32591.fb2
Уже и май на исходе, а я после того, как вместе с Маринкой бродил по отрогам начинающихся Крымских гор, еще ни разу не видел ее. Занятия по радиоделу в школе теперь проводит сам Демидченко. Я мог бы написать Маринке письмо и передать его через Лученка. Да нужно ли это делать? Ведь не зря же она сказала тогда на прощанье: «Не приходи ко мне целую неделю. Я разберусь и, может быть, сама тебя позову». Прошла неделя, другая, уже и третья на исходе, а Маринка все еще молчит. Уж не случилось ли какого-нибудь несчастья? Да нет. Михась бы знал об этом. Значит, дело в другом. Разобралась, да не в мою пользу. А может, что-нибудь другое.
—Почему бездельничаете?— попался я на глаза Демидченко.
—Через час на вахту заступаю.
—Так это ж через целый час. За это время можно уйму вещей сделать. Ступайте и помогите Сугако.
—Есть пойти помочь Сугако.
Я стараюсь изо всех сил не давать командиру ни малейшего повода для придирок. И все-таки, несмотря на мои старания, это не всегда получалось. «Да, брат, невеселая у тебя история, Нагорный. Трудно, а делать нечего, надо нести нелегкую службу, а сейчас вот помогать Сугако».
Недалеко от поста, на северо-западном склоне горы, я отыскал Лефера. Он, собирая хворост, спустился в выемку, заросшую кустарником, нагнулся и поднял какой-то предмет.
—Что нашел, Лефер?— спросил я его, остановившись на краю выемки в скале.
—Да вот кто-то ножик потерял.
А ну покажи,— я подошел к Сугако, взял у него перочинный нож, на рукоятке которого были нацарапаны две буквы «М. X.»— «Марина Хрусталева!»— мелькнула у меня мысль. Это же то самое место, где я встретил ее первый раз».— Да, какая-то раззява потеряла. Это, может быть, еще до нашего приезда на эту гору.
—Ты что, Николушка, если бы это было так, он давно бы поржавел,— резонно возразил Лефер.— А этот, смотри, совсем как только что из кармана.
—Пожалуй, ты прав,— не стал я разубеждать Лефера и наводить его на другие мысли.— А если бы я попросил, ты бы отдал его мне?
—Да бери, мне что, жалко?
—А где именно ты нашел его?
—Да вот здесь,— указал Сугако место рядом с нагроможденными плоскими камнями.
Я внимательно осмотрел это место, но ничего подозрительного так и не заметил. Спрятав нож в карман, я сказал Леферу:
—Командир приказал помочь тебе.
—Что помогать? Тут одному делать нечего.
—Я так и сказал командиру, но он настоял на своем.
—Чудно. По-моему он придирается к тебе. В чем-то, значит, ты ему помеха.
Даже Сугако понимает, что Демидченко преследует меня. Несмотря на то, что работы у Лефера было немного, я помог ему собрать хворост и начистить картофеля.
—Да посиди ты, отдохни,— советовал мне Лефер.
—Нельзя. Надо выполнять приказ командира.
—А если этот приказ неправильный?
—Ты понимаешь, Лефер, я тоже думаю, что меня можно было и не отсылать к тебе на помощь. Работы у тебя действительно немного, и ты бы справился с ней запросто.
—Еще бы.
—Но дело в другом. Все мы люди, в том числе и сам командир. Люди мы разные и по-разному думаем, по-разному оцениваем иногда одну и ту же вещь. Представляешь, что было бы, если бы все вопросы, особенно в боевой обстановке, решались, кто как их погашает. Полная неразбериха.
—Ну а если командир неправ, как вот с тобой?
Выполни приказ, а потом можешь обжаловать его перед вышестоящим командиром. Но какой смысл жаловаться по мелочным вопросам, таким, скажем, как у меня? Мелочь она и есть мелочь, не стоящая того, чтобы из-за нее отрывать от важного дела других командиров. Да не все эту мелочь и поймут, даже если человеку бывает другой раз и обидно. Ну что мне стоило помочь тебе собрать хворост и начистить картофеля? Сделал свое дело и разговаривай теперь с тобою в полное удовольствие. А поступи я иначе? На вечерней поверке командир обязательно спросит: «Краснофлотец Нагорный, выполнили ли вы мой приказ? Помогли ли вы своему товарищу?»
—А я бы сказал, что помог,— прервал меня Сугако.
—Я знаю, Лефер, ты добрый человек. Но у меня вот тут,— и я показал на свою грудь,— сидит несговорчивая сударыня-совесть. Как мне сладить с ней? Нет, уж лучше я сделаю так, как приказал командир.
—Хорошо, если бы все так делали.
—Тут я с тобой, Леферушка, полностью согласен и, даже скажу тебе больше, буду делать все так, чтобы было по справедливости.
—Николушка,— и Сугако оглянулся вокруг,— а ты веришь в бога?
—Ты спрашивал об этом еще кого-нибудь?
—Не, только тебя. Уж очень душевно ты говоришь, как в нашем молитвенном доме просвитер.
Я улыбнулся, но так, чтобы не обидеть Сугако. Это же надо, сравнить комсомольца с пресвитером. В памяти всплыла картина раннего утра на озере, куда я еще подростком любил ходить. В километре от нашего дома, над озером— туман. Слышно, как кричит дергач. Я тихонько вставляю весла в уключины и плыву вдоль зарослей камыша. Стоит только неосторожно всплеснуть веслом или стукнуть им по уключине— и очарование покоя нарушится: поднимется крик уток, начнется хлопанье крыльев, потревожится все озеро. Вот так и с Лефером. Одно неосторожное с моей стороны слово, и человек может замкнуться. А как это хорошо наблюдать, как раскрывается душа человека, говорит в нем все лучшее. Не часто это можно видеть, и не перед каждым она открывается.
—Только,— спохватился Сугако,— ты уж никому об этом.
—Можешь быть спокойным, Лефер. Я умею уважать чувства людей. А насчет веры в бога мы с тобою еще поговорим и не раз. Как, согласен?
—С тобою согласен.
Меня это «с тобою» несколько удивило. Выходит, Лефер готов говорить на эту тему, но не с каждым. Оказывается, нужна еще и вера в человека.
Пора сменять Лученка. Когда я подошел к рации, Михась молча показал мне радиограмму. Текст ее был предельно кратким: «Командируйте штаб дивизиона краснофлотца Нагорного тчк Политрук Есюков тчк».
—Это еще за какие грехи, Михась?— спросил я Лученка, надеясь, что ему что-нибудь известно.— Неужели опять Звягинцев?
—Или Демидченко. Но это лишь предположение,— добавил он после небольшой паузы.— Ты только не говори ему, пожалуйста, что я показывал тебе радиограмму. Хватит нам разных переживаний и без этого.
Я вернул Лученку радиограмму и приготовился к разговору с Демидченко. Но он, к моему удивлению, молчал до следующего дня и лишь после сдачи вахты вызвал меня и спросил:
—Это что у тебя за дела с политруком Есюковым?
—Какие дела?
—Так уж и не знаешь?
—Да о чем вы, товарищ старшина второй статьи?
—Ты же читал радиограмму?
—Вы какие-то загадки задаете.
—Ты что, не знаешь зачем тебя вызывает в штаб политрук?
—Откуда же мне знать? Я— рядовой краснофлотец, и если кто и вызывает, то, верно, для какой-нибудь взбучки.
—Темнишь, Нагорный. Ну да дело твое,— после этого Демидченко сделался строгим и добавил:— Получена радиограмма за подписью политрука Есюкова. Вы должны явиться в штаб дивизиона.
—Сейчас?
—Это дело ваше. Можете хоть сейчас.
Чтобы не дать повода для придирки, я принял стойку «смирно», приложил правую руку к бескозырке и по-военному ответил:
—Есть явиться в штаб дивизиона. Разрешите идти?
—Идите.
Я повернулся и ушел. Сборы были недолгими. Спускаясь вниз, я подумал: «Забегу хоть на минутку. Это же по пути». Маринка была в палисаднике и готовилась к очередным экзаменам.
—Здравствуй, Маринка.
—Здравствуйте.
Что случилось? Почему у нее такой строгий взгляд? Почему она ответила не «здравствуй», а «здравствуйте».
—Ясно,— сказал я.
—Что ясно?
—Ясно, что разобралась,— ответил я и подумал.— «Может быть», которое она тогда сказала, это еще не «да».
—Знаете что, Николай Васильевич,— уже и «Николай Васильевич». И откуда только узнала мое отчество? Я же ей, хорошо помню, этого не говорил.— Я презираю предателей.
—Маринка, опомнись, что ты говоришь?
—О человеке судят не по словам, а по его делам.
—Верно. Так за что же ты меня презираешь?
—Сами знаете. Память у вас, я полагаю, еще сохранилась.
—Это все, что ты можешь мне сказать?
—Все.
—Немного. Ну что ж, как говорят, и на том спасибо,— я извлек из кармана перочинный нож с нацарапанными буквами «М. X.» и положил его на стол, перед лицом Маринки.— Твой, что ли?
—Мой. Откуда он у вас?
—Прошлый раз ты мне запретила даже упоминать о некоторых вещах. Эх, Маринка, Маринка, разобралась-таки, да, вижу, не так, как надо. Когда-нибудь ты поймешь, что незаслуженно обидела человека, для которого... э, да что теперь говорить об этом. Прощай.
Выходя из двора Хрусталевых, я скользнул взглядом по окнам, и мне показалось, что от одного из них отшатнулась Анна Алексеевна. Смотрела на нас, но выйти не решилась. Что же произошло, что случилось? Вот уж поистине, одна беда не ходит рядом. Мало служебных неурядиц, так нужно было случиться еще и этому. Ну предположим, что разобралась и поняла, что не любит. Так можно же обойтись с человеком просто, сказать: «Ты извини, Коля, но я тебя не люблю». И все. Трудно было бы мне, но пережил бы как-нибудь. Ведь не один же я такой неудачник. Но зачем ей понадобилось говорить такие обидные слова: «Я презираю предателей». Прав был политрук, когда говорил: «Невезучий ты какой-то». Невезучий и есть.
Невеселые думы роились в моей голове, когда я шел в Севастополь. В штаб дивизиона я пришел перед полуднем. Приняв мой доклад о прибытии, политрук попросил меня подождать, пока он не закончит беседу с политработниками батарей дивизиона. Через полчаса он пригласил меня к себе и сказал:
—Ну как, очистили траншею?
—Крепкий оказался орешек. Но мы нашли новый способ, и теперь дела, кажется, пойдут быстрее,— я рассказал о том, как Танчук вначале был в числе отстающих, а потом, применив взрывной метод, стал не только передовиком, но фактически оказался единственным исполнителем работ по очистке траншеи.
—Вы хоть догадались поздравить человека с такой хорошей инициативой?
—А как же. Выпустили специальный номер боевого листка. Парень даже попросил, чтобы этот боевой листок мы отдали потом ему. Хочет послать домой.
—Это хорошо. А как вы смотрите на то, чтобы написать об этом в газету «Советский черноморец»?
—Не думали об этом.
—А вы подумайте. Кончите свое дело и опишите. Это будет хорошим примером для других.
—Постараемся.
—Ну а теперь другой вопрос,— политрук открыл ящик стола и достал из него журнал.— Когда, вы говорите, было дежурство, на котором вы не приняли радиограмму из штаба полка?
Вот оно, оказывается, в чем дело. Значит, ради этого политрук вызвал меня к себе. Что же он мог выяснить? Если радиограмма была и я ее не принял, то наказывать меня еще строже вроде бы уже поздно. Как-никак с того времени прошло уже почти три месяца.
—Двадцать первого февраля,— эту дату я буду помнить долго.
—Двадцать первого февраля,— сказал про себя политрук.— В котором часу вы заступили тогда на вахту?
—В восемнадцать ноль-ноль, как сейчас помню.
—В восемнадцать ноль-ноль,— снова повторил мои слова политрук.— А сменились когда?
—В двадцать четыре ноль-ноль.
—В двадцать четыре ноль-ноль,— политрук перелистывал страницы нашего вахтенного журнала.— Кто сменил тогда вас?
—Краснофлотец Веденеев.
—А приняли вахту от кого?
—От старшины второй статьи Демидченко.
—Вашего командира?
—Так точно.
—Рабочая волна, на которой работала ваша рация, менялась на вашем дежурстве?
—Нет. По боевому расписанию, мы переходили на новую рабочую волну только с двадцати четырех ноль-ноль.
—Другими словами, на новой рабочей волне начал дежурить ваш сменщик Веденеев?
—Так точно, краснофлотец Веденеев.
—Это ваш товарищ?
—Дружок, товарищ политрук,— улыбнулся я.
—Дружок,— интересная манера у политрука часто повторять слова собеседника.— А теперь посмотрите в вахтенный журнал и скажите, все ли записано в нем так, как было?
Я перелистал журнал и проверил свои записи во время дежурства двадцать первого февраля. Ничего в них нового не было. Все было так, как и тогда, когда разбирали причины моего проступка.
—Никаких исправлений нет,— ответил я, возвращая журнал.
—А в котором часу была передана радиограмма, которую вы не приняли?
—Из штаба полка сообщили, что как будто ее передали нам в двадцать три часа сорок пять минут.
—То есть за пятнадцать минут до окончания вашей смены?
—Да, за четверть часа до окончания вахты.
—За четверть часа,— снова повторил политрук и достал из ящика второй журнал.
Некоторое время он смотрел в открытое окно, как будто вспоминая что-то, а потом открыл журнал в том месте, которое было заложено закладкой, и протянул его мне.
—Это вахтенный журнал полковой радиостанции. Прочитайте радиограмму, переданную на вашем дежурстве в штаб дивизиона.
Я прочитал время, указанное в журнале против текста этой радиограммы. Сомнений не оставалось никаких. В двадцать три часа сорок пять минут меня начала вызывать полковая радиостанция. Пять раз вызывала, а я не отвечал. Рация нашего дивизиона ответила на вызов лишь в три минуты первого, когда на вахту заступил Веденеев.
—Ну что вы скажете на это?— спросил политрук, наблюдавший за моей реакцией.
—Ума не приложу,— ответил я.— Факты говорят, что меня вызывали, а я не отвечал.
—И какой же следует из этого вывод?
—Вывод один— краснофлотец Нагорный спал, за что и наказан пятью сутками гауптвахты.
—Не только,— возразил политрук.— Не только пятью сутками гауптвахты, но и лишением командирского звания, которое вам собирались присвоить. Вот такой же вывод сделали и все остальные, кто изучал причины вашего проступка. Ну а сами вы как можете объяснить это загадочное происшествие?
—Может, неисправность полкового радиопередатчика,— несмело предположил я.
—Исключается, так как эта радиограмма адресовалась всем радиостанциям дивизионов и приняли ее все, за исключением вашей рации.
—А может такое быть, товарищ политрук, что человек все-таки спал, а ему кажется, что нет.
—Это уже из области медицины. Я же— исследователь фактов и причин, которые вызвали их,— политрук немного помолчал, а потом добавил:— Пусть вас не смущает то, что вам непонятно. В этом деле не смогли разобраться не только вы, но к сожалению, и лица рангом посолиднев. Прочитайте в вахтенном журнале полковой радиостанции текст радиограммы, переданной за десять минут до вашего дежурства.
Я вновь открыл журнал на странице с заложенной закладкой. Двадцать первого февраля в семнадцать часов пятьдесят минут полковая радиостанция передала нам радиограмму с предложением перейти на новую рабочую волну. Не в двадцать четыре часа, как предписывалось боевым расписанием, а именно в восемнадцать ноль-ноль. Рация нашего дивизиона подтвердила факт приема этой радиограммы. Только после того, как я второй раз прочитал эти записи, до меня дошел смысл происшедшего.
—А теперь,— сказал политрук,— возьмите свой вахтенный журнал и поищите запись о приеме этой радиограммы.
Я уже начинал понимать причину этого странного, как мне казалось вначале, происшествия, но все еще надеялся на то, что все это не более чем недоразумение. Нет, в вахтенном журнале никаких записей о приеме радиограммы с предложением перейти на новую рабочую волну не было.
—Это значит...
—Это значит,— перебил меня политрук,— что Демидченко, по-видимому, куда-то очень торопился и впопыхах забыл зарегистрировать в журнале принятую радиограмму. А потом уже не хватило духу в этом признаться. Если бы Демидченко не подтвердил факт приема радиограммы, посланной полковой радиостанцией, все это легко и быстро выяснилось бы. Началось бы повторение, дублирование до тех пор, пока не получили бы ответа. Но Демидченко подтвердил, и все успокоились. Вы же, не зная о принятой радиограмме, продолжали вести прием на старой волне и, конечно, не могли слышать позывных полковой радиостанции.
—Но неужели же старшина второй статьи знал обо всем этом и потом никому но сказал ни слова?
—Сейчас совершенно ясно, что знал и молчал. Молчит и до сих пор. Становится понятным и то, почему он так зло обрушился на вас после истории со Звягинцевым.
Вот оно, значит, в чем дело. Теперь я понял, что Демидченко просто трус. И, как всякий трус, готов на любую подлость. Трусость и подлость — неразлучные сестры. Одна следует за другой, как тень. Все начинается с малого. Боязнь осуждения и наказания за ошибку заставляет труса изворачиваться, лгать. Вовремя неисправленная ошибка может повлечь за собою серьезные последствия, а значит, и угрозу строгого наказания. И если случай дает трусу право выбора — взять вину на себя или переложить ее на плечи другого человека, он, не колеблясь, совершает подлость. Так в сущности произошло и в истории с радиограммой. Демидченко впопыхах забыл зарегистрировать ее в вахтенном журнале. А потом у него не хватило духу признаться в этом. Обстоятельства сложились так, что Демидченко ни в чем даже не заподозрили. Вина же за все случившееся легла только на меня. И, казалось бы, делу конец. Но Демидченко чувствовал, что когда-нибудь все это может всплыть на поверхность. И для него будет лучше, если нас разъединят. Тогда ни ему до меня, ни мне до него не будет никакого дела. Поэтому-то он в самом начале так настойчиво добивался, чтобы в его отделение меня не зачисляли. А когда это ему не удалось, начал провоцировать меня на необдуманные действия. Цель одна: опорочить, а потом отправить меня в штаб дивизиона. На пост присылают замену, и Демидченко, таким образом, раз и навсегда расходится со мною.
—А ведь когда-то даже в товарищи напрашивался.
—Я надеюсь, вы понимаете, что было бы преждевременно говорить об этом своим товарищам, а тем более самому Демидченко. Всякие разговоры о поступке командира поста неизбежно сказались бы на моральном состоянии личного состава отделения, отразились бы на боевой подготовке воинов. Поэтому о нашей беседе вы не говорите никому. Мы сами примем соответствующие меры. Кстати, вы ознакомились с приказом командира дивизиона о вынесении вам благодарности за ценную инициативу по укреплению позиции вашего поста?
—Нет.
—Я так и знал. Демидченко скрыл от вас этот приказ.
—Товарищ политрук, если и выносить кому-либо благодарность за это дело, то в первую очередь краснофлотцам Тапчуку и Сугако.
—Мы не останемся в долгу и перед этими воинами. Но первая инициатива принадлежит вам? Или комсорг Лученок, направивший рапорт с ходатайством о вынесении вам благодарности, неправильно информировал командование?
—Да нет, вроде бы правильно. Только решали мы вместе.
—Ну а теперь, я думаю, это не будет для вас большим секретом, мы обратимся к командованию с ходатайством о присвоении вам воинского звания, которым вас обошли в свое время из-за этой неприглядной истории.
—Спасибо, товарищ политрук. Я постараюсь оправдать ваше доверие.
—Благодарить меня пока еще рано. Постарайтесь не давать Демидченко поводов для придирок.
—Да...
—Знаю, знаю, что стали благоразумнее. И все-таки. Желаю вам успехов.
В радиорубке штаба дивизиона, куда я зашел перед своим отъездом в Балаклаву, все было по-прежнему. Олег Веденеев, по-видимому, готовился заступать на вахту. Увидев меня, он посмотрел на часы и сказал дежурившему радисту:
—Хотел сменить тебя раньше, да, видишь, приехал мой дружок. Пошли, Коля,— и он повел меня в свою казарму.
По дороге Олег рассказал мне, что к ним приходил в радиорубку политрук и взял с собою вахтенный журнал. «Командир взвода волнуется, да и мы тоже. Вроде ничего такого не было. Ну а там, поди знай, что могло случиться. Поговаривают, неспокойно у нас на границах. Того и гляди, может случиться какая-нибудь заваруха. Недавно запеленговали чужую рацию. И где бы, ты думал, она оказалась? Почти рядом с вашим постом. Такие, брат, дела».
Я вспомнил напуганного Лученка, когда он услышал немецкую речь в эфире. Черт его знает, может, это она и была. А мы решили, что рация работала в нейтральных водах.
—Может, все это нервы?— спросил Олег. Я понял, что этот вопрос был задан не столько для меня, сколько для того, чтобы успокоить самого себя.— К лешему их. Пошли к ребятам.
Около казармы под акациями собралась толпа краснофлотцев из персонала обслуживания штаба дивизиона. Кто-то читал письмо, и это чтение буквально через каждые полминуты прерывалось взрывами общего смеха.
— «По вашему почерку нетрудно определить,— читал Ваня Брендев, балагур и весельчак,— что вы человек общительный и любите поговорить не только в свободное время, но и в строю, за что боцман поощряет вас одним, а то и двумя нарядами вне очереди».
—Да, паря,— прервал Брендева Олег,— быстрее поднимай якорь и отдавай концы. С этой девчонкой к теще на блины не попадешь.
—Так это ж еще не все. Слушай, что она дальше пишет: «Кроме того, я очень ревнива. И если бы узнала, что вы ушли в далекое плавание и в каком-нибудь Сан-Пабло пытались ухаживать за молодой креолкой, я бы так разошлась, что меня не успокоил бы ни ваш грозный боцман, ни даже сам командующий Черноморским флотом».
—Ну дает!
—Откуда ты ее знаешь?— спросил Олег.
Да не знаю я ее совсем. Маманя прислала мне посылку. Ну и завернула там кое-что в газету. А в ней фото физкультурниц-студенток из Минска. Вот я и решил познакомиться. Ну и... познакомился.
—Ну, Коля, мне пора на вахту. Пошли, проведу немного, если хочешь.
Мы ушли, а в толпе ребят еще долго слышался смех, прерываемый репликами острословов.
Возвращался я в Балаклаву на попутной грузовой автомашине. Сегодня по-настоящему жарко. От земли поднимался вверх нагретый воздух, и от этого горизонт переливался, теряя свои строгие очертания. Мне казалось, что в кузове автомобиля не будет так жарко. Но потоки воздуха были так накалены каменистой почвой, что ощущение жары оставалось даже при сравнительно большой скорости машины. Казалось, что там, на турецком берегу, были установлены исполинские вагранки, из которых непрерывно подавался сюда нагретый воздух. Сейчас бы махнуть с Маринкой куда-нибудь на прибережный островок. Ну хотя бы на ту скалу, которую она показывала мне в ту лунную ночь. Она рассказывала бы мне о Менатре, а я бы смотрел в ее глаза и слушал. Рядом ласково плещется море и слышится голос Маринки. Солнце, бескрайнее море и Маринка. Как же я люблю ее. Я почти физически ощущаю тоску от сознания того, что произошло что-то непоправимое. Если бы она была совсем равнодушной ко мне, то, наверное, не сказала бы тогда: «Я еще не знаю». Да и не согласилась бы бежать со мною от своих подруг. Сейчас остановлюсь возле дома Хрусталевых, зайду к ним и скажу: «Маринка, я больше так не могу. Если мне не на что надеяться, то так и скажи». Что я мелю? Да разве ж она не сказала? Да еще как: «Я презираю предателей». Метрах в пятидесяти от дома Хрусталевых я забарабанил руками по крыше водительской кабины, давая знать шоферу, что мой маршрут подошел к концу. Зайти к Маринке? Нет, нельзя. Этим я унизил бы не только себя, но и ее.
Вернувшись на пост, я доложил командиру о своем прибытии. Видя мое подавленное настроение, Демидченко спросил:
—Что-нибудь неприятное?
—Чего-чего, а этого добра у меня всегда навалом.
—А что же все-таки случилось?
Как ему ответить на этот вопрос. Рассказывать о своей размолвке с Маринкой я не могу. Не могу сообщить ему и о содержании разговора с политруком. А отвечать как-то надо.
—Опять расспрашивали о случае со Звягинцевым. Может, он написал куда?
—Почему ты говоришь «расспрашивали»? Разве, кроме политрука еще кто-нибудь был?
—Был еще какой-то военный.
—А кто он?
—Откуда же мне знать, кто он? Задавал вопросы не я, а он. Может, это был военный прокурор или его помощник.
Как ни старался Демидченко скрыть свою реакцию на мое «сообщение», это ему не удалось, выдали знакомые мне сузившиеся зрачки и побелевшие пятна на шее и щеках.
—Да, дело твое дрянь. И чего ты так взбеленился тогда, никак не пойму.
«Понимаешь ты, Вася, все понимаешь. Теперь это я уже точно знаю. Раньше только никак не мог догадаться, в чем дело. И, пожалуй, не догадался бы ни я, ни кто другой. Спасибо политруку. Раскусил-таки тебя, довел до точки. Вот кто настоящий коммунист. За таким пойдешь в огонь и в воду»,— думал я.
—А может, тебе попроситься в другое подразделение? Чего молчишь?
—В какое подразделение? — не сразу дошел до меня смысл сказанного.
—В любое подразделение. Как думаешь? Могу помочь.
Это, пожалуй, единственное, в чем он действительно готов мне помочь. Правда, я, как и он, знаем, что это за помощь. Различие состоит лишь в том, что он все еще надеется ввести меня в заблуждение.
—Какая разница, где служить?
—А может, ты темнишь? — вдруг усомнился Демидченко.
—Что темнишь?
—Да нет. Это я в шутку. Ну давай, служи, брат, и дальше.
Только теперь я вспомнил, что еще не обедал.
—Што будзеш есци?— спросил меня Лученок, дежуривший сегодня по кухне.
—Можно подумать, что у тебя ресторан и ты можешь предложить блюда на выбор.
—Рэстаран не рэстаран, але штосьци ёсць.
—Я так проголодался, что съем все, что дашь.
Тады пайшли. Ты чаго таки смутны?
—Михась, тебе я могу рассказать. Кстати, я рассчитываю и на твою помощь.
—Гавары. Змагу, абавязкова дапамажу.
Я рассказал Лученку о своей размолвке с Маринкой.
—Што, так и не сказала, у чым справа?
—Как же, жди, так тебе она и скажет. Знаешь, какая она гордая?
—Ништо, Микола. Не гаруй. Заутра усё высветлицца. Запытаю Лиду. А яна, я упэвнен, ведае што да чаго.
После обеда я решил навестить орлят. Собственно, не навестить, а только полюбоваться ими из своего укрытия. А полюбоваться есть чем. Орлята выросли и мало чем отличаются от своих родителей. У взрослых птиц голова буровато-охристая, словно покрытая загаром, клюв с налетом желтизны, будто пронизан лучами солнца. У молодых пернатых и голова и клюв черноватые. К этим царственно-величественным птицам совсем не подходит обидное прозвище «желторотые». Зорко смотрят по сторонам молодые орлы. Они теперь часто забираются на край своего огромного гнезда и по очереди тренируют мускулатуру широких крыльев. Тот, который ближе ко мне, взмахнул ими один, второй раз. Кажется, еще взмах, и орленок ринется в свою родную стихию. Но нет, еще не решается взлетать. Он, как авиатехник, проверяющий состояние машины. Заведет двигатель и потом постепенно переводит его на самые высокие режимы работы. Проверит, убедится, что все в порядке, и выключит. Сейчас орлята, кажется, решились на самые сложные элементы физической зарядки. Звуки от взмахов мощными крыльями отражаются от скалы и эхом уходят к взморью. Оттуда родители приносят им пищу. Маринка рассказывала, что орланы-белохвосты очень любят охотиться за рыбой. Парят над морем, высматривают добычу. Стоит какой-нибудь рыбине приблизиться к поверхности воды, как орел камнем устремляется вниз, подчерпывает жертву лапами и уносит ее в горы. Охотится орел и за водоплавающей птицей, сурками, зайцами. Со стороны гор показался старый орел. Он подлетел к гнезду, уселся на толстых сучьях и, удерживая крючковатыми когтями какого-то грызуна, скорее всего сурка, начал разрывать его тельце. Вспоров острым клювом брюшко зверька, хищник оторвал часть добычи и неторопливо протянул ее одному из птенцов. Следующая порция досталась другому орленку. Для подрастающих орлят этого, конечно, мало. Чтобы утолить их голод, к гнезду спешит со стороны моря орлица. Растут орлята. По всему видно, что они скоро, очень скоро станут на крыло, и тогда высоко в небе появится еще одна пара красивых птиц.