32492.fb2 Табернакль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Табернакль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

К вечеру палату кварцевали, в цвете инопланетном напоминала она то ли африканский лес полнолунный, то ли сцену из “Синей птицы”. “Тише, тише… – шептал Мальчику Тимтирим (Уток лежал под боком, на тонюсеньком одеяле, пытался снять боль, навеять сон, сбить жар), – все мы тут, с тобой, с тобой, тише…” В головах у Мальчика стоял недвижно святой Марей, в углу Назарик держал на плече маленького Шоро, крутившего игрушечную шарманку, слаб был голос шарманки, еле тренькал. Князь молился, коротенькие самодельные молитвы его прерывались всхлипами.

Среди выдуманной, выросшей из историй Мировича листвы мелькали мифические существа, висел в колыбели Чорос, пивший лившийся ему в рот березовый сок (над ним, как положено, летала сова), прижимал к животу глиняную плошку Чак-Мооль, все мелкие божества, от богини дверного косяка до божка шпингалета, обмерли в ожидании, жужжали счетные машинки Арабова и Берберова, – однако все персонажи вместе с имагинитивным пространством выцвели, умалились, поубавили светотени, словно готовы были раствориться в неумолимо жестоком воздухе объевшейся белены яви.

– Зачем… зачем… – бормотал Мальчик, – а я ведь чуял: пока не зарежет, не отстанет… ведь он один, директор, а как же все остальные? Столько народу… и никто за меня не заступился… никто… все ему позволили это со мной сделать… вот и добрые люди… добрые люди, вы… зачем… до смерти… меня … довели… меня вы пожрали… как змей Аврага Могой не пожрал…

Тут тихо проехал по середине палаты маленький, как в кукольном театре, призрачный возок жены великана Алангсира, правившей запряженными в возок волами: она вечно искала разрубленное на куски, разбросанное по всей земле тело мужа, чтобы воскресить его, и вроде все уж нашла, а голова так и не отыскалась, тщетно шли волы, зря крутились колеса.

И зашептал Жанбырбай истово, сглотнув слюну, переведя дух:

– Одна наша дальняя родственница – жена монгола. Их младший сын Чойжинхорлоо научил меня делать схрон. У меня есть все для схрона, все, что нужно закопать под заклинательные слова под деревом на холме, даже зуб ящерицы и два пушистых птичьих пера, малиновое и изумрудное. И древняя монета из жабьего рта. И камень из печени монаха. Мы сделаем схрон на проклятие, проклянем их всех, а потом дадим тебе имя Булагат, и всем им будет плохо, будут они пропадать, взрослые твари, а ты оживешь.

– Нет… не оживу…

– Тогда ты оживешь в другой жизни, с руками и ногами, другой совсем, а они получат свое. Все будут прокляты.

– Как же… – сказал Князь, – все прокляты? А Мирович? А Женя Петровна? Их нельзя…

– Никто… из них… за меня… не заступился…

– Если ты не предатель, – сурово сказал Жанбырбай Князю, – ты тоже пойдешь с нами ночью во двор, у тебя есть рука, ты можешь копать.

– Из соседней палаты Вовчик может пойти, – сказал Петя, – у него две руки, а протез ему уже сделали, он на нем хорошо ходит, до двора дойдет.

Глава двадцатая

Ночь. – Золотой Кол и Семь Кузнецов. – Схрон. – “Я за всех молюсь”. – Краденое перышко. – Кости Волынского. – “Прощай!” – “Теперь они пропали”. – И стали мы пропадать.

Ночь раскинула над ними, щадя их, свой звездный шатер, темную скинию свою, ни дождя, ни ветра, только осенний холод. Куртки зимних пижам, кое-как напяленных на летние, были незастегнуты, дрожь, мурашки от холода и храбрости, от шаманской прелести колдовства, от грозовой силы проклятия, от ожидаемых, предназначенных обидчикам бед.

Алтан Гадас, Золотой Кол Полярной звезды сиял в вышине, и кто знает, не собирался ли свод небесный обрушить на их головы озаряющий грешную землю небесный свет из всех девяноста девяти слоев небесных. Семь Старцев, они же Семь Кузнецов, здесь и сейчас назывались Большой Медведицей, но и тут и тогда каждая из семи звезд была тенгри, а одна оставалась краденой, и не было ей цены.

На всех у них было три руки, обрубок с пальчиком, девять ног и один протез.

Лакокрасочный краснокирпичный нарядный домок стоял на маленьком холме, и дерево стояло возле него, точно не ива, может, вяз, а может, падуб или ильм, их ботанические познания были расплывчаты, Мирович не успел рассказать им о растениях, да и сам не особо силен был в определении имен деревьев и трав. Игрушечный холм был для них сложным рельефом, препятствием для героев, но они поднялись к подножию дерева и выкопали ямку для схрона мастерком, найденной при входе лопатой и тупой больничной вилкой.

Чего не было на небе, так это Плеяд, Обезьяны Мичит; однако и издалека вызывала она из небытия стужу, холод и лед, почти готовые сковать лужи.

Черным было Хухе Мунхе тенгри, Вечное синее небо, определяющее судьбу человека, и никто из маленькой процессии увечных магов не знал, есть ли где над ними вотчина Чолмона, хозяина Венеры, хотя известно было всем, что вечерняя звезда его женщина, а утренняя – мужчина, которому принадлежат все звезды.

Небесный свод раскинул над ними свой вечный табернакль, хоть не знали они названий его звезд, планет и созвездий ни на одном языке, ни по книгам, ни понаслышке.

Уже произнес Жанбырбай все заклинания до единого, схрон был закопан, зазвенела из-под земли древняя монета, соударившись с зубом ящерицы, стоном и стуком ответили кости с кладбища у Сампсониевского собора, кости разрубленных, четвертованных два столетия назад, обезрученных и обезноженных Волынского, Еропкина и Хрущова. Никто не услышал ни зуба с монетою, ни мученических костей, уловил подземное страшное преткновение только Князь; он заплакал и стал молиться вслух словами правильных молитв.

– Ты за кого молишься? За тех, кто его пожрал? – осуждающе покосился на него Петя.

– Я за всех молюсь, – отвечал Князь, – за него, за нас и за них тоже.

Никто не видел, как стащил он из схрона и спрятал в рукаве зеленое перышко; он надеялся, что нарушенное хоть чуть-чуть колдовство окажется не таким разрушительным, что проклятие уменьшится не только на краденую составляющую, но, может быть, по неисповедимой математике зла, во сколько-нибудь раз.

Он молился, мысленно говорил Мальчику: “Прощай”, глядя на отчужденные звезды, тут же пугаясь, что прощается с ним, как с неживым.

– Теперь они пропали! – сказал Паша, оборотясь к зданию института; если бы у него были руки, он погрозил бы зданию кулаком.

И стали мы пропадать.

Глава двадцать первая

А был ли мальчик-то?” – “Я ведь литератор понарошку”. – Колдовство навыворот. – Выдумки и легенды. – Зимняя любовь. – Отзвуки театра. – Конец шкатулки.

Клинику закрыли на дезинфекцию, расформировали, перевели больных кого куда, перенесли сроки протезирования; когда я пришла наконец на работу сдавать бюллетень по уходу за ребенком, никто не мог мне толком объяснить, выжил ли Мальчик, кто не знал, кто отмалчивался. Перестала спрашивать и я.

– А был ли мальчик-то? – говорил, сверкая волчьей улыбкой и взором голубоглазого волчары-альбиноса, Лугаревич. – Может, мальчика-то и не было?

Нынешняя дачная лихоманка отпустила меня, и, дождавшись, по обыкновению, сонной тишины, пробралась я к узкому столику у старинного буфета в уголке над лестницей на второй этаж, выставила на стол бумажную шкатулку и принялась выискивать среди открыток разрозненные записки неизвестного. Кем он был? как его звали? ни имени, ни фамилии; сосед, дачник со следующей станции нашей железнодорожной ветки, я из Келломяк, он из Териок, мы могли знать друг друга в лицо, комаровские частенько ездили в Зеленогорск, зеленогорские на велосипедах навещали наше Щучье озеро или знакомых.

“Я литератор понарошку, – писал он, – какой я ворон? я здешний мельник. Почему, кстати, посещает меня навязчивая идея, что известный музыкальный цикл „Прекрасная мельничиха“ имеет отношение к легендарной прекрасной дочери мельника Пиле, матушке Понтия Пилата? Видимо, потому, что я склонен к навязчивым идеям”.

“Как мне нравится фраза из одной из биографий Гумилева – или я вычитал ее из комментариев известного профессора Т.? – „О его романе с Ольгой Высотской ничего не известно“! Я читал ее воспоминания о театре в Териоках. До того, как я их прочел, я представлял ее совсем иною. На меня произвели сильнейшее впечатление ее фотографии: юная девушка с велосипедом, прелестная серьезная Коломбина под руку с Мейерхольдом (в белом, точно Пьеро) на фоне териокских сосен, где-то в дюнах, они идут по тропе, поглощенные разговором. Был ли до Гумилева ее любимым человеком Всеволод Эмильевич? Был ли это роман? Какой? Театральный, скажете вы. Виртуальный? – спрошу я. Из текста ее воспоминаний понять это невозможно. Но и Гумилева она упоминает один раз, как едва знакомого. Часть, бывшая пьесой для зрителей, завершена, то, что происходит с актерами далее, никого не касается, упал занавес, упал, silentium. Как люблю я ее за это молчание!”

“Замечали ли вы, что женщины, с которыми он расставался – по своей ли воле, по их ли желанию, по сюжету ли бытия, – блекли, теряли особый флер красоты, возвращались их лица в обыденность? Так происходило со всеми, кроме Высотской, впрочем, в некотором роде она с ним рассталась не вполне, растила их общего сына, которому рассказывала об отце, как сказку рассказывают или рыцарский роман”.

“Тогда он сказал мне: „Но я-то знаю точно, что потом он снял ту самую комнатушку, которую в театральное лето снимали Ольга с матерью, приехавшей к ней из Москвы, на мансарде кафе “Идеал”, если хотите, я завтра вам покажу, где это было“. Но назавтра он не пришел, и послезавтра, я больше никогда его не видел, я не мог не то что найти его, а и искать не мог, я никогда не знал, как его зовут и кто он, я фантазировал на этот счет впустую”.

“Кроме „Ислама“ и „Пятистопных ямбов“, образ Ольги Высотской мелькает в нескольких стихотворениях, где она говорит ему „да“ у прибрежной сосны, где двухтысячелетним медом пахнут ее душные темные волосы. Впрочем, есть еще текст, один из последних, после последней поездки на юг, „смерть в дому моем и в дому твоем“. В сущности, она была его первая женщина, стихи его изменились после встречи с ней, неудачная женитьба дала совсем другой опыт”.

“Он ехал на Украину, желая увидеть ее случайно, разумеется, вместе с сыном, как в пьесе, фантазер, он колдовал, вспомнив книжки оккультистской практики, читанные в юности, но его малороссийское колдовство обернулось полной неудачей, вместо счастливой случайной встречи вызвал он духов безумия и гибели”.

“- На самом деле, – сказал мне превесело мой безымянный собеседник с тростью в последнюю нашу встречу, – у Гумилева было только две женщины: Ольга Высотская и Ольга Гильдебрандт-Арбенина.

– Жены не в счет? – спросил я.

– Жены не в счет! – подтвердил он, улыбаясь. – Да вообще-то он на каждой готов был жениться, как Джеми”.

“После того, как расстался он с веселой красавицей Ольгой Гильдебрандт-Арбениной (точнее, она ушла от него к Юркуну, странно, она была любимой поэта, его куколкой благословенной, а Юркун был не просто „мальчик“ Кузмина, с которым тот жил не один год; оба, и он и она, были поводами для стихосложения и взбунтовались…), Гумилев ухаживал за молоденькой актрисой Дорианой Слепян. Именно с ней встретил он свой последний новый год в черном зубовском особняке, в черном фраке, под руку с Дорианой в черном платье.

Позже Дориана расскажет – не называя фамилии – о директоре театра, в котором служила, бывшем чекисте, присутствовавшем на расстреле Гумилева и пораженном его стойкостью; директор театра погиб в колесе репрессий тридцатых годов, его в свой час тоже расстреляли.

Дориану Слепян видел я в середине шестидесятых, старая, пополневшая, жила она с двумя подругами в летах в известном доме Толстого на Фонтанке; ходили слухи, что все три почтенные дамы – лесбиянки; в те годы сие было не модно, не почетно и не афишировалось. В комнате, в которой мы разговаривали, были обои характерного петербургского цвета bleu Benois, однако со временем я стал путать голубой цвет Бенуа с другим частотным оттенком петропольских обоев, я уже не знаю, who из них кто: один чуть блеклый, разбеленный, веджвудовский почти, другой интенсивный, ультрамарин с кобальтом одного из множества лазуритов, напоминающий о палитре Джотто”.

“В театральное териокское лето Мейерхольд с несколькими артистами ездил в Мариоки, в Тюрисевя и в Келломяки, где смотрел мельницу; он мечтал поставить мистерию на свежем воздухе, говорил, как эффектно будет выглядеть факельное шествие на знаменитой мариокской лестнице, а блуждающие огни отражаться в келломякских водах… Принимали ли в этой поездке участие Ольга и Николай Гумилев, я не знаю. Возможно, он к этой идее охладел или увлекся чем-то другим”.

“Играя в литератора, я играю и в визионера, вижу поэта и актрису – помня, что им не было и тридцати, а в какой-то мере по наивности и книжному видению были они как дети – у подпорной стенки на пляже, где между камней растет мох, а у подножия скапливаются ракушки и водоросли, принесенные приливом; ветер растрепал ее волосы, она откидывает их назад. По пляжу бегут актеры, запускающие бумажного змея”.

“Мне всегда казалось интересной даже не тема гостя и хозяина, а тема соседей (не по коммуналке, вестимо…). Гоголевские поссорившиеся, Онегин, Ленский и Ларины, город привычных лиц Бёлля. Люди, встречающие друг друга, чьи маршруты совпадают, чьи впечатления схожи, чья география жизни… ну и так далее. В один из вечеров я сообразил, что Гумилев нашей семье был сосед. Учился он в детстве неподалеку от Греческой церкви, в которой венчалась одна из сестер моей бабушки (кстати, мог учиться и с ее братьями), жил в зрелости на Преображенской, тогда как моя бабушка, младшая дочь, обитала с родителями на углу Надеждинской и Малой Итальянской, думаю, они виделись, осознанно или неосознанно, полагаю, он не мог не обратить внимания на красивую черноволосую девушку с ярко-синими глазами, идущую под руку с женихом, поручиком царской армии, кареглазым блондином, они были чудной парочкой, – или болтающей с белокурыми сестрами, ну, те тоже были хороши. Их шаги звучали в одних и тех же переулках, Басков, Саперный, Солдатский, где разглядывали они скульптуры на домах и львиные морды с кольцом в носу на двустворчатой двери; им нравились звезды над угловыми башенками домов на Преображенской, Знаменской, Бассейной, башенные острые флюгера, круглые и стрельчатые окна, их притягивала арка католического собора на Ковенском и цепи ограды Преображенского собора, а весной, когда высыхали тротуары, им случалось ступать по одним и тем же квадратным плитам мостовой у Греческой церкви и у дома Мурузи”.

“Матушка поэта Анна Николаевна не верила в гибель сына, считала, что ему удалось бежать, что живет он „где-нибудь на Мадагаскаре“. Именно на этот остров звал он в путешествие Гильдебрандт-Арбенину в дни любви, а расставаясь с ней, сказал : „Ну, теперь встретимся через семь лет на Мадагаскаре“; и через семь лет после его расстрела она достала карту, нашла этот любимый остров Наташи Ростовой и написала несколько акварелей с хижиной под пальмами, белой стеною в экзотических травах”.

“Не могли ли часы на Николаевской неподалеку от одного из его домов остановиться в миг его гибели? Ржавчина на их циферблате сродни запекшейся крови”.