1966 года это была весьма солидная сумма. «Да и я тоже! – воскликнул мужчина. – Однако немного таких, кто может есть хлеб, не работая». – «Не жалуйся, – сказал ему Лубис, – есть люди, которые его и не пробуют». Он похлопал Моро, и осел решительно направился по тропинке, терявшейся в лесу. «Эту дорогу он знает прекрасно, – сказал Лубис, – так что, нам не придется его тащить. Вот увидишь, Давид. Он сам нам укажет, куда идти».

Лесоруб с курчавыми волосами попрощался с нами в дверях хижины. Ему, должно быть, было лет пятьдесят, и я не мог представить его себе ни старше, ни моложе. Мне вдруг подумалось, что он так и застынет навсегда у дверей хижины, будто прикован'ный к восьми буханкам в фунт веса каждая.

Настоящим наслаждением было спускаться по лесному склону, ни о чем особенно не заботясь, просто следуя маршруту, прокладываемому Моро. Удовольствием была уже сама возможность дышать, а к ней прибавлялось еще одно удовольствие – покой, который наполнял меня оттого, что теперь я осознавал, где я живу, в каком отечестве: не в отечестве Анхеля или Берлино, не в отечестве Адриана, Хосебы и других моих товарищей по учебе, а в лесу, там, где все еще можно было встретить людей из прошлого. Пылал в моей душе и еще один огонь – третье удовольствие: после беседы с Хуаном я твердо решил не играть на аккордеоне на празднике с Ускудуном в качестве главного героя.

В какие-то моменты, когда мы проходили по самым темным местам леса, я чувствовал себя так же, как тогда, несколько лет назад, когда с тем же самым Лубисом и его братом Панчо я открыл для себя пещеру с омутом. Я смотрел на капли росы на листьях папоротника, и они казались мне хрустальными, как те брызги, что разлетались, когда мы ударяли по поверхности воды. В эти мгновения мои первые и вторые глаза созерцали одну и ту же картину.

Но к сожалению, это впечатление было непостоянным. Как это случается на голограммах, что продаются в лавках, торгующих всяким хламом, на которых один и тот же человек то появляется полностью одетым с головы до ног, а то вдруг тут же предстает обнаженным, лес снова и снова менялся перед моим взором. Я делал еще шаг и внезапно оказывался в той, другой пещере, заполненной тенями. В такие мгновения мои вторые глаза вытесняли первые, и перед моим взором вновь проходили Берлино, Анхель, американец, добрый алькальд Умберто, отец Сесара – Бернардино, отец Лубиса – Эусебио, старый Гоена, молодой Гоена и все остальные. И впервые тени заговорили со мной. «Почему меня убили, если я никому никогда не делал ничего плохого?» – говорил Умберто. Или американец: «Так ты хочешь надеть мою серую шляпу от Хотсона, которую я купил в Виннипеге?» Или Эусебио: «Мы что, так и будем все время убивать друг друга?» Или Берлино: «Мы знаем, что ты провел целый день в комнате Терезы. Об этом нам рассказал Грегорио. Мы с Женевьевой ждем тебя в гостинице, чтобы разобраться с этим. Если правда, что вы занимались там всякой мерзостью, ты нам за это заплатишь». Или Анхель: «Я знаю, ты не репетируешь. В день открытия памятника ты выставишь себ на посмешище. Опозоришь меня перед такими важными господами». Все эти голоса повергали меня в такое нервозное состояние, что Лубис время от времени бросал на меня тревожные взгляды. «Тебя не тошнит, Давид? Выпей немного воды». Но мне не нужна была вода. Мне достаточно было услышать Лубиса чтобы выйти из отвратительной пещеры. Его голос стирал шепот теней, возвращая меня в лес Обабы.

Однажды утром мы услышали треск хлопушек. «До праздника осталось четыре дня, и вот начинают объявлять о нем», – сказал Лубис. «На этот раз он будет очень многолюдным, – добавил я. – Приедет куча народу, чтобы посмотреть на Ускудуна. Ты же слышал лесорубов. Они ни о чем другом и не говорят». Это было правдой. Лесорубы испытывали симпатию к боксеру, который, как сказал кудрявый дровосек, «раньше орудовал топором». «А еще я все время вижу, как Убанбе с компанией тренируются возле павильона, – добавил я. – От этой истории они просто голову потеряли». Лубис улыбнулся: «Они ее теряют по любому поводу».

Когда мы вышли на опушку, перед нашим взором открылся весь Ируайн. День был прекрасный, и местечко казалось больше, чем раньше, словно оно подросло. Небо было очень высоким, солнце стояло в зените. Речушка, помутневшая было во время дождей, теперь несла такие светлые воды, что они казались сложенными из осколков зеркала. Дома – дяди Хуана, Лубиса, Аделы, Убанбе, мельница – были будто погружены в сон. Сонными казались также лошади, собаки, овцы и куры, которых мы различали возле домов.

На небе появилось крохотное облачко: след от взрыва энной утренней ракеты. «Я хочу сказать тебе одну вещь, Лубис». Он остановился. Моро сделал то же самое. «Я не намерен играть на открытии памятляка». – «Я тоже не собираюсь туда идти», – ответил он. Мне хотелось подойти к речушке и сесть на камень на берегу, но я не двинулся с места. То, что с Адрианом или Терезой было бы совершенно нормально – отойти в сторону, чтобы сделать признание, – с Лубисом было непросто. «Но я не знаю, есть ли у тебя возможность избежать этого, Давид, – добавил он. – Тебя ведь включили в программу». – «Я ее не видел», – сказал я с некоторым удивлением. «Там даже поместили твое фото». – «Да?» Я подумал, что это, видимо, Тереза попросила своего отца. «Увидишь. У Аделы дома есть программа». – «Я хочу спросить тебя об одной вещи», – сказал я ему. Он ждал. Речушка струилась в тишине. «Я заметил, что ты не хочешь видеть Анхеля. И я задаю себе вопрос, не потому ли это, что они с твоим отцом были врагами во время войны». Мне трудно было говорить, но я заставил себя продолжать: «Думаю, ты знаешь, что твоего отца хотели расстрелять. Анхель, Берлино и все остальные. Но особенно Анхель. Он преследовал его». Признание было сделана «Его спас твой дядя Хуан, – сказал Лубис. – Он спрятал его, когда патруль уже шел за ним».

Моро принялся есть траву на берегу реки, но Лубис похлопал его по крупу, и тот тронулся с места. «Уже почти тридцать лет, как закончилась война, Давид. И почти семь, как умер мой отец. Я тебе правду говорю, я давно забыл обо всей этой истории». Он прошел вперед, я же не двинулся с места: «Я тебе не верю. Не могу поверить». Он сделал знак, чтобы я следовал за ним. «Пошли. Надо отнести пустые кастрюли Аделе. Она любит, чтобы к вечеру они были У нее чистыми».

Я испытал ярость к Моро. Он все быстрее устремлялся к дому Аделы и, казалось, тащил за собой Лубиса, словно их связывала невидимая нить. Трудно было поддерживать разговор на ходу.

Мы подошли к мосту напротив Ируайна. Внезапно нить, связывавшая ослика и моего друга, лопнула Моро потрусил к дому Аделы; Лубис уселся на перила. «Знаешь, почему Моро так спешит? – сказал он. – Потому что Адела дает ему кофейную гущу. Для него нет лакомства вкуснее».

Он поднял с земли веточку и бросил ее в речку. «У твоего отца с моим была очень серьезная проблем ма, – сказал он. – До войны сюда часто приезжали какие-то люди на грузовике, забирали несколько человек и везли их в Сан-Себастьян, в дома, где работали эти женщины… Им платили сколько-то, и полное обслуживание». – «И мой отец занимался этим?» – спросил я. «Я бы так не сказал. Но, судя по всему, грузовик заезжал на городские праздники, и твой отец иногда ехал с ними. Разумеется, с аккордеоном. Но не знаю, может быть, мой отец и ошибался. Он был очень благочестивым. Я бы сказал, слишком благочестивым. И никак не мог с этим смириться. Ему казалось постыдным обращаться с людьми, как с животными. И так случилось, что он донес на них. – Лубис встал на ноги. – Людям с грузовиком пришлось предстать перед епископом. И епископ пригрозил им отлучением от Церкви. Это-то и вызвало ненависть твоего отца. А потом, во время войны, сам знаешь. Убивали кого только могли».

На дороге появились близнецы, которые вели на веревке Моро. Подойдя к загону для лошадей, они открыли дверцу и втолкнули его внутрь. Фараон, Зиспа» Ава, Блэки и Миспа стояли рядом с изгородью, но не удостоили его даже взгляда.

На речушке напротив дома Аделы была переправа, выложенная из гладких камней. «Тебе не дают покоя очень старые истории, Давид», – сказал мне Лубис, когда мы перешли на другой берег. До кухни Аделы оставалось метров двадцать; в моем распоряжении был только этот отрезок пути, чтобы затронуть еще одну тему. «А тебе, Лубис, какие истории не дают покоя? Почему ты избегаешь моего отца? Из-за того, что произошло, когда убили Поля? Я что-то такое слышал».

Адела вышла на улицу. «Я уже накормила близнецов, так что сегодня у нас будет поспокойнее», – крикнула она нам. С тех пор как мы стали ходить к лесорубам, мы обедали все вместе. «А Себастьян?» – спросил Лубис. «Да вон он там, курятник чистит, – сказала Адела. – В последнее время никак не удержать его дома. Но ничего, я его научу. Я не такая добрая, как ты. Если бы Панчо был моим братом, я бы сбила с него спесь палкой». Она потрясла рукой, словно у нее и вправду была палка. «Если бы Панчо был твоим братом, тебе пришлось бы самой таскать кастрюли лесорубам, Адела», – возразил Лубис. Адела шумно вздохнула и сделала нам знак пройти в дом. «Ты очень хорошо получился на фотографии, Давид!» – сказала она мне, когда мы вошли на кухню, показывая нам программу. Там напечатали фотографию, сделанную несколько лет назад, и мне она была неизвестна. Я подумал, что, по-видимому, ее дала Тереза.

Мы сели за стол. «Давид, когда погиб конь, ничего необычного не произошло, – тихонько сказал мне Лубис. – Тебе следовало бы оставить в покое эти истории и поразмыслить, как устроить так, чтобы не играть на открытии памятника. Поскольку ты включен в программу, тебе это будет непросто. За тобой придут».

«Это правда! К тебе приходили, – неожиданно вое кликнула Адела, которая услышала последние слова Лубиса. – Тебя разыскивал Мартин из гостиницы! И ни много ни мало, как с ящиком шампанского! Вот он стоит!» Она принялась громко причитать о том, что дети сводят ее с ума, особенно Себастьян, и она обо всем забывает. «А что он сказал?» – «Похоже, он сдал экзамен. И говорит, что благодаря тебе. Поэтому он и приехал с шампанским. Хотел это отметить. Он уехал за четверть часа до того, как пришли вы. Но, боже мой, как я могла это забыть!»

Ящик стоял рядом с очагом, и в нем было шесть очень нарядных бутылок французского шампанского. «Да, он сказал мне еще одну вещь. – Адела поднесла руку к голове, словно пытаясь сосредоточиться. – В пятницу он за тобой приедет. Они хотят устроить в гостинице репетицию перед открытием памятника. И в этот же день из Франции приедет Тереза». Она вновь вздохнула и подняла ящик, не переставая жаловаться на плохую память. «Поставлю несколько бутылок в холодильник, вдруг вы захотите попробовать», – сказала она.

Адела сняла с огня большой глиняный горшок и поставила его на стол. «У нас время праздников, так что сегодня будем есть жареного цыпленка!» – объявила она И стала накладывать нам кусочки. «Этот Мартин – в своем роде артист, – сказала Адела. – Он взял несколько бутылок вина, и надо было видеть, как он вертел их в руках, точно как в цирке. Говорит, что на банкете в честь Ускудуна все рот разинут». – «Ну, мы-то нет», – ответил Лубис. Он подмигнул мне. «Да, он очень ловкий. Плохо, что Себастьян теперь пытается делать то же самое. Уже разбил две бутылки, пока тренировался. Правда! Сыночек сведет меня с ума». – «Себастьян хочет слишком многому научиться, в этом вся проблема», – сказал Лубис. «Поэтому я и послала его в курятник. Чтобы научился убирать помет. Пусть немного попотеет, пока мы тут обедаем, как короли». Адела поднесла первый кусочек цыпленка ко рту с довольной улыбкой.

XVI

Из своей комнаты я услышал смех, веселые крики, звон стекла и, выглянув в окно, увидел Убанбе и Опина в коротких штанах и боксерских перчатках. Они находились на том же месте, что и в прошлый раз, в углу изгороди, и зрителями у них были Лубис, Панчо, близнецы, Себастьян и три лесоруба с лесопильни. Себастьян держал в руке пустую бутылку, по которой ударял ложкой. Единичный удар означал начало или конец каждой схватки; несколько быстрых ударов – какое-то нарушение.

Когда я подошел к компании, то сразу понял, что бой между Убанбе и Опином был не простым времяпрепровождением; у обоих на лицах красовались кровоподтеки. «Я задыхаюсь», – вскоре сказал Убанбе. Грудь у него взмокла от пота. «Тебе не хватает выносливости, Убанбе! – сказал ему Себастьян. – Всего-то семь атак, а ты уже ни на что не годишься. Вот увидишь, на празднике Тони Гарсиа задаст тебе хорошую трепку, хочешь верь, хочешь нет». Трое лесорубов расхохотались. «Как это он задаст мне трепку, если это будет показательный бой, придурок? – ответил ему Убанбе. – Это тебя я сейчас отколошмачу, коль зазеваешься!» – «Да плевать мне на этого Тони Гарсию!» – сказал Панчо. Вновь послышались смешки лесорубов.

Убанбе показал пальцем на Себастьяна: «Это чучело сказало нам, что тебе привезли несколько бутылок шампанского. Что ты думаешь с ними делать, Давид? Один, что ли, собираешься их выпить? Так вот, если хочешь знать, я просто умираю от жажды». – «И я тоже», – поспешил вставить Панчо. «Не обращай на них внимания, – вмешался Лубис, – пусть попьют водички из реки». – «Нет, Лубис. Я не против. Давайте поужинаем у Аделы. И вместе разопьем шампанское». – «Вот это дело!» – воскликнул Убанбе. Лесорубы помахали нам, давая понять, что они не могут, и, быстро распрощавшись, ушли. Убанбе посмотрел им вслед с презрением. «Ну и пусть эти тупицы проваливают! Нам больше достанется».

Вновь раздался смех. Но я не смеялся. Пригласить их меня подтолкнула не радость, а желание завершите то, что я начал. В отвратительной пещере было уже достаточно света, и я смог довольно точно определить черты каждой из теней, как убийц, так и жертв. Нерешенным оставался лишь один вопрос: что в точности произошло, когда убили коня Поля. Я был убежден, что Убанбе с Панчо смогут объяснить мне то, что не хотел рассказывать Лубис. Особенно если шампанское развяжет им язык.

В мойке на кухне уже стояло пять пустых бутылок, и на столе оставалась лишь шестая. Панчо заснул, сидя в кресле-качалке; мы с Лубисом пили кофе; Адела и Убанбе из простых стаканов пили шампанское. «Допью кофе и пойду домой», – сказал Лубис. «К чему такая спешка? – спросил Убанбе. – Завтра тебе не нужно идти в лес. Исидро дал нам отпуск на целую неделю. Говорит, что до окончания праздников только он один будет работать на лесопильне». Он тряхнул стакан, чтобы посмотреть, образует ли шампанское пузырьки. «Он что, сказал, что будет работать? Ну уж, это слишком, Андрес, – сказала ему Адела, называя его настоящим именем. – Исидро умеет отдыхать». – «Ну да. Так же, как вот этот, – он показал на Лубиса. При каждом жесте он двигался всем телом. – Ты же слышала, что он только что сказал. Что идет домой. Ему завтра не надо рано вставать, но он готов работать даже в праздники. Как Исидро». – «А я вот нет», – пробормотал Панчо сквозь сон. «Да ты никогда не работаешь, Панчо. Только вряд ли ты это осознаешь», – ответил ему Убанбе, выливая в стакан шампанское, которое еще оставалось в бутылке.

У него потух окурок сигары в пепельнице, и он попытался вновь зажечь его. «Мне нужно убирать за лошадьми», – сказал Лубис. «Только не за той, которую мы захоронили на днях, – в ответ сказал ему Убанбе. – Она уж такая чистая, что дальше некуда». Сигара не загоралась. «Вы говорите о Поле?» – спросил я. «Ах да, Поль. Ну и красивый же был конь!» – сказала Адела. «А почему говорят, что его убил мой отец?» – громко спросил я. Лубис и Адела внимательно на меня посмотрели. «Люди любят болтать. Но…» Адела не смогла закончить фразу. Убанбе перебил ее. «Ну а кто же еще, Давид? – воскликнул он и на какое-то мгновение замер, задрав подбородок. – Охотник? Но какой охотник? Кто здесь видел хоть одного охотника?» Он сидел, прислонившись спиной к стене. «Кто-то говорил, что это были жандармы», – вмешалась Адела «Жандармы? Кто видел здесь жандармов? Видели только аккордеониста и никого больше Спроси у этого». И он показал на Лубиса. «Ты слишком много говоришь, Убанбе, – сказал ему Лубис, вставая из-за стола. – И тогда слишком много, и теперь». Убанбе тоже неуклюже поднялся, покачиваясь. «Ну-ка, послушай меня как следует, Лубис! – крикнул он. – Тогда я и рта не раскрыл. Ты прекрасно знаешь, кто заварил всю эту кашу». И он указал на Панчо: «Твой брат!»

Панчо попытался встать. Лубис схватил его за руку и, не церемонясь, подтолкнул к двери. Затем обратился к Убанбе. «Не кричи, успокойся», – сказал он ему понижая голос. У них была разница в росте около полуметра, но при взгляде на них создавалось впечатление, что в случае драки Лубис мог бы быть противником почище Тони Гарсии. «Он прав, – сказала Адёла. – Своими криками вы мне близнецов разбудите». – «Мы уходим», – сказал Лубис и вышел на улицу, уводя своего брата.

Кухня разом показалась пустой. Снаружи южный ветер бил в стекла. Вдали, в лесу, на холмах, в горах он, должно быть, дул с еще большей силой, срывая с деревьев сухие листья.

«Что произошло? Может быть, ты мне расскажешь?» – спросил я Аделу. Я не мог уже отступать назад. «Что ты хочешь, чтобы я тебе рассказала, Давид? – Адела скрестила руки. – Когда лошадь нашли мертвой, мы сначала подумали, что ее убило молнией, но потом обнаружили, что в голове у нее пуля. Я сама видела. Ей попали как раз сюда». Адела поднесла палец к уху. «Не сюда, Адела. Это ведь твое ухо», – сказал Убанбе тягучим голосом. Ему наконец удалось зажечь почти докуренную сигару, и он вновь и вновь затягивался ею. «Как обычно бывает, стали ходить слухи, – продолжала Адела. – Очень долго другой темы для разговоров не было. Ну и, как тебе сказать… Некоторые люди, особенно кое-какие дети, пустили слух, что это мог быть твой отец…» Убанбе стукнул кулаком по столу. «Панчо видел! И Лубис тоже! Анхель приехал в Ируайн с одной из этих сеньорит, думал, что никто ничего не заметит, и вот он начинает трахаться, а конь тут как тут, начинает ржать, он только пристроится, а конь ну себе ржать. В общем, не дает ему спокойно потрахаться, и вот в какой-то момент, нам ведь известно, что Анхель – человек нервный, он берет пистолет и – пум в голову. И конь замолчал навсегда. Вот только нам неизвестно, продолжил ли он трахаться после того, как убил коня. Нужно будет спросить у Панчо».

Убанбе хотел продолжить, но от сигаретного дыма он закашлялся. «Видел Панчо или нет, никто не знает, – сказала Адела. – А некоторые из вас ему поверили, и поползли слухи». – «В Обабе, да будет тебе известно, поверили все!» Убанбе снова стукнул кулаком по столу. Адела отрицательно покачала головой. «Твоя мать приходила поговорить с Лубисом, – сказала она, обращаясь ко мне. – Кармен отсюда родом, она хорошо нас знает. И конечно, она захотела поговорить с Лубисом. Не с этим Убанбе и не с Панчо. Лубису тогда было не больше десяти лет, но с головой у него было в десять раз лучше, чем у этих всех. И мальчишка объяснил ей все очень четко. Что Панчо доверять нельзя. Что он вечно рассказывает всякие сальные истории, что он способен выдумать что угодно. И Кармен ушла совершенно успокоенная». – «Как ты много всего знаешь, Адела!» – воскликнул Убанбе. Глаза у него были закрыты. «Иди-ка ты домой, пока совсем не заснул. И оставь нас в покое», – велела ему Адела.

Убанбе наконец поднялся и заправил белую рубашку в штаны. Сигару он держал в уголке губ. «Откуда ты все это знаешь, Адела? Ты мне так и не рассказала». Адела ответила не ему, а мне: «Я узнала это благодаря Беатрис». Убанбе уже стоял на пороге кухонной двери. «Ну, если ты так много всего знаешь, расскажи ему, в каком виде мы через два дня нашли Лубиса». – «В каком?» – спросил я. «Всего в крови. Лицо, грудь, все. Стоял, согнувшись, на берегу реки и отмывал кровь. Ты этого не знал?» Я сделал отрицательный жест. «Я считал тебя посметливее» – презрительно бросил он мне.

Мы с Аделой остались в кухне одни. «Кто его избил? Мой отец?» – спросил я. «Анхель просто обезумел из-за этой истории. И нечему тут удивляться Все вокруг показывали на него пальцем. И он подумал, что во всем виноват Лубис, потому что он говорил с Кармен. И случилось то, что случилось. У Лубиса все лицо распухло. А знаешь, кто ухаживал за ним, пока он не поправился? Кармен. Кармен была очень расстроена. И вот она попросила Беатрис, чтобы та позволила ей ухаживать за мальчиком. Мы все часто наведывались туда, стояли у дверей дома. Дон Ипполит тоже. И Лубис выздоровел раньше, чем можно было ожидать».

«Нужно было заявить на моего отца! – крикнул я. – Моя мать должна была заявить на него!» Теперь я ненавидел их обоих, и отца, и мать. Адела сделала паузу, прежде чем ответить: «Именно это хотел сделать врач, но Беатрис не позволила ему. Беатрис – христианка, из истинных верующих. Как и твоя мать. Они умеют прощать». – «Но избили Лубиса, а не его мать». Моя ненависть уже добралась и до Беатрис. «Лубису стыдно. Он не хочет вспоминать о побоях. Ты же знаешь, он никому не позволяет помыкать собой». – «Сегодня он бы не осмелился избить его», – сказал я. «Нет, конечно нет. Сегодня все уважают Лубиса. Ты же видел Убанбе. Он в два раза его выше, а вон как струсил».

Мне хотелось обнять Лубиса. Но возможно, он этого не допустил бы. Ведь он ушел рассерженный. «Я только об одном жалею, Давид, – сказала Адела. – Что мои сыновья будут такими, как Убанбе и все Другие. Они ничуть не похожи на Лубиса». Я направился к дверям. «Запиши ужин на мой счет», – сказал я – «Сегодня нам довелось вспоминать старые печальные истории. А следовало бы радоваться. Ведь праздник не за горами». – «Да, завтра предпраздничный день», – сказал я. «Ты плохо поступил, Давид. Не принес аккордеон. Принес бы его, мы бы танцевали и пели, а не злились». – «В следующий раз так и сделаем», – ответил я, помахав ей на прощание рукой.

Когда я вышел на улицу, южный ветер дул с такой силой, что в его вихре кружились не только сухие листья и бабочки, которые в тот вечер решили полетать, но даже и птицы. Я брел в Ируайн, съежившись, с трудом преодолевая короткий путь.

XVII

У меня перед глазами фотография, сделанная в день открытия памятника. Она была снята не на главной площади Обабы, не на спортивном поле, а на смотровой площадке гостиницы «Аляска». На ней запечатлено более двадцати человек, и как раз посредине, элегантно одетый, красуется тот, кого чествовали в этот день: бывший боксер Ускудун, человек, которого в Америке называли Паолино, принимая за итальянца. Рядом с ним, слева и справа, стоят Берлино, полковник Дегрела, его дочь, Анхель и парень боксерского вида, который, по всей видимости, является не кем иным, как Тони Гарсиа; у Анхеля в руках аккордеон. Позади этой первой группы, образуя как бы два крыла, улыбаются в объектив еще человек пятнадцать, все столь же элегантные, как и сам Ускудун. Среди них: известный мадридский бармен, гражданские губернаторы баскских провинций, национальный уполномоченный по спорту, несколько местных предпринимателей и с десяток журналистов. В углу стоят Мартин, Грегорио, Себастьян, Убанбе и Женевьева. Трое первых – в черных пиджаках официантов; Женевьева – в поварской шапочке; Убанбе – в рубашке, без пиджака, хмурый, со слегка припухшим правым глазом.

Нас с Терезой на фотографии нет. Терезы – потому что, как мне рассказал Себастьян, она все время праздника провела в своей комнате; меня – потому что я спрятался в Ируайне. Как и планировалось. Как я и пообещал Хуану и Лубису.

Я просидел в убежище тридцать часов. Когда Лубис поднял крышку, он застал меня со шляпой от Хотсона на голове «Что это ты здесь делаешь в таком виде, Давид?» – сказал он мне с улыбкой. Похоже, его недавний гнев был забыт. «Я думал, ты не знаешь об этом тайнике», – сказал я ему. «Как это мне не знать, если здесь сидел мой отец!» Он протянул мне руку, чтобы помочь подняться по лесенке. «Ты очень хорошо притворяешься», – сказал я. «Ну а что еще остается делать». – «Хуан уверял меня, что никто о нем не знает, и велел держать это в тайне». Лубис засмеялся: «Вот видишь, я не единственный, кому приходится соблюдать тайну».

Окно в комнате было закрыто, занавески задернуты, но даже при этом свет меня беспокоил. Лубис уселся на кровати, а я принялся делать упражнения, ходить от стены к стене, словно меряя комнату. «У тебя была масса гостей, Давид». – «Знаю, – ответил я. – Ну и натерпелся же я страху. Больше всего из-за Берлино. Думаю, он с моим отцом стояли как раз здесь, рядом со шкафом. Знаешь, что он сказал Анхелю? «У твоего сына очень неплохо получается убегать. Вспомни, когда мы хотели подарить лошадь дочери полковника, он тогда тоже убежал». Мы оба засмеялись. «Они не смогли получить удовольствие от праздника и теперь очень злятся. Им устроили бойкот. И листовки разбрасывали. Смотри».

Он вытащил из кармана листовку. Я подошел к окну и прочитал: «Бойкот фашизму. Бойкот Ускудуну и всем остальным фашистам. Gora Euskadi Askatuta – Да здравствует Свободная Баскония». Я впервые столкнулся с таким языком. «А кто еще приходил, Лубис?» – спросил я, приоткрывая окно. Я увидел, что лес вдали стал красноватым, словно он внезапно поменял цвет. «Я знаю лишь то, что мне рассказала Адела. Что вчера приходили Мартин и Грегорио. Потом Берлино и твой отец. А сегодня, очень рано утром, Тереза. Думаю, она тоже сердита». – «Меня это не удивляет. Придется написать ей в По».

«Не пугайся, я тебе сейчас еще что-то скажу, Давид». Лубис стал очень серьезным. «Еще приезжали жандармы. На двух «лендроверах». Я не сразу понял, о чем он говорит. «За мной?» – спросил я наконец. Он кивнул. «Они приезжали два часа назад. Я был в павильоне с лошадьми, и они окружили меня. «Вот он, лейтенант», – сказал один из них. «Вы Давид?» – спросил меня лейтенант. «А ты не знаешь, где он?» – сказал он, когда я ответил, что я не Давид. Я объяснил ему, что ты, по-видимому, на празднике, что вы все пошли на банкет. И тогда они ушли». Я молчал. Это была полная нелепица. «Да не пугайся ты так». – «Но я ведь ничего не сделал. Почему они за мной приезжали?» – «Ты должен был играть на аккордеоне и не играл. Но они не могут посадить тебя за это в тюрьму».

Я настежь распахнул окно. Кругом царило спокойствие. В воздухе, как всегда, когда наступала осень, чувствовалась услада. «Хуан сказал, чтобы вы позвонили дону Ипполиту и как можно скорее явились в казарму». – «Ты разговаривал с дядей?» – «Нет, ему звонила твоя мать». Сердце сильно билось у меня в груди, ладони вспотели. «Поторопись. Твоя мать и священник уже, должно быть, ждут тебя». – «Но как я туда доберусь?» Казарма жандармов располагалась около станции. В тот момент это расстояние казалось мне непреодолимым препятствием. «Я привез тебе новый «гуцци». Он стоит возле дома». Лубис взял у меня листовку. «Не вздумай ехать туда с этим, – добавил он с улыбкой. – Не волнуйся, Давид. Думаю, сегодня вечером мы сможем с тобой вместе выпить кофе в ресторане на площади». – «Не знаю, удастся ли мне сохранять спокойствие», – сказал я. Мы спустились по лестнице и вышли на улицу.

«Не люблю доносов», – сказал лейтенант. Он был очень молод, крохотные очки придавали ему интеллигентный вид. «Уже почти тридцать лет, как закончилась война, и некоторые полицейские процедуры, на мой взгляд, сейчас совсем не к месту, – продолжил он. – Я стараюсь придерживаться христианских заповедей». Его произношение не оставляло никаких сомнений относительно его кастильского происхождения. «Я рад слышать это от вас, – сказал ему дон Ипполит, приходской священник. – Кроме того, в данном случае донос не имеет никаких оснований. Утверждать, что этот юноша ответствен за сегодняшние инциденты, – полная чушь. Ужасная глупость». Слово взяла моя мать: «Я знаю, что он должен был играть на аккордеоне. Ну и что? Это был никакой не бойкот, просто ему не нравится быть аккордеонистом. И виноват во всем его отец. Он заставлял его играть еще с детства, и, конечно, теперь мальчику исполнилось семнадцать лет, и он начинает бунтовать».

На столе перед лейтенантом лежала какая-то бумага. Прежде чем вновь заговорить, он бросил на нее взгляд. «Как бы то ни было, есть один пункт, который я хотел бы прояснить, – сказал он. Мы все смотрели на него. – Похоже, Давид был замешан в деле с порнографическими журналами, и его за это исключили из колледжа». Я заметил, что рядом с бумагой лежала листовка вроде той, что мне показывал Лубис. Священник рассмеялся. Он даже захлопал в ладоши, а потом воскликнул: «Вот этого только и не хватало!» И далее на таком же правильном испанском, как у лейтенанта, сначала он изложил то, что произошло с тем самым журналом, а затем перешел к перечислению моих многочисленных достоинств. «Скажу вам со всей определенностью, лейтенант. Давид просто образцовый юноша», – заключил он.

Лейтенант сдержанно улыбнулся. «Но есть и другое дело. Дядя этого парня, Хуан Имас». В руке у него теперь была другая бумага. «Похоже, когда он живет здесь, то часто ездит во Францию. Практически каждую неделю. И есть сведения, что он встречается с людьми, которые пытаются выступать против государства». Священник резко встал: «Боже мой! Какой вздор! Позвольте мне сказать вам, что вы плохо информированы. Хуан ездит в Биарриц совсем не по этой причине. Вы не возражаете, если мы поговорим наедине?»

Пару минут они о чем-то говорили в углу кабинета. Когда они вернулись, лейтенант улыбался несколько натянутой улыбкой. «Вы хорошо сделали, что женились молодым», – сказал ему священник. «Благодарю вас за сотрудничество. Можете идти», – положил конец разборкам лейтенант.

Я отправился в обратный путь на своем новом «гуцци», и всю дорогу у меня в голове вертелась одна мысль: кто мог на меня донести. Я был удивлен, убедившись в том, каким длинным оказался список подозреваемых. Берлино, без сомнения, был одним из них. Тереза тоже; особенно Тереза. Человек, способный вложить мне в руки тетрадь с гориллой, прекрасно мог бы сделать это, поняв, что остался в дураках. Но был там еще и Грегорио, который, вне всякого сомнения, ненавидел меня с того самого момента, как узнал о моих отношениях с Терезой, и хотел отомстить. И почему бы там не быть Мартину, которого я однажды подвел в очень важной для него ситуации? Я пришел в отчаяние: колесо времени ставило меня перед лицом все более печальной реальности. Списки расстрелянных и стукачей вместо списков любимых людей.

Я подъезжал к Обабе. Шум мотора мотоцикла не помешал мне услышать взрыв ракеты. И сразу же за первым – второй. А через несколько секунд – третий. Впервые за долгое время эти три выстрела порадовали меня. Я сказал себе, что не должен позволять мрачным мыслям овладевать мною. Что колесо времени сумеет доставить мне и счастливые дни. В небе разорвались еще несколько ракет, я поехал быстрее.

«Я говорила с доном Ипполитом, – сказала мне мама дома. Я принял душ и надел чистую одежду. – У тебя было очень. трудное время, и перед началом занятий в университете тебе пошла бы на пользу помощь психолога. Если хочешь, я могу позвонить тому, который был у вас в колледже». – «Как ты меня находишь?» – спросил я, глядя на себя в зеркало мастерской. «Очень красивым», – ответила она. «Не хватает только шляпы. Завтра же привезу ее из Ируайна», – «Какую шляпу? Хуана? Ковбойскую?» – «Завтра увидишь». Мама направилась к двери. «Так что ты скажешь мне по поводу психолога? Пойдешь к нему?» – «Даже не думай. Я чувствую себя лучше, чем когда-либо». Я произнес это с полной убежденностью. «Как хочешь, – согласилась она. – А по поводу отца не волнуйся. Я говорила с ним по телефону. Он больше не будет тебя беспокоить из-за аккордеона». – «Мама, я хочу уехать, – сказал я ей. – Поищу студенческую квартиру в Сан-Себастьяне и останусь там, пока буду учиться на ВТКЭ. Часто буду приезжать домой. Ты тоже будешь меня навещать». Мама помолчала. «Как хочешь, Давид», – повторила она наконец.

На площади заиграл оркестр. «Что ты собираешься делать, хочешь поужинать или предпочитаешь отправиться на праздник?» – немного грустно спросила меня мама. Ей не так-то просто было принять мое решение. «Сегодня я одна, – продолжала она. – Анхель останется в гостинице. Ты же знаешь, утром с Ускудуном, днем с Ускудуном и вечером с Ускудуном». Я сказал, что поужинаю с ней и потом мы вместе пойдем на праздник.

У меня было впечатление, что теперь я люблю ее как-то иначе. В какой-то степени я сочувствовал ей, потому что в определенный момент, в молодости, ее сердце обмануло ее, толкнув в объятия человека, способного убить или предать ближнего; но в то же время я восхищался ею за то, что она не позволила сломить себя. Она продолжала оставаться сама себе хозяйкой.

Мы начали накрывать стол к ужину. «Это правда – то, что рассказал дон Ипполит лейтенанту?» – спросил я ее. «А что он ему рассказал?» – «Думаю, ты знаешь». Она сказала, что не знает. «Зачем дядя так часто ездит в Биарриц? Танцевать с туристками из Парижа?» – «Хуан никогда не любил танцевать», – очень серьезно ответила она мне. «Ты уверена?» – «Спроси у него сам. Я должна позвонить ему, сказать, что ты дома». – «Что ж, так и сделаю! Спрошу у него прямо сейчас!»

Но я не смог спросить его об этом. Едва я услышал по телефону его голос, счастливый оттого, что меня оставили на свободе, как разволновался настолько что был не в состоянии произнести ни одного слова.


  1. Релегация – в Древнем Риме ссылка рецидивистов и опасных преступников в колонии с тяжелыми климатическими условиями.

  2. Хартли, Лесли Поулс (1895–1972) – английский прозаик, писатель-фантаст.

  3. Торговый центр (англ.).

  4. Угнетать, удручать (англ.).

  5. Навязчивый, параноический, невротический (англ.).

  6. Торжественная месса (лат.).

  7. Фанат (англ.).

  8. Крестьянка (фр.)

  9. Крайнего Запада (англ.).

  10. Я почувствовал такую нежность (um.)

  11. Конец – делу венец (лат.).

  12. Пляж. Жизнь проходит (фр.).