32410.fb2
Сегодня днем мы с Мэри-Энн ездили в аэропорт в Визалию встречать Хосебу. При выезде, в очереди к оплате за стоянку какая-то женщина, приехавшая, кажется, из Чикаго, стала жаловаться, что устает от долгих путешествий. Она жаловалась себе потихоньку, пока не обратила внимание на нас с Хосебой, сказав: «У вас тоже не блестящий вид. Интересно, сколько времени вы провели в пути». Все было ясно. Мы выглядели одинаково, хотя Хосеба провел в самолете тридцать часов, пересек океан и все Соединенные Штаты, я же выехал из Стоунхэма поздним утром, спокойно позавтракав на открытой террасе своего дома. Впрочем, для меня это не было неожиданностью. Зеркало ежедневно напоминает мне о реальности.
Ни от Мэри-Энн, ни от Хосебы не ускользнула бесцеремонность этого замечания, и воспоминание о нем омрачило наш разговор. В конце концов я решился и прямо заговорил о своей болезни. Мы как раз подъезжали к ранчо, и Хосеба восхищался красотой Лимонной Долины. «Это земля золотых плодов, – сказал я ему. – Нет лучше места, чтобы прийти в себя после долгого путешествия. Вот увидишь, jet-lag [17], который мы сейчас испытываем, исчезнет как по волшебству». Мэри-Энн не стала ходить вокруг да около и ввела его в курс моего состояния: «Давид в последнее время не очень хорошо себя чувствует. Врач говорит, что ему придется сделать еще одну операцию на сердце». – «Чтобы летать получше?» – легкомысленно сказал я. Но Мэри-Энн с озабоченным видом продолжила объяснять Хосебе мое состояние. «Необходимо что-то делать, – сказала она в конце. – Сейчас он не может даже поднять на верхний этаж коробку с книгами».
Я подумал: «Хосеба такого случая не упустит». Так и произошло. Он преувеличенно нахмурил лоб и на повышенных тонах ответил Мэри-Энн: «На что это ты намекаешь, Мэри-Энн? Хочешь заставить меня таскать ящики? И стричь газон? И рубить дрова? Даже не думай! Я приехал отдыхать и заявляю тебе, что и пальцем не пошевельну». Хосебе очень хорошо удается роль ворчуна, и Мэри-Энн рассмеялась. «Я имела в виду не такую легкую работенку, Хосеба. Я собиралась заставить тебя чистить конюшни. Не получится у тебя весь август только языком трепать!» – «Послушай, Мэри-Энн, – сказал Хосеба. – Я надеюсь, ты будешь более радостно смотреть на жизнь. Иначе мы с Давидом каждое воскресенье будем ходить на бейсбольные матчи. Я тебя предупреждаю». Мэри-Энн снова рассмеялась. Ей нравятся писатели, а книга Хосебы – одна из ее любимых.
«Я буду просить тебя не о работе, а об одном одолжении, – становясь серьезной, сказала затем Мэри-Энн. – Ты знаешь, в Соединенных Штатах в каждом местечке есть свой Книжный клуб. Так вот Дональд, руководитель такого клуба в Три-Риверс, спрашивал меня, не согласишься ли ты выступить с лекцией. Я помогла бы тебе с английским». – «Поговорим позднее, но в принципе я не против».
Уже в Стоунхэме Росарио и Эфраин оказали Хосебе прекрасный прием. Они приветствовали его и проводили к бывшему дому дяди Хуана, чтобы показать ему его комнату. А вот Сара с Лиз повели себя совершенно ужасно. Сара не произнесла ни единого слова, «из-за приступа застенчивости», как она обычно говорит; что касается Лиз, то она улеглась в постель и ничего не желала про нас знать. Когда Хосеба подошел к ней, она спрятала голову под подушку, я рассердился и назвал ее tuntuna, что по-баскски означает «дура». Тогда она принялась кричать: «Shut up! Don't speak Basque to me!» – «Замолчи! Не говори со мной по-баскски!»
Пришлось оставить ее одну. Не знаю, что происходит с Лиз, но в последнее время она на меня сердита.
В прошлые выходные ей исполнилось тринадцать лет, и на празднике, который мы устроили здесь, дома, ее подружки подарили ей несколько бабочек, из этих гигантских, что называют монархами. Это последняя мода. Их покупают на butterfly farms [18] и выпускают в воздух после того, как задувают свечи на торте. Во время праздника я решил рассказать всем, что в баскском языке существует более ста названий для обозначения бабочек, одно из которых, pinpilinpauxa, было весьма любопытным, поскольку вместо того, чтобы воспроизводить звук, как это наблюдается в случае ономатопеи, оно как бы имитирует полет насекомого. Не прошло и тридцати секунд, как Лиз бросила мне одно из своих «Shut up!», и мне пришлось замолчать. Она выставила меня перед своими подружками в роли старика, без конца повторяющего одни и те же истории. Я не ожидал от нее подобного поведения.
Мэри-Энн уверяет, что это возрастное, что наша старшая дочь ведет себя так, потому что вступает в подростковый возраст. Возможно, но есть и иные объяснения. Я боюсь, что она унаследовала определенную неуступчивость, ту самую, что в крови у Анхеля и у меня самого. И еще я боюсь – и это предположение гораздо хуже, – что Лиз видит будущее яснее, чем кто бы то ни было, и, напуганная тем, что она себе представляет, удаляется от меня, готовя себя к моменту истинной разлуки. Момент истинной разлуки: смерть, если называть вещи своими именами. В любом случае, то, что происходит у меня с Лиз углубляет мой пессимизм по поводу любви. Мы хотим поставить ее превыше всего, но это невозможно Мы не ангелы. Я бы хотел, чтобы Лиз была как можно ближе ко мне; но, похоже, не очень-то логично требовать от нее такой любви после того, что было у меня с моими родителями.
После обеда мы сидели под навесом, беседуя и попивая лимонад против jet-lag. Мэри-Энн с Хосебой и сейчас там. Лучше мне было бы остаться с ними. Мои мысли ускользнули в темные уголки, и в конце концов я написал черные буквы на экране белого компьютера, который Мэри-Энн подарила мне в день моего рождения.
После легкого обеда мы отправились искупаться в небольшой заводи в верхней части реки Кавеа, и усталость словно рукой сняло. Настоящим удовольствием было погрузиться в холодную воду; не меньшим удовольствием было говорить на языке, который после смерти Хуана я мог использовать лишь наедине с самим собой. Кроме того, мы с Хосебой старались вспомнить все самое радостное из нашего прошлого, хотя Хосебе форма заводи напомнила запруду реки, где мы купались в нашем родном городке, и смерть Лубиса. «Я никогда не раскаивался в том, как мы ответили его убийцам», – вдруг сказал он тоном, который Мэри-Энн вряд ли узнала бы. Я подумал, что он продолжит рассуждать в том же духе, но он сменил тему. Это было к лучшему. Он только вчера приехал в Стоунхэм, и было еще слишком рано обсуждать все эти вещи.
Благодаря дувшему с гор ветерку жара ощущалась не слишком сильно. Мы отошли от берега Кавеи и подобно беззаботным отдыхающим, в плавках и с полотенцем на шее, направились к дому Росарио и Эфраина, намереваясь взять там салат из авокадо, который те пообещали Хосебе. Для ужина было еще слишком рано, и мы ненадолго задержались на маленьком кладбище ранчо.
Кладбище было очень красивым. Ветерок нежно шевелил траву и цветы, словно боясь причинить им вред. «Давай посидим немного, пока я выкурю сигарету», – сказал мне Хосеба, и мы уселись, он на одном камне, я на другом. Хосеба теперь курит темный табак вместо ароматических трав, которые он курил раньше.
Он молчал, я тоже. Ветер внезапно прекратился, и трава и цветы перестали шевелиться. И тогда, словно она только и ждала этого мгновения, в уголке кладбища вспорхнула бабочка и полетела прямо к нам. Казалось, она хочет сесть на мой лоб или на лоб Хосебы. Но нет. Она пролетела над нашими головами и исчезла в листве дерева.
Я обрадовался, и мне захотелось объяснить Хосебе, что бабочка, вне всякого сомнения, монарх, из тех, что мы выпустили на свободу в день рождения Лиз, неожиданно вылетела из места, где было захоронено слово mitxirrika – «бабочка» на языке крестьян Обабы, – словно она воскресла или, точнее, предстала во плоти, чтобы вновь отправиться в полет из своей маленькой могилки. Но я промолчал. Не так-то просто объяснить старому другу обычай хоронить слова в спичечных коробках, каким бы простым ни было это объяснение. Мэри-Энн прекрасно знает: я сделал это исключительно из педагогических соображений. Я хотел, чтобы мои дочери заинтересовались моим родным языком. Желание, которому, если только не произойдет больших перемен, никогда не суждено сбыться. Поведение Лиз не оставляет места надеждам.
После того как бабочка пролетела над нами, я заметил, что Хосеба еще больше углубился в себя Я спросил его, о чем он думает, и он ответил, словно цитируя кого-то: «Неприкаянно бродят мысли мои они приходят и уходят…» Но в случае с Хосебой никогда не знаешь. Его цитаты обычно всего лишь его собственные изобретения, необходимые для того, чтобы разрядить ситуацию. Это его давнишняя привычка. «Неприкаянный. Мне это слово нравится», – сказал я ему, и наш разговор принял тон бесед, которые мы вели тридцать лет тому назад в Бильбао.
Он подошел к могиле Хуана и вслух прочел надгробную надпись: «У меня была только одна жизнь. А нужны были бы две». Он спросил меня, не я ли сочинил ее. «С помощью Мэри-Энн». – «В таком случае, вы в хорошей форме. Мне очень нравится». Потом он прошел к могилкам хомяков: «А здесь? Кто здесь?» – «Томми, Джимми и Ронни. Хомячки моих дочерей». Он перепрыгнул квадратный метр, на котором были захоронены спичечные коробки, и вышел за территорию кладбища. Почему он вдруг подпрыгнул? Может быть, ощутил присутствие mitxirrika и других слов из Обабы.
«Знаешь, о ком я вспомнил на кладбище?» – сказал он мне позднее, когда мы вышли на дорогу. Я попросил, чтобы он шел помедленнее, я не мог поспевать за ним вверх по склону. «У тебя твои jet-lag уже прошел, – сказал я ему, – а мне сложнее. Ну, так расскажи, о ком ты вспомнил?» Он пошел рядом со мной, приноравливаясь к моему шагу. «О Редине, нашем учителе французского языка. То есть о мсье Несторе».
У меня мелькнула мысль сказать ему о воспоминаниях, которые я написал, но я решил, что еще не время. Я дам ему копию накануне его отъезда из Стоунхэма, чтобы он, если захочет, прочитал их, а потом передал в библиотеку Обабы. «Я часто о нем вспоминаю», – сказал я ему. «Правда?» – «Правда». – «Ты действительно преданный ученик, Давид. Я о нем совсем забыл. Но в марте я побывал на Кубе и там встретил нашего Редина». – «Шутишь», – сказал я. «На фотографии, Давид, не делай такое лицо». Хосеба рассмеялся и хлопнул меня полотенцем по спине.
Потом он рассказал, что изучает отношения баскской колонии с кубинскими писателями и поэтому ездил в Гавану. Поэт Элисео Диего повез его посмотреть дом, в котором на острове жил Хемингуэй, и он смог зайти туда. «Он очень красивый, – сказал Хосеба, – расположен на вершине холма, весь окружен деревьями. Едва зайдя в гостиную, я сразу же наткнулся на большую афишу боя быков в Сан-Себастьяне. Она висела над камином, а справа и слева от нее – другие фотографии, снятые в Стране Басков. На одной из них был изображен сам Хемингуэй в праздничной обстановке, курящий огромную сигару и обхватывающий шею своего спутника, словно с намерением применить к нему прием вольной борьбы. Так вот, угадай, кто был его спутником?» – «Редин?» – «Он самый! С такой же большой сигарой», – сказал Хосеба. «Значит, правда то, что он нам рассказывал».
Я рассмеялся. Просто от удовольствия. Мой учитель французского языка вдруг показался мне более достойным человеком; не таким, как в школьные времена, бедным, несчастным, придумывавшим истории, чтобы как-то приукрасить себя. «Я вспомнил о своем путешествии в Гавану, увидев могилки Томми и других хомячков, – объяснил мне Хосеба. – Хемингуэй делал то же самое с котами. Метрах в двадцати от дома было четыре белых могилки».
Я не заходил в дом Эфраина и Росарио, но увидел под навесом рюкзаки Лиз и Сары. Мэри-Энн потом сказала мне, что обе наши дочери решили переехать: Лиз – потому что хочет там пожить, а Сара – потому что хочет быть рядом со своей старшей сестрой Они простодушны, но причиняют мне боль. Мы тоже, видимо, были простодушны во времена Редина и наверняка причиняли ему боль. Мы немного презирали его. Сам я, хоть и верил в него больше, чем Хосеба и все остальные, высказывался весьма сурово по поводу его поведения. Он мне казался человеком слабохарактерным, иногда даже подобострастным, особенно в своих отношениях с людьми из гостиницы «Аляска». Или с Анхелем. Потому-то я так обрадовался, когда узнал, что история с Хемингуэем была правдой. Видя наше недоверие, Редин, должно быть, думал: «Смейтесь, сколько хотите, молодые люди. Но вполне возможно, что в ваших жизнях не будет и намека на тот блеск, что был в моей». И ему не откажешь в справедливости. Если развлекаться вместе с Хемингуэем это не блеск, то что же тогда такое блеск? И теперь, когда я начинаю думать об этой фотографии, у меня появляется желание выкурить сигару.
Этой ночью я видел во сне старика, сидящего у дверей Ируайна. На нем был светлый костюм и гранатового цвета галстук. Ему было лет восемьдесят. «Неужели это вы? Что вы здесь делаете, Редин?» – спросил я, узнав его. «А что же мне делать, Давид? Разве не видишь? Я жду последний поезд». Я широко ему улыбнулся' и сказал, что у него прекрасный вид и чтобы он не думал о последнем поезде, пока ему не стукнет сто лет. Он снял очки и посмотрел на меня в упор: «Надо смириться, Давид. Что еще нам остается делать? Натягивать веревку подобно скотине, чувствующей нож у горла?» – «Вы правы, лучше спокойно ждать», – сказал я. «Ну, разумеется! Смотри! Вот и мой поезд». Я обернулся и разглядел в полутьме вокзал в Обабе и группу молчаливых людей, ожидающих прибытия поезда. Внезапно начальник станции схватил меня за руку: «Садитесь». В испуге я вырвал руку. «Это не мой поезд! Я пришел только проводить этого господина!»
«Спокойно, Давид. Это я», – сказала Мэри-Энн. Мне стоило труда успокоиться. «Я видел сон. Боролся с медведем, чтобы спасти стадо», – сказал я наконец. «Вы, баскские пастухи, всегда такие. Но на этот раз медведь тебя одолеет». Она шутливо набросилась на меня, и мы поцеловались.
За ночью и ее мрачным сном последовал очень веселый день. Мэри-Энн проявляла большую активность. Она позвонила нашим друзьям из Книжного клуба в Три-Риверс, чтобы организовать выступление. Хосеба, со своей стороны, продолжает пребывать в прекрасном настроении. Мексиканцы вволю повеселились, видя, какие усилия ему требуются, чтобы взгромоздиться на лошадь. «Ненавижу этих гигантских животных!» – повторял он. «Леандро, приведи-ка сюда пони», – попросил Эфраин одного из своих товарищей. Хосеба стал кричать: «Нет, не надо пони, Леандро. Собаку! Или лучше кошку, они все-таки пониже будут!» Мы все смеялись. Потом я увидел, как Хосеба выходит из загона в широкополой шляпе на голове.
В череде воспоминаний мне на память пришел один факт из нашей жизни, который я полностью забыл. Однажды мы с Трику и Хосебой зашли к одной гадалке, чтобы та раскинула нам карты, и Хосебе выпал бубновый туз. «Ты несешь в себе солнце – сказала ему гадалка, сеньора Гульер. – Что бы ты ни делал, все у тебя получится». – «Значит, в тюрьму он не попадет», – с серьезным лицом сказал Трику Он уверовал в сеньору Гульер с тех пор, как, еще в детстве, стал свидетелем того, как она угадывала истории болезней его одноклассников. Он часто приходил к ней за советом и безоговорочно следовал им. Сеньора Гульер вновь раскинула карты, и лицо ее стало озабоченным. «Карты говорят, что вы все трое попадете в тюрьму». Она передала колоду мне. «Перемешай, пожалуйста». Потом попросила то же самое у Трику. Наконец, она обратилась к Хосебе: «Возьми карту, любую, какую хочешь, и положи ее на стол». Хосеба сделал то, о чем она просила. «Какая хорошая!» – обрадовалась сеньора Гульер. Это снова был бубновый туз. «Твое солнце очень могущественное. Ты спасешься сам и спасешь своих товарищей. От тюрьмы в том числе».
Хосеба поднял кверху указательный палец: «Так вот, знайте, отныне и впредь – наинижайшее почтение тому, кто дает вам свет и тепло». Он был скептиком, так же как и я. Но сеньора Гульер, видно, была не простой гадалкой. Наш визит к ней состоялся в начале 1976 года, за семь или восемь месяцев до того, как нас схватила полиция и мы попали в тюрьму. Однако вскоре, в мае 1977 года, мы вновь обрели свободу. Во многом благодаря Хосебе.
Воспоминание тут же рассеялось, оставив меня немного грустным, но спокойным. Если бы сеньора Гульер была здесь, я попросил бы ее снова показать карты Хосебе. Как бы мне сейчас пригодился бубновый туз!
Сегодня мы ездили в Секвойя-Парк. Хосеба по-прежнему пребывает в великолепном настроении, и мы с Мэри-Энн от души смеялись, когда он подошел к справочной стойке, чтобы на полном серьезе спросить, где конкретно находятся самые большие деревья. Служащие справочной службы недоверчиво на него посмотрели и показали на окружавшие нас секвойи. Но Хосеба не отступал: «Нет, не обычные. Другие, большие». Он был настолько серьезен, что служащие никак не могли понять, подтрунивает он над ними или нет. «Вам эти секвойи кажутся обычными?» – спросил его один из них. «В моей стране большинство деревьев такого размера», – ответил он с невозмутимым видом. «Ну, тогда, если желаете, пройдите к окошечку, и пусть вам вернут деньги», – наконец сказал ему служащий. И отошел от нас, как человек, ждущий подвоха.
Потом мы пошли взглянуть на «самое древнее живое существо в мире», на секвойю, которой, как говорят, около трех тысяч лет, и Мэри-Энн объяснила нам, что ее не всегда называли так, как сейчас, Генерал Шерман; век назад ее звали Карл Маркс. Смена имени дала повод для дальнейших шуток, но, оказавшись вблизи дерева, мы ощутили волнение и замолчали. Страшно думать, что оно видело свет три тысячи лет тому назад и что в те времена какая-нибудь коза вполне могла бы обглодать его все целиком. Но оно оказалось сильнее коз, бурь, морозов, людей. И вот оно стоит. И продолжает расти. Да будет благословенно упорство деревьев.
Прежде чем выйти, мы немного посидели в food stand [19] парка, где взяли несколько бутербродов. «Помнишь, Давид? Мы были здесь в тот день, когда узнали, что я беременна Лиз», – сказала мне Мэри-Энн. «Это был один из самых счастливых моментов в моей жизни», – ответил я.
Невозможно забыть тот день. Мы возвращались в Стоунхэм после посещения врача в Три-Риверс и у нас обоих возникло желание проехать по шоссе дальше. Мы хотели насладиться этим известием, не делясь ни с кем, даже с Хуаном. В тот вечер, когда мы наконец все ему рассказали, волнение моего дяди было столь велико, что от радости он разрыдался, и мы почувствовали себя виноватыми, что не сказали ему раньше.
Мэри-Энн закурила сигарету; теперь она курит только в хорошие минуты. «Кстати о Лиз, теперь я знаю, почему она так сердита на нас», – сказала она мне. «Она сердита на меня, а не на нас», – поправил я ее. «На нас, Давид. Уже несколько дней она разговаривает со мной совершенно недопустимым образом». – «Так что же произошло?» – «Она хотела на каникулах поехать в Санта-Барбару, как ее одноклассники».
На фоне того, что я себе представлял, причина показалась мне совершенно незначительной, просто глупостью. Я спросил Мэри-Энн, не можем ли мы как-то это уладить, не могла бы какая-нибудь семья на неделю взять на себя заботу о наших детях. Мэри-Энн затушила сигарету и встала: «Поехали в город. Может быть, удастся решить все разом: и с Санта-Барбарой, и с выступлением в библиотеке». Мы выехали в Три-Риверс, и через два часа все было улажено. Лиз с Сарой поживут в Санта-Барбаре у сестер директора школы, а Хосеба выступит перед членами Книжного клуба через неделю, в следующую среду. Мэри-Энн возьмет на себя перевод текстов на английский язык.
Сегодня мы с Хосебой были одни, поскольку Мэри-Энн повезла девочек в Санта-Барбару и останется там до завтрашнего дня. Мы взяли из холодильника пиво и уселись под навесом, глядя на горы. «Знаешь? В прошлом году на Рождество я ездил на несколько дней в Марокко», – сказал Хосеба, сделав первый глоток, и некоторое время рассказывал об обычаях страны, как обыкновенный турист; затем, упомянув о возвращении домой и о том, что была плохая погода – «Мне пришлось ехать с зажженными фарами даже днем», – он вдруг сменил тон. «О чем ты хочешь рассказать мне, Хосеба?» – спросил я. Мне казалось, что речь пойдет о какой-то нашей, личной теме. Так оно и было. Он хотел рассказать мне о своей встрече с Убанбе.
«Как я уже тебе сказал, на обратном пути погода стояла ужасная. В Марокко не прекращались дожди, и все дороги были затоплены. А в Испании и того хуже. Пошел снег, и все вокруг стало белым, даже оливковые поля. Потом, по мере приближения к Мадриду, погода еще ухудшилась, и мне не оставалось ничего другого, как остановиться на ночь в придорожной гостинице. Место было ужасное. В кафе было около тысячи квадратных метров, и оно все было заполнено людьми; в глубине на гигантском экране безостановочно показывали боксерские поединки. Я уже уходил к себе в номер, когда вдруг увидел на экране Убанбе, который вел бой с этим немцем. Помнишь? Какой красивый парень был наш Убанбе! Я очень обрадовался и стал вспоминать о былых временах в Обабе.
Неожиданно экран погас, и все огни кафе сфокусировались на подмостках, где было устроено некое подобие ринга. «Дорогие друзья, сегодня совершенно особенный день», – объявил какой-то тип, одетый как тренер по боксу. И тут я увидел нашего Убанбе. Толстый, как боров, Давид. Лицо у него расплылось, а в костюм он просто не умещался, словно потолстел на двадцать килограммов с тех пор, как его купил. Мне стало не по себе, и я поднялся в комнату».
Хосеба на мгновение замолчал, устремив взгляд на горы. Казалось, там, вдали, среди скал и деревьев, он все это видел и щурил глаза, чтобы разглядеть получше. Я попросил его продолжать рассказ. «Лучше не тянуть с такого рода историями», – сказал я ему. «Дождись конца, – ответил он мне. – Потом будешь делать выводы». Он допил оставшееся у него пиво и продолжил рассказ.
«Я проснулся часа в три ночи и не смог сдержаться. Оделся, спустился в кафе и увидел сидевшего в углу стойки бара, Убанбе, который пил какой-то желтоватый напиток. Он выглядел потрепанным, словно каждый, кто присутствовал на вечере, провел рукой по его спине. Я встал позади, в метре от него и заговорил, как будто мы находились в Обабе, на нашем диалекте: «Ze itte'ek emen, Ubanbe, etxetik ain urruti?» – «Что ты делаешь тут, Убанбе, так далеко от дома?» Он обернулся с проворством, которого я от него не ожидал. Еще секунда, и он узнал меня. «Ты не знаешь, какой сегодня день, Мэнсон?» – сказал он мне. «Знаю, Убанбе, двадцать восьмое декабря». – «Двадцать восьмое декабря! Да ты что, дурак? Сегодня день Простофиль, Мэнсон! И я отметил его, устроив всем этим дуракам розыгрыш».
«Да будет благословенна суровость дровосеков!» – воскликнул я. Реакция Убанбе показалась мне вполне достойной его. Доказательством того, что его так и не удалось сломить».
«Потом с ним стало совсем уж трудно общаться, – продолжил Хосеба. – Раскрыв объятия, он спросил меня, красив ли он. Я ответил ему, что красив, и в ответ получил удар кулаком, который чуть не вывихнул мне плечо. «Ну и лживый же ты! – сказал он. – Я толстый и мерзкий. Но и ты тоже хорош. Похож на старого осла со своими длинными зубами и серыми волосами. Тебе было лучше с прежней длинной шевелюрой».
Хосеба рассмеялся, говоря, что Убанбе был прав и что с того дня он все время видит в зеркале ослиную морду. А мне на память пришло много всяких вещей, среди них Себастьян и его братья-близнецы в те времена, когда дядя Хуан играл с ними. «Все трое сыновей Аделы теперь важные люди, – ответил мне Хосеба, когда я спросил о них. – Они организовали мастерскую по ремонту грузовиков в промышленной зоне Обабы, и это оказалось очень прибыльным делом. Теперь они владельцы большого павильона. Думаю, в месяц они ремонтируют не меньше ста грузовиков».
Наш разговор прервал телефонный звонок. Это была Мэри-Энн, которая звонила, чтобы сказать нам, что они добрались благополучно. Потом трубку взяла Лиз. «Daddy, как ты?» – спросила она меня, словно мы уже давно не видались. Я ответил, что чувствую себя хорошо. «Daddy, я тебя очень люблю», – добавила она. И Сара у нее из-за спины: «Я тоже». Я был тронут, мне даже захотелось плакать. Это, разумеется, уже слишком. Все-таки, должно быть, болезнь задела меня больше, чем я думаю, – я употребляю слово задеть, которое происходит из мира бокса: это оттого, что сейчас у меня в голове Убанбе. «Я не имею к этому никакого отношения. Они сами додумались», – заверила меня Мэри-Энн, когда я спросил ее о причинах такого объяснения в любви. «Чем вы занимались?» – спросила она затем. «Хосеба объяснял мне, почему он так похож на осла». Он издал ослиный рев. «Прямо как настоящий», – сказала Мэри-Энн на другом конце провода.
Из Бэйкерсфильда должен был прийти грузовик, чтобы увезти одну из лошадей, и мне следовало отдать водителю документы. По дороге к конюшням мы встретили Эфраина. «Я весьма серьезно кое о чем хочу у вас спросить», – сказал Хосеба. Эфраин засмеялся: «Наверняка не всерьез». – «Посмотрите хорошенько на меня, Эфраин. Я сильно похож на осла? Я не говорю, что похож слегка, это мне и так хорошо известно. Я хочу знать, сильно ли я похож». – «Ну какой же вы клоун!» – воскликнул Эфраин. В конце концов мы оказались дома и полакомились кукурузными лепешками, которые приготовила нам Росарио.
Утром мы искупались в заводи реки Кавеа, и Хосеба здорово испугался, когда схватил было в воде какой-то стебель, а тот вдруг выскользнул у него из рук. Змеи вселяют в него ужас. Я помню, как однажды, будучи еще учениками начальной школы, мы отправились в хлев, чтобы посмотреть на змею, которая, как поговаривали, каждую ночь сосала корову, и внезапно Хосеба принялся кричать вне себя от страха, потому что почувствовал прикосновение к щиколотке чего-то слизистого. Позднее, когда мы вместе с Трику действовали в подполье, его фобия стала еще сильнее. Он боялся в знойные дни ходить по горам, и Папи приходилось вновь и вновь убеждать его, что бояться надо не пресмыкающихся, которые едят жаб, а жандармов. Река Кавеа сразу показалась ему неприятным местом. Он вышел из воды и уселся в тени, чтобы выкурить сигарету.
«Ну, то, что он это говорил, естественно, – ответил мне Хосеба, когда я напомнил ему совет Папи. – Ему нравятся бабочки. А кто главный враг бабочек? Жаба. А кто истребитель жаб номер один? Змея. В политике это сказывалось не слишком, а как энтомолог он был очень прямолинеен». Прямолинеен. Это слово показалось мне устаревшим, лишенным блеска. Как и другие слова того времени: денационализировать, империализм. Чтобы ощутить ущерб, наносимый временем, недостаточно обратить внимание на розу или на хромого пса; нужно обратить внимание также и на блеск слов.
«Ты встречался с ним в последнее время?» – спросил я его. У меня было подозрение, что встречался. Он поднес к губам сигарету. «Папи? Да, я его видел. Поговорим о нем позднее». – «Когда?» – «Ты ведь придешь на мое выступление в среду?» – «Как и все остальные сорок членов Книжного клуба Триг Риверс». – «Ну, так когда закончится выступление». Он засмеялся. «Тебе ведь известно, какого рода вопросы обычно задают на таких встречах, – сказал он. Потом спародировал вероятных слушателей: – То, о чем вы пишете, автобиографично? Ваши персонажи существуют в действительности? Мы с тобой можем сделать то же самое». – «Не надо прикидываться плохим мальчиком», – сказал я ему. «Я бы не хотел этого, Давид. Проблема в том, что я не умею говорить откровенно. Я все время нуждаюсь в некоторой театральности».
Я не умею говорить откровенна. Хосеба уже двадцать или двадцать пять лет все время повторяет эта Кроме того, он придает этому очень большое значение и считает, что сия неспособность характерна для всех людей: только одни признаются, а другие нет, одни это скрывают, а другие нет. Когда мы сидели в тюрьме, один заключенный, выполнявший функции санитара, однажды спросил его, почему он пишет свои истории. «Каким-то образом ведь надо говорить правду», – ответил Хосеба. Заключенный не слишком был удовлетворен этим ответом. «Я считаю, что лучший способ – прямой», – сказал он. Хосеба засмеялся и хлопнул его по спине: «Я говорю это совершенно серьезно, коллега. Легче заключенному пролезть в замочную скважину и убежать, чем смертному заставить себя сказать правду так, как говоришь ты».
«О чем ты думаешь, Давид?» – «О твоей мании хранить тайны». Он усмехнулся: «Ты напрасно стараешься, Давид. Я буду говорить только в присутствии публики. Не пропусти мое выступление». Он поколебался, раздумывая, каким образом избавиться от окурка, и в конце концов сунул его в расщелину в скале. «Не будь таким серьезным, Давид», – сказал он мне. «Ты слишком хитроумный, Хосеба. И всегда таким был». – «Это мнение типичного янки, дружище. Запрещаю тебе впредь пить кока-колу». Он сказал это, подражая голосу Папи. Затем сменил тему и принялся говорить о современных проблемах Страны Басков.
Я не мог следить за нитью его рассуждений. Имена ничего мне не говорили. Даже имена политиков. «Теперь ты будешь лучше осведомлен, – сказал он мне. – По спутниковой связи скоро начнут транслировать программы нашего телевидения. Чтобы баскская диаспора не совсем исчезла, ты же понимаешь». Я сказал ему, что постараюсь быть в курсе. «Вот увидишь, ты удивишься, когда прочтешь титры, которые появляются в конце самой популярной вечерней программа Костюмы: Паула Истуэта». – «Так значит, наша Паулина превратилась в Паулу». Я вспомнил, как моя мать любила повторять: эта девушка станет хорошей портнихой. «Самое удивительное, что Паулина одевает женщин в длинные юбки, – сказал Хосеба, пародируя манеру говорить Адриана. – Предает свои молодые годы. На танцах ее юбка всегда была самой короткой».
Хосеба срезал ветку с куста и принялся отламывать от нее сучки, чтобы сделать трость. «Я недавно видел Адриана», – сказал он. Я заметил ему, что поддерживаю с ним кое-какие отношения. Знаю, что он женился на румынке и удочерил девочку. «Несколько лет назад он прислал мне две куклы для Лиз и Сары», – сказал я.
Хосеба ударил палкой по воде, «чтобы распугать змей», и затем прыгнул в реку. «Его жену зовут Рули-ка, а девочку И лиана, – сообщил он мне из воды. – Адриан просто без ума от малышки. Он очень счастлив». Он переплыл заводь от одного берега до другого энергично, в хорошем ритме. У него хорошее здоровье. «Знаешь, что говорит Панчо? – крикнул он мне. – Что Адриан стал гомиком. Что раньше он делал великолепные пенисы, а теперь вот занялся куклами».
«Ты со многими встречался, не так ли? Вижу, ты в курсе всего», – сказал я ему. Тогда он объяснил мне свои намерения. Он хочет написать книгу о нашей жизни. О судьбе всех тех, кто фигурирует на школьной фотографии. «Поэтому ты и приехал в Стоунхэм? – спросил я его. – И поэтому поехал туда, где сейчас Убанбе? Чтобы собрать материал?» Он защищался, говоря, что встреча с Убанбе была чистой случайностью, а обо мне он и так все знает. «Все страницы, где речь идет о тебе, уже написаны. И скажу тебе больше: ты сможешь послушать их во время моего выступления в следующую среду». Я сказал ему, и достаточно серьезно, что среди слушателей будет Мэри-Энн, чтобы он был поосторожнее. «Там ты представлен очень неплохо, Давид. Твоя жена тебя не бросит; твои дочери тебя не возненавидят. Будь спокоен».
Я подумал было упомянуть о моей книге воспоминаний, но мне показалось, что это не к месту. Я всегда ненавидел людей, которые, едва заслышав о чьих-то планах, тут же в ответ заявляют: «У меня в мыслях тоже нечто похожее». Кроме того, я устал, мне не хотелось распространяться на эту тему. Я влез в воду и немного поплавал.
Доктор Рабинович не звонит. Мне бы хотелось, чтобы он позвонил. Для меня было бы облегчением узнать точную дату, когда я должен буду лечь в больницу в Визалии. Неопределенность не позволяет мне расслабиться. Когда рядом Хосеба или Мэри-Энн, я чувствую небольшой шум в голове, что-то вроде пения сверчка. А сейчас, ночью, это пение приобретает металлический оттенок.
Сегодня я проснулся очень рано, около шести часов, и сразу обратил внимание на тишину. Я встал с постели и обнаружил ее причину: шел дождь. Когда я открыл окно, в комнату ворвался шум дождя. Лучше сказать, шумы, во множественном числе. Когда Лиз и Сара были маленькими, они часто говорили, что у дождя два различных шума: шум всех капель вместе и шум каждой отдельной капельки. Мне кажется, это неплохое наблюдение.
Я остался у окна. Деревья под серым небом, казалось, застыли в напряженном ожидании. Мне пришло в голову, что старому Генералу Шерману, видимо, гораздо спокойнее, чем им, что по прошествии трех тысяч лет уже, должно быть, не осталось ничего, что могло бы застать его врасплох. Ну, дождь-то уж точно. Если бы это дерево могло говорить, оно сказало бы остальным секвойям: «Когда-то в молодости мне все время рассказывали об ужасных дождях, о потопе, который снесет все вокруг. Но в моем возрасте я уже не верю в эти россказни. Не волнуйтесь, наводнения, которое вырвало бы нас с корнем, не случится». Но непросто подняться до его уровня. Непросто победить страх. Возможно, нужно прожить три тысячи лет, чтобы достичь покоя.
На земле, у ручейка, образованного дождем, я увидел бабочку. Это был монарх. Наверняка из тех, что подарили Лиз на ее день рождения, из тех, что мы видели на маленьком кладбище. А может быть, та же самая. Похоже, она погибла: дождь намочил ей крылышки, и она замертво свалилась на землю. Мне в голову пришла мелодия Манчини, которую я когда-то играл на аккордеоне, очень грустная мелодия: Soldiers in the rain – «Солдаты под дождем». Бабочки под дождем. На первый взгляд, казалось, эти два образа невозможно связать, но у меня в голове они соединились; даже не соединились, а тесно переплелись. Мне потребовалось несколько часов, чтобы избавиться от этой мелодии.
День продолжался так же, как и начался. Он весь был удивительно тихим. Это заметил и Хосеба. Он находился в доме Хуана, готовясь к лекции, и, когда я пошел проведать его, он мне сказал: «Мы здесь, брат, копируем инкунабулы нашего монастыря». Именно тишина заставила его сравнить Стоунхэм с монастырем. «Трудная работа?» – спросил я его. «Достойная вьючного осла, брат». Я наклонился к компьютеру, чтобы посмотреть, над каким текстом он работает, но он загородил экран руками. «Такой способ создавать преграды недопустим, брат. Он слишком груб», – сказал я. «Раньше он был более тонким, брат». – «Ну да, а теперь ты больше похож на осла». Он помотал головой, изображая это животное.
Я вернулся домой и увидел, что Мэри-Энн тоже готовится к выступлению. Я спросил ее о текстах, которые она переводит, не идет ли в них речь о предательстве. Ее глаза за стеклами очков выразили удивление. Они по-прежнему такие же синие, как раньше: Северный Кейп. Она показала мне несколько листов бумаги: «Вот этот о снеге». – «Это тема, которая привлекает Хосебу со времен начальной школы», – объяснил я ей. Она сняла очки, чтобы потереть глаза: Северный Кейп один, Северный Кейп два. «Второй текст, который я перевела, трагикомичен, – сказала она. – Об одном японце». – «Тоширо?» – «Он называет его Юкио». – «Дело происходит в Бильбао? В маленьком пансионе?» – «Да, именно». – «На самом деле его звали не Юкио, а Тоширо», – сказал я. Мэри-Энн взяла меня за руку: «Почему бы тебе не поведать мне свою версию, пока мы погуляем по ранчо? Дождя уже нет». Она встала из-за стола и звонко поцеловала меня в щеку. «Звук Туле!» – воскликнул я. «Мне всегда нравилось имя, которое ты дал моим губам», – сказала она и снова наградила меня поцелуем. Мэри-Энн всегда спасает. Прежде она помогла мне избавиться от прошлого, теперь избавляет от страха перед будущим. Она нарушает тишину. И подталкивает меня вперед.
Мы пошли по дороге, ведущей в Три-Риверс. После дождя воздух был чистым, и было приятно вдыхать его. Прогулка оказалась для меня нетрудной. Я рассказал историю Тоширо, и она спросила, где, интересно, он теперь, работает ли он по-прежнему на верфях Осаки, женился ли наконец на своей невесте.
Я никогда этого не узнаю. Мы просто пересеклись в пространстве, вот и все. У нас очень разные пути.
«Версия Хосебы достаточно похожа», – сказала мне Мэри-Энн. На губах Туле играла лукавая улыбка. «Конечно, он больше внимания уделяет описанию праздника в последний день. Похоже, вы танцевали до упаду». – «Нам было очень весело». – «И мне кажется, одна студентка экономического факультета проявила к тебе явную симпатию». – «Это выдумки Хосебы». Мы уже подошли к Кавее и направились вверх по склону домой. «Похоже, Хосеба тоже хочет написать воспоминания», – сказал я ей. В ответ она спросила меня, говорил ли я ему что-нибудь о своей книге. Я ответил, что не говорил. Мэри-Энн хотела бы, чтобы было наоборот. Она больше, чем я сам, верит в мои сочинения.
Когда мы вернулись в дом, она предложила мне позвонить Хелен. «Как ты думаешь, может, пригласить ее к нам? Приятно будет провести вместе несколько дней». – «Мы познакомились благодаря ей, – ответил я. – Я всегда буду ей благодарен за это». Мэри-Энн снова поцеловала меня. «Это правда. Если бы не она, я бы не поехала в Сан-Франциско и не попросила бы тебя сфотографировать нас».
Странно думать об этом, но любовь и смерть неплохо уживаются друг с другом. Любовь принимает другие формы, когда мы знаем, что за дверьми нашей комнаты прячется смерть: формы нежные, почти идеальные, чуждые конфликтам и трениям повседневной жизни.
Я оставил Мэри-Энн – она разговаривала по телефону с Хелен – и подошел к ручейку, образованному дождем. Там были листики, камешки, вереницы маленьких белых лепестков; но никаких следов бабочки. Поблизости я тоже ничего не обнаружил. А это означает, что она не была мертва, когда я увидел ее из окна этим утром. Дождь побил ее, но она вновь смогла взмахнуть крылышками. На такое был бы неспособен даже Генерал Шерман.
Дополнение. Я открыл в компьютере документ с моими воспоминаниями и поискал Тоширо. Но никак не мог его найти, казалось, всякое упоминание о нем было утрачено. Наконец я догадался, что сохранил его под именем Тосиро, и освежил в памяти то, что в свое время сам о нем написал. Вопреки ожиданиям мне было очень приятно вернуться к тем временам, когда мы с Хосебой и Агустином самозабвенно занимались подпольной борьбой и звались Эчеверрия, Трику и Рамунчо. Должно быть, правильно говорят классики: проходит время, и то, что раньше вызывало боль, приносит наслаждение. Или, как говорит Хосеба: правда в художественном изображении становится более мягкой, более приемлемой.
Ощущение, что строки, посвященные Тоширо, были частично потеряны, не исчезало. На фоне такого количества страниц это казалось несущественным. Но я решил, что история нашего друга из прошлого заслуживает более достойного места и что я помещу ее среди этих заметок. Так будет уместнее.
Движение за освобождение Эускади заявляло в своих коммюнике, что двумя фундаментальными проблемами, которые оно намеревается разрешить, являются, с одной стороны, национальная, а с другой – социальная, и цитировало некоторые сочинения Ленина, дабы подтвердить легитимность своей двойной цели; но многочисленные коммунистические партии, работавшие в подполье в начале семидесятых годов, – партий Третьего интернационала, Четвертого, маоисты – не разделяли такой постановки вопроса и упрекали нас за то, что мы действуем «в пользу буржуазии». «Рабочие, – утверждали они, – не думают о конкретных отечествах. И меньше всего о баскском!» Когда мы в каком-нибудь пропагандистском издании настаивали на ленинской доктрине угнетенных национальностей, они отвечали нам листовками, в которых над всем текстом доминировал знаменитый лозунг. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Для нас это было как ушат холодной воды на голову.
Критика наносила серьезный вред нашему движению. Многие молодые люди не хотели идти на риск закончить жизнь в могиле или в тюрьме «в пользу буржуазии» и отказывались вступать в наши ряды. Этот вопрос то и дело поднимался во всех наших внутренних публикациях. Если рабочий фронт не укрепится, то и сама организация окажется в опасности. Эта озабоченность достигла своего максимума во время забастовки на главной верфи Бильбао: мы не приняли в ней участия, и это в глазах общества отодвинуло нас на второй план. В будущем нас ожидала судьба маргинальной милитаристской группы.
Тысячи рабочих главной верфи бастовали уже долго, но в конце концов вернулись на свои рабочие места, не добившись выполнения предъявленных требований. Время, от времени они прекращали работу или устраивали манифестации, но было очевидно, что битва проиграна. Коммунистические партии не обладали достаточной силой для того, чтобы справиться с проблемами, вызванными забастовкой. После долгих лет диктатуры кассы взаимопомощи были пусты. А полиция действовала со своей всегдашней жестокостью.
К нам пришел Пали. «Мы не можем упустить эту возможность. Испанофилы уже погубили ни за что ни про что кучу людей», – сказал он. Затем стал объяснять нам положение рабочего фронта и следствия, которые могут вытекать из его слабости. Его перебил Хосеба: «Мы уже читали твою статью, Папи. Перейдем к более конкретным вещам». – «Мы готовим особую акцию, – сказал Папи, меняя тему, ничуть при этом не изменившись в лице. – Если она удастся, то ни у судовладельцев, ни у остальных собственников не останется никакого желания тратить время на дискуссии. Но необходимо, чтобы эта акция была отнесена на счет нашего рабочего фронта». Мы молчали в ожидании, что он продолжит. Но и Папи тоже ничего не говорил. «Ты хочешь, чтобы эту особую акцию осуществили мы?» – спросил наконец Трику. Папи отрицательно покачал головой. «У вас нет достаточно опыта. Ты, возможно, и мог бы, но никак не Эчеверрия с Рамунчо». В те времена у меня была кличка Рамунчо, так же как Эчеверрия у Хосебы и Трику у Агустина. «Вы должны распространить на верфях пропагандистские материалы, – продолжал Папи. – И не думайте, что это будет просто. С тех пор как начались беспорядки, там серьезный контроль».
Он открыл папку, на которой красовался рисунок с Микки-Маусом, и показал нам планы верфи: место, где мы должны будем оставить десять тысяч листовок, чтобы наш человек, который там работал, мог взять их, не подвергаясь опасности. Он также дал нам адрес квартиры, где мы будем скрываться во время нашего пребывания в Бильбао. Я его прекрасно помню: улица Пахаро, номер два, шестой этаж, квартира слева. «Вам известна дискотека под названием «Кайола»?» – спросил Папи. Мы с Хосебой знали ее со студенческих времен. «Так вот, пансион совсем рядом. Мы выбрали его, потому что хозяин работает на верфи. Может, расскажет вам что-нибудь интересное». Он сказал, что комната уже снята и листовки уже лежат там в картонных коробках, словно это конспекты. Мы будем там жить под видом студентов, повторяющих курс и готовящихся к сдаче экзаменов. Для осуществления акции у нас будет приблизительно десять дней.
Называть пансионом место, где мы жили, было явным преувеличением. Это была всего лишь обычная трехкомнатная квартира. В первой комнате спали Антонио и Марибель, супружеская пара; во второй, в пять квадратных метров, японец по имени Тоширо; в третьей – мы втроем. Марибель, занимавшаяся всем в этом доме, представила нам Тоширо: «Он из Осаки. И тоже работает на верфи. Он приехал устанавливать гребные винты на судах». Тоширо приветствовал нас легким наклоном головы и тут же удалился в свою комнату. «Он грустит. У него нет желания разговаривать, – сообщила нам Марибель. – Знаете, в чем дело? Он чувствует себя одиноким и очень скучает по своей невесте». Марибель была очень приятной женщиной.
К счастью, в нашей комнате было два больших окна, благодаря которым мы могли видеть кусочек лимана, и мы проводили много времени, глядя в окно, «выкуривая сигаретку», как имел обыкновение говорить Трику, хотя в конечном итоге доходило до четырех или пяти. Нам шло на пользу разглядывание пейзажа. Оно уменьшало ощущение клаустрофобии, которое возникало из-за нашего заточения и давления риска; потому что риск, когда он растянут во времени, увеличивается в объеме и весе. Любой может справиться с опасностью, которая длится десять секунд; но с той, что длится днями, – почти никто.
Корабли шли вверх или вниз по лиману, в направлении города или моря. Время от времени раздавался гудок одного из них, и мы, не знаю уж, по какой ассоциации, принимались смотреть на картонные коробки, в которых лежали десять тысяч листовок. Проходили дни, но мы так и не могли найти способ осуществить нашу акцию.
Это было не так-то просто. Муж Марибель, Антонио, был ужасным реакционером и во время ужина, когда мы все собирались за столом, постоянно ворчал по поводу всех этих «группировочек», которые провоцируют всякие инциденты, и всяких «удобных дурачков», обманутых лозунгами провокаторов. Было немыслимо вытянуть из него какую бы то ни было информацию. При малейшем подозрении он тут же позвонил бы в полицию. И тогда нам пришло в голову, за неимением ничего лучшего, прибегнуть к помощи Тоширо, и Хосеба предпринял попытку сблизиться с ним; но все было напрасно. «Человек из Осаки» – так мы его называли – ускользал, едва закончив десерт.
«Я знаю, что происходит с Тоширо, – заметил после ужина на пятый или шестой день Хосеба. – Он всю жизнь трудится в трюмах кораблей и не может привыкнуть к свету». Марибель улыбнулась: «Сейчас он печальнее обычного, это так. Но по другой причине». – «У него депрессия, – категорично заявил Антонио. – Что вполне естественно. Он вдали от родины». Марибель потихоньку жестом показала нам: нет, и не в этом дело, совсем не в этом. Позднее, когда мы помогали ей мыть посуду, Хосеба вновь вернулся к этой теме. «Так что же с ним происходит на самом деле, Марибель? В чем же секрет Тоширо?» – спросил он ее шутливым тоном. «Я бы тебе сказала, но не могу. Он попросил, чтобы я никому не рассказывала». Мы отправились спать, так и не узнав этой маленькой тайны.
Наши разыскания на верфи практически не приводили ни к каким результатам. Там повсюду были группы полицейских и, кроме того, как нам показалось, много секретных агентов в гражданском. Было невозможно пройти мимо них с десятью тысячами листовок. Мы решили, что при таком положении дел нам остаются только две возможности: пересечь на лодке лиман и добраться, до верфи через пристань или же воспользоваться одним из грузовиков, постоянно сновавших взад-вперед. Каким бы ни был наш выбор, нам следовало спешить. Дни шли быстро.
Мы уже стали нервничать, когда наш человек с верфи позвонил нам по телефону: «Вы занимаетесь? Помните, что экзамен уже на носу». Он говорил с заметным бискайским акцентом. «Мы занимаемся, но пока еще не готовы к сдаче экзамена», – сказал я ему. «Смотрите, профессор скоро начнет проявлять нетерпение. Вы же знаете, потом у нас другой экзамен, он еще сложнее». Трику взял у меня трубку: «А почему бы нам не провести экзамен на улице?» Наш человек, должно быть, не понял его, и Трику не смог больше сдерживаться: «Я говорю, почему бы нам не разбросать листки на улице. Мы сольемся с толпой рабочих и за одну минуту, никто ничего и понять не успеет, все сделаем». В течение двадцати секунд Трику выслушивал ответ. «Он не хочет, – сказал он, повесив трубку. – Настаивает на том, что нужно разбросать их на территории верфи, в противном случае рабочие воспримут это как вмешательство извне».
Мы открыли окна в комнате и курили, обсуждая все это, пока не погасли огни в домах. В конце концов мы решили воспользоваться грузовиком и выбрали тот, который загружали в достаточно безлюдной промышленной зоне. Следующий день мы посвятим подготовке, а послезавтра ранним утром осуществим акцию: мы с Хосебой останемся с водителем, a Трику проедет на грузовике на верфь.
В ту ночь около четырех часов загудело какое-то судно. «Какой-нибудь матрос не вернулся», – сказал я. Гудок проникал до самой последней извилины мозга. Невозможно было спать, Хосеба зажег свет и начал перелистывать газету. «Конечно, в половине пятого полная вода Поэтому он и гудит так настойчиво». Чтобы по лиману можно было пройти до моря, уровень воды должен был достичь самой высокой точки. Судно давало два длинных гудка, а потом еще один через несколько минут. Вначале промежуток тишины воспринимался как отдых; но вскоре, после девятого или десятого раза, он стал еще более томительным, чем сам гудок. «Если этот матрос не вернется сию же минуту, я сам пойду его искать!» – воскликнул Хосеба. Была половина пятого утра, мы встали с постелей и открыли окна. В квартале виднелось много зажженных огней. «А что случается с матросами, если они не успевают на судно? Они лишаются гражданства?» – спросил Трику. «У этого выбора не будет. Его в конце концов линчуют. Посмотрите, он вытащил из постели полгорода». Зажженных окон становилось все больше. Многие люди сочли, что их отдых закончился.
Я направился по коридору в туалет, но, проходя мимо комнаты, выходившей во двор, увидел сквозь щелочку в двери нечто, что заставило меня остановиться. Тоширо стоял на коленях на каменных плитках пола, в одних коротких штанах, со скрещенными руками. Внезапно руки и голова его упали вниз. Он с болезненным стоном попытался подняться, но в результате рухнул на пол. «Что с тобой, Тоширо?» – спросил я, подходя к нему. С ним ничего не происходило. Он спал глубоким сном, размеренно дыша. Его не смогли бы разбудить гудки и ста судов.
В коридоре я столкнулся с Марибель. «Боже мой! Вот бедняга!» – воскликнула она. Появились Хосеба с Трику. «Посмотрите, что у него с коленями», – жалостливо сказала Марибель. С них слезла кожа, видны были кровоподтеки, струпья. «Что с ним происходит? Скажи нам правду, Марибель», – сказал Хосеба Женщина поднесла указательный палец к губам, чтобы мы говорили тише, и жестом предложила нам пройти на кухню. Кофе уже был готов.
«Я расскажу вам, что с ним происходит». Марибель разлила кофе по чашкам. Она была довольна, что хранила тайну; но не менее довольна и тем, что у нее появилась возможность раскрыть ее, не испытывая угрызений совести. «Он очень влюблен в свою невесту, – сказала она. – Очень красивая женщина, достаточно взглянуть на фотографии. Ее зовут Масако. Вначале все свое свободное время он посвящал ей. Писал ей письма или ходил на переговорный пункт звонить ей. Но однажды, когда он возвращался с верфи, ему, к несчастью, пришла в голову мысль зайти на эту дискотеку, «Кайолу». И случилось то, что должно было случиться. Он связался с дурной женщиной. И разумеется, она вытащила из него все деньги. Когда я увидела, как он входит в дом, я просто глазам своим не поверила. Он был пьяный, грязный. Совсем не похож на того Тоширо, которого я знала». Марибель замолчала. По другую сторону окна не слышно было никаких звуков. Судно перестало гудеть. «Продолжай, Марибель», – сказал ей Хосеба.
Однако женщина продолжила свой рассказ не сразу. Она повернула голову в сторону своей комнаты. «Извините, мне показалось, я слышала шум, – сказала она, вновь поворачиваясь к нам. – Не хочу, чтобы мой муж знал об этом. Он несколько нетерпимый и может даже выставить Тоширо на улицу». Мы трое переглянулись. Подумали, что из-за такой мелочи Антонио не откажется от денег постояльца. Марибель переоценивала его.
«Так вот, Тоширо сильно раскаялся в том, что сделал, – продолжала она. – Почти плача, он признался мне, что предал Масако. Что теперь он грязен и должен очиститься, прежде чем вернется в Осаку». – «Через страдания», – заметил я. «Вот именно. В первые дни он наносил себе удары ремнем. Но я запретила ему это. В качестве предлога использовала Антонио, сказала, что, услышав удары, тот все поймет и у парня будут проблемы. Но на самом деле я сделала это, потому что мне было жаль его. И вот с тех пор вы видели, что он делает. Встанет на колени в своей комнате и так стоит, пока не валится от усталости. Это не жизнь: весь день среди судовых винтов, а по ночам на коленях со скрещенными руками». – «И до каких пор он собирается это делать?» – спросил Трику. «До того самого дня, пока не уедет в Осаку. Ему кажется, что это слишком малое наказание. Он все время говорит мне, что ему следовало бы заплатить больше и чтобы я позволила ему не ужинать. Но я ему не разрешаю. И никогда не разрешу! В моем доме никто не ложится спать без ужина!» Хосеба слегка похлопал ее по спине: «Чего бы я только не дал, Марибель, чтобы у меня была мать, которая заботилась бы обо мне так, как ты заботишься о Тоширо!»
Мы налили себе еще кофе и проговорили до рассвета. Трику рассказал Марибель о харакири, а Марибель показала нам фотографии Масако. Она была красивой, и желто-зеленое кимоно очень ей шло. В руке у нее была хризантема, и она улыбалась в объектив.
Мы наблюдали за грузовиками, въезжавшими и выезжавшими с верфи. За рулем того, что мы выбрали, сидел парень нашего возраста («Вы мне доставляете хлопоты, но я вас понимаю», – говорили нам почти все молодые водители, к которым мы «подбирались»; старшие по возрасту начинали нервничать). Но меня этот план не устраивал. «Ты не уверен, правда?» – сказал мне Хосеба. Он тотчас же угадывал мои мысли.
И тогда я высказал ему идею, которая с самого утра вертелась у меня в голове. Нашим человеком мог бы стать Тоширо, который вместо нас пронес бы пропагандистский материал. «Разве он не думает – это сказала Марибель, – что мало заплатил? Почему бы нам не попросить его о большей жертве?» – «Надо сказать ему, что мы боремся за дело рабочих и что если он нам поможет, то полностью очистится». Хосеба саркастически улыбнулся. «Особенно если попадет в руки полиции. Его так отдубасят, что он не только заплатит за свой грех, но и получит кредит для следующего». – «Я бы предпочел грузовик, – сказал Трику. – Тоширо не захочет полностью взять на себя риск, и мы будем раскрыты». Но Хосеба был «за»; с каждой минутой идея все больше ему нравилась. «Он из страны, где люди делают себе харакири, Трику. Ты же сам объяснял это Мирабель. Он не испугается». – «Давайте попробуем, – сказал я. – И если не получится, вернемся к варианту с грузовиком», – «Кто поговорит с человеком из Осаки?» – спросил Хосеба. «Ты!» – одновременно воскликнули мы с Трику. Хосеба обладал даром слова Папи часто говорил: очень жалко, что организация не ведет дипломатической работы, располагая человеком, обладающим таким даром убеждения.
Как потом нам рассказывал Хосеба, Тоширо прочел листовку до конца и попросил у него десять минут, сидя все это время на полу в позе йоги, получившей название «цветок лотоса». Затем, поднявшись на ноги, он сказал, склонив голову: «Думаю, я сделаю это с огромным удовольствием, товарищ». – «Он назвал тебя товарищем?» – удивились мы с Трику. Хосеба горячо подтвердил: «Именно так он мне и сказал, слово в слово: «Думаю, я сделаю это с огромным удовольствием, товарищ. Я тоже питаю ненависть к ревизионистам Третьего интернационала. Я троцкист и горжусь этим».
Чтобы переварить эту неожиданность, нам понадобилось выкурить много сигарет у окна нашей комнаты. Я отметил, что случившееся подтверждало правоту положений нашей организации, а именно: не существует сторонников Ленина или Троцкого, чуждых своей национальной культуре; но невозможно себе представить, чтобы троцкист из Ондарроа или Эрнани проводил ночь, стоя на коленях. «Ну, из-за Масаки, кто знает…» – сыронизировал Хосеба. «Прекрасная сегодня ночь», – сказал Трику. Несмотря на уличное освещение, были хорошо видны звезды.
Мы посвятили утро следующего дня прогулке по городу, съели комбинированный обед в кафе. Я позвонил нашему человеку около трех часов. Он был в полном восторге. «Artistak sariel» – «Вы настоящие мастера!» – восхищенно воскликнул он. «Мы не пошли на экзамен, – сказал я ему. – Мы послали другого человека». – «Ну, так значит, он мастер». – «Он положил все в нужное место в нужный час?» – «И не только это, он сам взял на себя распространение. Прошел дождь». Я попросил, чтобы он более детально все объяснил. И тогда он поведал мне с помощью полуслов и намеков, что посланный нами мастер использовал гребные винты судна, благодаря чему листовки кружились в воздухе и опускались на головы рабочих. «Eurixa les, barriro esanda» – «Я же говорю вам, словно дождь прошел». – «Все закончилось хорошо?» – «Великолепно! – воскликнул наш человек. – Вот только одного японского монтажника задержали». Я стал покрываться потом. «Ну, ладно, наше дело сделано, – сказал я. – Посмотрим, как получится со следующим экзаменом, он непростой». И повесил трубку.
У Трику был друг, живший на студенческой квартире, и мы прибегли к его помощи, чтобы он помог нам с ночевкой. Когда мы оказались в безопасности, я позвонил в пансион. «Сегодня довольно странный день», – ответила Марибель, когда я объЏснил ей, что мы за городом и вернемся только через несколько дней. «Почему?» – «Приходила полиция и обыскивала квартиру. Но ничего не нашли». – «Серьезно?» – воскликнул я. Она понизила голос и сказала почти шепотом: «Тоширо арестовали». – «Серьезно?» – повторил я. У меня никогда не было дара слова, свойственного Хосебе. Он бы выразил свое удивление пятью различными способами. Марибель продолжала тихим голосом: «И не думай, что это по пьянке или из-за женщин. Как сказал мне один полицейский, это из-за политики». – «Хорошо еще, что нас там не было. А то бы всех увели. Обычно они так делают в подобных случаях», – сказал я. «Меня про вас спрашивали. Но я сказала им, что вы все время занимаетесь. Даже из дома не выходите. Даже в «Кайолу» не ходите, как другие студенты».
После звонка мы устроили совещание. Все трое были единогласны: мы останемся в городе, пока Тоширо не переведут в тюрьму и мы не сможем через комитет заключенных узнать, какую информацию получила полиция. Ситуация была практически безнадежной: полиция располагала нашими фотографиями. Тоширо не оставалось ничего иного, как опознать нас. Он страстно желал вернуться в Осаку к своей Масако.
Я позвонил на второй день, к вечеру. Едва Марибель узнана мой голос, у нее вырвался крик: «Он здесь!» – «Тоширо?» – «Ну конечно! Его выпустили без предъявления обвинений. Он немного хромает». Тоширо понадобилось десять секунд, чтобы подойти к телефону. «Вы где? В «Кайоле»?» – спросил он. Вопрос вначале показался мне нелепым, но потом я догадался, что он не предполагал, что мы можем прятаться из страха перед его показаниями. «Мы туда идем. Хотим пригласить тебя на бокал шампанского», – сказал я ему. «Хорошо, но не будем там долго задерживаться. Завтра надо идти на работу», – сказал он. Я взглянул на Трику и Хосебу. Они сразу поняли, что произошло. «Тоширо камикадзе», – крикнул Трику в трубку.
Он хромал, как нас и предупредила Марибель, и в ярком свете дискотеки лицо его выглядело как лицо человека, выдержавшего трудный бой. «Как поживаешь, камикадзе? Здорово тебе досталось?» – сказал ему Трику. «Я очень доволен, – ответил Тоширо. – Хосеба был прав. Теперь я заплатил за все, за что должен был заплатить, и спокойно смогу вернуться в Осаку». В шуме дискотеки нельзя было распознать, каким тоном он это произносил; но он, несомненно, говорил всерьез. «Я сказал тебе, что ты заплатишь за прежние грехи и еще получишь кредит на будущее. Так и случилось». Мы заказали бутылку шампанского, и Тоширо поведал нам, что в полиции он прикинулся дурачком. Он тысячу раз повторил им что думал, будто на этих листках была «программа праздника», а вовсе не политическая пропаганда. Что его обманула женщина, подошедшая к нему у проходной верфи. «Я сказал им, что японцам женщины очень нравятся и что они часто нас обводят вокруг пальца. И что это был не первый обман. Раньше меня тоже обманывали».
Мы попросили вторую бутылку шампанского, и в пансион вернулись весьма навеселе. «Позвони Масако и скажи ей, что ты остаешься с нами, камикадзе!» – сказал ему ликующий Трику. «Птичка из Осаки всегда возвращается в Осаку», – возразил Тоширо. На свой манер он повторял баскское изречение, которому научил его Хосеба: Orhiko txoriak Orhira nahi – «Птичка из Ори мечтает об Ори».
На следующее утро, когда мы завтракали, мы увидели в газете старую фотографию Папи рядом с изображением разрушенного здания. Заголовок гласил, что триста килограммов динамита до основания разрушили Мореходный клуб Бильбао и что следы теракта вели к одному из самых опасных членов организации.
В такой же день, как сегодня, двадцать три года тому назад, я узнал, что умерла моя мать.
Мы с Хосебой, Трику, еще одним товарищем, которого мы называли Карлосом, находились в резерве во французской деревеньке Мамузин неподалеку от По. Мы работали на огромной молочной ферме вместе с другими émigrants espagnob [20], выжидая, когда наступит, выражаясь словами Карлоса, «момент, чтобы продолжить борьбу». Папи сообщил нам в письме, что осенью нам предстоит пересечь границу для проведения особой акции.
Жизнь, которую мы вели в Мамузине, была противна Хосебе, и он все время выражал свое недовольство. Помню, как-то утром, когда мы чистили хлев, он потерял терпение и принялся ругаться так яростно, что наши андалусские товарищи прервали работу и уставились на него. Я сделал вид, что в этом нет ничего особенного, и упрекнул его, что он жалуется несправедливо; что запах навоза может быть не менее приятен, чем аромат роз. Тогда он пригрозил мне вилами, заявив, что если я еще раз повторю такое, навозный фронт нашего движения за освобождение получит своего первого мученика. Он шутил, но выражал то, что чувствовал. Он был очень зол. И не столько из-за работы, хотя она ему ужасно не нравилась. И не из-за Пали, который послал нашу группу на эту ферму вместо того, чтобы, например, послать нас в Париж. Истинным виновником его плохого настроения был Карлос. Как говорили в то время, между ними происходила «плохая химическая реакция».
Карлос был очень серьезным, очень сухим и ужасно педантичным. Представляя нам его, Папи сказал: «С этим ответственным за группу вы будете в полной безопасности. Он не любит неожиданностей. Он готов посвятить пять часов подготовке пятиминутного дела». И он не преувеличивал. Карлос был просто помешан на «подготовке» и, едва закончив работу на ферме, запирался в своей комнате, чтобы изучать планы (здания министерства в Мадриде, например), или принимался изучать теорию (помню название одной из его книг: Последствия колониализма в Третьем мире). В противоположность ему Хосеба не посвящал вопросам политики и борьбы ни одной минуты. Он только что открыл для себя «американский черный роман» и все время занимался тем, что читал произведения Росса Макдональда, Раймонда Чандлера или Дэшиля Хэммета. Кроме того, он собирался опубликовать свою первую книгу под псевдонимом «Рамон Гармендиа». На собраниях после первых двадцати минут он начинал смотреть на часы и тысячью способов демонстрировал скуку. Для Карлоса такое поведение было нестерпимо.
Разрыв наступил в конце июля, когда мы находились в Мамузине уже около месяца. После ужина Карлос обычно делал пробежку, потому что, как он говорил, подготовка к борьбе требовала в первую очередь «хорошей физической формы». В тот день он решил проявить характер и потребовал, чтобы мы делали то же самое. Ему казалось, что мы физически слабые. Мы должны упражняться, бегать вместе с ним. Хосеба стал смеяться: «Только этого нам не хватало после того, как мы целый день убирали навоз!» Потом встал со стула и покинул сборище, усиленно размахивая рукой в знак несогласия. «Я не против, но в это время мне надо работать», – извинился Трику. В Мамузине он выполнял обязанности повара. «Извини, Карлос, но мне кажется, Хосеба прав. Достаточно тех физических упражнений, которые мы делаем каждый день», – сказал я, и таким образом позиция Хосебы получила поддержку. «У вас очень слабая дисциплина», – резко упрекнул нас Карлос. С той поры он стал еще более сухим и почти не подходил к нам. Предпочитал проводить свободное время, болтая с андалусскими эмигрантами, поскольку, как он любил повторять, было необходимо познавать и «другую социальную реальность».
Все говорило о том, что мы четверо останемся в такой разреженной атмосфере до того дня, когда покинем Мамузин. Но в первую неделю августа со мной произошло что-то странное; нечто, что в конечном итоге изменило наше положение. Пожалуй, дело было в следующем: я заметил изменения своей индивидуальности. Я осознал это в тот день, когда, моя вместе с Хосебой бидоны, сказал что-то, не имеющее особого значения. И был удивлен, ибо слова вылетели у меня именно так, как если бы их произносила моя мать, словно ко мне приклеился именно ее выговор, а не бернский акцент жителей Мамузина или андалусский наших товарищей по ферме.
Вначале я не обратил на это большого внимания. В конце концов, я ведь много думал о своей матери. И страдал из-за нее. Знал, что она чувствовала себя подавленной с того самого дня, как полиция пришла искать меня на виллу «Лекуона», понимая, что кроется за этим посещением, и из-за грубости, с какой был произведен обыск. Я знал, что всю швейную мастерскую перевернули вверх дном, а когда полиция ушла, по полу были раскиданы платья, лоскуты, пуговицы, наперстки и даже пули, поскольку у одного из жандармов разрядилась обойма, когда упало ружье. Иногда я заходил в телефонную кабинку и звонил ей, но нам не удавалось поговорить подряд и двух минут, потому что она начинала плакать. Это было мне тяжело, и я стал откладывать звонки.
Шли дни, и постепенно дух моей матери стал овладевать мною. Однажды утром, проснувшись, я хотел было произнести обычную, нормальную фразу: «Ну, посмотрим, какая сегодня погода». Но с моих губ слетели другие слова: «Посмотрим, какую погоду послал нам Господь». Так, как если бы это сказала моя мать. К тому времени я уже заметил и другие сходства. Например, когда я курил, я выпускал дым так же, как она.
«Никогда со мной не происходило ничего столь странного», – сказал я однажды Хосебе. Только ему я мог рассказать об этом. Трику воспринял бы это слишком серьезно из-за своего увлечения эзотерическими проблемами. «О чем ты?» – спросил Хосеба, готовясь внимательно меня выслушать.
«Я не очень-то хорошо разбираюсь во всех этих астральных путешествиях, – сказал он, когда я закончил рассказ, – но, судя по тому, что рассказывал мне Трику, я бы сказал, что ты – жертва этого явления». Я не знал, говорит ли он серьезно или шутит. Наверняка половина на половину: в шутку из-за темы, но всерьез оттого, что видел, как я озабочен.
Той ночью мне приснился сон. Я находился в аквариуме, в зоне глубоководных рыб. Кто-то сказал: «Видишь здесь эту тень? Это рыба, которая называется Chiasmodon. Она обитает во мраке морского дна». У меня вырвался вздох: «Жить вот так, никогда не покидая этих склизких камней, не ведая о том, что существуют светлые места!» Послышался голос Лубиса: «Ты имеешь в виду тьму? Но раньше она тебе нравилась, Давид. Помню твою радость, когда мы купались в водоеме пещеры– в Обабе». Я вгляделся и увидел рядом с Лубисом свою мать. «Если бы только это! – воскликнула она. – Но мой сын очень изменился. Раньше он очень любил свою мать. А теперь не пришел даже проститься». – «Не говори так, мама». – «Я ни в чем тебя не упрекаю, Давид. Просто мне бы хотелось сказать тебе последнее прости». – «Сказать мне последнее прости?» – «Разве тебе не сказали, Давид? Я умерла. Но я спокойна. Я не навсегда останусь в зоне глубоководных рыб. Скоро Господь призовет меня в светлое место, где обитают рыба-клоун и другие разноцветные рыбки. Поэтому здесь со мной Лубис. Он меня туда отведет».
«Проснись, Давид!» – прошептал Хосеба, тряся меня за плечо. Он слез со своей койки и сел возле меня. «Ты стонал, – сказал он. – Я всерьез завидую твоей способности видеть сны. Если мы все же попадем в тюрьму, ночи ты будешь проводить за ее стенами». – «Это было мучительно, – сказал я. – Мне снилось, что умерла мама».
Он задумался. «Я вижу для тебя только один способ успокоиться, – сказал он наконец. – Позвони домой и поговори с матерью». – «Я не могу звонить отсюда. Это опасно». Он взглянул на часы. «Четверть седьмого. Если мы отправимся немедленно, в половине восьмого ты будешь в телефонной кабинке в По». – «И мы ничего не скажем Карлосу?» – «Как хочешь». – «Пошли», – решился я, мы быстро оделись и отправились к старому «рено», которым пользовались в Мамузине.
Когда мы вышли из комнаты, нам показалось, что в туалете кто-то есть, и мы дождались, пока откроется дверь. Но это был не Карлос, а андалусский работник по имени Антонио. Хосеба часто с ним разговаривал. Он попросил, чтобы тот, если увидит monsieur le patron, сказал ему, что нам пришлось уехать, но что к девяти часам мы вернемся на ферму. Антонио кивнул и предложил нам две сигареты. «Вместо завтрака», – сказал он хриплым голосом только что проснувшегося человека. И мы отправились в По, куря сигареты.
К телефону подошла Паулина, и, как только я узнал ее голос, я все понял. Было ненормально, чтобы в этот час она была у нас. Девушки, работавшие в мастерской моей матери, появлялись на вилле «Лекуона» где-то к девяти, не раньше. «Она умерла вчера вечером, Давид, – сказала Паулина. – Мы всю ночь проплакали». Ее голос свидетельствовал о том, что плач действительно был долгим, изнурительным. Она говорила со мной непринужденно, совершенно естественно произнося мое имя, несмотря на то что я уже три года не показывался в Обабе. «Погребальная служба состоится в пять часов в верхней церкви». Она вдруг спохватилась и добавила– «Ах, но ведь ты не сможешь приехать…» – «Как это случилось? Она была больна?» – спросил я. Я никак не мог вспомнить, когда последний раз разговаривал с мамой. «К вечеру она, как обычно, вышла на террасу. Твой отец нашел ее там, когда пришло время ужина. Вначале он подумал, что она заснула, слегка склонившись в плетеном кресле. Но к несчастью, она была мертва. Видимо, отказало сердце». – «Я тебе очень благодарен, Паулина».
И эти слова тоже могли принадлежать моей матери. Это была ее манера выражаться: я тебе благодарна, если позволишь мне нескромность, если это нетрудно… Она очень ценила вежливость. Я подумал, что похоронная служба, которую, несомненно, проведет дон Ипполит, будет красивой, достойной ее. Богослужение, сообщила мне Паулина, состоится в пять. Оставалось десять часов.
Пока мы ехали обратно в Мамузин, Хосеба не переставал говорить. Он теперь наконец знал, чему мы посвятим себя, когда вновь вернемся к цивильной жизни. Мы откроем консультацию, как у сеньоры Гульер, – разумеется, за деньги, – и они с Трику займутся поиском клиентов, а я буду выполнять роль медиума и предсказывать людям будущее. Болтовня продолжалась, пока мы не вернулись в Мамузин. «Ты поедешь?» – спросил он меня тогда. «Да. Я поеду». Я решил это еще во время телефонного разговора, но тем не менее удивился сам себе, когда облек это решение в слова. Дело было серьезное, оно противоречило принятым нормам. «Я тебя поддерживаю и так и скажу Карлосу, – сказал Хосеба. – Пойдем немедленно к мсье Габасту». Я поблагодарил его. В будущем мне нужна будет его помощь.
Мсье Габасту был владельцем фермы и жил в центре Мамузина. «Bien sûr!» – воскликнул он, когда я попросил у него разрешения не выходить на работу, чтобы отправиться на похороны моей матери. Андалуссцы, которые знали его уже давно, рассказывали, что во время нацистской оккупации он сражался в рядах маки. Справедливый человек. С нами он всегда был обходителен: наш правильный французский выдавал, что мы не настоящие сельские эмигранты; но он никогда не задавал вопросов. Может быть, из симпатии, а возможно, просто чтобы избежать осложнений. «Allez! Partez tout de suite!» – «Поезжайте! Выезжайте немедленно!». – сказал он нам.
Хосеба отважился попросить его еще об одном одолжении. Он спросил, нет ли у них дома какого-нибудь темного костюма, который подошел бы мне, поскольку в Обабе нельзя присутствовать на погребальной церемонии в абы каком виде. «Может быть, костюм моего сына Андре подойдет», – сказал мсье Габасту и отправил нас к своей жене.
«Думаю, да, – ответила нам мадам Габасту. – Сын у меня худой и ширококостный, как и вы. Сейчас он живет в Париже». Женщина все говорила правильно. В то время я был худым, весил на пятнадцать килограммов меньше, чем когда учился в университете. «Ваш сын в Париже, мы в Мамузине… все мы, молодые, уезжаем из дома», – сказал Хосеба. Женщина со вздохом отправилась за костюмом.
«Ясно, что Андре – твой двойник», – сказал Хосеба, когда я надел костюм. Казалось, он сшит на меня. Мадам Габасту была того же мнения. Она снова исчезла и вернулась с черным галстуком.
Уже на улице мсье Габасту преподнес нам еще один сюрприз. Он предложил мне свой синеватый «Пежо-505», весьма респектабельный автомобиль. Мы с Хосебой поблагодарили его. Машина могла сослужить мне хорошую службу при пересечении границы. «Какие любезные люди!» – сказал я. «Ничего общего с другими нашими знакомыми», – ответил Хосеба, без всякого сомнения думая о Карлосе.
Когда мы оказались возле фермы, Хосеба зашел посмотреть какой-нибудь «аксессуар» и водрузил мне на лицо очки из толстой пластмассы, имитирующей стекло. «Надень и это, ну-ка, посмотрим, как он на тебе сидит», – сказал он затем, одевая на меня черный берет: «Прекрасно. Никто в Обабе тебя не узнает».
Он посмотрел на часы. «Сейчас одиннадцать. Какое время назначим для того, чтобы созвониться?» – «К часу я должен быть по ту сторону границы». Я пообещал позвонить ему в половине второго, чтобы сообщить, что я в безопасности. «Не приезжай в Обабу слишком рано», – посоветовал он мне. Я завел машину, и мы пожали друг другу руки. Его пальцы коснулись моих. Мы были больше, чем товарищи по борьбе, мы были друзьями.
Мама была очень спокойной. Казалось, она прикрыла глаза, чтобы послушать органную музыку. Или чтобы сосредоточиться на аромате цветов. «Я здесь», – сказал я. Кто-то положил мне руку на плеча «Извините, но нам надо направляться на кладбище». Это был дон Ипполит. Он собирался закрыть гроб. «Пожалуйста», – сказал я, вновь поднимая крышку. Я склонился, чтобы поцеловать маму. Дон Ипполит наблюдал за мной, пытаясь понять, кто это. Не знаю, узнал ли он меня. Может быть, и узнал. Он громко обратился ко всем присутствовавшим: «Я уверен, что ее душа уже пребывает на небесах, возблагодарим Господа». Все дождались, пока процессия пустилась в путь. В первом ряду шли Женевьева, Берлино, дядя Хуан и Анхель; за ними, во втором ряду – Паулина и другие девушки из мастерской.
Выйдя из церкви, я направился к машине, чтобы как можно быстрее вернуться в Мамузин; но тут до моего слуха донеслось пение хористов, которые, как и все остальные, шли к кладбищу, – Agur, Jesusen ата, Birjina Maria… Прощай, матерь Христова, Дева Мария… – и я открыл дверь автомобиля господина Габасту, чтобы лучше слышать. Agur, Jesusen ата, Birjina Maria… Это была песнь, которая больше всего нравилась моей маме. Дул легкий ветерок, доносивший до меня мелодию; по мере того как процессия удалялась, она звучала все слабее.
Я побежал к кладбищу, пока вновь явственно не услышал пение: Agur, Jesusen ата, Birjina Maria… И пошел в ногу с процессией. Картины Обабы казались мне прекрасными как никогда: покрытые свежей зеленью холмы, белые домики. Кладбище тоже было похоже на белый дом, только шире и длиннее, чем остальные.
Десяток мужчин курили сигареты возле ворот, и я остался стоять за ними, пока не закончилось погребение и присутствовавшие на нем не стали неспешно расходиться по домам; каждый был погружен в собственные мысли, в чем-то печальные, поскольку они были свидетелями новой победы смерти, в чем-то радостные, ибо они ощущали тепло своих тел («мы еще здесь, на этом свете»). Среди знакомых мне людей я прежде всего увидел Опина и других работников лесопильни вместе с ее управляющим, отцом Хосебы, показавшимся мне очень подавленным («Не расстраивайтесь так, – мог бы сказать я ему, – ваш сын во Франции, он вне опасности»). Затем появилась Адела, жена пастуха, наша соседка по Ируайну, с заплаканными глазами («Обними меня, дорогая Адела», – мог бы сказать я ей). За ней следовала большая группа, словно Адела действительно была пастушкой, а они все – ягнятами, которым удалось спастись. Я различил Адриана с его румынской женой, отца моего старого друга, Исидро, и Грегорио из гостиницы; потом, уже почти завершая шествие, появилась Вирхиния, шедшая под руку с высоким мужчиной (мама рассказывала мне по телефону: «Вирхиния выходит замуж за нового врача Обабы»). На ней было темно-лиловое, очень строгое платье, сшитое, вне всякого сомнения, на вилле «Лекуона», и она казалась очень бледной. Немного спустя прошли Виктория и Сусанна с двумя неизвестными мне мужчинами, а затем певчие церковного хора, которые продолжали петь: Agur, Jesusen ата, Birjina Maria…
Группа мужчин, куривших у кладбищенских ворот, разошлась, и я стоял на виду у тех, кто выходил с кладбища. Я уже собирался уходить, когда появилась Паулина. Ее поддерживали под руки две девушки из мастерской. Она не плакала, но казалось, вот-вот упадет в обморок. И я вдруг понял, что с момента моего исчезновения она была как дочь для моей матери. Благодаря ей последние годы мамы были не такими одинокими и печальными.
Я все еще смотрел на Паулину, когда вышли Берлино с Женевьевой в сопровождении дочери полковника Дегрелы. Увидев меня, стоявшего в одиночестве, все трое внимательно на меня посмотрели, и я испытал страх, представив себе, что мог подумать Берлино, спрятавшийся за своими зелеными очками. Я снял берет, который дал мне Хосеба, и вошел на кладбище. Повернул голову все трое продолжали спокойно идти; Берлино – согнувшись, как старик.
Могилу моей матери найти было несложно. Она была вся в цветах, и на фоне других казалась очень яркой. Возле нее, склонив голову, неподвижные, словно каменные изваяния, стояли Анхель с дядей Хуаном. У меня не хватило мужества подойти, и я свернул к тому месту, где был похоронен Лубис, мой добрый друг.
Его могила тоже была украшена, кто-то положил на могильную плиту полевые цветы. «Как ты, Лубис?» – прошептал я, подойдя к могиле. «А как ты хочешь, чтобы ему было?» – крикнул сидевший на земле человек, и от удивления я сделал шаг назад. «Он был моим братом, а эти свиньи убили его». Панчо потолстел и был почти лысым. Я не мог ничего ему сказать в ответ. «Ты думаешь, зря я их положил? – сказал он, показывая на полевые цветы. – Мама хочет, чтобы могила была чистой и ухоженной. А если тебе не нравится, ты дурак». Я ушел, так и не сказав ни слова.
Теперь перед могилой стоял только Анхель. Я сказал себе, что мне не следует пересекать границу поздно ночью, что в неурочные часы контроль будет более строгим; но тем не менее я подошел к нему. Анхель рыдал. Мне на ум пришло письмо, которое я однажды обнаружил на вилле «Лекуона»: «Дорогой мой Анхельчо: я не могла бы выдержать в этом ресторане, если бы не все те замечательные вещи, о которых ты мне пишешь».
Странно было находиться там, в стенах кладбища, среди тех, кто уже отжил свое. Они покоились в мире. И я тоже хотел быть в мире со всеми. «Я приехал», – сказал я. Ему потребовалось какое-то время, чтобы понять, кто с ним говорит. Он оглядел меня сверху донизу широко открытыми глазами. «Но… Давид! Ты здесь…» Он делал жесты, но не мог произнести ли слова. Я обнял его. Он ответил на мое объятие.
Я приехал в Мамузин к ужину, и мадам Габасту, расспросив о похоронах, вручила мне блюдо с клубничными тарталетками. «Ты можешь съесть их с друзьями, которые приехали навестить тебя», – сказала она. Я не понял ее. «Тот приятный юноша, что приходил с тобой сегодня утром, сказал нам, что к тебе приехали друзья выразить свое соболезнование». Я быстро переоделся и побежал к ферме. «Les tartalettes!» – окликнула меня от дверей своего дома мадам Габасту. Я совершенно забыл о них. Уходя, я еще раз поблагодарил ее.
У входа на ферму стояла какая-то парочка, и, едва завидев меня, они жестами показали мне, чтобы я направлялся в наше жилище. Там, в просторной пристройке, где хранился инструмент, меня ждал Карлос. Он сделал пару шагов ко мне и ударил по подносу. Клубничные тарталетки рассыпались по полу. «Ты подверг опасности всех нас!» – крикнул он. Я схватил вилы, висевшие на крюке. «Чего ты хочешь? Чтобы я воткнул в тебя это?» – сказал я ему. Как это постоянно происходило со мной в последнее время, тон моего голоса, казалось, принадлежал другому человеку. И в этот раз не маме, а Анхелю. Я подумал, что, по-видимому, Анхель тоже сидит во мне, что он всегда там находился. Эта мысль отвлекла меня, и Карлос воспользовался этим, чтобы схватить другие вилы.
Появился какой-то тип с седыми волосами, имевший вид художника, и встал между нами. «У меня есть большое желание сфотографировать вас, чтобы потом раздать фотографии среди самых юных членов нашей организации, – сказал он, смеясь. – Так они смогут понять, в какой фазе находится наша вооруженная борьба». Он отнял у нас вилы. «Хватит, Карлос. Кому это пришло в голову разбросать по полу единственное, что у нас есть на ужин?» Он взял блюдо и стал подбирать тарталетки. Карлос принялся помогать ему. «Эти парни выводят меня из себя, Сабино, – покорно сказал он. – Если хочешь, мы можем приготовить что-нибудь на ужин. Трику очень хорошо готовит». – «Не беспокойся, Карлос. Мы немного спешим, – ответил ему Сабино. – Хотелось бы поскорее покончить с этим делом и уехать». Он сделал мне знак, и мы с ним поднялись на верхний этаж. «Подожди в коридоре», – сказал он мне и вошел в спальню, где стояли наши койки.
Из глубины коридора до меня долетели отзвуки разговора, и, пройдя туда, я увидел Хосебу с Антонио. Они курили, в комнате было полно дыма. Антонио пожал мне руку: «Я вам сочувствую. Утром я этого не знал». Я поблагодарил его. «Закуривайте», – сказал он, протягивая мне пачку сигарет. «Мы беседовали о смерти, – сообщил мне Хосеба. – Антонио говорит, что не испытывает перед ней никакого страха». – «Перед смертью? Страха? Да никакого!» – воскликнул Антонио.
Это был худой мужчина с умным взглядом. Он принялся рассказывать нам случаи из своей жизни. С детства, с восьми лет, он был пастухом. Ему с братом много раз приходилось сталкиваться с волками. Но несмотря на все это, когда они начинали размышлять о том, как живут они и как живет их отец, то чувствовали себя счастливыми. Потому что их отец работал на рудниках Риотинто. «Вы знаете, что такое ртуть? Это худший из всех минералов. Из-за жары людям приходится работать голыми, и если на их тело попадает хоть крошечная капелька, она обжигает кожу». Мы признались ему в нашем невежестве, и он рассказал нам историю этих рудников. Ими владели англичане. «А английские капиталисты просто отвратительны. Люди без сердца. Это я вам говорю. – Он глубоко вздохнул. – Ваш товарищ, Карлос, рассказывал нам, как много довелось пережить вам, баскам. Но и нам, андалуссцам, тоже немало досталось». Мы согласились, и Хосеба спросил о его семье. Антонио впервые за все время разговора улыбнулся. Он сказал, что ему повезло, досталась хорошая жена. Что он говорил дальше, я уже не слышал. Его слова вновь перенесли меня на кладбище Обабы. День подходил к концу, я уже никогда больше не увижу свою мать.
«Идите сюда», – позвал нас от дверей Сабино. Мы погасили сигареты. «Надеюсь, как-нибудь еще поговорим», – сказал нам Антонио, и Хосеба похлопал его по спине. «Что мы знаем о Папи?» – прошептал он мне на ухо. «Понятия не имею». Его лицо выражало озабоченность. «Проходите», – сказал нам Сабино. Мы вошли в нашу спальню. Там находилась девушка моего возраста, она смотрела в окно. Нам она была незнакома, и это меня встревожило. А Хосебу еще больше, чем меня. «Где Папи?» – спросил он. Сабино поспешно ответил ему: «Папи не приехал. Он говорит, что расчувствуется, потому что вы его самые любимые ученики, и посему предпочитает поручить наказание нам». Девушка у окна по-прежнему стояла неподвижно, не глядя на нас. «Хватит, Сабино», – сказал Папи. Он сидел за койками, наклонившись над тумбочкой, и что-то писал. Волосы он носил теперь зачесанными на лоб, и вместо очков у него были линзы; но глаза по-прежнему оставались маленькими, настоящие щелочки. «Поговорите с Карлосом», – сказал он Сабино с девушкой. Мы испытали огромное облегчение.
Папи пожал нам руки. «Собирайте ваши сумки, – приказал он нам. – Завтра же вы отправитесь в Биарриц. Там вы будете до тех пор, пока вам не позвонят и не скажут, чтобы вы пересекли границу. Вам предстоит осуществить одну акцию». – «Ты становишься мягче, Папи, – сказал Хосеба. – Ты с нами не поздоровался, но, прежде чем обратиться к нам, встал из-за стола». Он постепенно приходил в себя от страха, его лицо приобрело прежний цвет. «Чтобы это было в последний раз», – сказал Папи тихим голосом. На нем была светло-зеленая трикотажная рубашка фирмы «Лакост» с короткими рукавами и брюки бежевого цвета, с отутюженными стрелками; на ногах кожаные сандалии. Трудно было по внешнему виду определить род его занятий и общественный статус, но он производил впечатление человека, внушающего доверие. «Если будете продолжать в том же духе, не рассчитывайте на мою помощь», – предупредил он нас. Мы поблагодарили его. «А эта акция, которую мы должны осуществить, сложная?» – спросил Хосеба. Папи протянул нам бумагу, которую держал в руке: «Вот инструкции». Среди прочих заметок в бумаге фигурировало название одного из городков на Средиземноморском побережье. «Летняя кампания», – сказал Хосеба. «Поедете втроем. Было бы идеально, если бы Трику удалось устроиться работать на кухне какой-нибудь гостиницы».
Папи стал спускаться вниз по лестнице, мы последовали за ним. «Можно попробовать?» – спросил он нас уже в пристройке. Клубничные тарталетки лежали на полке, в большем беспорядке, чем когда я принес их, но на первый взгляд все были на месте. Папи вышел из дома, держа одну из них в руке.
Я пошел искать Трику. «Мы уезжаем», – сказал я ему. Он обнял меня. «Прими мои соболезнования. Ты нарушил правила, но хотел бы я видеть Карлоса на твоем месте. Что бы он сделал, если бы ему сказали, что умерла его мать?» Я ответил, не раздумывая: «Наверняка отправился бы на свой footing [21]. Трику рассмеялся. «Пошли собирать вещи. Хосеба ждет нас».
Вернувшись в дом, мы обнаружили Хосебу в комнате в конце коридора с Антонио. Они поставили блюдо с тарталетками и другую провизию – сыр, хлеб, банку с паштетом – на старый чемодан. «Мы не можем уехать без прощального ужина, – сказал Хосеба. – Трику, почему бы тебе не принести что-нибудь с кухни? И немного вина бы тоже не помешало». Он потирал руки в предвкушении банкета. Трику толкнул меня локтем: «Ты посмотри, какой он довольный с тех пор, как узнал, что скоро расстанется с Карлосом». Хосеба бросил в него клубникой. «Замолчи и иди на кухню».
Ужин подвел итог этому дню, такому долгому, такому значительному. Спустя неделю полиция задержала нас в экспрессе, шедшем в Барселону, и нас посадили в тюрьму. Но ненадолго: мы вновь обрели свободу через четырнадцать месяцев благодаря амнистии.
Я написал сегодняшние строки, совсем не устав. Мне придавали сил воспоминания о моей матери; мне придавало силы и то, в чем мне признался Хосеба: тексты, которые он прочтет послезавтра в библиотеке, основываются на воспоминаниях о временах нашего членства в организации. И я провел целый день перед моим белым компьютером.
Мэри-Энн с Хосебой тоже много работали. Они готовили тексты для выступления в клубе до трех часов дня. Потом они поехали в аэропорт Визалии встречать Хелен.
День начался звонком Лиз и Сары. «Я очень тебя люблю, daddy», – сказала Лиз. «Я тоже тебя люблю», – ответил я ей. «Знаешь, мама уже дала нам разрешение, и мы хотим знать, дашь ли и ты нам его тоже». – «Разрешение на что?» – спросил я, хотя догадаться было совсем несложно. «Наши друзья пригласили нас остаться еще на неделю в Санта-Барбаре, и нам кажется, это неплохая идея». – «Ага! Теперь я понимаю причину твоего объяснения в любви», – сказал я лукавым тоном. «Если ты нам не разрешишь, я все равно тебя буду любить, daddy». Конечно, ведь она знала, что ответ будет утвердительным. «А наша малышка Сара где-то поблизости?» – «Так как с разрешением?» – «Если мама не возражает, то я тоже не против». На другом конце провода послышались возгласы ликования. «Egun on, aita» – «Доброе утро, папа», – сказала Сара, взяв трубку. Ей нравится язык ее отца. «Ты меня тоже очень любишь?» – спросил я у нее. «Вчера на пляже мы запускали воздушных змеев», – сказала она, оставив мой вопрос без внимания. Я представил ее себе на берегу моря в зеленом купальнике, держащей в руках нити бумажного змея. Она еще минуты две рассказывала мне об этом, а потом вдруг резко прервала беседу, наспех попрощавшись.
Разговор с Сарой и Лиз придал мне бодрости, и я присоединился к Хосебе, Хелен и Мэри-Энн, чтобы позавтракать на террасе в old style [22]. Мы уже заканчивали, когда вновь зазвонил телефон. Что-то поиска зало мне, что это звонок из больницы, и так оно и было. «Как вы себя чувствуете в последнее время?» – спросил меня доктор Рабинович. Я объяснил ему, что чувствую себя хорошо, гораздо лучше, чем в предыдущие месяцы. «Например, вчера и позавчера я почти весь день просидел за компьютером и почти не устал». – «Великолепно», – сказал доктор. «Как насчет двадцать третьего числа для операции?» – спросил он. «Какой это день?» Мне, разумеется, было все равно, но сверчок, обитающий в моей пинте, начал стрекотать, едва заслышав слово операция, и ничего лучше этого вопроса не пришло мне на ум. «Понедельник», – ответил он. Я сказал ему, что я согласен и чтобы он не беспокоился, я приеду в назначенное время бодрый духом. «Разумеется. Значит, двадцать третье. Вы знаете, мы кладем в больницу накануне». – «Я должен приехать натощак?» – «Необязательно, мистер Имас».
Я не сразу вернулся на террасу, но не смог обмануть Мэри-Энн. Она сразу же все поняла. «Не волнуйтесь, – сказала Хелен. – Такие операции ежедневно делают во всем мире». – «Я не особенно волнуюсь», – сказала Мэри-Энн. Но в Северном Кейпе почти не было света.
Я ушел в свой кабинет, чтобы привести в порядок счета ранчо и побыть одному. Я почти не работал, и у меня было ощущение, что я почти ничего не вспоминал: мой взгляд застывал на каком-нибудь камне, ветке, облаке, и мне приходилось усилием воли заставлять его оторваться от них – как заставляют встать ленивого пса, – чтобы направить на другие предметы. В какое-то мгновение я – это скорее было в духе Трику – занялся поиском каких-нибудь особых знаков и подумал, что было бы хорошей приметой, если бы в воздухе появилась бабочка, которую я видел накануне. Но этого не произошло. Тогда я подумал, что я не такой, как Трику, и что знаки хорошие или плохие, мне безразличны.
В полдень в кабинет зашел Хосеба. Он объявил что Мэри-Энн с Хелен решили приготовить барбекю «на берегу реки, кишащей змеями», и что ему поручили сообщить мне эту прекрасную новость. Я сказал ему, что ружье Хуана хранится в ящике в подвале и что он может воспользоваться им, чтобы покончить со змеями. Он скрестил руки, как это имел обыкновение делать Тоширо. «Думаю, я сделаю это с большим удовольствием, товарищ. Я тоже испытываю ненависть к ревизионистам Третьего интернационала. Я троцкист и горжусь этим».
Он заметил, что они с Мэри-Энн уже почти подготовились к послезавтрашнему выступлению. Мэри-Энн возьмет на себя чтение текстов, поскольку, если он будет читать вслух на своем английском, его будет очень трудно понять. «Я уже знаю, что ты выбрал историю с Тоширо», – сказал я ему. «Я не могу ничего тебе рассказывать. Мне очень жаль, товарищ». Он склонился на японский манер и попросил меня следовать за ним.
Иногда мы напоминаем матрешки. За первым, самым очевидным нашим образом следует второй, за вторым – третий, и так до тех пор, пока не доберешься до последнего, самого тайного. Впервые я обратил внимание на это на примере Женевьевы после болезни Терезы. Она была не похожа на того человека, которого я знал раньше, казалась меньше, какой-то забитой. И то же самое произошло у меня с Сесаром, преподавателем точных наук, когда он признался мне, что его отца расстреляли.
Я спрашиваю себя, сколько существует хосебов, не является ли он тоже неким подобием матрешки. Мне в нем известны, по меньшей мере, две личности. В зависимости от того, с кем он общается, он говорит то одним, то другим голосом и ведет себя по-разному. Со мной он говорит совсем не так, как с Мэри-Энн или с Хелен. И эта перемена обусловлена не только языком.
Сегодня вечером я сидел в кабинете, заканчивая расчеты, которые начал вчера, и через окно до меня долетали его слова. Он давал объяснения Мэри-Энн, Хелен, Дональду, Кэрол и еще трем или четырем членам Книжного клуба по поводу «баскского вопроса» и «конца терроризма».
Я прикрыл глаза, чтобы получше проанализировать тон его голоса, тот состав, который он имел в этот момент, словно речь шла о какой-нибудь жидкости. Мне показалось, что я различил в нем четыре компонента: убежденность – на тридцать или тридцать пять процентов; безнадежность – двадцать процентов; скрытность – десять процентов; и искренность. В целом то, что он говорил, звучало в высшей степени убедительно. Это был, вне всякого сомнения, третий хосеба. Не хосеба из Обабы, не тот, что являлся членом организации, а третий, вышедший на поверхность в последние годы. «Человек легкого слова», который не хочет говорить откровенно и использует иносказания и метафоры.
«Вы видели когда-нибудь огромные стальные шары, которые висят на кранах и используются для того, чтобы рушить здания? – сказал он на своем неуверенном английском. – Кран поднимает шар и потом бросает его на здание. Это в точности то, что произошло в Стране Басков. Только там шар оказался неконтролируемым».
Послышался шепот, но никто не захотел прервать его объяснения. Голос Хосебы слегка изменился, и его скрытная составляющая достигла по меньшей мере двадцати процентов, удвоившись. Он упомянул Франко, Гитлера, говоря, что они действовали заодно и что бомбардировка Герники – «первая в истории бомбардировка мирных жителей» – явилась одним из их общих «подвигов». «Среди погибших в тот день были, например, бабушка с дедушкой и две тетушки одного моего друга по имени Агустин, и скажите мне на милость, что следовало ожидать от Агустина после этого, да еще в такой политической обстановке, когда даже надгробные надписи на баскском языке были запрещены».
Хосеба продолжал объяснять, что прислужники военной диктатуры, движимые ненавистью к Стране Басков, установили стальной шар слишком высоко, и с этого все и началось. С годами – «Стальной шар невозможно направить точно в то место, куда кому-то хочется» – бывшие жертвы превратились в палачей, и, например, еще одному его другу – «его имя Сесар» – стали угрожать смертью только за то, что он из социалистов, только за это, хотя речь, без сомнения, идет о прекрасном человеке, прогрессивном и демократичном.
Мое тело прореагировало быстрее, чем моя голова. Даже не отдавая себе в этом отчета, я уже был за пределами своего кабинета, в углу террасы. «А Давид не рассказывал вам о Стране Басков?» – спросил Хосеба, увидев меня. Дональд лукаво улыбнулся: «Здесь бродит книга, отпечатанная в трех экземплярах, но она на баскском языке, и я не в состоянии прочесть ее». Как и Мэри-Энн, Дональду хотелось бы, чтобы я стал писателем. Увидев мои воспоминания, он даже слегка рассердился на меня из-за того, что я использовал «язык, которого никто не понимает». Мэри-Энн толкнула его локтем. Он понял предупреждение и не стал продолжать.
Тон Хосебы изменился, когда он обратился ко мне. Твердость его усилилась, безнадежность тоже. «Я не рассказывал тебе о Сесаре, чтобы не портить тебе настроение». – «Сесару угрожали? Как это возможно?» – воскликнул я. «Вот такие дела, Давид». Я сел рядом с ними, хотя и не собирался. Сделал это чисто автоматически.
Кэрол решила, что мы продолжим разговор о моей книге. «Давид, когда ты прочтешь что-нибудь для членов нашего клуба? Мы не знакомы ни с одним твоим произведением», – сказала она. «Это не совсем так, – ответила ей Мэри-Энн, пытаясь избежать темы воспоминаний. – Все вы читали рассказ, который он опубликовал в сборнике в Визалии». – «История о первом американце Обабы? – вспомнила Кэрол. – Но я имею в виду новые произведения!» – «Мне эта история очень понравилась», – добавил Дональд.
Когда мы остались вдвоем, Хосеба положил мне руку на плечо. «Не будем детьми, Давид! Было очевидно, что все закончится этим!» – «Можно понять, если бы угрожали Берлино, но Сесару… Это очень плохой знак». – «Ну, не увлекайся знаками, как Трику». Но в его тоне я заметил что-то вроде покорности. «Я всего лишь вестник, Давид. Это не моя вина. Кроме того, за свое мы уже заплатили».
Он вновь сменил тон и на какое-то время стал тем хосебой-скоморохом, который смешит Мэри-Энн или Эфраина: «Хотя, по правде говоря, заплатили мы мало. Всего год в тюрьме, и на тебе, амнистия. Вот повезло, правда, Давид?» – «О чем конкретно ты говоришь?» – спросил я его. «Я думаю о главной теме своего выступления: о предательстве, – сказал он. – Но оставим это. Очень тебя прошу, товарищ». Потом он снова повторил, что не способен говорить откровенно и что нет ничего, что бы так его раздражало, как доверительный тон. «Я могу исповедоваться только перед широкой публикой, – продолжил он, не дав мне возможности возразить. – Поэтому я никогда не был у психиатра. Понадобились бы двадцать психиатров, чтобы заставить меня говорить, двадцать, как минимум. Гонорара за авторские права на это не хватит». И он продолжал в таком духе до тех пор, пока мы вновь не присоединились к Мэри-Энн и Хелен.
Сегодня состоялось выступление. Собралось, как обычно, около сорока человек, и Хосеба, когда он вошел в аудиторию, был очень серьезен. На нем красовался красновато-коричневый пиджак и белая рубашка. Мэри-Энн надела платье жемчужно-серого цвета. Представление, которое сделал Дональд, было очень коротким, и Хосеба прямо перешел к делу, поблагодарив присутствовавших за то, что пришли, – Thank you for coming. Он рассказал о Стране Басков и упомянул Гернику Пикассо, чтобы соотнести то, о чем он говорил, со всем известной картиной. «Мы с Давидом именно оттуда, из Герники. Мы родились очень близко от этого города». На расстоянии девяти тысяч километров оттуда это утверждение можно было считать точным.
Несмотря на его акцент, выступление было хорошо воспринято, и публика ему зааплодировала. Тогда к кафедре подошла Мэри-Энн, чтобы представить первые тексты. «Речь идет о трех коротких рассказах или, лучше сказать, о трех признаниях». Хосеба, должно быть, осознал весь масштаб долгих девяти тысяч километров, что отделяли его от публики, потому что вновь подошел к микрофону, чтобы добавить некоторые сведения: «Возможно, здесь, в Соединенных Штатах, следует напомнить, что война в Стране Басков не закончилась бомбардировкой Герники; в том или ином виде конфликт продолжался. Причем настолько, что многие из молодых людей, которые в конце шестидесятых годов решили взяться за оружие, считали себя в состоянии войны с испанским государством. В рассказах, которые вы сейчас услышите, в качестве главных героев выступают трое таких юношей. В них речь идет о том, что произошло с ними в самом конце диктатуры. О чем-то очень своеобразном». Хосеба улыбнулся мне и добавил на своем неправильном английском: «I'm sorry for this tricky way to create suspense» – «Прошу прощения за несколько жульнический способ пытаться вас заинтересовать». Члены Книжного клуба улыбнулись.
Я нервничал в ожидании чтения текстов. Представлял себе, что имел в виду Хосеба под «чем-то очень своеобразным». Глэдис, которая в свои восемьдесят лет является самым старым членом клуба, обратила внимание на то, что я беспрестанно покачиваю ногой. «Если так и дальше будет продолжаться, ваш ботинок взлетит, Давид», – сказала она мне слегка шутливым тоном. Когда я попросил у нее извинения, она добавила: «Обо мне не беспокойтесь. У меня летающие ботинки давно уже не вызывают страха». Глэдис немного напоминает Генерала Шермана. Ее жизнь была долгой, и теперь она спокойна.
Публика с жаром аплодировала сочинениям Хосебы. Как признаниям, так и рассказу, посвященному снегу, а также повествованию о Тоширо. Затем, во время обсуждения, Хосеба вновь обрел свой привычный юмор. «Вы полагаете, чтобы стать писателем, нужен особый дар?» – спросил его один из членов клуба. «В моем случае нет. Со мной происходит то же, что с ослом из сказки: я играю на флейте по чистой случайности. В действительности же я осел. Осел, который пишет». Люди засмеялись.
Около семи часов мы поужинали на террасе библиотеки. А в девять были уже на ранчо.
Перед тем как лечь спать, я включил свой белый компьютер и обнаружил в ящике электронной почты послание от Хосебы. Он посылал мне рассказы, которые мы прослушали в библиотеке. «Чтобы ты смог более тщательно проанализировать мою правду». – «Не думай, что я удивился, познакомившись с ней, – ответил я. – Но в любом случае, я прочту рассказы и выскажу тебе свое мнение».
«Ну, как тебе было, Давид?» – спросила меня Мэри-Энн, когда мы легли спать. Она беспокоится. Боится, что такие мероприятия, как сегодняшнее, которое она с друзьями организовала с единственной целью как-то отвлечь меня, могут оказаться неблагоприятными для моего здоровья. «С одной стороны, это было тяжело, – сказал я ей. – Похоже, избавиться от прошлого невозможно. Мы вытаскиваем муху из супа, но, как только теряем бдительность, она тут же оказывается там снова. Но одновременно это меня обрадовало. Ты же знаешь почему». – «Нет, не знаю», – сказала она, целуя меня. «Потому что я смог сравнить мою тогдашнюю жизнь с той, которая наступила, когда я познакомился с тобой». И я вернул ей поцелуй.
Все шло хорошо, но неожиданно что-то сломалось, и с нами произошло то, что случается с космическими кораблями, когда они теряют какую-нибудь маленькую деталь, и вначале мы ничего не замечаем, но однажды вдруг оказываемся вне пределов орбиты. Печально наблюдать агонию космонавтов в этих прекрасных белых кораблях; но еще печальнее видеть, как такой корабль медленно приземляется, и знать, что пилоты мертвы, что они задохнулись в своих кабинах еще до того, как космический аппарат коснулся земли. Нас ждала эта вторая, более печальная участь. Рамунчо, Эчеверрия и я, товарищи по революционной группе, в конце концов задохнулись во лжи и слухах, выдуманных полицией, вместо того чтобы погибнуть от разрыва бомбы или пасть сраженными пулей.
Мы скрывались в маленькой французской деревне под названием Мамузин, но чувствовали себя не слишком хорошо по вине нового ответственного, которого Папи выбрал для нашей группы, Карлоса. Нам он не нравился. Карлос был, разумеется, образцовым революционером, настоящим бойцом, товарищем, которого с радостью приняла бы любая организация. Рассказывали, что, будучи еще на легальном положении, он за одну ночь без чьей-либо помощи установил пять бомб. Но у него был очень суровый характер, чрезмерно серьезный: он никогда не шутил и не смеялся. И не позволял себе ни минуты отдыха.
Такое поведение оказалось особенно невыносимым для Эчеверрии, поскольку он обладал прямо противоположным темпераментом, в высшей степени анархичным. На собраниях он стал задирать Карлоса, называя его «Супер», от слова «супербоец»: «Как нам рассказал Супер», «хотя Супер не разделяет моего мнения», и так далее. Как и следовало ожидать, это прозвище пришлось совсем не по душе Карлосу и послужило поводом для первого спора. А за первым последовало множество других; с каждым разом становилось все более очевидным, что они не переносят друг друга.
Однажды Карлос заметил, что нам непременно следует заниматься гимнастикой и пробежками и что Рамунчо и Эчеверрия должны бросить курить, потому что от бойца, который не поддерживает форму, можно ждать только проблем. Эчеверрия категорически отказался и ушел с собрания. Это взбесило Карлоса, и за отсутствием Эчеверрии он стал придираться ко мне: я должен был оставить всякие суеверия и немедленно выбросить кусочек материи, который имел обыкновение пришивать к изнанке своей рубашки. Я тут же дал ему отпор: «Да будет тебе известно, что эта ткань – священное воспоминание о бомбардировке Герники». – «Священное воспоминание, говоришь?» – гневно осудил меня Карлос. «Взгляните на этого революционера! Он говорит священное!» – воскликнул он, надеясь заручиться поддержкой Рамунчо. Но тот, разумеется, встал на мою сторону. Мы были не только товарищами по организации, но и друзьями. Рамунчо очень серьезно сказал Карлосу: «Тебе следовало бы проявлять больше уважения к товарищу, который потерял полсемьи в Гернике». – «С вами невозможно иметь дело!» – крикнул Карлос.
Но к сожалению, расположение звезд было не в нашу пользу. Не прошло и недели после того тяжелого собрания, как умерла мать Рамунчо. Он поехал с Эчеверрией в По; надумал позвонить домой, и ему сообщили печальное известие. Это могло быть случайностью, а возможно, и телепатией; музыканты – очень хорошие телепаты, особенно аккордеонисты. В середине дня Карлос появился на кухне и, не говоря ни слова, пошел к ящику, где я хранил пистолеты. Видя, что он кладет их в сумку, я спросил, что произошло. «Нечто очень серьезное», – ответил он, не глядя мне в лицо. Или глядя, но не видя меня. Его мысли находились где-то в другом месте. Он направился к двери кухни, унося с собой пистолеты, но я встал перед ним, преграждая ему путь. «Мой пистолет нужен мне», – сказал я ему. Каким бы там руководителем группы он ни был, он не имел права отнимать у меня оружие. Он мгновение поколебался, но в конце концов вытащил его из сумки и положил на стол. «Этот, не так ли?» – сурово сказал он. «Я хочу знать, что произошло», – сказал я в ответ. Тогда он рассказал мне, что Рамунчо находится по ту сторону границы, что он отправился на похороны своей матери, даже не спросив разрешения, и что он заплатит за свое предательство. Услышав слово «предательство», я испугался: этого организация никогда не прощала. «Это не предательство, – сказал я. – В крайнем случае, безответственность. А что думает по этому поводу Эчеверрия?» Он посмотрел на меня пристальным взглядом: «Ты с кем?» – «На данный момент я ни с кем», – ответил я. Он ушел, хлопнув дверью. Наш космический корабль уже сошел с орбиты.
Рамунчо и Эчеверрию спас Пали. Когда я увидел что он приехал в Мамузин, я испытал большое облегчение. Он всегда уверял, что мы самые любимые его товарищи и что он в большом долгу перед Рамунчо за то, что тот спрятал нас в Ируайне, когда мы оказались в кольце жандармов. Карлос теперь мог кричать и вопить до хрипоты, ему не удастся наказать моих друзей: при хозяине корабля матрос не командует.
Пали пришел на кухню после разговора с Карлосом и принялся рассматривать книги с рецептами, которые стояли у меня на кухонной полке. «Ну, что будем делать, Трику?» – спросил он меня через пять долгих минут. «Скажи мне сам, что ты решил, так мы быстрее покончим с этим», – ответил я. Тогда он заговорил о том, что нам надо вернуться к активной деятельности. Это был единственный выход. В противном случае Рамунчо с Эчеверрией придется понести наказание. «Я отправлюсь с ними, – быстро принял решение я. – Мы уже давно вместе, и мне бы хотелось, чтобы так было и дальше». – «Это как раз то, что я хотел узнать», – сказал Папи, ставя книгу, которую он держал в руке, обратно на полку.
Я понял, что наш космический корабль начинает менять курс. В дальнейшем нам предстоит отправиться в опасные места, но мы остаемся прежней командой. Среди нас не будет посторонних пилотов. Тем вечером, когда Эчеверрия попросил меня выбрать лучшее вино, какое у нас было на кухне, и мы в последний раз поужинали в Мамузине, я испытал большую радость. Затем, прежде чем лечь спать, я пришил воспоминание о Гернике с изнанки моей любимой рубашки. Мнение Карлоса меня мало волновало. Контакт с этим кусочком ткани был для меня очень важен. Он напоминал мне о причинах борьбы. И кроме того, приносил мне удачу.
Но на этот раз удачи не было, как, впрочем, и смены курса. Все продолжало разрушаться. Рамунчо очень горевал о своей матери, и когда мы попросили его чтобы он взял с собой аккордеон, он стал так горячо отказываться, что нам трудно было настоять на своем. Тем не менее мы снова его об этом попросили. Эчеверрия сказал ему: «Аккордеон на этот раз нам пригодился бы, как никогда. Имей в виду, что до Барселоны шестьсот километров, и нам предстоит ехать на поезде. Если мы поедем с музыкой и песнями, нас примут за трех веселых парней, которые едут развлечься». Рамунчо мрачно ответил: он возьмет с собой аккордеон, если мы полагаем, что это необходимо, но хочет, чтобы его оставили в покое. У него не было никакого желания разговаривать.
В поезде он снова рассердился. В купе к нам подсели двое пьянчужек, привлеченные музыкой. Они только и делали, что просили его сыграть модные лесенки, и Рамунчо волновался, потому что не знал, какие мелодии в моде сейчас в Испании. «А та, что пел Антонио? Эва-Мария пошла загорать на пляж…» – начал напевать Эчеверрия. «В полосатом купальнике, с кожаной сумкой», – подхватил один из пьянчуг. «Да, да, сыграй это», – поддержал его второй, принимаясь пританцовывать. «Ну, хватит!» – резко оборвал их Рамунчо и сунул аккордеон обратно в футляр.
Следующий час мы провели в полном молчании, даже пьянчужки, похоже, успокоились. В какой-то момент поезд снизил скорость, и один из пьянчуг выглянул в окно. «Подъезжаем к Сарагосе», – сказал он. Второй добавил: «Здесь тоже полно красных». Я удивился, услышав эти слова. А может быть, я Удивился несколько позже, когда увидел, что эти якобы пьянчуги наставляют на нас пистолеты. Мой лежал в сумке. Я занервничал, не зная, что делать. Внезапно Рамунчо ударил стоявшего перед ним полицейского – потому что это, разумеется, были полицейские – по руке, и пистолет упал на пол. Чисто рефлекторно я наклонился и попытался его поднять. Но не смог. К тому времени в купе было еще трое мужчин, молодых и спортивных, наверняка из особого жандармского подразделения. Один из них применил ко мне прием каратэ, нанеся удар в шею, отчего рука у меня повисла бессильно, как плеть. Это было 19 августа, суббота. После почти пяти лет активных действий наша группа провалилась.
Я не знаю, куда нас повезли, потому что на головы нам надели мешки, чтобы мы не могли ничего видеть. Несомненно было то, что нас не оставили в Сарагосе, потому что мы ехали на машине еще три или четыре часа. Возможно, нас привезли в Мадрид. Или в Сан-Себастьян. В дороге с нами обращались очень грубо. Например, я пытался просить воды и, не успевая закончить фразу, получал удар ногой в спину или голову. Один удар совершенно меня оглушил. «Лучше молчи, Трику», – сказал мне Рамунчо, и тоже получил за это удар.
Когда с меня сняли мешок, я оказался в пустой комнате. В ней не было окон, только лампа дневного света на потолке. Со мной находились трое полицейских, не слишком молодых. Я незаметно поднес левую руку к спине, как будто хотел почесаться, и очень обрадовался, обнаружив, что кусочек ткани из Герники по-прежнему остается на обратной стороне моей рубашки. Я заставил себя вспомнить почти две тысячи убитых во время бомбардировки, особенно двух моих тетушек, которые были в то время совсем детьми, и запасся мужеством на случай побоев. Больше всего меня пугали ботинки со стальными носами; что у кого-нибудь из этих полицейских ботинки со стальными носами, как у детектива Мелитона; но вскоре я убедился, что это не так. Удары ногами не оставляли на моем теле ран.
После побоев меня поставили у стены, заставляя стоять навытяжку, не сгибая коленей, положили мне на макушку телефонную книгу и стали бить. Удары были сухие и сильные, и у меня по всему позвоночнику до самых ступней пробегала судорога. Я чувствовал, что мозг мой вот-вот взорвется. В промежутках, когда им приходилось поддерживать меня, чтобы я не упал без сознания, они задавали мне вопросы, требовали имен, хотели знать, кто возглавляет тюремный комитет, кто занимается координацией голодных забастовок, кто отвечает за деятельность освободительных диверсионных групп. Бессмысленно было отключаться, падать, ибо всякий– раз, как я это делал, двое полицейских вновь поднимали меня на ноги, заставляя стоять навытяжку, а третий кричал, повторяя мне все те же вопросы: «кто сейчас возглавляет тюремный комитет, кто координирует голодные забастовки, кто отвечает за освободительные диверсионные группы». В третий или четвертый раз, когда меня об этом спросили, я ответил, не моргнув глазом: «Почему бы вам не посмотреть в «Желтых страницах»?» На меня обрушилось столько ударов кулаками, что я потерял сознание.
Меня отвели в маленькую комнатку, и я немного поспал. Во сне, как будто это было самой что ни на есть обычной вещью, я увидел себя внутри космического корабля, плывущего в синем сияющем небе. Неожиданно рядом с собой я заметил Владимира Михайловича Комарова, самого моего любимого космонавта. «Мы сошли с орбиты, ситуация очень опасная», – сказал он мне очень спокойно. В это мгновение я наконец осознал свое положение и сказал себе, что, возможно, слова Владимира Михайловича Комарова – уже не часть сна, а признак того, что я впадаю в кому.
И тогда я услышал рядом с собой голос, отличный от голоса космонавта; похоже, он принадлежал пожилому человеку: «Твое сопротивление похвально, Трику, но больно видеть, как ты страдаешь понапрасну. Твои товарищи все нам рассказали. Скажу тебе больше: твои товарищи тебе продали». Открыв глаза, я увидел мужчину с очень белыми волосами, сидевшего на краешке койки. Выглядел он безукоризненно: волосы расчесаны на пробор, элегантный костюм. У него был вид священника из Опус Деи. Но на самом деле он был, разумеется, полицейским; из тех, кого принято называть «добрым полицейским», потому что на допросах ему приходится выполнять именно эту роль. «Что вы сказали о моих друзьях?» – спросил я его наконец. Сейчас, когда я пишу это признание, я все вижу очень ясно, но тогда мне было непросто собраться с мыслями. «Я сказал тебе, Трику, что твои друзья тебя предали». Он фальшиво улыбнулся. «Мои коллеги задали тебе изрядную трепку. По правде говоря, я противник использования столь радикальных методов, потому что, кроме всего прочего, в большинстве случаев, как правило, в этом нет необходимости. Например, в твоем случае. Тебе только следует назвать мне несколько имен, и все уладится. И поверь мне, имена нам нужны лишь для того, чтобы еще раз удостовериться. Они нам все рассказали. И сделали это еще до того, как их привезли сюда. Ты же меня понимаешь». То, что я слышал, было очень серьезно. «Я не верю», – сказал я.
Он вздохнул и встал на ноги. «Разве ваш провал не был немного странным? Разве не слишком просто вас задержали? И еще одно: ты слышал, как кричат твои товарищи в соседней камере? Ведь нет, правда? А вот ты визжал, как боров». – «Пристает все, кроме красоты», – сказал я ему. Он медленно закрыл дверь, но потом снова открыл ее. «Думаю, теперь тебе будут надевать мешок на голову. Попытайся не задохнуться». На этот раз он закрыл дверь быстрее. Он не хотел слышать моего ответа. «Вы потерпели поражение, это яснее ясного!» – крикнул я.
Когда я вновь оказался в обществе троих полицейских, я увидел на столе полиэтиленовый пакет, и у меня начали потеть руки. Я предпочитаю вытерпеть тысячу ударов, только бы не задыхаться. «Посмотрим альбом», – сказал полицейский, который вел допрос. Он разложил на столе несколько фотографий. Два других полицейских встали позади меня, надели на меня мешок и тут же его сняли. «Он довольно головастый, но ничего, влезает», – сказал один из них. «Кто это такие?» – спросил меня главный, показывая на группу молодых людей, прогуливавшихся на bateau mouche [23] в Париже. Я сказал ему, что никого не узнаю и что, кроме того, фотография сделана с очень далекого расстояния. Тогда он показал мне фрагмент той же фотографии. Я разглядел Карлоса рядом с одной девушкой из организации, которую звали Лусия. «Так кто это?» – снова спросил полицейский. «Если эти уберут мешок, я скажу». – «Имена!» – крикнул он, делая знак, чтобы те двое отошли. «Этого зовут Буска Исуси», – сказал я. Он посмотрел на меня с удивлением. Решил, что слишком все просто. Тем не менее он заставил меня повторить это имя и записал его. «А девушка?» – «Николаса». Он стал показывать другие фотографии. «Перучо!» – говорил я, или «Лухан», или «Кастильо», или «Монтальбан»: это были имена, упоминавшиеся в моих поваренных книгах. Но в какой-то момент я сказал «Кандидо», и он спросил: «Какой Кандидо?» И я чисто инстинктивно, поскольку уже одурел, ответил: «Ну, тот Кандидо, у которого запеченный молочный поросенок». И тогда один из стоявших сзади полицейских раздраженно крикнул: «Ты что, Хесус, не понимаешь? Он все время называет нам имена поваров». Тот, кого назвали Хесусом, начал ругаться – «Да как этот ублюдок может» – и два-три раза треснул меня кулаком. «Подожди, Хесус, лучше вот это». Мне на голову надели мешок, и мне показалось, что сердце сейчас разорвется.
Возле меня сидел Владимир Михайлович Комаров. Он показал мне на красную лампочку, горевшую на панели управления космическим кораблем. «Похоже, отказал какой-то клапан. В кабине остается все меньше кислорода». – «Это ведь плохо, правда?» – сказал я. «По моим подсчетам, кислорода у нас осталось минут на двадцать. А нам еще предстоит сделать семь оборотов вокруг Земли, прежде чем приземлиться в Сибири». Я посмотрел в окошечко иллюминатора: Земля отсюда казалась очень спокойным местом. Я разглядел контуры Северной Америки, а немного погодя – Гренландии; еще немного, и я смог различить гряду, образованную Норвегией, Швецией и Финляндией. «Мы очень быстро летим, правда?» Как раз в это мгновение красная лампочка погасла, и я обратил к Владимиру взгляд, исполненный надежды. «Нет, дружище. Ничего не исправилось, – сказал он, видя мое лицо. – Лампочку погасил я. Она нам уже не нужна. Мы знаем, в каком мы положении». – «Иными словами, у нас все меньше и меньше кислорода». – «Да, именно так», – «И что ты думаешь по этому поводу, Владимир? Мы умрем?» – «Полагаю, да».
В передней части кабины корабля находился прямоугольник, похоже, из стекла, и оттуда, слегка подняв взгляд, можно было увидеть звезды; множество звезд, тысячи и тысячи звезд, которые, соединяясь, образовывали пятна золотистой пыли. Вид был изумительный, хотя меня больше привлекала появляющаяся в иллюминаторе смена различных мест Земли: сначала возникло побережье Китая с подобием крючка, который, по всей видимости, был Кореей; затем Япония, казавшаяся с такой высоты чем-то вроде шарфика. «Не знаю, известно ли тебе, Владимир, что святой, проповедовавший христианство в Японии, был баском. Его звали Франсиско Хавьер». Он улыбнулся: «Не спрашивай меня о святых. Я не люблю религию. Это опиум для народа».
Мы пролетали над Тихим океаном, огромным черным пространством. «Есть одна вещь, которая очень меня огорчает, Владимир. Мне бы очень хотелось перед смертью увидеть Страну Басков, но это невозможно». – «Почему? На какой параллели она расположена?» – «Да нет, не в этом дело, – ответил я. – Ее можно было бы увидеть с этой орбиты. Но проблема в размерах. Страна Басков такая маленькая, что из космоса ее не разглядеть». Владимир печально взглянул на меня: «Да, эту проблему мы решить не можем, дружище. Но если ты посмотришь внутренним взором, то все увидишь. Для внутреннего взора нет предела». – «Один мой друг, Рамунчо, часто говорил, что у нас за первыми есть еще другие глаза», – заметил я. Владимир улыбнулся: «Вот как раз сейчас я вижу Красную площадь в Москве. Вижу, как среди других людей идет моя жена. Наверняка идет покупать изюм. Потом она зажарит барашка с изюмом на армянский манер. Он превосходен». В иных обстоятельствах я бы поинтересовался рецептом, но сейчас было не до этого, и я предпочел сделать то же, что и он, раскрыть свои внутренние глаза: и я увидел зеленый холм и дом моих предков у подножия, а немного дальше – лиман в Гернике и Бискайский залив. Мои глаза наполнились слезами, как внутренние, так и наружные. «В духовном смысле ты сильнее меня, Владимир, – сказал я. – Ты увидел свою жену на Красной площади и не заплакал. А я плачу по своему дому». – «Спокойно, дружище», – сказал он. И тогда я понял, что он тоже взволнован. Мы замолчали, каждый погрузился в свои мысли.
Прямо под нами я различил земли Калифорнии, где жил дядя Рамунчо. «Прости за вопрос, но почему тебя зовут Владимир? Это в честь Ленина?» – «Думаю, да, – ответил он. – Мой отец – член партии. Но одного из моих дедушек тоже так звали». Я колебался, спросить ли его о национальном вопросе, мне было интересно узнать, что он думает по поводу права на самоопределение Украины и Грузии; но я промолчал. Нехватка кислорода была уже очень заметна, чтобы наполнить легкие, нужно было сделать два вдоха. А чем больше мы говорим, тем меньше нам останется кислорода. Кроме того, и без разговоров было очень хорошо: безмолвие – это музыка небес. Я разглядел юг Канады с озерами, казавшимися маленькими черными крапинками, а потом Новую Землю. Все эти места были словно погружены в сон. Мне тоже хотелось бы заснуть, но мешал недостаток кислорода.
Когда мы вновь пролетали над Европой, дышать уже становилось мучительно. «По правде говоря, Владимир, мне сейчас ничего не стоит умереть», – сказал я. «Для этого есть какая-то особая причина?» – «Это из-за того, что мне сказали, когда я был в заключении. Не знаю, как проходят допросы в России, но испанские полицейские исполняют две роли: одни – «плохие», они тебя избивают, а другие – «хорошие», и они внушают тебе коварные мысли. Так вот, «хороший» полицейский внушил мне идею предательства. Будто Рамунчо с Эчеверрией меня продали, и поэтому нас так легко схватили. Вначале я не хотел об этом думать, но есть слова, которые, словно черви в сыре, однажды попав в твою голову, только жиреют. И я пришел к заключению, что это может быть правдой, потому что Эчеверрия действительно вел себя довольно странно с того момента, как мы выехали из Мамузина. Рамунчо нормально, а Эчеверрия странно. Серьезно, Владимир, вполне может быть, что именно он нас предал. И если это правда, я предпочитаю умереть. От одной только мысли об этом мне становится плохо».
Мы летели над океаном. На панели управления загорелись зеленые лампочки, и корабль стал резко снижаться. «Мы возвращаемся домой», – сказал Владимир. Ему трудно было говорить. Наши лица были в поту. «О чем ты думаешь, Владимир?» – спросил я его. «Если нам ничего не поможет, я буду первым космонавтом, погибшим при исполнении обязанностей».
Я задумался. Невозможно было вычислить, под каким номером шел я. Во всяком случае, точно. Первыми были мои бабушка с дедушкой и две тетушки. И две тысячи человек, погибших в Гернике. И все те, что погибли во время войны, безвинно расстрелянные, как те учителя из Обабы, о которых часто рассказывал Рамунчо. И еще Лубис, первая жертва из нашей компании, задушенный тоже с помощью полиэтиленового мешка. И еще много других. Но точно подсчитать было невозможно, а посему все свое внимание я направил на стекло иллюминатора.
Мы снова пролетали над Калифорнией, и я попрощался с дядей Рамунчо. «Он долгое время боролся за освобождение Эускади, – сказал я Владимиру. – Но сейчас он сердит на нас. Говорит, что не оправдывает наших методов. Он занимает несколько соглашательскую позицию, как все члены его партии, но все-таки заслуживает моего уважения».
«Прекрасно умереть под этими звездами», – вдруг со вздохом сказал Владимир. Легкое движение крыльев его носа прекратилось; его глубокие глаза навсегда застыли на одной из звезд. Космический корабль устремился вниз, но на этот раз в свободном падении, словно смерть пилота лишила его желания продолжать полет.
Мы столкнулись с землей, и корабль рассыпался на тысячу осколков. Тут же появились две медсестры, которые отвезли меня в больницу. Я открыл глаза. Передо мной стоял очень серьезный мужчина, одетый в халат врача. «Худшее уже позади», – сказал он. «Я в Сибири?» – спросил я. «Вы в больнице в Сан-Себастьяне, – сказал он. – Худшее уже позади».
Я закрыл глаза, и передо мной вновь возник Владимир Михайлович Комаров. Он лежал на катафалке на Красной площади, и сотни людей стояли в очереди, чтобы отдать ему последние почести. А где его жена? О чем она подумает, когда вернется с помпезной церемонии и обнаружит на кухонном столе купленный накануне изюм? Многие мужчины и женщины, доходя до катафалка, поднимали кверху, сжатый кулак. То же самое сделал и я. Я энергично поднял кулак в честь Владимира Михайловича Комарова.
«Очень хорошо, подвижность руки восстановилась», – сказал врач. «Как мои друзья?» – спросил я, приходя в себя. «Не слишком хорошо, но лучше, чем вы. Некоего Хосебу мы выписали позавчера», – сказал врач. Радости моей не было предела. Хосеба это настоящее имя Эчеверрии. Если ему задали перцу, то это означало, что он нас не продал.
Мои глаза вновь наполнились слезами. Но на этот раз от радости. «Спокойно, худшее уже позади», – повторил врач. «Где моя рубашка?» – спросил я, пытаясь приподняться. У меня отовсюду торчали трубки. «Зачем она вам? В отделение интенсивной терапии не разрешается вносить одежду с улицы», – сказала медсестра. «Я должен посмотреть одну вещь. Пожалуйста!» – твердо потребовал я. В конце концов мне ее принесли, и я попросил медсестру, чтобы она показала мне изнанку. Ткань из Герники была там, на своем месте. Я попросил, чтобы ее как следует берегли, и заснул. Врач был прав, худшее было позади.
Мы должны были отправиться на поезде к Средиземноморскому побережью, чтобы осуществить серию акций. По мнению руководителей организации, в те времена туризм являлся фундаментом экономики испанского государства, и нанесение урона этому сектору предполагало атаку на диктатуру, удар по одной из ее основ. Поставленная цель вовсе не представлялась недостижимой, совсем наоборот: десять бомб, заложенных на десяти пляжах, и отели опустеют. Единственная сложность крылась в том, что нам предстояло десять раз за весьма короткий отрезок времени выезжать на шоссе. Но, как заявлял Хосеба, нашим лучшим союзником мог стать аккордеон. Музыка поможет нам в наших перемещениях. Ну а кроме того, в футляре аккордеона мы сможем перевозить взрывчатку.
Накануне нашего отъезда в местечке Альцуруку менее чем в шестидесяти километрах от Биаррица собирались праздновать шаривари, и Хосеба предложил нам пойти на праздник, дабы слегка успокоить нервы и воочию увидеть это «уникальное представление, театральный реликт Средневековья». Мне совсем этого не хотелось. Кроме того, на баскские праздники по ту сторону границы, во французскую Басконию, обычно приезжало много народу из Сан-Себастьяна и Бильбао, и мне казалось, что нас могли там заметить. Мы наверняка встретим какого-нибудь знакомого. И совсем уж наверняка этот знакомый пустит среди своих друзей слух: «Я тут как-то видел Эчеверрию еще с двумя типами. Они где-то в районе Альцуруку». А это было нехорошо. Сабино, инструктор организации, не уставал повторять: «Рано или поздно все достигает полицейских ушей. Если речь идет об испанской полиции, это плохо; если о французской, еще хуже». Но Эчеверрия умеет убеждать, и в конце концов мы с Трику уступили. Трику сделал это потому, что ему нравятся баскские праздники; я же потому, что у меня не было желания вступать в спор.
Шаривари начался шествием. Танцоры, музыканты, актеры, переодетые судьями, жандармами и адвокатами, все, кто исполнял какую-то роль в театральном представлении, прошли по улицам в направлении к площади. Погода была прекрасная, небо голубое; звуки маленьких флейт – ширулаков – и смех людей создавали радостную атмосферу. Тем не менее я провел всего четверть часа на углу одной из улиц, наблюдая за шествием, а потом вынужден был уйти. Мне было нестерпимо смотреть, как Хосеба беседует со старым приятелем из Бильбао или как Трику дурачится с девушками из Сан-Себастьяна; но еще болееневыносимыми оказались для меня, сам не знаю почему, флейты. Их звуки отдавались в моей голове мышиным визгом. Я предупредил товарищей, что вернусь к концу праздника, и направился по дороге, которая вела на ближайший к городку холм.
Дорога заканчивалась возле крестьянского дома. Это было скромное строение с белыми стенами и окрашенными в голубой цвет дверьми и окнами. Перед ним, на краю ровного участка земли стояли два стога сена и маленький, казавшийся игрушечным красный трактор; дальше – большое кукурузное поле, доходившее до следующего холма. Кукуруза уже была высокой, в цвету.
Возле маленького красного трактора я увидел старушку; она сидела спиной к городку на плетеном стуле. Я подошел к ней и весело поздоровался: «Что такое, бабушка? Вы не собираетесь пойти в городок взглянуть на шаривари!» Это была очень красивая старушка, amaci. Маленькая и худенькая. Казалось, она весит не больше сорока килограммов. Волосы у нее были собраны в узел. «Праздники меня не интересуют», – сказала она. Я заметил у нее в руках четки. «Значит, вы предпочитаете молиться», – сказал я ей. «Если хочешь ко мне присоединиться…» – «В молитвах?» Ее предложение рассмешило меня. Далеко позади остались времена, когда я играл на фисгармонии в церкви Обабы или в часовне Ла-Салье. Но все же было очень приятно находиться там, с такой красивой amaci. «Пожалуйста, продолжайте молиться, я с удовольствием вас послушаю». Я уселся на землю, опершись спиной о маленький трактор.
Молитвы были словно колесики. Сначала я слышал слова Agur Maria – «Приветствую тебя, Мария»; затем – бормотание; немного погодя – аминь: поворот. И тут же снова Agur Maria, бормотание и аминь: новый поворот. И так вновь и вновь, без какой-то определенной цели, вращение ради вращения. Мои мысли перенеслись в Ируайн, и я вдруг увидел Лубиса в павильоне для лошадей, и счастливых селян, которые приближались ко мне, повторяя «лошадь, лошадь», а потом Убанбе, Опина, Панчо, Себастьяна, Аделу. Всех близких мне людей, которых я оставил где-то там, позади.
Мне вспомнился zulo в Ируайне – тайник, и некий голос, смешавшийся с бормотанием молитвы, упрекнул меня за то, что мы использовали его не должным образом: «Более века у него было лишь одно предназначение: предоставлять убежище преследуемым, а ты со своими друзьями испоганили его, пряча там похищенных людей». Я узнал голос. Со мной говорил дядя Хуан. «Это потому что Папи не сдержал своего слова, дядя, – подумал я. – Он обещал мне, что будет его использовать только для того, чтобы прятать там попавших в беду товарищей, но вскоре поместил туда одного промышленника, который не заплатил революционный сбор. Но я к этому не имел никакого отношения. Я всегда испытывал уважение к истории Ируайна. Я и сейчас иногда надеваю шляпу от Хотсона». – «У тебя были хорошие намерения, Давид, но ты оказался слишком слабым. Ты не смог справиться со своими чувствами, а чувства в чистом виде – плохой советчик. В этом ты похож на своего отца».
Воспоминания меня огорчили, и я постарался, чтобы они не слишком завладели мною. Но колесики продолжали вертеться – Agur Maria, бормотание, аминь, – и я вновь оказался в прошлом. Я увидел Аделу, выходящую с кладбища Обабы в сопровождении всех тех, кто пришел сказать последнее прости моей маме: Адриан со своей румынской женой, Паулина с девушками из мастерской, Вирхиния в своем темно-фиолетовом платье, певчие церковного хора Обабы… Я понял, что это я отдалился от них, покинул их, а вовсе не наоборот, как я думал до этого. И когда я ушел в подполье, Вирхиния сделала единственное, что она могла сделать, и довод, который она привела мне, когда я позвонил ей из Парижа, был неопровержим: «Не хочу больше тебя видеть. Мне вполне хватило несчастья с моим мужем». Голос Вирхинии на мгновение заглушил молитву старушки. Потом исчез.
Колесики начали новый оборот. Я увидел Трику в таверне Обабы в тот день, когда Армстронг и два других астронавта ступили на Луну. «Я скорее заново рожусь, чем поверю в эту сказку», – говорил какой-то крестьянин, смотревший по телевизору передачу о прилунении. Мы с Трику хотели убедить его, что это соответствует действительности. Но крестьянин упорно стоял на своем. «Поверь им, дружище. Эти юноши много всего знают», – сказала ему хозяйка таверны. На что он ей ответил: «Знают много и не знают ничего. Таков закон молодежи».
Возможно, слова крестьянина были грубыми, но здесь, в Альцуруку, когда я смотрел на кукурузное поле и слушал молитвенное бормотание старушки, они показались мне исполненными смысла. Я подумал, что в первые годы своей юности я совершил много ошибок по неведению, потому что не знал самой простой истины, а именно: что жизнь – это самое великое, что у нас есть, и следует принимать ее всерьез, «как это делает белка», по словам Назыма Хикмета. Но еще не все потеряно; я еще могу выправить свою судьбу, обрести искупление, посетив царство Смерти. Мне придется посетить Гефсиманию, взойти на крест, но наступит счастливый день воскрешения, и я освобожусь от всех долгов прошлого.
Если оставить в стороне метафоры, мой план состоял в том, что я сдамся полиции. Как только мы пересечем границу, я воспользуюсь первой же возможностью, чтобы оторваться от своих друзей, и направлюсь в комиссариат. «Я пришел сдаться», – скажу я. «Почему?» – «Потому что у меня нет желания продолжать». Старушка наконец поставила точку в своих молитвах. Колесики остановились. Решение было принято.
У меня не появилось возможности привести мой план в исполнение. Через три дня в купе поезда полицейский направил на нас с Трику пистолет, и я чисто рефлекторно ударил его по запястью и отнял у него оружие; но, к счастью, мне не удалось помешать задержанию. Позднее меня не покидали сомнения, особенно когда я слышал крики Трику в пыточных камерах, ибо на их фоне решение, принятое на холме в Альцуруку, казалось мне смехотворным и отвратительным. Но я не свернул с намеченного пути. Я признал себя ответственным за все акции, которые мне назвали на допросе, и, кроме того, чтобы поставить окончательную точку, сообщил полиции о существовании тайника в Ируайне. Мои товарищи уже не смогут в будущем им воспользоваться. Сомнения преследовали меня даже после того, как меня поместили в тюрьму, когда коллектив политических заключенных, обвинив меня в предательстве и вменив мне в вину провал, изгнал меня из коммуны и подверг остракизму.
Однажды Трику с Эчеверрией решили нарушить нормы, принятые в коллективе заключенных, и появились в тюремном изоляторе, где я отбывал наказание. Они хотели заручиться моим согласием, чтобы отправить Папи послание в мою поддержку, чтобы сказать ему, что дело о предательстве было чистым вымыслом. Но я отказался. Я сказал им, что наказание было мне необходимо, если я хочу, чтобы душа моя исцелилась. «Ничего не делайте, – попросил я их. – Позволим бабочке вернуться домой». – «Ты подаришь мне эту фразу для стихотворения?» – спросил Эчеверрия. Я сказал ему, что она не моя, я взял ее из книги. Остракизм имел по крайней мере одно преимущество: я мог читать без передышки; стихи, рассказы, романы были для меня как родниковая вода.
То, что произошло во мне, можно назвать преображением. Так бывает, когда любовь превращается в ненависть, если выражаться в духе консультантов по вопросам эмоциональной сферы. За одну ночь я вдруг возненавидел все: мое членство в организации, наши сентиментальные песенки и особенно некоторые слова из нашего привычного лексикона – «народ», «национальный», «социальный», «пролетариат», «революция» и прочее в таком роде. Начиная с этого момента все информационные сообщения организации стали казаться мне абсурдными; еще более абсурдными – террористические акты; а мои товарищи стали для меня чужими и вызывали лишь антипатию.
Преображение завершилось во время нашего пребывания во французском местечке Мамузин, когда организация устроила над нами суд после доноса одного из наших товарищей, которого мы звали Карлосом. Меня переполняла ненависть, и я пообещал себе, что покончу со всем этим как можно скорее. Я должен был выйти из организации. В противном случае я сойду с ума. Потому что та жизнь, которуюя вел, в буквальном смысле была безумством. Подвергать себя опасностям во имя идеологии, которую ты исповедуешь умом и сердцем, возможно, и восхитительно, пусть даже скептики или реалисты и не видят в этом никаких достоинств, поскольку за великими словами всегда следуют великие катастрофы; но рисковать вопреки твоему уму и твоему сердцу – это полный бред, дешевая патетика, судьба карнавального персонажа.
В то время – шел 1976 год – не существовало приемлемого способа порвать с организацией. Ходили слухи о расколе, и неистовые споры между сторонниками «чисто политического» пути и милитаристами были нескончаемы. Милитаристы утверждали, что все, кто защищает умеренные позиции, являются предателями, контрреволюционерами и что они не намерены допустить такого поворота событий. Поэтому я принялся самостоятельно, отбросив всякую риторику и инфантилизм, размышлять над всем этим и в конце концов пришел к решению: сдамся полиции. Или, говоря более жестко – без риторики, инфантилизма и тому подобного, – предам организацию. Решение Папи направить нашу группу на Средиземное море благоприятствовало моему плану. Между Страной Басков и Барселоной шестьсот километров, и нам предстояло проехать их на поезде. Путешествие было длинным, следовало только дождаться подходящего момента.
Как только решение было принято, начались сомнения. Было нечто, что затрудняло реализацию моего плана. Я не знал, как поступить с Трику и Рамунчо. С одной стороны, я не хотел подвергать их опасности и тащить в полицию. Но с другой стороны, я им сочувствовал. Они останутся в организации, в ловушке своего прошлого, все больше и больше погружаясь в нее. Это меня не устраивало. Я хотел быть примерным матросом, потерпевшим кораблекрушение, и разделить с ними спасательную шлюпку.
В конечном итоге возобладало чувство примерного матроса. Возможно, Рамунчо и Трику не прошли через то же преображение, что я, но я видел, что они очень устали и все больше уходили в себя. Трику проводил половину дня, пробуя различные кулинарные рецепты, а другую половину – слушая эзотерические программы по радио или читая журналы о космонавтах. Кроме того, в определенном смысле он стал настоящим маньяком. Он хранил кусочек ткани, отрезанный, по его словам, от платья, в котором была одна из его тетушек в день бомбардировки Герники, и всегда, когда мы отправлялись куда-нибудь, он пришивал его к изнанке своей рубашки; без него он не мог успокоиться, как варвар, потерявший свой амулет. Что касается Рамунчо, то он сосредоточил все свое внимание на изучении английского языка. Как только предоставлялась малейшая возможность, он брал книги и пленки и уходил заниматься. Однажды Папи сказал, что ему следовало бы глубже внедриться в организацию, на что Рамунчо ответил категорическим отказом. Он не хотел ничего знать. Ограничивался лишь тем, что осуществлял акции, которые ему велели осуществить, и точка. Возможно, он пребывал в подавленном состоянии. Рамунчо всегда был немного склонен к депрессии. И смерть его матери очень его подкосила.
Когда мы выехали из Мамузина, я сказал себе: «Я должен вытащить их из ямы. Испанская диктатура долго не продлится. Изменение политической ситуации, несомненно, приведет к амнистии, и заключенные смогут выйти на свободу. А вот положение членов организации, которые к тому моменту будут продолжать активную деятельность, напротив, будет очень сложным». Я был убежден, что милитаристы вроде Карлоса возобладают в организации и, следовательно, вооруженная борьба продолжится. И активные борцы снова вернутся в тюрьмы. В те самые тюрьмы, которые только что опустели. А когда будет объявлена следующая амнистия? Это невозможно предвидеть. Но пройдет немало лет. Может быть, десять, может быть, двадцать. А посему было необходимо попасть в тюрьму как можно раньше.
Я не буду распространяться о деталях нашего задержания. Как только мы выехали из Сан-Себастьяна, я сказал своим товарищам, что иду в туалет, и попросил контролера позвать представителя железнодорожной полиции. Когда передо мной появился полицейский, я сказал ему, что хочу поговорить с каким-нибудь ответственным лицом, что речь идет о жизненно важном деле и что если все пройдет хорошо, он получит месяц отпуска и, возможно, даже медаль. Я позвонил со станции Альсасуа и оговорил условия с губернатором Наварры: никакого насилия во время задержания и никаких пыток в комиссариате. В них на самом деле не будет никакой необходимости. Ведь я сам предоставлю им всю информацию, которой владеют мои товарищи. Губернатор дал мне слово, а я сообщил единственный факт, который был ему в тот момент нужен: один из моих товарищей играет на аккордеоне. Найти наш вагон было нетрудно. «Вы не возражаете, если мы задержим вас в Сарагосе? Это чтобы лучше все подготовить. Я не хочу спешить», – сказал губернатор. Я ответил, что у меня возражений нет и чтобы он сделал одолжение, прислал умных полицейских. «Вы же знаете, с умными работать всегда лучше». – «Вы просто циник», – сказал он со смешком. Он нервничал. Не каждый день случались звонки вроде моего.
Спустя четырнадцать месяцев, две недели и пять дней мы с Трику и Рамунчо благодаря амнистии оказались на свободе, наконец-то вне организации и готовые начать новую жизнь. Тогда мне показалось, что заплаченная цена была низкой. Ибо многие наши товарищи вернулись на свободу после десяти или более лет тюрьмы, а мы отделались сравнительно очень удачно. Но прошло время, мне довелось получить один за другим еще несколько жизненных уроков, и теперь я уже не обманываюсь на этот счет. Для всех нас цена оказалась высокой. Особенно для меня.
Я слышу голоса Трику и Рамунчо. Они не согласны со мной и возражают против моего последнего утверждения. «Как это ты заплатил больше всех, Эче? – говорит Трику. – Как ты можешь так говорить? Ты что, не помнишь, как безжалостно меня пытали и что я чуть не умер?» И Рамунчо говорит так же сердито: «Ты всегда был эгоцентриком, Эчеверрия. Всегда помещаешь себя в центр мироздания. Те четырнадцать месяцев, две недели и пять дней, последовавшие за нашим пребыванием в комиссариате, я провел под страхом смерти, обвиненный в предательстве и стукачестве. Кроме того, тюремный комитет сделал всеобщим достоянием все самое плохое из моего прошлого. Я снова превратился в сына фашиста, последнего представителя ненавистного рода Если кто-нибудь произносил мое имя в тюремном дворе, все сплевывали. И когда я вышел на свободу, все было так же. Я входил в бар, и люди начинали смотреть в другую сторону. Я видел свое имя на стенах: я был предателем и заслуживал смерти. Я и худшему врагу, Эчеверрия, не пожелал бы прожить такие годы. Правда, у произошедшего оказалась и своя хорошая сторона, в этом ты прав. Не пройдя через это мучение, я не приехал бы в Стоунхэм и не дотронулся бы кончиками пальцев до рая. Но это заслуга не твоя, а тех людей, которых я встретил в Новом Свете. Если бы не дядя и особенно Мэри-Энн, я бы кончил как космонавт Комаров, о котором так много рассказывал Трику; я бы описывал круг за кругом, постепенно задыхаясь».
В чем-то Трику и Рамунчо были бы правы, и если бы они действительно сказали мне те слова, что я вложил в их уста, в первый момент я бы замолчал, устыдившись. Но потом я бы попросил их взглянуть на шрам, пересекающий левую часть моего лба.
Находясь в застенке, я слышал крики, прежде всего Трику, но и Рамунчо тоже, и я тоже ждал наказания, ударов, одного-другого пинка ногой. Я был не настолько наивен, чтобы поверить в обещание губернатора. Но вместо этого полицейские рассказывали анекдоты, смеялись, угощали меня сигаретами, а во время обеда и ужина приносили мне пиво и сэндвичи. Становились похожими на правду слова одного из полицейских: «Ты выйдешь из комиссариата более толстым и будешь выглядеть лучше, чем когда попал сюда».
Моей первой реакцией была благодарность, но в ту ночь, когда Трику увезли в больницу – единственная ночь, когда в подвалах, где полиция пытала заключенных, стояла тишина, – я понял смысл такого поведения. Полиция подготавливала послание: «Эчеверрия – предатель». Было очевидно, что наш стремительный провал вызовет подозрения в организации, и они начнут задавать вопросы. Когда тюремный комитет передаст им отчет – «После допросов Эчеверрия вышел в чудесной форме», – подозрения обретут силу. Я буду подвергнут новому допросу, на этот раз в тюрьме, и моих товарищей убедить будет непросто. Я весь вспотел. Я представил себя брошенным на пол в тюремной камере.
В это самое мгновение – «Слава богу», – подумал я – дверь открыл один из полицейских, напомнивший мне, что пора завтракать, и предложивший вместе выпить кофе. Я стал пить кофе и обратил внимание на толстую железную дверь, напоминавшую дверцу сейфа, которая служила входом в подвал. Вскочил и со всей силы ударился о нее головой.
Я очнулся через двадцать часов в больнице. «На улице проходят протесты против того, как обращались с тобой и твоим другом», – сказал мне санитар. Я понял, что спасен, и испытал счастье. Я еще не знал о вреде, который я себе причинил: Глубокая рана на лбу, навечно оставившая фиолетовый шрам.
Покинув больницу, я стал страдать. Сначала из-за Трику, который в течение многих дней находился в состоянии комы, под угрозой того, что уже никогда не придет в себя. Во-вторых, на протяжении долгого года – из-за Рамунчо, которому пришлось взять на себя груз, по праву принадлежавший мне. В-третьих, потому что в течение этого долгого года я был вынужден терпеть товарищей по организации. И в-четвертых, потому что практически по сегодняшний день мой шрам, мое позорное пятно, приговорил меня к одиночеству.
Приговоренный к одиночеству. Снова термин консультантов по вопросам эмоциональной сферы. Но это неважно, ведь все мы банальнее, чем думаем. Уж я-то наверняка. И если говорить о приговоренных к одиночеству, то недавно я видел по телевизору девушку весом сто двадцать килограммов, которой очень хорошенькая ведущая – пятьдесят пять килограммов, зеленые глаза – удивленно говорила: «Как, тебя никто не любит? Но почему?» То же самое она сказала бы и мне. Выразила бы точно такое же удивление. Словно не заметила бы моего фиолетового шрама. А я бы чувствовал себя как девушка весом сто двадцать килограммов. Разумеется, я бы не расплакался, сказал бы что-нибудь жесткое. В конце концов, – излишне это говорить – я сильный человек.
Во время первого свидания в тюрьме, на которое пришла моя тогдашняя девушка – ее звали Нико, и она работала фотографом в газете, – она не могла оторвать глаз от моего шрама на лбу. «У него ведь изменится цвет, правда?» – наконец спросила она. «Ну конечно, изменится», – ответил я ей. Но он не изменился. Он оставался тем же на протяжении пяти или шести лет. Потом он утратил яркость и стал более приглушенного сиреневого цвета. Но до этого он успел отпугнуть Нико. И всех остальных женщин. Мне смешно: я как-то прочел в одном из воскресных приложений, которые публикуют газеты, что для мужчин очень важна внешность женщины, но что женщины не придают никакого значения внешности мужчины. Я не перестаю смеяться над этим: укрась себе голову шрамом, тогда и поговорим.
Но одиночество оказалось лишь малой частью цены, которую мне пришлось уплатить, не более двадцати или двадцати пяти процентов. Ведь в действительности помимо шрама на лбу у меня есть и другой, точно не знаю где, может быть, в душе, или в сердце, или в мозгу: клеймо предателя.
Мы, предатели, – отвратительные твари. Даже тот, кто прощал все, не простил предательство своего ученика. И ученик повесился, Я же хотел искупить свои грехи, надеялся добиться прощения посредством образцового поведения. В тюрьме я говорил себе: «Я во всем признаюсь и возьму на себя тот крест, что несет сейчас Рамунчо»; но боялся, что меня убьют. Потом я подумал, что все улажу, когда выйду на свободу. Напишу Папи письмо с признанием и уеду за границу. Но меня опередили мои уехавшие друзья: Трику – в Монтевидео, Рамунчо – в Соединенные Штаты. Мое признание не принесло бы им никакой пользы. И я решил молчать.
Прошли годы, и история предательства в поезде затерялась среди тысяч других историй. О ней, пожалуй, помним мы с Трику, Рамунчо, Папи да еще кто-нибудь. Но это все. Трику заново родился в Монтевидео, и теперь он стал богатым гражданином, владельцем одного из лучших ресторанов в городе И у Рамунчо все тоже хорошо, или даже лучше. В его случае из ада его вызволила любовь. Я же, в отличие от них, влачу весьма средненькое существование. Но ничего, мой второй шрам тоже меняет свой цвет, становится все более приглушенным, как и шрам на лбу, и я не теряю надежды.
В свете этого утра компьютер казался совершенно белым, и у меня создалось впечатление, что бумаги, фотографии и прочие предметы, сгрудившиеся вокруг, мешают ему. Я тут же принялся расчищать стол, и все было отправлено в большую картонную коробку. В какой-то момент я подумал отвезти все на свалку в Три-Риверс, как сделал это с тетрадью с гориллой. Но мне стало немного жаль, и я оставил все как есть. Или почти все, потому что я отобрал две фотографии, чтобы поместить их в более красивую коробочку: снимок, который сделал отец Хосебы в день нашего первого занятия с Сесаром и Редином и тот, что был сделан во время открытия мастерской Адриана возле Купальни Самсона. Я поступил так прежде всего ради Сесара и Лубиса. Оба они часто приходят мне на память. Лубис испытывал бы отвращение к людям, которые угрожали Сесару.
На столе остался только белый компьютер. Я спросил себя, можно ли оставить что-нибудь возле него, и из колоды карт, которую мне подарил Папи, вынул бабочку Мэри-Энн, ту, что имеет название Gonepteryx rhamni, желтого цвета с оранжевыми пятнышками. Я положил ее на стол и немного подождал. Воздух не дрогнул, тишина не нарушилась, все по-прежнему пребывало в покое. Но кабинет, казалось, стал радостнее. Вскоре, словно кто-то ее позвал, в дверях появилась она, и мы вДвоем отправились на прогулку.
Мы провели вторую половину дня на берегу озера Кавеа. Парусники и маленькие лодки бороздили воду. Сидя на террасе одного из кафе, мы заказали для всех лимонные пирожные, lemon cakes. Потом Хелен заговорила о вчерашнем выступлении. «В конце все стали смотреть на твой лоб. И с удивлением не обнаружили никакого шрама», – сказала она Хосебе. «У меня, конечно, есть тенденция к автобиографичности, но не до такой же степени», – ответил Хосеба.
Но на самом деле его тенденция к автобиографичности вполне даже доходит до этого предела. Шрам у него есть, но не на лбу, а на затылке. Он бросился на угол двери не вперед, как об этом говорится в его рассказе, а назад. Врачи утверждали, что если бы удар был немного сильнее, он бы не выжил и не смог всего этого рассказать.
«Думаю, людям выступление понравилось, – добавила Хелен. – А история с Тоширо даже вызвала смех. Что совсем уж необычно: о троцкистах в калифорнийских газетах пишут очень плохо». Хелен убеждена, что это самый консервативный штат. Даже в большей степени, чем Техас или Алабама. «Но больше всех смеялись Кэрол и Хелен, – сказал я. – Они очень хотели приятно провести время. Они были к этому предрасположены».
Как говорили римляне, Мэри-Энн попыталась потрудиться pro domo sua, лить воду на свою мельницу: «Кэрол с Хелен действительно желают приятно провести время. Поэтому им хотелось бы послушать и твои рассказы. Мы могли бы сделать это прямо на ранчо, в присутствии небольшого количества слушателей». – «Хотят подбодрить своего больного», – прокомментировал я Хосебе. «Дональд действительно искренне ценит то, что ты пишешь, – возразила Мэри-Энн. – Он раздарил множество экземпляров рассказа, который был опубликован в Визалии». – «Первый американец Обабы, – сказал Хосеба, демонстрируя хорошую память. – Мне тоже хотелось бы его послушать. Или, по крайней мере, прочесть». – «Посмотрим», – сказал я, чтобы не продолжать разговор на эту тему.
Вода в озере была голубоватого цвета, а парусники казались белыми платочками, которыми вот-вот взмахнут, чтобы сказать hello или goodbye. Но они продолжали невозмутимо следовать своему курсу, мягко повинуясь воздушным потокам. «Я уже не вижу веселых лодок Кавеи, – процитировал Хосеба. – Я различаю лишь гигантскую сеть рыбака». И добавил: «Цитата подлинная». – «Ну а я вместо гигантских сетей вижу лишь домик, где можно взять напрокат лодку», – сказала Мэри-Энн. Пятью минутами позже они с Хелен уже гребли.
Оставшись вдвоем, мы с Хосебой вновь заговорили о его выступлении. Я признался ему, что, на мой взгляд, его тексты достаточно верно отражают истину и что на мой счет он может быть спокоен. Пребывание в тюрьме предоставило мне возможность расплатиться за свои ошибки. А также косвенно – начать новую жизнь в Америке. В случае же с Агустином все было гораздо сложнее. Он навсегда останется моложе нас. В каком-то смысле ему всегда будет двадцать лет. А в двадцать лет непросто понять произошедшее. «Мне тоже не так-то просто осознать его, – сказал мне Хосеба. – И я говорю не о том, что сделал после отъезда из Мамузина, а о том дне, когда приехал за тобой на «гуцци». Я не понимаю, зачем вытащил тебя из постели Вирхинии и вовлек тебя во всю эту заварушку. Именно поэтому я должен написать книгу». Это был удобный момент, чтобы упомянуть о моих воспоминаниях, но я не отважился. «Единственная альтернатива – исчерпывающим образом проанализировать обстоятельства», – сказал я ему. Он согласился со мной, но только из вежливости. На данный момент он не нуждается в такого рода советах.
Я вспомнил о розе, которую дала мне Тереза и которую я поставил в хрустальный бокал, и о решении, что тогда принял: буду ждать письма от Вирхинии до тех пор, пока роза не потеряет все свои лепестки, и если к тому времени я его не получу, то навсегда забуду о ней. Я невольно посмеялся над шуткой, которую сыграла со мной жизнь. Роза оставалась нетронутой, когда пришло это письмо; она продолжала оставаться нетронутой и в тот день, когда за мной приехал Хосеба и я навсегда уехал из дому.
Перед нами прошла моторная лодка. В ней сидели мужчина и женщина лет шестидесяти, а также собачка чихуахуа в спасательном жилете. «This is America!» [24] – воскликнул Хосеба.
«Можно, я еще кое-что скажу о твоем выступлении?» – спросил я его. Он жестом показал, что конечно, да. «Мне кажется, в рассказе Эчеверрии есть одна слабая сторона. Это касается железнодорожного полицейского и звонка губернатору… Возможно, люди из Три-Риверс этому и поверили, но я-то нет. Ты уже давно готовил сию операцию». – «Если хочешь знать правду, я начал думать об этом в день смерти твоей матери, по дороге из По в Мамузин». – «А все детали обговорил с тем самым другом из Бильбао, с которым встретился в Альцуруку». – «Bistan da!» – «Это же очевидно!» – воскликнул Хосеба, подражая произношению жителей Альцуруку. «В любом случае всегда необходимо какое-то преобразование, – добавил он. – Например, шрам с затылка перемещается на лоб. На лбу он заметнее и о нем легче помнить». Он привел несколько примеров. Так, мы бы не обратили внимания на моторную лодку, если бы в ней не было собачки в спасательном жилете. Хосебе всегда нравилась теория литературы.
К счастью, вскоре вернулись Мэри-Энн и Хелен. Мне хотелось вернуться домой. И усесться перед этим белым компьютером. Меня восхищает его покладистость. Я провожу пальцами по клавиатуре, и на экране появляются буквы и слова. Появляется роза, появляется хрустальный бокал.
Паника. Когда я сегодня утром встал, у меня возникло ощущение, что мои ноги каменные, они были такими тяжелыми, что я не смог даже доплестись до телефона. Мэри-Энн позвонила доктору Рабиновичу, и по его рекомендации я принял двойную дозу даблена. «Теперь тебе будет лучше», – сказала мне Мэри-Энн. С ее помощью мне удалось успокоиться. Потом пришли Хосеба с Хелен, и они мне тоже помогли. Кроме того, ноги у меня теперь были не каменными, а скорее будто из гипса. В полдень я смог встать и спустился под навес.
Около двух часов доктор Рабинович позвонил, поинтересовался моим состоянием и спросил меня, не хочу ли я перенести дату операции на более ранний срок. «Можно было бы на восемнадцатое. На среду». – «Это было бы лучше, не так ли?» – сказал я ему. «Если бы вы жили здесь, в Визалии, я бы не предлагал вам ничего менять. Но меня беспокоит время, которое вам необходимо для того, чтобы добраться из Три-Риверс. Лучше быть предусмотрительными». Я сказал ему, что согласен. «Ну, вы знаете, вам следует приехать накануне. Семнадцатого», – напомнил он перед тем, как повесить трубку.
Вечером в кабинете я достал из картонной коробки еще несколько фотографий. Точнее, три: ту, на которой я снялся с Вирхинией в день гонок с лентами; портрет, который мне прислала Тереза из По, и снимок, сделанный в день открытия памятника в Обабе, – Ускудун, Дегрела, Берлино, Анхель, Мартин… Во время этого акта я не играл на аккордеоне и впервые в жизни продемонстрировал какое-то достоинство.
Когда я вышел на террасу, Хелен, Хосеба и Мэри-Энн тоже разглядывали фотографии. «Какой ты здесь элегантный, Давид!» – сказал мне Хосеба. Он имел в виду снимок, который мы с Мэри-Энн сделали в Сосалито. «Это первая фотография, где вы вместе», – заметила Хелен. Мэри-Энн на нем показалась мне просто очаровательной. «Мэри-Энн, а что мы сделали с той открыткой из ресторана «Герника»? – спросил я. – Ты ведь помнишь, правда? С той, что мы разорвали пополам?» – «Я очень хорошо помню. И скажу тебе больше: я все еще храню свою часть». – «А ты, Давид?» – спросила Хелен. «Я тоже», – ответил я. «Ну, слава богу!» – одновременно воскликнули все трое.
Нам было очень хорошо на террасе. И сейчас мне даже хорошо. Ноги у меня такие, как всегда, я чувствую пальцы в тапочках. Но сверчок внутри меня начеку. При первом же сигнале тревоги он примется беспорядочно махать крылышками, как обезумевшее насекомое.
После обеда я обнаружил, что на столе лежит десяток ракушек, а карта с желто-оранжевой бабочкой поменяла свое место. Мне не пришлось мучиться над разгадкой: в саду послышался смех Лиз и Сары. «Вы очень красивые», – сказал я, когда вышел обнять их. У них загар из Санта-Барбары. «На пляже было очень хорошо, – сказала Сара, – но мне хотелось домой». Втроем мы пошли взглянуть на лошадей, а оттуда к Эфраину и Росарио. Я почувствовал небольшую слабость.
Некоторое время назад – сейчас семь часов, но скоро я присоединюсь ко всем, чтобы посмотреть фильм, который будут показывать по телевизору, – я сделал странную вещь. Написал эпитафию, которую мне хотелось бы, чтобы вырезали на моем надгробии, а затем погребальную молитву. Слова пришли мне на ум без каких-либо усилий, словно сами по себе, будто они были предназначены другому человеку. Мне следует сообщить Мэри-Энн, что молитва находится здесь, в файле, соответствующем 14 августа. Если я умру, пусть ее прочтут на трех языках: она – на английском, Эфраин – на испанском, а Хосеба – на нашем языке Обабы.
Эпитафия: «Он никогда не был так близок к раю, как когда жил на этом ранчо».
Погребальная молитва: «Никогда он не был так близок к раю, как когда жил на этом ранчо, до такой степени, что покойному с трудом верилось, что на небесах ему может быть лучше. Ему было нелегко расстаться со своей женой, Мэри-Энн, и со своими двумя дочерьми, Лиз и Сарой, но, когда он уходил, ему хватило капли надежды, чтобы попросить Бога вознести его на небо и поместить подле его дяди Хуана и матери Кармен, а также рядом с друзьями, что когда-то были у него в Обабе».
Воскресенье. Все утро я провел, складывая мозаики с Лиз и Сарой. После обеда они ушли к Эфраину с Росарио, а мы с Мэри-Энн, Хосебой, Хелен, Кэрол, Дональдом и еще несколькими друзьями из Книжного клуба собрались в гостиной. Стояла слишком удушающая жара, чтобы сидеть под навесом. Когда я пришел, все обсуждали состоявшиеся в среду чтения, но Дональд тут же принялся нахваливать Первого американца Обабы и предложил мне прочитать его. Я сказал, что не могу и, если ему так хочется, пусть прочтет его сам.
Дональд ждал такого ответа и был готов. У него имелся сокращенный текст рассказа, опубликованный в Визалии, с post-it [25] на первой странице. В действительности все уже были готовы. Было видно, что они обо всем договорились. Дональд начал читать: «В то время, когда он вернулся с Аляски и занялся строительством гостиницы, дон Педро был очень толстым человеком, о котором говорили, что он каждый день взвешивается на новомодных весах, привезенных из Франции…»
Я сделал ему знак, чтобы он продолжал, и пошел в кабинет, чтобы найти письмо, которое Педро Галаррета написал моему дяде Хуану, объясняя ему, что с ним произошло перед тем, как тот спрятал его в тайнике в Ируайне. Я пару раз перечитал его и вернулся в гостиную. Дональд завершил чтение четверть часа спустя.
«Если вы будете слишком много мне аплодировать, для меня это будет дурным знаком», – сказал я, и они замолчали. Потом я объяснил им, что рассказ, который только что прочитал Дональд, основывается на письме, которое у меня в руках. «Оно написано самим доном Педро Галарретой, первым американцем Обабы. Я попробую перевести его с листа, чтобы вы могли сравнить его с тем, что сочинил я». – «Очень интересно», – сказал Дональд.
Я уселся в кресло и начал переводить рассказ дона Педро – простенький, без метафор и прочих литературных изысков.
(…) Машина мчалась на огромной скорости, и вскоре мы оказались у въезда в Обабу. Там мы остановились, и тут же подошла другая машина. Все, кроме командира, вышли, и в машину сели другие люди. Севший водитель спросил у вышедшего: «Куда нам этих везти?» И тот назвал неизвестное место, я никогда такого не слышал.
Мы поехали вторыми. Тут же свернули с шоссе и начали подниматься по горной дороге. И здесь все мои сомнения рассеялись. Все было ясно, нас намеревались убить. Горы в тех местах были мне незнакомы, но я подумал, что где-нибудь там будут обрывы и я смогу выброситься из машины и покончить с собой. Меня приводила в ужас мысль о смерти, которая нам была уготована, о мучениях, которым нас подвергнут, я не верил, что нас не будут пытать, и был доволен принятым решением. Но наверх машина ехала очень медленно, и я не видел подходящего места для того, чтобы выброситься.
Мы миновали перевал и проехали еще метров восемьсот. Неожиданно ехавшая впереди машина встала поперек дороги. Наша остановилась в нескольких метрах от нее. «Приехали! Всем выйти! Ты первый!» – сказали мне. (Я вынужден на несколько часов прекратить писать, я слишком волнуюсь, вспоминая это, почти теряю сознание, я полежу несколько минут в постели, приду в себя, а потом снова начну писать.)
Мне повторили: «Вы первый, выходите!» Я не хотел выходить, и, поскольку сидел у дверей, остальные не могли двинуться, и мы не выходили. Люди из первой машины уже вышли, учителя стояли возле нее. Подошел человек из другой машины и внезапно нанес мне сильный удар прикладом тяжелого ружья; этого было бы достаточно, чтобы убить слабого человека. Потом он поднял оружие и приготовился стрелять в меня. Один из его товарищей сказал: «Не стреляй, пока он не выйдет, а то он всю машину кровью зальет. Вспомни, что случилось вчера».
Подошли еще двое из другой машины и схватили меня, чтобы вытащить. Я тряхнул плечами и свалил их на землю. Но в конце концов мне пришлось выйти. В нескольких метрах стояли два учителя. Нас построили в ряд, первый дон Маурисио, потом дон Мигель, третий дон Бернардино и четвертый я. Командир с большим пистолетом в руке встал рядом со мной, а его десять или двенадцать человек – позади, метрах в двух, с ружьями на изготовку. Командир обратился ко мне: «Галаррета, вы умрете первым». Я попросил его, чтобы он дал мне сказать несколько слов. «Говорите быстрее, я спешу», – ответил он. Я сказал ему, что не принимал ни в чем участия и впредь не собираюсь, что у меня есть небольшое состояние и я готов предоставить его ему, чтобы он им распоряжался. Он громко скомандовал: «Огонь!» Тогда я внезапно схватил его и поднял в воздух. «Спасайся, кто может!» – крикнул я. Встряхнул его и бросил на землю, а сам побежал в лес, и все начали стрелять по мне. Дон Маурисио крикнул: «Бегите, я не могу, пусть меня убьют здесь!» Я бежал как сумасшедший. Потом у меня стали заплетаться ноги, и я упал на землю. В меня еще пять раз выстрелили.
Решили, что я мертвый. Командир сказал: «А теперь кончайте с этими». Я быстро поднялся, чтобы бежать дальше, и тогда увидел, как замертво падает с пронзительным смертельным воплем дон Бернардино. Потом еще два вопля, дона Мигеля и дона Маурисио. Я не видел, как они упали. Им выстрелили прямо в сердце.
Почти во всех одновременно произвели контрольный выстрел, а тот, кто должен был выстрелить в меня, не найдя меня, воскликнул: «А его здесь нет!» Командир отчитал его: «Теперь мне следовало бы размозжить вам голову из этого пистолета, не знаю, может быть, я так и сделаю за то, что вы позволили ему убежать». Я снова побежал, но тут у меня свалились альпаргаты, а их завязки остались и мешали мне бежать.
Двумя рывками я порвал завязки и побежал босой. Я боялся, что из-за шума они побегут за мной и догонят, ведь они все были молодыми, некоторым меньше двадцати лет…
В этом месте я прервал чтение. «Письмо продолжается, но думаю, достаточно того, что вы уже слышали. Сравнить оба текста несложно, – сказал я. – В действительности события развивались гораздо печальнее. В моем сочинении дон Педро борется, стреляет, чтобы защитить себя, раскаивается в том, что убил ближнего, и наконец спасается. И один из учителей, дон Мигель, тоже спасся, так как вовремя уехал в Бильбао. Ничего этого в действительности не произошло. Дон Педро находился во власти убийц. Мы слушаем его рассказ, и он кажется нам ягненком, в страхе взирающим на скотобойца». – «Что именно ты хочешь сказать, Давид?» – обеспокоенно спросил Дональд. «Что действительность печальна и что книги, даже самые тяжелые, приукрашивают ее».
Наступило молчание, возможно, из-за моей горячности, а также потому, что все помнили о моем скором отъезде в больницу. Хосеба воспользовался своим даром скомороха. «Во что ты надеешься заставить нас поверить? – сказал он строгим голосом, делая недовольное лицо. – Что действительность всегда печальна? А что ты скажешь о том дне, когда ты встретил Рэйчел Вэлч на лошади и на ней ничего не было? Разве это было печально?» Я попытался возразить ему, объяснить Дональду и всем остальным, что это случилось не со мной. Но обман уже парил по гостиной, и бесполезно было пускаться в объяснения. «Голая Рэйчел Вэлч? Где?» – удивленно спросила Кэрол. «Это на лошади ничего не было, – ответил Хосеба. – А Рэйчел Вэлч была в бикини». Дональд удивился. «Ты что, правда был знаком с Рэйчел Вэлч?» – спросил он. В конце концов Мэри-Энн пришлось поведать истинную версию происшедшего. Но это уже не помогло покончить с путаницей. Кэрол было нелегко вернуться к действительности. «Так значит, Рэйчел Вэлч была на озере Тахо», – сказала она мне спустя полчаса после замечания Хосебы.
Я раздумывал, что же подтолкнуло меня прочитать им этот столь драматичный фрагмент истории с американцем, от которого я решил отказаться во время написания рассказа. И почему потом я сделал такой пессимистический комментарий. И у меня есть ответ: сейчас я – Педро Галаррета. Ночь, я в машине и не знаю, куда меня везут. Знаю только, что некоторые из тех, кто ехал вместе со мной, уже мертвы. Я видел их в кабинете доктора Рабиновича, они объясняли ему что-то, и доктор говорил им: «Великолепно. Я рад это от вас слышать». И убежать невозможно, вот это самое тяжелое. Даже если мы убежим, нас всегда догонят, мы всегда вернемся в машину. И однажды мы внезапно услышим безжалостные слова: «Приехали! Всем выходить! Вы первый!» Я больше не хочу думать. Я слышу, как поет внутри меня сверчок. Это не радостное пение: он напуган. Если бы он мог вырваться, он убежал бы и спрятался среди белых клавиш компьютера.
Мэри-Энн помогла мне собрать вещи для больницы, и потом мы поехали в парк Три-Риверс, чтобы Лиз и Сара могли встретиться со своими подругами, Хосеба и Хелен поехали с нами. В парке специалист по воздушным змеям объяснял группе детей, как научить змея летать. Лиз и Сара присоединились к группе, а с ними Мэри-Энн и Хелен. Думаю, Мэри-Энн делает это намеренно. Она полагает, что мы с Хосебой хотим продолжить беседу о «наших делах», и старается оставить нас наедине.
Я сказал Хосебе, что, прежде чем лечь в больницу, я хотел бы завершить наши воспоминания о прошлом, чтобы он рассказал мне все, что знает о Папи, Трику и остальных. «А ты знаешь, откуда взялось прозвище Папи?» – спросил он меня. «Я всегда думал, что его звали Папи за то, что он вел себя слегка патерналистски», – ответил я. «Я тоже так думал. Но, судя по всему, прозвище идет из фильма Papillon [26]. Я раньше не признавался тебе, но я виделся с ним в Гаване». Я так и думал.
Мы довольно долго говорили о Папи. Потом пришла очередь Трику. Хосеба встречался с ним в Монтевидео. «Его ресторан пользуется большим успехом, – сказал он мне. – Знаешь, как он называется? Комический корабль. Как ты догадываешься, он имел в виду Космический корабль, но тот, кто делал вывеску, неправильно прочел, и так все и осталось».
Я убежден, что Хосеба напишет хорошую, отлично документированную книгу, и так ему об этом и сказал. Он стал сомневаться: «А вот я не уверен. Я хотел поговорить с Папи и Трику о предательстве. Как и с тобой. Но проблема в том, что они не читают рассказов. С Папи я в конце концов говорил о Стиве Мак-Куине, а с Трику я просто болтал и гулял по городу». – «Как они? Я хочу сказать, по состоянию духа и вообще». – «Трику совершенно потерянный. Как ты уже говорил, он остался в своих двадцати годах. Знаешь, что он делает каждый день? Проходит мимо Баскского дома, чтобы послушать удары пелоты[27] по стене, которые доносятся до улицы. Говорит, что закрывает глаза и ощущает себя в Стране Басков. Что касается Папи, даже не знаю, что тебе сказать. Он уверяет, что его единственная цель – написать книгу о бабочках Кубы. Но кто его знает».
Урок в парке завершился, и множество воздушных змеев, штук двадцать, парили теперь в воздухе. Два из них, зеленого цвета, принадлежали Лиз и Саре. Мэри-Энн позвала нас, чтобы мы подошли. «Мы продолжим воспоминания, когда ты выйдешь из больницы», – сказал мне Хосеба.
Мы рано поужинали. Я думал тут же лечь спать, но уселся перед компьютером, как ежедневно делаю это на протяжении августа, и решил немного поработать. Сейчас я с Мэри-Энн и девочками посмотрю видео. А завтра – в Визалию.
Расстройство биоритмов в связи с перелетом через несколько часовых поясов (англ.).
Фермы по разведению бабочек (англ.).
Продуктовая палатка (англ.).
Испанскими эмигрантами (фр.)
Пробежка (англ.).
В старом стиле (англ.).
Речной трамвайчик (фр.).
Это Америка! (англ.)
Пояснительные заметки (англ.).
Бабочка (фр.)
Баскский мяч.