32604.fb2
Это был по-старомодному очаровательный оживленный постоялый двор, который мы часто посещали. Мы удобно расположились за столиком у камина, с дымящимся чайником и тарелкой пшеничных лепешек с джемом, и мисс Мэлоун поделилась своей историей.
— Я родилась в Дублине, — с сильным ирландским акцентом начала Бриджет, потягивая чай, — и прожила в нем всю жизнь. Мой отец — деловой человек. У него есть несколько магазинов, и живем мы в замечательном доме.
— Никогда его не видела, — перебила Сильвия, — но папа видел и уверяет, что дом и вправду чудесный.
— Когда мне исполнилось шестнадцать, — продолжила Бриджет, — у меня появилось множество поклонников, весьма богатых и порядочных мужчин, которых па и ма прочили мне в мужья, но я всем отказывала со словами, что не выйду замуж ради денег. Я ждала единственную любовь. Однажды брат привел в дом молодого человека, вашего драгоценного Артура Белла Николлса; они вместе учились в Тринити-колледже. Следующие шесть месяцев мистер Николлс навещал нас почти каждые выходные. Для меня этот джентльмен стал светом в окошке, и он влюбился в меня так же крепко, но нам приходилось хранить свои отношения в секрете, поскольку мистер Николлс, сами знаете, из очень бедной семьи — кажется, у него девять братьев и сестер.
— Да, мне говорили, — вставила я.
Бриджет на мгновение умолкла, намазала лепешку маслом и джемом и откусила кусочек.
— В конце концов мистер Николлс сделал мне предложение. Он предупредил, что у него нет ни гроша и помолвка будет долгой, он только через несколько лет закончит колледж и будет посвящен в сан. Согласна ли я ждать? Я с радостью согласилась! Я думала, что умру от счастья! Но когда мистер Николлс отправился к моему отцу за благословением, тот с хохотом прогнал его. Па заявил, что я вольна в своем выборе, но он и гроша не даст сыну бедного фермера, удел которого в лучшем случае — стать жалким викарием.
— Как жестоко и бесчувственно! — воскликнула я, всем сердцем сопереживая Бриджет.
— И как вы поступили? — поинтересовалась Анна.
— Несомненно, если вы любили друг друга, — заметила Сильвия, — то могли пожениться даже без отцовского благословения и денег.
— Именно так я и сказала мистеру Николлсу, — кивнула Бриджет. — Я была готова отказаться от всего и ждать. Но на следующий день он не явился, и на следующей неделе тоже. С тех пор я не слышала о нем.
— О! — вырвалось у меня; рука в смятении дернулась, пролив половину чая на блюдце. — Оставить вас подобным образом… отказаться от своей привязанности так холодно, без единого слова… непростительно.
— Это чуть не уничтожило меня. — Глаза Бриджет наполнились слезами. — Мне было ужасно стыдно, что я полюбила такого человека. Только через несколько лет брат сообщил мне, что мистер Николлс уехал в Англию. По-моему, он настоящий мерзавец. Совершенно очевидно, что он ухаживал за мной только ради денег.
Сильвия разразилась градом упреков, а Анна сидела в молчаливом смятении. Мы вскоре допили чай и покинули заведение, продолжая болтать по пути в Хауорт. На протяжении первых трех миль Сильвия поверяла нам свои бесчисленные сердечные разочарования. Напоследок Бриджет описала нам, как жила после предательства мистера Николлса и как ее тщетно добивалось множество поклонников.
— Полагаю, мое сердце разбито, — со вздохом заключила Бриджет. — Я пыталась полюбить мужчину, но каким бы искренним и достойным он ни казался, мне было страшно. Теперь я вижу лишь предательство и обман.
Дойдя до пивной Мэлоуна на краю Хауорта, мы с Анной на прощание обняли своих спутниц, и я пригласила их как-нибудь заглянуть в пасторат на чашечку чая. Бриджет вежливо отказалась на том основании, что не хочет выходить из дома, поскольку опасается еще раз столкнуться с нашим викарием во время своего визита.
— Ну вот, — начала я, когда мы с Анной стали подниматься по Мейн-стрит. — Мистер Николлс никогда мне не нравился, но сегодня я лишилась последних крупиц расположения к нему.
— Я бы не стала так поспешно судить мистера Николлса, — возразила Анна. — Возможно, есть другое объяснение, какое-нибудь недоразумение между ним и мисс Мэлоун.
— Какое еще недоразумение?
— Не знаю… но мне трудно поверить, что мистер Николлс сознательно повел себя столь холодно и черство. У него доброе сердце.
— Я не в силах разглядеть в мистере Николлсе зачатки доброты, которыми он, по твоему мнению, обладает. Если мистер Николлс увидит на улице истекающих кровью молодую женщину и гончую, уверена, он бросится на помощь собаке. Ему даже в голову не придет сначала помочь человеческому существу. Лично я буду счастлива, если никогда больше не встречу его.
Через два дня мы с Эмили и Анной заперлись в столовой; на столе перед нами лежала россыпь стихотворений. В дверь позвонили. Зная, что Марта откроет, я не обратила внимания.
— Мне кажется, — обратилась я к Эмили, — твое лучшее стихотворение «Ты мерзнешь, мерзнешь, холодна могила, и снег растет тяжелою горой».[25] У меня сердце разрывается при мысли, что героиня пятнадцать лет страдала без любимого. И все же произведению нужен заголовок.
— Я решила назвать его «Воспоминание», — ответила Эмили. — Я придумала названия для всех стихотворений и закончила редактуру, но для дальнейшего продвижения нужна бумага.
Вдруг в комнату постучали. Я приоткрыла дверь, выглянула в коридор и обнаружила Марту.
— Да?
— Явился мистер Николлс, мэм.
Марта уже много лет называла меня «мэм», а не «мисс»; полагаю, это было знаком уважения к старшей дочери в доме.
— Проводи мистера Николлса в папин кабинет, — велела я.
Только я собралась захлопнуть дверь, как Марта продолжила:
— Он говорит, что пришел к вам, мэм.
— Ко мне? Но я не желаю с ним общаться. Передай ему, что меня нет дома.
— Я уже впустила его, мэм, — прошептала Марта с тихой настойчивостью и покосилась в сторону прихожей. — И сказала, что вы дома. По его словам, он кое-что принес вам.
— Что именно?
— Не знаю, но он хочет видеть вас лично. Он стоит в прихожей.
— Ладно. Пусть немного подождет. Сейчас спущусь.
Я закрыла дверь и глубоко вздохнула, собираясь с духом. Необходимо сохранять спокойствие.
— Кто там? — спросила Анна, отрываясь от работы.
— Мистер Николлс. Что-то принес мне.
— Как мило, — улыбнулась Анна.
— У тебя все на свете милые, — отрезала Эмили и обернулась ко мне. — Нам убрать со стола?
— Не стоит. Я избавлюсь от него.
Плотно притворив за собой дверь, я направилась в прихожую. Мистер Николлс держал в руках перевязанный шпагатом сверток, размером и очертаниями напоминавший довольно большую книгу. Когда я приблизилась, викарий посмотрел мне в глаза.
— Мисс Бронте. Мне показалось, вы расстроились из-за того, что у торговца в Китли не нашлось писчей бумаги. Вчера я ездил в Брад форд и взял на себя смелость приобрести немного. Надеюсь, она пригодится вам и вашим сестрам.
Он протянул мне пакет.
От удивления я приоткрыла рот. Так вот оно, загадочное «кое-что» — писчая бумага! Бумага, совершенно нам необходимая! На короткое смятенное мгновение решимость покинула меня. Мистер Николлс предлагал мне подарок — подарок, который было нелегко раздобыть, поскольку Брадфорд располагался в двадцати милях от нас. Может, это в некотором роде искупительная жертва за сделанное много месяцев назад замечание? Но потом я подумала: нет. Нет! Этот мужчина однажды жестоко оскорбил меня за спиной, и ему нет прощения. Но что гораздо хуже, несколько лет назад он дурно и на редкость черство и бессердечно обошелся с невинной ирландской девушкой. Я не приму его жертву.
— Извините, но я не могу это взять.
Мистер Николлс побледнел; его взор выдавал замешательство.
— Что?
— Я не могу взять бумагу.
— Но почему?
— Полагаю, вы догадываетесь почему.
— Мистер Николлс! — раздался голос Анны; сестра подбежала по коридору и встала рядом со мной. — Я не ослышалась? В свертке писчая бумага?
— Верно, — подтвердил викарий, густо покраснев.
— Где вы нашли ее, сэр?
— В Брадфорде.
— Вы так добры к нам, сэр. Пожалуйста, простите мою сестру, она слишком горда и не умеет принимать чужую помощь. Мы с Эмили сочтем за честь принять бумагу вместо нее и, разумеется, возместим вам расходы.
— Это подарок, — с несчастным видом пробормотал мистер Николлс, передавая сверток Анне.
— Спасибо, сэр, за вашу щедрость и заботливость. Мы безмерно вам благодарны.
Мистер Николлс метнул на меня неуверенный взгляд и, не найдя одобрения, поспешно откланялся.
— О чем ты думала? — набросилась на меня Анна, когда викарий ушел. — Он наверняка ездил в Брадфорд только ради нас, и нам отчаянно нужна эта бумага!
— Не хочу быть у него в долгу. Мне отвратительна сама мысль о том, чтобы быть обязанной мистеру Николлсу.
— О! Ты невыносима!
Анна вернулась в столовую, где Эмили встретила подарок с огромным энтузиазмом.
Я упорно отказывалась взять хоть лист из свертка мистера Николлса и подождала, пока в местный канцелярский магазин придет новая партия товара, прежде чем копировать свои стихотворения и писать запросы потенциальным издателям.
Той осенью Бренуэлл сделал попытку исправиться. Как оказалось, эта попытка имела важные и далеко идущие последствия, которых он не предвидел. Одним дождливым днем в конце ноября, когда я сидела у камина в столовой и шила одежду для бедных, вошел Бренуэлл и, упав на диван, сделал неожиданное заявление:
— Радуйся: я приступаю к новому проекту.
— Неужели? И в чем он заключается?
— Пишу роман.
— Роман? — с сомнением отозвалась я.
— Да, и он будет значительно отличаться в лучшую сторону от всего, что я создал до сих пор. Он предназначен для чужих глаз. Я намерен опубликовать его.
Я с интересом оторвалась от шитья и повторила:
— Опубликовать?
Глаза Бренуэлла горели энтузиазмом.
— Когда-то я считал, что опубликовать книгу — настоящий, полноценный роман — непосильная задача для такого, как я. Все свои надежды я возлагал на печать стихотворений, которые отправлял в газеты и журналы. Но теперь я изучил вопрос и знаю правду. В современном издательском и читательском мире романы продаются лучше всего.
— Неужели?
— Да! Если бы я корпел над великим научным трудом, требующим долгих лет исканий и непосильного напряжения блестящего интеллекта, я почел бы за счастье, предложи мне за него десять фунтов. Но за роман — три тонких томика, которые я состряпаю, куря сигару и мурлыча песенку под нос, — мне с легкостью отвалят две сотни, а я с негодованием их отвергну!
Мое сердце забилось быстрее.
— Романы действительно так популярны и востребованы?
— Еще как. Тебе интересно взглянуть, что я написал?
Я кивнула. Брат выбежал из комнаты и быстро вернулся примерно с сорока страницами будущего романа, озаглавленного «И отдыхают истощившиеся в силах».[26] Я немедленно прочла его. То была история добродетельной молодой женщины по имени Мария Терстон, которой пренебрегал муж; томясь по любви, она против воли попала в объятия своего любовника, Александра Перси, графа Нортенгерлендского.
Вечером, возвращая рукопись Бренуэллу, я вынесла свой вердикт:
— Интригующе и драматично. Мне всегда нравились твои старинные ангрианские истории. Насколько я поняла, ты решил описать свои отношения с миссис Робинсон, слегка изменив развязку?
Брат покраснел и выхватил у меня листы.
— И что с того?
— Это был комплимент. Немного жизненного опыта пойдет произведению на пользу. Разве Шатобриан не считал, что «великие писатели в своих трудах всего лишь рассказывают свои собственные истории», что «подлинно открыть свое сердце можно, только наделив им другого»?
— Он говорил: «Большая часть гения состоит из воспоминаний», — добавил Бренуэлл.
— Именно. В детстве я не понимала этого, как и ты. Мы писали то, что диктовала нам фантазия. Теперь я стала мудрее и утвердилась в мысли, что в любом творчестве — стихотворении, прозе, картине или скульптуре — всегда лучше изображать реальную жизнь.
— Возможно, ты права.
— Если ты закончишь его, Бренуэлл… если сможешь излить свою сердечную боль в прозе, уверена, ты создашь нечто, достойное публикации.
Этой надежде не суждено было сбыться. Хотя Бренуэлл сумел опубликовать еще два стихотворения в «Галифакс гардиан», он забросил свою книгу после первого тома.
Однако его попытка и рассуждения лишили меня покоя.
В последние два месяца все свободное время было занято сборником поэзии, который мы готовили с сестрами. Теперь работа была завершена, осталось только найти издателя и ждать публикации. В ночь после беседы с Бренуэллом я лежала в кровати без сна и внезапно испытала озарение, отчего меня охватила нервная дрожь. Сборник поэзии был всего лишь упражнением, не целью, но средством. Это была попытка хоть как-то опубликоваться. Но на самом деле я желала — жаждала больше всего на свете, сколько себя помнила — не просто опубликоваться, а стать издаваемым автором.
Мне хотелось написать роман.
Что, если Бренуэлл прав? Мое возбуждение нарастало. Будет ли роман нового и неизвестного автора пользоваться спросом? Возможно ли, что меня, дочь священника из глухой деревни, без связей в литературном мире, ждет успех, пусть сколь угодно скромный? Я не спала всю ночь, размышляя об открывающихся возможностях. Мне не терпелось просмотреть свои прошлые литературные попытки и узнать, обладают ли они какими-либо достоинствами. Никогда прежде я не писала полноценного романа; мои самые длинные рассказы были посвящены Ангрии. Но я трудилась над новым произведением, которого никому не показывала. Что, если, подобно Бренуэллу, взять одну из этих повестей, исправить ее и расширить?
Забрезжил рассвет, серый и стылый, но, слава богу, ясный. После завтрака Анна и Эмили собрались на нашу обычную прогулку, а я сказала, что хочу остаться и написать письмо. Как только сестры покинули дом, я побежала наверх в свою комнату и отперла нижний ящик бюро, тот самый, в котором хранилась палисандровая шкатулка с письмами месье Эгера. Также там находилось множество коробок различных размеров и форм, созданных с единственной целью — доставлять всякую всячину; теперь они служили надежными вместилищами моих последних творческих попыток.
Достав одну из коробок, я открыла ее. Внутри лежала горка крошечных самодельных брошюр; некоторые были не больше дюйма в ширину и двух дюймов в длину, под стать батальону оловянных солдатиков, какими мы играли в детстве. Меня окатила волна ностальгии, пока я осторожно изучала брошюры. Писчая бумага была в нашем доме большой редкостью, поэтому мы с Бренуэллом шили миниатюрные книжки из обрывков бумаги для рисования, реклам, сахарных пакетов и тому подобного. Чтобы уместить на страницы как можно больше слов, мы изобрели невероятно мелкий почерк, напоминающий печатный текст. Выступая в роли вымышленных историков, поэтов и политиков — неизменно мужского пола, в подражание тем, кого мы читали (обычно я именовалась лордом Чарльзом Уэллсли), — мы сочиняли пьесы и рассказы, журналы и газеты, а также оскорбительные рецензии на работы друг друга. Листая страницы, я с удивлением обнаружила, что еще разбираю микроскопический почерк, если, конечно, поместить страницы прямо под нос.
Вернув эту коробку на место, я взялась за другую, где было множество стопок больших разрозненных листов бумаги, перевязанных шпагатом или лентой: одни были страницами дневника, другие — короткими романами времен моего отрочества и ранней юности, написанными все тем же миниатюрным почерком. Пробегая глазами строки, я умиленно улыбалась заголовкам вроде «Герцог Заморна», «Генри Гастингс», «Каролина Вернон», «Мина Лаури», «Альбион и Марина», «Стэнклиффский отель», «Секрет», «Соперники», «Заклятие».
Некоторые истории я помнила так ясно, словно создала их только вчера, некоторые стали для меня сюрпризом. Я читала отрывки, стремясь определить, достойны ли мои истории более внимательного взгляда. Увы, по большей части они оказались скучными, цветистыми и пустословными. Какими же бульварными темами я когда-то увлекалась! Как щедро страницы пестрили орфографическими ошибками и лишними запятыми! Почему меня так часто волновали сенсации, опрометчивые беззаконные романы и внебрачные дети? И все же я не могла забыть, как много часов подлинного удовольствия доставила мне работа над этими сюжетами. Я с улыбкой поместила листы обратно в коробку. Там им самое место — реликвиям моего прошлого, пылким проявлениям моей юной фантазии.
Перед третьей коробкой я помедлила; сердце лихорадочно забилось. Там были тетради, накопившиеся за два года обучения в Брюсселе: бесконечные эссе на французском с подробными, экспрессивными и поучительными замечаниями месье на полях. Ах, как часто за последние два года мои глаза наполнялись слезами при виде этих бумаг! Я была не в силах забыть, что руки моего хозяина когда-то касались каждой страницы. Но в этот раз я подумала, что не время для подобных размышлений, они не принесут мне ничего, кроме боли.
Так и не открыв эту коробку, я перешла к последней, четвертой. В ней лежала аккуратная стопка исписанных карандашом листов, составлявших мою наиболее новую литературную попытку: двенадцать глав романа, который я предварительно озаглавила «Хозяин». Я набросала план еще в Брюсселе, но приступила к нему лишь прошлой осенью, после возвращения. Я писала урывками, пока Анна и Бренуэлл не вернулись домой, после чего оставила это занятие.
Раздался собачий лай и стук кухонной двери: по-видимому, сестры вернулись с прогулки. Я быстро убрала бумаги в тайник и спустилась. Остаток дня я провела в такой рассеянности, что уронила в огонь еще вполне годную тряпку для вытирания пыли и насыпала в чайник кофе вместо чая. Эмили обвинила меня в преждевременном старческом слабоумии, а Анна предположила, что мне нужны новые очки; но все мои мысли были о романе.
Главы, в которых действие происходило в Брюсселе, — те немногие, что я завершила, — было особенно приятно писать, и в свое время я отложила этот труд с неохотой. Я обретала утешение и новые силы, поверяя свои воспоминания бумаге, описывая, пусть даже под тонкой вуалью фантазии, людей и места, которые знала и любила — или ненавидела. Я словно становилась ближе к человеку, которого не могла выбросить из головы; работа помогала мне коротать долгие одинокие вечера, когда весь дом погружался в дремоту, а ко мне сон не шел.
В свое время я считала «Хозяина» одной из многочисленных историй, коим уготована участь пылиться в коробке, теперь же его композиция предстала в новом свете. Чтобы закончить роман, пусть даже до объема единственного тома, придется немало потрудиться, но если я закончу — разве он не станет интересным и пользующимся спросом? Я исполнилась одновременно и пыла, и тревоги. Было ясно, что если я вернусь к роману, Анна и Эмили, несомненно, узнают об этом, хотя я буду рада их совету и поддержке. Однако местом действия была моя школа в Бельгии; герой, сколь угодно идеализированный, был списан с месье Эгера. Несомненно, сестры это поймут. Что, если они смогут разглядеть сквозь слова тоску, таящуюся за ними? Что, если, разделив с ними свою историю, я разделю и секреты своего сердца, которые так старательно прятала и так неуклонно отрицала?
Той ночью, когда все уснули, я прокралась в столовую и прочла свою рукопись. Она была весьма сырой, и все же мой энтузиазм возрос, поскольку она обладала некоторыми достоинствами. Но главным было то, что я не выразила никаких чувств к своему герою слишком явным образом. Мое сердце колотилось; я тихонько поднялась в спальню, убрала листы в бюро и легла в кровать рядом с Анной. Глядя в темноту, я пришла к выводу, что мой секрет в безопасности, я могу работать над книгой, не скрываясь от сестер. Приняв решение, я с трудом дождалась утра, чтобы известить их о своих намерениях.
Дождь лил все утро. К полудню он прекратился, и мы втроем надумали прогуляться — с немалым риском для обуви — по безлюдным сырым просторам пустошей. Флосси и Кипер радостно скакали рядом. Плотный полог туч еще висел над головами, но солнце уже с надеждой выглядывало сквозь прорехи; вдоль туманного горизонта сияла небесная белизна.
— Бренуэлл говорил вчера кое-что интересное, — сообщила я, когда мы шли по пустошам.
— Бренуэлл? — отозвалась Эмили. — Он действительно выразил здравую мысль?
— Вполне.
Я остановилась и глубоко вдохнула свежий, сырой ноябрьский воздух, радуясь прикосновению бодрящего ветра к щекам и восхищаясь пейзажем: обширными серовато-зелеными пустошами, тут и там рассеченными низкими каменными стенами. На много миль вокруг не было ни одного живого существа, не считая овец; единственными звуками были их частое блеяние, свист ветра и крики диких птиц.
— И что же? — спросила Эмили, оглянувшись, поскольку они с Анной опередили меня шагов на десять. — Ты расскажешь или мы должны угадывать?
Засмеявшись, я поспешила к сестрам.
— По наблюдениям Бренуэлла, в современном издательском и читательском мире романы продаются лучше всего.
— Романы? — со странным выражением лица уточнила Анна.
— Он утверждает, что за роман с легкостью предложат две сотни.
— Нельзя верить Бренуэллу, — скептически заметила Эмили. — В последнее время он постоянно лжет. Боюсь, что каждая фраза из его уст — лишь способ оправдаться или подогреть тщеславие.
— Он может быть прав на этот счет, — возразила я. — Мне ничего не известно об издательском деле, но чтение романов действительно становится все более уважаемым и популярным занятием. Особенно я обрадовалась мнению Бренуэлла, потому что… — Я немного помедлила и выпалила: — Теперь, когда наш поэтический сборник готов, я могу попробовать написать роман.
— Неужели? — удивилась Эмили. — Я думала, ты отказалась от подобного рода сочинений ради того, что практично и благоразумно. «Воображение следует подрезать и укрощать», «Необходимо избавиться от бесчисленных иллюзий ранней юности» — разве это не твои слова?
— Мои, и я не отказываюсь от них. Вместо любовного или приключенческого романа я хочу создать произведение настоящее, простое, искреннее и безыскусное. Мой герой будет не герцогом Заморной, а школьным учителем. Он будет сам прокладывать себе дорогу в жизни. Я встречала таких людей.
— Звучит многообещающе, — подбодрила меня Анна.
— Звучит на редкость скучно, — отрезала Эмили. — И все же, если ты хочешь написать об этом, Шарлотта, размышления и болтовня ни к чему. Приступай!
— Я уже приступила, — заявила я. — Начала работать над романом прошлой осенью. Если постараюсь, то смогу осилить один том.
— Хорошо, — кивнула Эмили.
Мы немного помолчали. Затем Анна тихо произнесла:
— Я тоже сочиняю роман.
— Правда? С каких пор? — осведомилась я.
Мужество покинуло Анну; она покраснела, отвернулась и чуть слышно пробормотала:
— Начала несколько лет назад в Торп-Грин-холле и работала над ним время от времени, когда выдавалась свободная минутка. Я хотела признаться, но боялась, что ты высмеешь меня: ты считала подобные сочинения легкомысленными.
— Полагаю, ты никогда не напишешь ничего легкомысленного, Анна. Чему посвящена твоя книга?
— Я назвала ее «Эпизоды из человеческой жизни». Повествует об испытаниях и горестях молодой гувернантки и молодого викария, которого она любит с давних пор.
Я не успела толком обдумать новость, поскольку Эмили немедленно сообщила:
— И я пишу роман.
С огромным удивлением я уставилась на сестер: Анну с ее застенчивым румянцем и тихой грацией и Эмили, которая объявила о своей попытке мимоходом, так спокойно, будто это самое обычное дело.
— Вы обе пишете романы?
— Сначала я решила переделать несколько своих гондальских историй, — пояснила Эмили, — но в итоге получился роман.
— Как далеко ты продвинулась? — поинтересовалась я.
— Сложно сказать. Возможно, на две трети. Пока готовы двадцать глав.
— Двадцать глав! — потрясенно воскликнула я. — Эмили, это чудесно! А ты, Анна?
— Завершила первую попытку, но результат мне совершенно не нравится. Собираюсь значительно переработать рукопись.
Я засмеялась. Было немного досадно, что сестры, единственными литературными притязаниями которых я полагала поэзию, настолько опередили меня в данном отношении. В то же время меня переполняла чистая, наэлектризованная радость, как если бы в лицо мне бросили перчатку как знак непреодолимо соблазнительного вызова.
Мы остановились на гребне холма, выходящего на широкие просторы пустошей и далекие холмы за ними, окутанные серой пеленой тумана. Внезапно сверкнула молния и раздался раскат грома. «Вот знамение неведомого будущего, лежащего перед нами», — подумала я, поскольку в то мгновение казалось, что мы находимся на пороге приключения, такого же дикого, бурного и неожиданного, как надвигающаяся гроза.
— Возможно, все мы станем публикуемыми авторами! — Меня переполняли возбуждение и решимость. — Но прежде чем это произойдет, мне предстоит немало потрудиться, чтобы догнать вас.
Теперь, когда правда открылась, мы с сестрами перестали таиться, по крайней мере друг от друга. Мы следовали тем же путем, что и во время подготовки поэтического сборника. Разделавшись с домашними делами и сократив ежедневные прогулки, мы выкраивали час-другой утром или днем, запирались в столовой или спальнях и корпели над своими историями. По вечерам, сразу после молитвы, когда все в доме спали, мы снова собирались в столовой и работали допоздна.
Мы не опасались, что привлечем нежелательное внимание домочадцев. Табби и Марта уже считали нас весьма эксцентричными, а папа и Бренуэлл ничего не подозревали, поскольку мы марали бумагу с самого детства. Эмили и Анна уже написали толстые карандашные черновики, мне предстояло написать гораздо больше, но мы решили начать редактуру, чтобы равно ознакомиться с произведениями друг друга.
Раз или два в неделю, по мере завершения отдельных отрывков, мы переключались на чтение вслух, что было невероятно интересным и волнующим. Затем обсуждали услышанное, или, точнее, полемизировали: делились мыслями, советами и оценками достижений друг друга в атмосфере абсолютного равенства и откровенности — и в то же время щедро критиковали и часто разражались жаркими спорами о стиле и содержании. Устав сидеть, мы продолжали словесные баталии на ногах, гуськом передвигаясь вокруг обеденного стола, — привычка, оставшаяся у меня после Роу-Хед. Мисс Вулер водила нас на такие «прогулки», которые, как она утверждала, «улучшают кровообращение и повышают умственные способности».
Один из вечеров мы посвятили Анне — читали ее спокойную и правдивую историю гувернантки. По моему совету сестра переименовала ее в «Агнес Грей».
— Обожаю твоего мистера Уэстона, — сказала я Анне. — Такой сердечный и искренний, любезный, добрый к бедным, поистине преданный своему делу — не то что большинство наших знакомых молодых викариев.
— Он очень напоминает Уильяма Уэйтмана, — заметила Эмили, имея в виду нашего дорогого викария, который трагически скончался от холеры несколько лет назад.
— Я думала о мистере Уэйтмане, когда начинала писать, — призналась Анна, прохаживаясь вместе с нами вокруг стола, — но теперь персонаж больше похож на мистера Николлса.
— Мистера Николлса? — удивилась я. — Что за нелепость! Мистер Николлс не обладает ни одним из достойных восхищения качеств твоего мистера Уэстона.
— Нет, обладает, — настаивала Анна.
— Марта говорит, что ее мать очень признательна мистеру Николлсу, — вставила Эмили. — Он добрый и внимательный жилец, а когда мистер Браун болел, был ей надежной опорой.
— Все в деревне любят мистера Николлса, — согласилась Анна.
— Все в деревне, кроме Мэлоунов, — не сдавалась я. — Если бы они из осторожности не скрывали историю этого джентльмена, к нему бы стали относиться совсем по-другому.
— И все же я считаю, что от мисс Мэлоун мы услышали только часть правды, — упиралась Анна.
— Лично я услышала о мистере Николлсе более чем достаточно! — раздраженно воскликнула я. — И вообще, мы собирались критиковать наши книги.
— Итак, Анна, — вернулась Эмили к прежней теме, — на мой взгляд, мистер Уэстон — ходячая добродетель, но остальные твои персонажи мне нравятся. Ученики и хозяева Агнес изумительно эгоистичны, а их вспышки жестокости весьма любопытны.
— Как раз эти места мне не нравятся, — заявила я. — Возможно, читателей покоробит эпизод, в котором маленький мальчик мучает и убивает птиц. Это возмутительно. Представить не могу, что шестилетний ребенок способен на такое.
— Но это правда, — пожала плечами Анна. — Канклиф Ингхэм, мой подопечный, именно так и поступал. Более того, все описанные мною случаи взяты из личного опыта, за исключением… — Она покраснела. — За исключением финала, который вы еще не слышали.
На следующий вечер мы обсуждали запутанный роман Эмили, действие которого происходило на наших родных йоркширских пустошах. Она назвала его «Грозовой перевал» — в честь дома, играющего важную роль в романе. Эпитет «грозовой» указывал на те атмосферные явления, от ярости которых дом, стоящий на юру, нисколько не был защищен в непогоду.
— Прежде я сомневалась, поддерживать ли структуру твоего романа, — сообщила я, когда Эмили закончила читать особенно мрачную, но захватывающую главу. — Эти постоянные скачки во времени, многочисленные повествователи, ни одному из которых нельзя особенно доверять… но теперь я считаю ее блестящей.
— Согласна, — отозвалась Анна. — Смена точек зрения дает совершенно новую перспективу. Пожалуй, опробую этот прием в своей следующей книге.
— Ты держала в голове «Роб Роя», Эмили? — поинтересовалась я. — Мне видится определенное сходство с сюжетами и персонажами Вальтера Скотта.
— Возможно, отчасти, — задумалась Эмили. — Он всегда был одним из моих любимых романов.
— Кэти во многом похожа на Диану Вернон, — отметила Анна. — Обе белые вороны среди своих неотесанных родственников.
— А Хитклиф своей дьявольской решимостью уничтожить Эрншо и Линтонов, захватив их наследство, напоминает Рашлея Осбальдистона, — рассуждала я. — Но если честно, Эмили, твоя история намного более яростная и темная. Я всем сердцем презираю Хитклифа. Он такой грубый, жестокий и безжалостный! Ему нет оправдания.
— Неужели? — Эмили подняла брови. — Может, всепоглощающая страсть к Кэтрин служит ему оправданием?
— Страсть не может извинить его хладнокровной мести Хиндли Эрншо и Линтонам, — возразила я, — или того, как он унижает и третирует Изабеллу Линтон и Гэртона. Он отвратителен.
— Мне все равно, что он отвратителен, — произнесла Анна. — В каждой истории нужен злодей.
— Но разве он злодей? — не сдавалась Эмили. — Или он сродни Манфреду Байрона, Каструччо Мэри Шелли или Сатане Мильтона — готический герой, персонаж, являющий собой воплощенное зло?
Я покачала головой.
— Он вампир, ифрит, демон. Разумно ли создавать таких персонажей, как Хитклиф?
— Я слышала голос Бренуэлла во всех воплях Хитклифа, — промолвила Анна.
— Точно! — подхватила я. — То, как он без конца распространяется о своей драгоценной Кэти: «Дорогая, любимая! Я не могу жить без моей души!» — и жаждет последовать за ней в могилу — это вылитый Бренуэлл. Но брат совершенно измучил нас, Эмили. Кому будет приятно читать об этом? Почему ты выбрала такой безнадежно мрачный сюжет?
— Я хотела рассказать эту историю, — просто ответила Эмили.
— Главы, с которыми ты знакомила нас на прошлой неделе, такие жестокие и страшные, что я до утра не сомкнула глаз, — содрогнулась я. — Образы, вызванные ими в моей голове, не давали мне покоя и днем.
— Глупости, — фыркнула Эмили. — Я не верю тебе.
— Может, ты все же подаришь некоторым своим персонажам немного счастья? — попросила Анна.
— Непременно подарю, — пообещала Эмили. — Вам только нужно дождаться финала.
Эмили судила мой роман без экивоков, как и я ее. Сестра раскритиковала заголовок. Она заявила, что название «Хозяин» ассоциируется с историей землевладельца и его служанки, и я изменила его на «Учитель». Затем она указала, что начало слишком затянуто, что роману в целом не хватает событий, что главный герой — на редкость бесцветная личность. Я не согласилась. Мне нравились сюжет и персонажи. Позже я переменила мнение, но тогда не замечала недостатков. Я восторгалась тем, что снова пишу и свободно и живо общаюсь с двумя яркими, увлеченными, смышлеными родственными душами, с которыми могу разделить самые сокровенные плоды своих трудов.
Каждый новый день я встречала во взволнованном предвкушении. Мне не терпелось взять карандаш и приняться за работу, узнать, что мои персонажи скажут и сделают. Я была счастлива, жизнь улыбалась мне; казалось, я проспала пять лет и только что проснулась; давным-давно питалась впроголодь и наконец села за пиршественный стол.
Мы творили, месяцы летели. Пришло и минуло Рождество, забрезжил 1846 год; деревню засыпал снег. К концу января мы так и не дождались ни единого отклика на мои письма издателям касательно судьбы нашего поэтического сборника. Однако я получила весьма разумный совет от Уильяма и Роберта Чемберсов, издателей одного из моих любимых журналов — «Чемберс Эдинбург джорнал». Они объяснили, что поэтический сборник неизвестного автора или авторов вряд ли вызовет читательский интерес, следовательно, не стоит излишне надеяться, что какой-либо издательский дом предпримет подобную попытку — если только упомянутый автор не согласен печататься за свой счет.
Сначала мы с сестрами отчаялись, но, немного поразмыслив, воспряли духом.
— Можно взять немного денег из наследства тети Бренуэлл, — предложила я, — если это не слишком дорого.
— Я не против, — согласилась Эмили. — Давайте надеяться, что на книгу будут хорошие рецензии и вложения хоть как-то окупятся.
— Если сборник вымостит дорогу нашим романам, овчинка стоит выделки, — рассудила Анна.
И я приступила к очередной серии писем издателям.
28 января 1846 года
Джентльмены!
Не желаете ли опубликовать сборник стихотворений в одном томе ин-октаво?
Если вы не склонны рисковать своими средствами, готовы ли вы издать его за счет автора?
К нашей радости, «Айлотт энд Джонс», небольшое лондонское издательство, вскоре согласилось напечатать сборник «за счет автора». С немалым волнением мы увязали законченную рукопись в два свертка и отправили по почте. Я сообщила, что авторы стихотворений — некие Беллы, добавив только, что они мои родственники и вся последующая корреспонденция должна доставляться на имя «их представительницы мисс Ш. Бронте».
После короткой деловой переписки мы с удивлением узнали, что стоимость печати нашего поэтического сборника намного выше, чем ожидалось.
— Тридцать один фунт! — воскликнула я. — Это в два раза больше, чем я зарабатывала за год в Брюсселе.
— И больше трех четвертей моего ежегодного жалованья в Торп-Грин, — заметила Анна.
— Возможно, нам следует передумать, — засомневалась Эмили.
Я тяжело опустилась на стул и покачала головой.
— Нет. Мы столько сил вложили в сборник, что не можем просто сдаться. Много месяцев я представляла эту книгу. Я мечтаю увидеть ее, подержать в руках. Мы не позволим каким-то деньгам встать у нас на пути. Я отправлю в «Айлотт энд Джонс» банковский чек на названную сумму.
Пока мы с сестрами ждали публикации поэтического сборника и усердно трудились над своими романами, папина немощь тяжелым грузом лежала у меня на сердце. Недовольная прогнозом местного врача относительно папиного состояния, я решила нанести короткий визит в «Брукройд» к Эллен и проконсультироваться с мужем ее кузины, хирургом, практиковавшим в Гомерсале. Визит оказался весьма обнадеживающим.
— Катаракту, несомненно, можно оперировать, — заявил мистер Карр, практичный медик с добрым лицом.
— Вы бы порекомендовали подобную операцию мужчине под семьдесят?
— Да. Хотя существует риск — небольшая доля пациентов слепнет после процедуры. Однако ваш отец и так слепнет, а потому риском можно пренебречь. Для большинства пациентов итог превосходен: зрение возвращается полностью.
— Куда нам отправиться для подобной процедуры, мистер Карр?
— В Манчестере есть учреждение, которое специализируется на лечении болезней глаз. Уверен, там вы найдете нужного врача. Не исключено, правда, что вам придется подождать. Операция невозможна до тех пор, пока катаракта достаточно не затвердеет, а из ваших слов неясно, готовы глаза вашего отца или нет.
Второго марта я вернулась в Хауорт с обретенной надеждой. Возможно, папину слепоту удастся исцелить! Сестры пообещали встретить меня на вокзале, но, никого не дождавшись, я дошла до дома одна.
— Наверное, они выбрали новую дорогу в Китли, — предположил папа, которого я застала в обществе мистера Николлса в кабинете. — Вы разминулись.
Мы с мистером Николлсом обменялись прохладными, но вежливыми приветствиями. Он каждый день приходил в пасторат обсуждать с отцом дела прихода, и я постоянно сталкивалась с ним в церкви и воскресной школе, где преподавала под его руководством, однако последние три месяца мне удавалось избегать неуместных бесед — с того самого дня, как он принес в подарок сверток с бумагой. Я уже хотела удалиться, но папе не терпелось узнать прогноз мистера Карра, и потому я вкратце описала свою поездку.
— Прекрасная новость, — с энтузиазмом произнес мистер Николлс. — Если вы найдете в Манчестере искусного хирурга, мистер Бронте, я посоветовал бы вам рискнуть.
Папа согласился; судя по всему, он был очень рад. Я отправилась на поиски брата, чтобы поделиться удивительной новостью. К моему смятению, я нашла Бренуэлла на полу в столовой рядом с диваном. Его одежда и волосы были в полном беспорядке, он что-то бессвязно лопотал с закрытыми глазами.
— Бренуэлл! — гневно позвала я, склоняясь над братом и тряся его за плечи. — Очнись!
Он не реагировал.
— Бренуэлл! Ты меня слышишь? Я общалась с хирургом и выяснила кое-что обнадеживающее насчет папиного состояния.
С тем же успехом я могла не утруждать себя. Брат только хихикал, не сознавая даже, что я нахожусь в комнате. Откуда у него деньги на выпивку? Папа лишил его средств много месяцев назад.
Тут открылась входная дверь. Эмили и Анна ворвались в дом, смеясь и щебеча, — они попали под внезапный ливень. Мы обнялись в коридоре, сетуя, что разминулись. Я пожаловалась сестрам на состояние Бренуэлла и спросила, что случилось.
— Утром он выклянчил у папы соверен под предлогом неотложного долга, — с отвращением пояснила Эмили, пока они с Анной снимали промокшие плащи и шляпки. — Затем немедленно отправился в пивную, разменял деньги и потратил их, как и следовало ожидать.
— Так и знала, что-то случится, пока меня не будет, — вздохнула я.
— Ты ничего не изменила бы, Шарлотта, — возразила Анна.
Эмили считала так же.
— Папа не теряет надежды, что его «мальчик» исправится, но Бренуэлл лжив и вероломен. Он сыграл на папиной слабости. Тебе же известно, как отец относится к неоплаченным долгам.
— Это гадко, гадко!
Эмили печально покачала головой.
— Бренуэлл поистине неисправим.
В этот миг за моей спиной раздался шум, я вздрогнула и обернулась. Брат, точно восставший из мертвых, нависал в дверях столовой, уставившись на меня налитыми кровью глазами и удивленно моргая.
— Так-так, смотрите, кто вернулся домой, — пробормотал он. — Потаскушка Шарлотта.
Захваченная врасплох неожиданным оскорблением, я застыла на месте. В пьяном виде Бренуэлл имел обыкновение говорить и делать ужасные вещи, но никогда не отзывался обо мне подобным образом.
— Я выяснил кое-что очень интересное, пока тебя не было, — продолжал он. — Похоже, не только я томлюсь в разлуке с любимым человеком.
Эта фраза лишила меня дара речи. Анна задохнулась от испуга.
— Бренуэлл, не надо, — вмешалась Эмили.
— Не надо что? Не надо упоминать о страшной тайне Шарлотты? — Он обратился ко мне: — Эмили все рассказала. Ты отправляла письма своему учителю в Брюсселе и рыдала над чаем.
— Бренуэлл! — Эмили виновато покосилась на меня. — Ты все неправильно понял.
— Прекрасно понял, — отмахнулся он. — Кроме одного, дорогая Шарлотта: почему ты осуждала меня за связь с замужней Лидией Робинсон, хотя сама развлекалась с женатым мужчиной в Бельгии?
Мои щеки пылали, кровь стучала в ушах.
— Это наглая ложь.
— А Эмили Джейн считает иначе, — пропел он, затем бросился к входной двери и распахнул ее, впустив в дом порыв дождя и ветра. — Потаскушка Шарлотта! — повторил он со скрипучим смешком и выскочил без пальто под ливень. — На воре и шапка горит!
С этими словами он захлопнул дверь и был таков.
В коридоре повисла тяжелая тишина. Мы с сестрами потрясенно молчали, пока я пыталась собраться с мыслями.
— Что ты сказала ему, Эмили? — дрожащим голосом спросила я.
— И речи не шло, что у тебя с кем-то связь, — с досадой помотала головой Эмили. — Я только обмолвилась, что у тебя возникли чувства к нашему учителю и… ну, что все немного вышло из-под контроля.
— Вышло из-под контроля? — завопила я. — На что ты намекаешь?
— Оставь свое высокомерие, Шарлотта! Я сказала ему только то, что считаю правдой. Я пыталась его утешить. Он был очень расстроен, все время рыдал и твердил, как тоскует по миссис Робинсон. Я посоветовала ему последовать твоему примеру и проявлять больше стойкости в борьбе со своим горем.
— Как ты посмела сравнить мое положение и его? — Моя ярость росла. — Бренуэлл три года находился в любовной связи! Он нарушил все до единого правила морали и приличия! Я не совершила ничего подобного!
— Возможно, — отозвалась Эмили, — но ты была сражена… одурманена… влюблена. Мне точно известно!
— Откуда тебе известно, что я испытывала и что случилось? Ты уехала домой после первого года в Брюсселе, Эмили! Тебя там не было!
— Шарлотта, по-твоему, я слепая? Или ты не знаешь собственного сердца? Я читала твои стихи: «Я нелюбимая любила, постылая от горя стыла». А «Сад Гилберта»! Твоя страсть видна в каждой строчке. Целый год после возвращения домой ты говорила только о месье Эгере. Даже сейчас ты каждый день проверяешь почту, отчаянно ждешь письма, которого все нет и нет.
Жгучие слезы навернулись на мои глаза; я не могла больше слушать. Я повернулась и, к своему крайнему ужасу, заметила, что дверь в папин кабинет, всего в трех футах, приоткрыта. Внутри был мистер Николлс; я перехватила его взгляд; по его лицу было ясно, что он слышал каждое слово разразившейся ссоры.
Задыхаясь от унижения, я бросилась наверх. Эмили безжалостно поспешила за мной. Когда я вбежала в свою комнату и упала на кровать, сестра вошла следом и захлопнула дверь.
— Я поняла! — с удивлением и торжеством изрекла Эмили. — Вот почему твоя книга так бесстрастна… так бездушна. Вот почему персонажи, которых ты рисуешь, подобны деревянным чурбанам!
— Что? — с негодованием воскликнула я, глядя на сестру сквозь слезы. — При чем тут моя книга?
— При том. Ты описала время, проведенное в Брюсселе, но лишь поверхностно, без глубины. Ты вложила больше страсти в пейзаж, который видит Уильям по прибытии в Бельгию, чем в сцены между ним и Фрэнсис. Мы ничего не чувствуем к твоему учителю и его скучной маленькой леди, потому что ты боишься позволить нам чувствовать! Признайся, Шарлотта: в Бельгии случилось что-то, что ты скрыла от нас. До сих пор ты переживаешь слишком сильно, чтобы писать об этом, вообще о чем-либо, хоть с каплей эмоций. Ты даже себе не позволяешь чувствовать! Ты обнесла свое сердце каменной стеной!
Вновь разразившись слезами, я обхватила голову руками и крикнула:
— Уходи! Оставь меня в покое!
Эмили удалилась. Я рыдала, изливая злость и унижение, которые пропитали мою душу. Бренуэлл назвал меня потаскушкой. Потаскушкой! Он уличил меня в романе с женатым мужчиной, и Эмили подтвердила его слова в присутствии папы и мистера Николлса! О горе мне! О мука! Что они подумают, услышав столь грязные, низменные упреки в мой адрес? Я плакала и терзала себя, припоминая все фразы брата и сестры.
«Похоже, в этом доме не только я томлюсь в разлуке с любимым человеком».
«Все немного вышло из-под контроля».
«В Бельгии случилось что-то, что ты скрыла от нас».
«Ты была сражена… одурманена… влюблена».
Обвинения были правдой от начала и до конца. Когда темнота окутала комнату, меня затопили воспоминания о путешествии в далекую Бельгию, так многообещающе начавшемся четыре года назад; воспоминания, которые я безуспешно пыталась забыть.
Бельгия. Сколько смешанных чувств поднимается в моей груди при этом слове! Бельгия. Название страны стало для меня синонимом человека и места, которые оказали на меня неизгладимое влияние и навсегда изменили мою жизнь.
Было холодное сырое утро 13 февраля 1842 года, когда мы с Эмили впервые увидели бельгийскую природу. В возрасте двадцати трех и двадцати пяти лет мы исполнились решимости на полгода вернуться к учебе, овладеть немецким и французским языками и впоследствии преподавать их в своей собственной школе. В то время шел второй год пребывания Анны в Торп-Грине, наш брат еще работал на железной дороге, а тетя Бренуэлл, которая щедро предоставила средства на наше образовательное предприятие, была жива и успешно вела домашнее хозяйство пастората.
В путешествии нас сопровождал отец, гидами были моя подруга Мэри Тейлор и ее брат Джо, которые неоднократно бывали на континенте. Поскольку новая железнодорожная ветка между портом Остенде и Брюсселем еще не открылась, нам пришлось сесть в дилижанс[27] и проехать около семидесяти миль, что заняло почти весь день.
— Какой унылый пейзаж! — пожаловался Джо Тейлор (практичный и повидавший мир молодой человек, который помогал вести семейный мануфактурный бизнес). — Скучный, плоский, никакой.
— И вовсе он не унылый, — возразила я, с улыбкой глядя в окно. — Его зимний облик прелестен.
Если честно, не такой уж отрадный вид представал нашим взорам на протяжении всего пути, но я была настолько счастлива приехать в незнакомую страну, что все казалось красивым и радующим глаз. После захода солнца дождь зарядил не на шутку, и вот сквозь его завесу, сквозь беззвездный мрак я уловила первые вспышки огней Брюсселя.
Ночевали мы в комфортабельной гостинице. Наутро Мэри и Джо Тейлоры попрощались с нами, поскольку Мэри должна была присоединиться к своей сестре Марте в первоклассной немецкой школе «Шато де Кукельберг».
Пансионат Эгера, «Maison d'education pour lesJeunes Demoiselles»,[28] был расположен в старинном городском квартале на узкой улочке д'Изабель, застроенной во времена испанской оккупации. Улица пробегала у подножия лестницы, ведущей к центральному парку, неподалеку от собора Святых Михаила и Гудулы, башни которого заполняли все небо, а огромные мелодичные колокола отбивали время торжественно и отрадно.
— Улица д'Изабель представляет собой нечто среднее между нижней средневековой частью города и верхним фешенебельным кварталом восемнадцатого века, — пояснил мистер Дженкинс, английский капеллан при британском посольстве в Брюсселе, который вместе с супругой любезно сопроводил нас с папой и Эмили в своем экипаже от гостиницы к школе.
— Наверху прелестный парк и дворец, — сообщила миссис Дженкинс, — и много превосходных аристократических особняков и гостиниц.
Но мы с Эмили не сразу нашли время исследовать пленительный город, в котором поселились. Когда я впервые увидела пансионат в то пасмурное февральское утро, он показался мне суровым и непривлекательным. Двухэтажное здание, построенное всего сорок лет назад, было намного больше и на этаж выше соседних и обладало рядом больших зарешеченных прямоугольных окон, выходивших на улицу. Однако за унылым фасадом скрывалось превосходное убранство.
Привратница впустила нашу небольшую компанию в коридор, выложенный попеременно черным и белым мрамором. Стены были выкрашены в подражание полу и снабжены деревянными колышками, на которых висели плащи, шляпки и сумочки.
— Смотрите! — с удивлением воскликнула Эмили, слабо улыбаясь. — Сад!
Она указала на стеклянную дверь в дальнем конце коридора, за которой я заметила вьющийся плющ и другие зимние кустарники. Но у меня не было времени их разглядывать, поскольку нас провели в комнату по левую сторону и попросили подождать.
Мы очутились в сверкающей гостиной с блестящим натертым полом, диванами и креслами с яркой обивкой, картинами в золоченых рамах и золочеными украшениями, красивым столом в центре комнаты и облицованной зеленым изразцом печью. Мне предстояло близко познакомиться с этой разновидностью печи, бельгийским аналогом камина; хотя ей не хватало вдохновенности открытого пламени, свои функции она выполняла весьма рационально и эффективно.
— Monsieur Brontё, n'est-ce pas?[29] — раздался за спиной голос с густым брюссельским акцентом.
Я чуть не подпрыгнула от неожиданности, поскольку не заметила, как в комнате кто-то появился. Я обернулась и не без изумления уставилась на нашу директрису. Я говорю «не без изумления», поскольку подсознательно ожидала встретить более пожилую и высохшую даму, похожую на мою бывшую директрису мисс Вулер. Женщина передо мной, однако, выглядела лет на тридцать, не более (на самом деле ей исполнилось тридцать восемь). Она была невысокой и несколько грузной, но двигалась изящно. Черты ее не казались ни миленькими, ни безупречно правильными, однако ни в коей мере не были некрасивыми; безмятежная ясность голубых глаз, свежесть белоснежного лица и блеск пышных каштановых волос (аккуратно уложенных локонами) ласкали взор. Темное шелковое платье сидело на ней превосходно, свидетельствуя о мастерстве портнихи-француженки, и выставляло достоинства своей владелицы в самом выгодном свете свежести и материнства — поскольку она находилась на седьмом месяце беременности.
— Je m'appelle Madame Héger, — представилась она с мимолетной улыбкой и официальным радушием, протягивая руку сначала папе, затем мистеру Дженкинсу, миссис Дженкинс, Эмили и мне.
Мадам была образцом хорошо одетой континентальной женщины. Из-под подола платья выглядывали легкие комнатные туфли, и потому мы не слышали, как мадам вошла через маленькую дверь у нас за спинами. Как я убедилась позднее, бесшумная походка — бесценное преимущество в управлении пансионатом.
Когда папа сообщил, что почти не владеет французским, мадам ответила, что ее «англисский не очень короший», и вступила с Дженкинсами в оживленную беседу, из коей я поняла крайне мало. Меня охватил приступ паники при мысли, что мое знание французского, которое я полагала по меньшей мере сносным, в действительности ничтожно; общение на иностранном языке в английском классе — совсем не то что беглый разговор с иностранцами на их родном языке.
Дженкинсы перевели, что мы приняты, но познакомимся с месье Эгером только вечером, поскольку в настоящее время он читает лекции в Athénée[30] «Руаяль», элитной брюссельской школе для мальчиков, которая находится по соседству. К счастью, наше обучение должно было начаться только на следующий день.
Главное здание было разделено на две части: частные покои Эгеров по левую руку и школьные помещения по правую. Нам устроили краткую экскурсию по школе и позволили заглянуть в два больших уютных класса, полных юных леди за devoirs,[31] и длинную трапезную, где, как пояснила мадам Эгер, нам предстояло обедать и готовить вечерние уроки.
— Что ж, — с довольным видом произнес папа, когда экскурсия подошла к концу, — условия достойные. Надеюсь, вам тут будет неплохо, девочки.
Мы поблагодарили Дженкинсов за руководство и поддержку, обняли папу на прощание и со слезами на глазах смотрели вслед карете, сознавая, что не увидим отца как минимум полгода, и волнуясь за его здоровье и безопасность во время путешествия. Через неделю наши страхи развеялись, когда мы получили письмо, в котором отец описал, как насладился видами Брюсселя, Лилля и Дюнкерка, прежде чем вернуться домой на пароходе из Кале.
Как только наши сопровождающие уехали, во дворе прозвенел колокольчик. В тот же миг незримые часы пробили полдень. Около сотни учениц в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет с криками выбежали из классов в коридор. Все девочки были хорошо одеты и весело щебетали. Больше половины их похватали плащи, шляпки и сумочки и высыпали в задний сад; я решила, что это приходящие ученицы, которые принесли обед с собой. Появились две maîtresses,[32] их визгливые голоса безуспешно силились навести какой-то порядок среди оставшихся пансионерок, но ни приказы, ни увещевания не оказывали эффекта. Дисциплина казалась недостижимой, а ведь заведение слыло одной из лучших школ в Брюсселе.
Мне не пришлось долго ждать, чтобы найти источник этой вполне заслуженной репутации.
Мадам Эгер (которая стояла в тени дверного проема своей гостиной) решительно направилась в коридор и с безмятежным видом сказала одно-единственное слово, спокойно и веско:
— Тишина!
Собравшиеся немедленно умолкли, воцарился порядок; юные леди хлынули в salle-à-manger.[33] Мадам Эгер наблюдала за их поведением с самодовольным, но критическим выражением лица, подобно генералу, следящему за передвижением войск. По реакции окружающих было ясно, что и ученицы, и педагоги относятся к ней с почтительностью, если не с симпатией.
Мадам Эгер перекинулась парой фраз с одной из учительниц (высохшей особой средних лет, которую, как я впоследствии выяснила, звали мадемуазель Бланш) и удалилась. Мадемуазель Бланш провела нас с Эмили за стол. Подали восхитительный ужин: мясо неизвестного происхождения под странным кисловатым, но приятным соусом; картофельное пюре, приправленное сама не знаю чем; тартинку, то есть тонкий ломтик хлеба с маслом, и печеную грушу. Пансионерки болтали, не обращая на нас внимания.
Как только ученицы вернулись в классы, меня и Эмили провели в дортуар наверху — длинную комнату, освещенную пятью массивными створчатыми окнами, большими как двери. По десять узких кроватей стояли по обе стороны прохода, вокруг каждой с потолка свисала белая драпировка. Под кроватями располагались длинные ящики, которые, как объяснила мадемуазель Бланш, служили гардеробами; между кроватями стояли небольшие комоды с дополнительными ящиками, на которых находились личные тазы, кувшины и зеркала. Я с одобрением отметила, что все опрятное и чистое.
— Мадам Эгер отвела вам отдельный угол, — сообщила по-французски мадемуазель Бланш, показывая на кровати в дальнем конце комнаты, отделенные от остальных занавеской. — Она специально повесила занавеску из уважения к вашему возрасту, полагая, что вам захочется немного уединения.
— Весьма заботливо с ее стороны, — ответила я на том же языке, с улыбкой озирая наши владения.
Мне показалось, что мы будем здесь очень счастливы. Поначалу довольно странно почти в двадцать шесть лет снова стать ученицей и после многих лет преподавания и работы гувернанткой вновь исполнять требования, а не требовать самой. Но я верила, что мне придется по душе подобное положение. Что касается приобретения знаний, мне всегда было намного проще подчиняться, чем повелевать.
Остаток дня мы с Эмили устраивались и разбирали вещи. Вечером мы получили приглашение присоединиться к Эгерам в их семейной гостиной.
Я знала, что к моменту нашего прибытия мадам и месье Эгер были женаты шесть лет и имели трех дочерей в возрасте от года до четырех лет. Тем не менее я не была готова к ожидавшей нас сцене: мадам полулежала на диване подле изразцовой печи, одной рукой баюкая у груди младшую дочь, другой рукой держа книгу. Она читала вслух, а старшая дочь сидела рядом и внимательно слушала, средняя тихонько играла на ковре у ног матери. За все время службы гувернанткой я не встречала картины столь небрежного и совершенного материнства.
Лишь тогда я поняла, почему эта школа казалась настолько особенной: управляемая семейной парой, жившей непосредственно в школе, она была пропитана домашней атмосферой, и это решительно отличало ее от всех остальных образовательных учреждений, в которых я бывала. Вскоре эта разница стала еще более заметной.
При нашем появлении мадам Эгер улыбнулась и кивнула в сторону дивана на противоположной стороне комнаты.
— Bon soir. Asseyez-vous, s'il vous plait. Monsieur approche dans un instant.[34]
Мы сели. Как и было обещано, в коридоре скоро раздались приближающиеся шаги, но далеко неделикатные — они больше напоминали частые раскаты грома, предвестие надвигающейся бури. Мое сердце тревожно забилось еще до того, как, подобно нечестивому призраку, в облаке сигарного дыма в комнату ворвался смуглый человечек, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь. Он был одет в бесформенный, черный как копоть paletôt; на коротко стриженной темноволосой голове под опасным углом балансировала bonnet-grec с кистью.[35] Вне себя от ярости, человечек подскочил к хозяйке и, рассерженно размахивая сигарой, разразился тирадой на французском языке, из которой я почти ничего не поняла, хотя из частых повторений слов «étudiant» и «Athénée» предположила, что речь идет об учениках соседней школы.
Кто этот ужасный мужчина? Мы с Эмили обменялись тревожными взглядами, вопреки логике надеясь, что это не месье Эгер. Мадам слушала спокойно, молчаливо и терпеливо; дети безмятежно хлопали ресницами.
— Mon cher, — произнесла мадам, когда ее муж (поскольку это, разумеется, был месье Эгер) на мгновение прервался, чтобы хорошенько затянуться сигарой, — les pupilles Anglaises sont arrivées.[36]
Она кивнула в нашу сторону.
Мужчина обернулся и посмотрел на нас. В мягком мерцании свечей, освещающих комнату, я разглядела его фигуру и черты лица. Он был ниже среднего роста, еще довольно молод (тридцати трех лет — на пять лет младше своей жены и всего на семь лет меня старше) и совсем не красив. Смуглая кожа удивительно гармонировала с мрачным выражением лица — эта мрачность исказила его черты в миг нашей встречи и теперь потихоньку рассеивалась. Черные густые усы и бакенбарды топорщились, как у разъяренной кошки.
— Ainsi je vois,[37] — задумчиво отозвался он, изучая нас через очки.
Его гнев испарился, будто по волшебству; три слова на мелодичном, чистейшем французском были исполнены удивления, тепла, радушия и дружелюбия. Этот новый тон настолько контрастировал с тем, чему мы стали свидетельницами всего пару минут назад, словно исходил из уст совсем другого человека. Месье вновь повернулся к жене и нежно поцеловал ее, после чего ласково обнял всех дочерей по очереди. Только после этого он пересек комнату и протянул руку Эмили и мне. Он говорил по-французски — все беседы во время нашего пребывания в пансионате, разумеется, велись по-французски, но впредь я буду приводить их по-английски для простоты восприятия.
— Добро пожаловать в Брюссель и наше скромное заведение, — поприветствовал он, сверкая голубыми глазами и пожимая мне руку. — Сидите! Сидите! Надеюсь, путешествие не слишком вас утомило? Вы мадемуазель Шарлотта и мадемуазель Эмили, верно?
Сестра молча кивнула, и мы снова опустились на диван.
— Oui, monsieur, — откликнулась я, радуясь, что поняла его, но на этом радости закончились.
Месье Эгер упал в широкое удобное кресло рядом снами и продолжил бегло болтать на родном языке. В тот момент смысл его слов остался для нас с сестрой загадкой; я поняла их только через несколько месяцев, когда месье припомнил их и перевел для меня.
— Когда вы написали нам, мадемуазель Шарлотта, нас с женой так поразил простой, серьезный тон вашего письма, в котором вы излагали свои надежды, а также финансовые ограничения, что мы решили: вот дочери английского священника, стесненные в средствах, стремящиеся к знаниям, намеренные в будущем учить других. Нам следует принять их и обеспечить самые благоприятные условия. — Он приумолк и улыбнулся, явно рассчитывая на изъявления благодарности. Не получив таковых, он поднял темные брови. — Надеюсь, вы сочли наши финансовые условия приемлемыми, раз приехали?
Мы с Эмили хранили неуверенное молчание, и он рассерженно продолжил:
— Вы писали мне по-французски. Я полагал, что вы сносно владеете языком. На что же вы рассчитываете? Вы хоть немного понимаете мою речь?
Поток слов совершенно оглушил меня, так что даже если бы я понимала, то не смогла бы достойно ответить. Месье Эгер смотрел на нас, и у меня мелькнула мысль: насколько хуже приходится Эмили! Не считая шести месяцев уроков французского во время краткого пребывания в Роу-Хед, когда я служила там учительницей, единственные познания Эмили в языке сводились к тому, чему я научила ее дома и что она сама прочла в книгах.
— Monsieur, — запинаясь, с горящими щеками пробормотала я, — je suis désolé, mais vous parlez trop rapidement.
— Nous ne comprenons pas,[38] — решительно и просто добавила Эмили.
Он заметно поморщился, и я догадалась, что наши северойоркширские потуги имитировать французское произношение невыносимы для его ушей.
— Ба! — сердито воскликнул он, выскакивая из кресла и бросаясь обратно к супруге. — Эти девчонки совершенно не знают языка! Они будут последними на занятиях. Мне придется самому учить их, чтобы дать им хоть какой-то шанс!
Он потряс темноволосой головой, распахнул дверь и пулей вылетел из комнаты.
В тот вечер мы с Эмили готовились ко сну в нашем отдельном углу и вслух гадали, во что ввязались. Конечно, в первые недели обучения мы потеряли немало времени. В школе имелись три проживающие учительницы и семь приходящих учителей, они вели различные предметы: французский, рисование, музыку, пение, сочинительство, арифметику и немецкий, а также Закон Божий и «секреты рукоделия, которые должна знать каждая воспитанная леди». Как и предполагалось, мы были вынуждены говорить, читать и писать по-французски каждый день; все предметы, не считая, разумеется, немецкого, преподавались только на французском. Мы не искали снисхождения и не получали его. Хотя я с нетерпением ждала подобной возможности упрочить свое знание языка (и действительно, нет лучшего учителя, чем погружение в языковую среду), усилия, которые требовались на занятиях по самым обычным предметам, превосходили все мои ожидания. Как я сожалела, что недостаточно подготовилась перед отплытием в Бельгию!
Тем не менее мы усердно трудились, и вскоре дело пошло на лад, во многом благодаря месье Эгеру, воплощению спокойствия и темперамента одновременно. Он давал нам еженедельные частные уроки французского, втискивая их между занятиями в соседнем атенеуме. Мы с Эмили часто сидели в его библиотеке в напряженном предвкушении, ожидая шагов, которые возвестят о настроении учителя.
Когда походка была размеренной и легкой, месье Эгер пребывал в превосходном расположении духа, хвалил нас за успехи и находил повод для восхищения. Если же в коридоре раздавался грохот, мы вздрагивали, поскольку это означало неудачный день. В таком случае месье Эгер вымещал на нас разочарование, давая урок жестокий и изнурительный. Он высмеивал то, как мы коверкаем своими языками французский, обвинял, что мы жуем слова, словно боимся раскрыть рот. Он часто доводил меня до слез, а Эмили — никогда; к его чести надо сказать, что при виде слез он немедленно извинялся и смягчал тон.
В пансионате Эгеров мы с Эмили были белыми воронами; все были франкоговорящими католиками, за исключением нас, еще одной ученицы и гувернантки хозяйских детей, англичанки, исполнявшей также обязанности камеристки и няни. К тому же мы были намного старше своих одноклассниц. Эта разница в возрасте, национальности, языке и религии проложила широкую демаркационную линию между нами и всеми остальными. Разрыв стал еще заметней из-за частных уроков, которые нам давал месье Эгер и которые сеяли злобу и зависть у остальных учениц. Мы чувствовали себя совершенно одинокими среди людей.
Моя сестра, неизменно тихая и замкнутая в присутствии кого-либо, кроме членов семьи, сначала, казалось, приуныла под гнетом всех трудностей, но после воспряла.
— Я поборю свои сомнения и страхи, — решительно заявила она однажды вечером. — И не потерплю поражения.
Шли месяцы; Эмили не заговаривала первой ни с кем, кроме меня, черпала силу из нашего маленького общества и усердно трудилась, точно раб на галерах.
В отличие от сестры, я была счастлива с самого начала. Новая жизнь показалась мне более радостной и близкой по духу, чем моя работа гувернанткой. Я набросилась на знания, точно корова, много месяцев проведшая на сухом сене, набрасывается на свежую траву. Я постоянно была чем-то занята, и дни летели незаметно.
Мы нанесли несколько воскресных визитов Дженкинсам, но их заметно разочаровали безуспешные попытки втянуть нас в светскую беседу, к чему мы с Эмили никогда не имели склонности, и эти встречи быстро прекратились. Мы получали огромное удовольствие от ярких, беспечных дней, проводимых с нашими подругами Мэри и Мартой Тейлор в «Шато де Кукельберг», дорогостоящем пансионате для девочек, который располагался в сельской местности к северо-западу от Брюсселя. Свидания с приятельницами согревали нашу кровь и сердца, тем более что мы жили среди чужаков.
— Я приехала сюда учиться французскому, как и вы, — заметила Мэри в наш первый мартовский визит в «Шато де Кукельберг», во время прогулки по роскошным школьным угодьям, — но большинство пансионерок — англичанки и немки и говорят по-французски мало и очень плохо.
— Хватит ныть! — воскликнула Марта, игриво дергая старшую сестру за темные курчавые волосы.
Марта, очаровательное лукавое дитя, так развлекавшее нас в Роу-Хед, расцвела и превратилась в не менее живую и веселую молодую женщину.
— Послезавтра приезжает новая учительница французского, так что вскоре дело пойдет на лад.
— В городе мы увидели кое-что странное, — сообщила я. — Нам показалось или некоторые местные джентльмены красятся?[39]
— Еще как! — засмеялась Мэри.
— Причуды моды, — пояснила Марта. — Разве не забавно? Я подумываю послать немного косметики Эллен для ее брата Джорджа. Да! В моду вошло еще кое-что: отправлять кипы чистой бумаги иностранным друзьям вместо писем! Может, пошлем немного Эллен, шутки ради?
Мы с Мэри засмеялись, но Эмили нахмурилась и возразила:
— Не следует напрасно переводить бумагу и деньги.
С чем мы полностью согласились.
В превосходном расположении духа мы отправились в библиотеку, чтобы внести свою лепту в письмо Мэри к Эллен.
В Брюсселе я научилась выставлять свою миниатюрную фигуру в более выгодном свете. Тетя Бренуэлл любезно снабдила нас с Эмили небольшими суммами на непредвиденные расходы. Я постоянно видела примеры мастерства бельгийских портних и наслушалась об их разумных ценах, в результате чего потратила часть своих карманных денег на новое платье. Меня охватило такое волнение, когда оно пришло! Я выбрала светло-серый шелк и простой облегающий фасон с пышной юбкой, узкими рукавами и белым кружевным воротником. Также я заказала новую, более пышную нижнюю юбку. Платье было единственным, и мне приходилось носить его постоянно, не считая дня стирки, латая по мере необходимости; зато теперь мне больше не казалось, что я разительно отличаюсь от окружающих.
Эмили, напротив, решила носить те же старомодные платья и тонкие нижние юбки, что и раньше. Когда другие девушки высмеивали странную одежду сестры, она холодно отвечала:
— Я хочу быть такой, какой создал меня Господь.
Ее слова встречались недоверчивыми взглядами и вызывали еще большее отчуждение.
Через шесть недель после нашего прибытия мадам Эгер подарила жизнь своему первому сыну, Просперу, вследствие чего первые месяцы в пансионате мы редко видели ее: обычно она отдыхала или занималась ребенком. Позже я познакомилась с ней поближе и сочла умелой директрисой, полной чувства собственного достоинства. В лоне ее хорошо поставленного хозяйства процветала сотня здоровых, веселых, хорошо одетых девочек, их обучение не требовало от них ни тяжких усилий, ни бесполезной траты умственной энергии. Занятия разумно распределялись и велись в понятной для учащихся форме; в школе были созданы условия для развлечений и телесных упражнений, благодаря чему девочки отличались завидным здоровьем; пищу им давали сытную и полезную. «Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять пример с мадам Эгер», — думала я.
По крайней мере, таковы были мои первые впечатления от нее — и они оставались незыблемыми очень долго.
Месье Эгера, напротив, мы с самого начала видели каждый день на уроках сочинительства и раз в неделю на частных уроках. Он был взыскательным, но превосходным учителем, противоположностью своей жене по характеру и темпераменту: раздражительным, неистовым, переменчивым и часто безрассудным. Время от времени, однако, в нем брала верх иная сторона личности, беззаботная и игривая. Месье Эгер не раз врывался без предупреждения в трапезную, где мы занимались по вечерам, и превращал тихое монашеское сборище в кипучее affaire dramatique.[40]
— Mademoiselles! — восклицал он, хлопая в ладоши и принимая комнату в командование, подобно маленькому Наполеону. — Отложите книги, перья и бумаги и достаньте рукоделие. Настала пора немного развлечься.
Учительницы и ученицы, сидящие за двумя длинными партами с установленными посередине лампами, откликались с равным энтузиазмом. Месье Эгер вынимал красивый книжный томик или стопку брошюр и потчевал нас отрывками чудесной повести либо остроумным рассказом с продолжением. Он читал умело и живо, не забывая пропускать неподходящие для юных леди абзацы, и часто заменял их забавной импровизированной прозой и диалогами. Подобные, увы, не слишком регулярные вечера приводили собравшихся в прекрасное расположение духа, и я ждала их с нетерпением.
Однако этот человек оставался для меня загадкой; перепады его настроения от светлого к мрачному невозможно было предугадать. Думаю, ему нравилось наблюдать за чувствами, которые он вызывал своим изменчивым лицом, прихотливым течением мысли и вспышками темперамента. Он мог испепелить ученицу, едва заметно дернув губой или ноздрей, или же превознести ее, опустив веки. Мы провели в пансионате чуть более двух месяцев, когда на одном из частных уроков месье Эгер швырнул в меня тетрадью. Ему пришелся не по душе мой последний перевод сочинения с английского на французский.
— Вы пишете по-французски, как маленький автомат! — рявкнул он. — Каждое слово — продукт излишне старательного изучения словаря и грамматических правил, но не имеет ничего общего с подлинным узором речи. Ваша младшая сестра, хоть и менее опытна, переводит намного лучше и лаконичнее.
— Прошу прощения, месье, — пробормотала я, будучи смертельно униженной.
— С настоящего момента, мадемуазель, запрещаю вам пользоваться при переводе словарем или учебником грамматики.
— Но, месье! Как же мне переводить без словаря или учебника грамматики?
— При помощи мозгов! — завопил он, стуча себя по голове и яростно взирая на меня сквозь очки. — Слушайте, что говорят вокруг! Проникнитесь французской речью! И пропускайте все, что услышали, через кончики пальцев, когда пишете!
— Постараюсь, месье.
Следует признать, что гневу этого человека была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же расплакалась.
— Месье, вы зашли слишком далеко, — сурово произнесла Эмили. — Мы с сестрой трудимся что есть сил. Нехорошо заставлять ее плакать.
Взглянув на меня, месье Эгер увидел мои муки; он издал долгий вздох, немного помолчал и промолвил более мягким тоном:
— Allons, allons.[41] Я поистине чудовище и злодей. Прошу, примите мои извинения и утрите слезы платком.
Он вынул из кармана сюртучка упомянутый предмет. Я с благопристойным видом взяла его и промокнула глаза.
— Пожалуй, я нашел решение этой головоломки, — задумчиво изрек месье Эгер, изучая корешки книг в своем шкафу — обширной библиотеке, которая занимала полки от пола до потолка. — Вы обе способны на большее, чем скучные переводы и заучивание слов. Давайте попробуем работу посложнее. — Он выбрал книгу. — Каждую неделю я буду читать вам избранный отрывок из лучшей французской литературы. Мы будем анализировать его вместе, после чего вы будете писать эссе в схожей манере.
Эмили нахмурилась.
— Но в чем здесь польза, месье? Если мы станем копировать других, то утратим всю оригинальность мысли и стиля.
— Я не имею в виду копировать! — пылко возразил месье Эгер. — Вы должны будете написать в схожем стиле, но совсем на другую тему и о другом персонаже, чтобы предотвратить бессмысленное подражание. Если вы преуспеете, то со временем разовьете собственный стиль. Заверяю вас, что уже опробовал этот метод со своими самыми успевающими и одаренными ученицами, и он всегда давал превосходный результат.
— На какую тему нам предстоит писать, месье? — спросила я.
— На любую, по вашему выбору. Надо найти в себе мысли и чувства, прежде чем браться за перо. Мне неведомо, что занимает ваши умы и сердца. Я оставляю решение за вами.
Немало времени я провела над своим первым сочинением, но сдала его с радостью, полагая, что мои подлинные таланты лежат в области прозы, и надеясь, что подобная попытка — пусть даже на несовершенном французском — завоюет похвалу месье Эгера. К моему ужасу, эффект был прямо противоположным. Стоял день; шел урок сочинительства.
— Что это за вялая чепуха, которую вы называете эссе? — возмутился месье Эгер, бросая злосчастную тетрадь мне на парту. — Река сантиментов! Плотина ненужных метафор и прилагательных! Вы позволили фантазиям увлечь вас, мадемуазель, как если бы стремились написать как можно больше слов.
Мои щеки горели от резкой критики; из-за смешков нескольких девушек, не успевших покинуть класс, унижение было еще большим.
— Сожалею, что вы нашли мою работу столь занудной и отвратительной, месье. Я старалась как могла.
— Неправда, вы способны на большее. — Он смотрел на меня через парту; кисть фески бросала мрачную тень на левый висок. — У вас богатое воображение, мадемуазель Шарлотта. Вы умеете видеть! У вас есть талант! Но вы совершенно пренебрегаете стилем. Вот над чем придется потрудиться, и весьма усердно.
— Я хочу писать лучше, месье. Но скажите: что мне делать?
— Прочтите мои замечания, мадемуазель. Отнеситесь к ним серьезно.
С этими словами он покинул комнату.
Я открыла тетрадь со своей последней работой и изучила замечания месье Эгера на полях. Мое бедное маленькое эссе словно подверглось нападению дикого зверя! Месье не просто оставил замечания и исправил ошибки. Неподходящие слова были жирно подчеркнуты, фразы подверглись безжалостной цензуре. Тут и там красовалось: «Ne soyezpas paresseux! Trouvez le mot juste!»,[42] «Вы переливаете из пустого в порожнее», «Почему именно это выражение?» Если я отклонялась от темы ради изысканной метафоры, месье вымарывал абзац и писал: «Не отвлекайтесь, двигайтесь к цели».
Сначала я обиделась, но когда поняла, сколько времени он уделил моему скромному упражнению, мое сердце исполнилось благодарности. Никто и никогда не критиковал мои труды подобным образом. Я поняла, что под руководством месье Эгера познаю совершенно новую и суровую, но желанную дисциплину.
От моих наблюдений не укрылось, что в чужие сочинения месье вносит крайне мало правок, разве что добавляет пару глубоких мыслей, однако в моих не терпит ни ошибок, ни изъянов.
— Развивая тему, вы должны без сожаления приносить в жертву все, что не способствует ясности и достоверности, — твердил он. — Именно это придает прозе стиль — точно так же, как придает живописи гармонию, перспективу и силу.
Его советы были для меня бесценными и совершенными перлами мудрости. Я, как губка, впитывала их и всегда жаждала большего.
Однажды вечером в середине июля я читала на скамейке в заднем саду. Это очаровательное пристанище представляло собой протяженный, с любовью возделанный участок земли сразу за школьным зданием, закрытый со всех сторон. В его центре было нечто вроде клумбы — цветник с аккуратно подстриженными розовыми кустами и пышными цветочными бордюрами — и аллея, окаймленная старыми, развесистыми фруктовыми деревьями. По одну ее сторону густо росли кусты сирени, золотого дождя и акации; стена и кустарник по другую сторону отделяли пансионат от атенеума «Руаяль». Поскольку одинокое окно дортуара атенеума смотрело на сад, ученицам было запрещено заходить в затененную деревьями аллею — «L'alléе défendue».[43]
Этот сад — вероятно, редкий для школы в центре города — являлся надежным убежищем от шумной суматохи школьной жизни. В нем приятно было провести час или два, особенно в такой чудесный летний вечер. Я была погружена в чтение, когда ощутила запах сигары и у меня за плечом раздался глубокий голос:
— Что вы читаете, мадемуазель?
Я показала месье Эгеру книгу: то был один из французских учебников.
— Замечательный труд, но не слишком захватывающий. Возможно, вы предпочтете это?
Он выудил книгу из складок сюртучка и протянул мне. То был прелестный старый томик, мягкий и приятный на ощупь: «Гений христианства» Шатобриана.
— Месье! Я безмерно вам благодарна.
— Молодой Виктор Гюго однажды сказал: «Быть Шатобрианом или никем». Вы читали его труды?
— Нет, месье. Но я видела эту книгу в вашей библиотеке. Название заинтересовало меня.
— Полагаю, сама книга заинтересует вас не меньше. Шатобриан написал ее в попытке осознать причины Французской революции и в защиту мудрости и красоты христианской религии.
— Мне не терпится ее прочитать.
— Мы ведь обсудим ее, когда вы закончите?
— Конечно.
Он опустился рядом со мной на скамейку. Мое сердце затрепетало от его близости; я отодвинулась, чтобы освободить немного места.
— Я неприятен вам, мадемуазель? — оскорбленно спросил он.
— Нет, месье. Просто я хотела освободить немного места.
— Немного места? По-вашему, это немного? Между нами пролегла пропасть, океан! Вы обращаетесь со мной, как с парией.
— Ничего подобного, месье. Я отодвинулась всего на фут или два. Я сидела почти посередине и боялась, что вы сочтете, будто я заняла больше своей законной половины скамейки.
— Итак, вами двигала забота о моем удобстве, а не отвращение к перспективе делить скамейку со мной?
— Верно, месье.
— В таком случае я принимаю ваше объяснение, хотя и не одобряю его. Мне было вполне удобно. Я маленький мужчина, вы маленькая женщина, а скамейка такая большая. Впредь вам незачем двигаться.
— Постараюсь это запомнить, месье.
Он умолк, попыхивая сигарой. Его внимание было сосредоточено на птичке, порхавшей на ветке соседней груши. Затем он произнес:
— Полагаю, вас следует поздравить, мадемуазель.
— Поздравить? С чем, месье?
— Вы стали писать намного лучше. Все же вы обладаете некоторым потенциалом.
Его тон был искренним, но блеск голубых глаз призывал к смирению. Я поняла намек. Меня переполняла радость, и я наклонила голову, скрывая улыбку.
— Спасибо, месье.
— Наверное, вы лелеете честолюбивые планы? Надеетесь стать известной? Издаваться?
— О нет, месье! Как вы могли такое подумать?
— Я вижу это в ваших словах на бумаге. Вижу в ваших глазах, когда мы обсуждаем работы других: страстный огонь, означающий блаженство, гнев или зависть в зависимости от уровня работы и вашего настроения.
Мое лицо залил жар; с меня как будто сорвали одежду, обнажили чувства, которые я вовсе не желала выставлять напоказ.
— Я люблю писать, месье. Всегда любила, с самого детства. Но я намерена открыть школу. Вот почему я здесь: чтобы учиться и в будущем стать более ценным преподавателем.
— Достойная цель. Но преподавание не исключает сочинительства.
— Я больше не мечтаю стать писательницей.
— Почему же?
— Такой совет дали мне джентльмены, чье мнение я ценю очень высоко.
— И кто же эти джентльмены, которых вы так цените?
— Во-первых, мой отец.
— Что ж, несомненно, вы должны подчиняться отцу. Отцам всегда известно, что лучше для их отпрысков, не так ли?
Его губы дернулись, выдавая усмешку.
— Мой отец очень добрый и мудрый человек, а другие… это великие английские писатели и поэты: Роберт Саути и Хартли Кольридж.
— Я слышал о них. Вы знакомы с этими джентльменами?
— Нет. Но я писала им и посылала образцы своих работ. Оба ответили одно и то же: хотя произведения написаны не без мастерства и обладают известными достоинствами, по их мнению, они все же не заслуживают публикации. Саути, которому я открыла свой пол, также добавил, что писательство — неподходящее занятие для женщины и я должна от него отказаться.
Месье засмеялся.
— Я не виню этих джентльменов, если работы, которые вы им послали, созданы в том же напыщенном, дурном стиле, что и ваши первые французские сочинения.
Теперь разозлилась уже я.
— Вы раните меня, месье. Если вы находите мои работы настолько отталкивающими, зачем вы утруждали себя поздравлениями?
— Я поздравил вас, поскольку вы стали писать лучше. С самого начала я увидел, что вы обладаете талантом — огромным талантом, — которому необходимы лишь руководство и практика. Вы полностью оправдали мои ожидания. Вы выросли. Пишете более уверенно. Научились укрощать свое перо. Теперь я доволен, что вы ступили на верный путь — путь к более строгой и элегантной прозе.
Как быстро он переходил от злобной критики к живительным словам похвалы! Моя уязвленная гордость воспряла так же быстро.
— Я действительно стала писать настолько лучше, месье?
— Несомненно. Что до ваших мистера Саути и мистера Кольриджа, не стану скрывать, что я думаю. Вам следует крайне осторожно относиться к советам касательно ваших сочинений, в особенности к советам людей, которых вы ни разу не встречали. Откуда этим людям знать, какие страсти в вас пылают? Кто дал им право гасить это пламя своими комментариями? Не обращайте на них внимания, мадемуазель, — и на меня тоже, если искренне не согласны с тем, что я говорю. Я всего лишь ваш учитель и могу только наставить вас в том, в чем сам разбираюсь. В конечном итоге вы должны прислушиваться к внутреннему голосу. Этот голос — ваш верный проводник. Он поможет вам существенно превзойти все, что я могу преподать.
По мере того как завершался июль, быстро приближался конец нашего запланированного шестимесячного пребывания в Брюсселе. Однажды вечером мы с Эмили готовились ко сну.
— Как жаль, что приходится покидать место, где такой простор для учебы! — воскликнула я.
Сестра удивленно на меня посмотрела.
— Мы не можем остаться. Средства, выделенные тетей Бренуэлл, потрачены. Не хочу больше обращаться к ней за деньгами.
— Я тоже, но мы можем сами себя обеспечивать. Преподавать английский и заниматься в свободное время.
— Я не сильна в преподавании, — ответила Эмили, у которой остались самые неприятные воспоминания о кратком шестимесячном пребывании на посту учительницы в школе Лоу-хилл в Галифаксе. — Но должна признать, у меня есть желание добиться больших успехов во французском и немецком, а такого прекрасного шанса может больше не представиться.
Возбуждение росло в моей груди.
— Не попросить ли Эгеров оставить нас до Рождества? Если они согласятся, ты со мной?
— С тобой. Но что мы будем делать во время les gran-des vacances?[44]
— Что-нибудь придумаю, — улыбнулась я и обняла сестру.
Сначала я побеседовала с мадам Эгер, затем она поговорила с мужем. Я заверила их, что уже преподавала несколько лет, хотя, если честно, ни разу не имела дела с классом из сорока девочек. Наконец мое предложение было принято. Мадам рассчитала учителя, который вел английский в первой группе, — в последнее время он стал ненадежен — и взяла меня на его место. Было решено, что Эмили, посещавшая лучшего учителя музыки в Бельгии, будет преподавать нескольким ученицам фортепиано. За эти услуги нам позволили продолжить обучение французскому и немецкому, а также бесплатно столоваться и жить. О жалованье речи не шло, но мы сочли условия справедливыми и охотно их приняли.
Пятнадцатого августа школа закрылась на летние каникулы. Эгеры отправились на ежегодный морской отдых в Бланкенберге, учителя тоже разъехались. Кроме нас с Эмили в пансионате осталось около дюжины учениц. В эти чудесные августовские и сентябрьские дни мы впервые в жизни испытали по-азиатски жаркое лето, а также наконец нашли время как следует изучить Брюссель. Мне понравился огромный, впечатляющий королевский дворец, роскошный парк и чистые, просторные улицы. Мы с радостью осматривали городские художественные галереи, церкви и музеи.
Лето промелькнуло незаметно; учителя и ученицы вернулись в классы, и снова закипела учеба. Касательно преподавания английского сбылись мои лучшие и худшие ожидания. Когда-то я считала, что с британскими ученицами нелегко справиться, но самых буйных английских учениц здесь сочли бы тихими мышками. Бельгийские девочки были поистине грубыми и дерзкими бунтарками, высокомерными, не уважающими старших. Первая группа прекрасно помнила, кто я такая: взрослая ученица, которая стала преподавать, чтобы обеспечить себя, и к которой они теперь обязаны обращаться «мадемуазель Шарлотта». В первые месяцы моей службы они много раз подвергали меня испытаниям, но я не сдавалась, полная решимости доказать им — и Эгерам, — что способна настоять на своем. Такая обстановка поддерживала во мне необходимое напряжение, благодаря чему я преуспевала.
Дневник! Я записала немало нежных воспоминаний, сладких, точно собранный с цветов дикий мед, но настала пора для менее приятных заметок. Случилось так, что, пока жизнь в Бельгии текла размеренно и мило, в Хауорте дела шли далеко не гладко. Из папиного сентябрьского письма мы узнали, что деревню поразила холера. Многие люди пали жертвами смертельной болезни. Среди них был и очаровательный молодой викарий Уильям Уэйтман, который после визита к больным и бедным заболел и умер.
Беда не приходит одна, и та осень не стала исключением. В конце октября наш бренный мир покинула Марта Тейлор, также от холеры. Казалось невозможным, что Марта умерла в столь первоклассном учебном заведении, как «Шато де Кукельберг» в Бельгии! У меня никогда не было более беззаботной подруги, чем Марта; она была любимицей всей семьи и верной спутницей своей сестры Мэри. И вот, к моему горю и изумлению, ее жизнь оборвалась в двадцать три года, не успев по-настоящему начаться.
Третий удар последовал всего через несколько дней. Папа написал, что тетя Бренуэлл скончалась от кишечной непроходимости. Потрясенные подобной вереницей скорбных событий, мы с Эмили засобирались домой. Хотя мы уже не успевали на похороны, но понимали, что должны немедленно вернуться в Англию. Папа и брат остались одни, им нужна была женщина для ведения домашнего хозяйства.
В вечер перед отъездом я была в дортуаре одна и со слезами на глазах собирала чемодан. Меня печалили не только кончина тети, Марты и Уильяма Уэйтмана, но и жестокая внезапность отъезда, отторгавшего меня от жизни, которую я полюбила. Вдруг в дальнем конце спальни отворилась дверь. Послышались шаги, мужские шаги, — я сразу их узнала; они затихли у белой занавески, после чего раздался голос месье Эгера:
— Мадемуазель Шарлотта? Можно войти?
Я разрешила сквозь всхлипы. Он отдернул занавеску, приблизился ко мне и промолвил с неподдельной мягкостью и искренностью:
— Скорблю о вашей утрате.
За эти слова я поблагодарила его. Он подошел еще ближе и вложил в руки книгу. Сквозь слезы я разобрала немецкий текст и добротный переплет.
— Что это?
Месье протянул мне носовой платок — ритуал, бессчетное множество раз повторявшийся за последние девять месяцев после наших стычек на уроках, — и, как всегда, я приняла платок, чтобы высушить слезы.
— Это подарок. Надеюсь, он позволит вам продолжить изучение языка, который вы только начинаете по-настоящему понимать.
— Спасибо, — еще раз поблагодарила я, тронутая тем, что он позаботился обо мне.
Когда я вернула платок, месье на мгновение нежно сжал мою руку, и тепло его драгоценного прикосновения заставило меня задрожать.
— Мне известно, каково утратить горячо любимого человека.
Я молча кивнула, не в силах говорить из-за комка в горле; я решила, что он имеет в виду смерть отца или матери. Но я ошиблась. Он тихо продолжил:
— Вы знаете, что я уже был женат?
В моем голосе прорезалось удивление.
— Нет, месье.
— Ее звали Мари Жозефина Нуайе. — Это имя он произнес с благоговением; на его голубых глазах выступила влага, и он сморгнул. — Мы едва успели пожениться, когда разразилась революция тысяча восемьсот тридцатого года. Я присоединился на баррикадах к националистам. Мой юный шурин погиб у меня на глазах. За свободу Бельгии пролилось немало крови. Ровно через три года мои жена и ребенок заболели и оба умерли от холеры.
Из моих глаз брызнули свежие слезы.
— Мне очень жаль, месье.
Теперь мне было ясно, отчего у него столь часто мрачный вид, почему он клокочет, как кипящий чайник. Никто не способен пережить подобные страдания и остаться прежним!
— Это было давно. Я рассказал вам, только чтобы вы поняли: вы не одиноки. Я сочувствую вам.
— Хотя невозможно сравнивать наши утраты, месье. Я лишилась двух друзей и любимой тетушки, но не жены и ребенка.
— И все же ваша утрата невосполнима. Ваши чувства глубоки, мадемуазель, но заверяю вас: боль со временем утихнет. Однажды вы оглянетесь назад, и вместо печали ваше сердце согреют нежные воспоминания.
Я снова кивнула со слезами на глазах, и он в очередной раз протянул мне платок.
— Оставьте его себе, мадемуазель. Вам он нужнее, чем мне. И помните: мы всегда охотно примем вас с сестрой. Расставание печалит и меня, и мадам. Вы стали нам совсем как родные. Приведите в порядок домашние дела, отдайте дань памяти тетушке и возвращайтесь, если пожелаете.
— Правда? — Все происходило так молниеносно, что я не успевала подумать о будущем. — Разве вам не придется нанять другого учителя английского на время моего отсутствия?
— Мы можем взять кого-нибудь до Рождества. Если нужно, ваше место будет ждать вас. Хотите ли вы вернуться к нам в Брюссель, мадемуазель?
Когда я встретила его взгляд, мои глаза вновь наполнились слезами, но теперь это были слезы благодарности.
— Oui, monsieur. Очень хочу.
С того самого мгновения, как я ступила на родную землю, я скучала по Бельгии. Я привезла домой бесценное письмо отцу от месье Эгера, в котором тот восторженно отзывался о наших успехах в пансионате и красноречиво умолял позволить нам с Эмили возвратиться на последний год обучения — на сей раз с жалованьем в обмен на наши преподавательские услуги. Однако необходимо было разрешить два важных вопроса, прежде чем папа одобрил бы наше возвращение: кто будет вести дом после смерти тети Бренуэлл? И что делать с моим братом? В том году брата уволили с поста на железной дороге из-за скандала с пропавшими средствами. Новой работы он не нашел и все время ошивался в таверне «Черный бык». Смерть тети и Уильяма Уэйтмана произвела на него огромное впечатление.
Одним бурным ноябрьским вечером мы сидели у камина в пасторате.
— Уилли совсем о себе не думал, — посетовал Бренуэлл. Взгляд его был влажным и отупевшим от выпивки. — Его волновали только бедные, больные и немощные. «Кто позаботится о них? — сокрушался он. — Кто займет мое место?» На свете не было человека лучше, попомни мое слово! А тетя… боже мой! Я проводил у ее кровати круглые сутки. Я стал свидетелем таких мучительных страданий, каких не пожелал бы злейшему врагу. Двадцать лет она заменяла мне мать, руководила и наставляла в счастливые дни детства — и теперь ее нет. Что мне делать без нее? Что нам делать?
Я ласково взяла его за руку.
— Единственное, что мы можем сделать, — это чтить ее память разумом, сердцем и всем своим поведением. Жить так, чтобы она гордилась нами.
Брат тупо уставился на меня, не в силах уловить намек.
— Ты должен меньше пить, Бренуэлл, — пояснила я. — Хватит!
— А чем же мне заняться? В этой забытой богом деревушке некуда приткнуться.
В декабре Анна написала из Торп-Грин, предлагая решение проблемы: Робинсоны были не прочь нанять Бренуэлла учителем к своему сыну, Эдмунду-младшему. Вопрос с хозяйством также отпал: Эмили объявила о своем намерении остаться дома и помогать отцу. Это не удивило меня, я знала, как сестра тосковала по нашим пустошам. Через несколько дней я получила письмо от мадам Эгер. Она подтвердила предложение, содержавшееся в письме ее мужа.
— Ты уверена, что хочешь вернуться в Брюссель? — спросила Эмили, когда папа дал согласие.
— Ни о чем другом я и не мечтаю. Здесь я чувствую себя праздной и бесполезной.
— В праздности нет нужды. Мы получили знания, за которыми отправились в Брюссель. Наш французский, полагаю, не хуже, а то и лучше, чем у большинства английских учителей. Мы можем предпринять шаги к открытию собственной школы, как и собирались.
— По-моему, еще рано открывать свою школу. Хочу подготовиться получше.
Эмили взглянула на меня.
— Это реальная причина твоего желания вернуться?
— Что ты имеешь в виду? — Я залилась краской. — Да, реальная. Но не единственная. Мне понравился Брюссель. Чудесно жить в большом городе, подальше от этого тихого уголка вселенной… и Эгеры искренне хотят моего возвращения. Я не собираюсь их разочаровывать.
Была еще одна причина, но тогда я не могла ее ни понять, ни объяснить: некая непреодолимая сила тянула меня обратно в Брюссель. Хотя внутренний голос предостерегал меня, я не обращала на него внимания, сосредоточив все мысли на одном: «Я должна вернуться. Должна».
Будь тетя Бренуэлл жива и знай она, что в январе 1843 года я в одиночестве совершила путешествие из Англии в Бельгию, она бы строго осудила меня. И все же, не найдя сопровождающих, я была вынуждена отправиться одна. Поезд задержался так сильно, что я прибыла в Лондон только в десять часов вечера. Я уже неплохо изучила город и потому отправилась прямиком на пристань, где кучер бесцеремонно высадил меня посреди оравы сквернословящих лодочников, которые немедленно вступили в борьбу за меня и мой чемодан. Сначала меня отказывались впустить на борт пакетбота в такое позднее время; наконец кто-то сжалился надо мной. Мы отплыли наутро. Днем, достигнув континента, я села на поезд до Брюсселя.
С облегчением и радостью я прибыла в пансионат в тот же вечер. Стояла глубокая зима, деревья были голыми, а вечер очень холодным, но как приятно было пройти через знакомую каменную арку в причудливую черно-белую мраморную прихожую!
Как чудесно было вернуться в столь дорогое сердцу окружение!
Едва я переступила порог, поставила на пол багаж и сняла пальто, как из гостиной показался месье Эгер, натягивающий surtout.[45] Он заметил меня, и его лицо просияло.
— Мадемуазель Шарлотта! Вы вернулись!
— Вернулась, месье.
При виде учителя я зарделась от удовольствия. Для моих ушей звук его голоса был музыкой; раньше я не понимала, как скучала по нему в разлуке.
— Где ваши спутники? Неужели вы приехали одна?
— Увы, месье. Мой отец, оставшись без викария, принял все приходские обязанности на себя. Он не мог оставить приход, а больше мне некого было просить.
— Вот как! Слава богу, вы добрались целой и невредимой. — Он на мгновение шагнул обратно в гостиную, подзывая мадам, и вновь обратился ко мне: — Я должен идти, у меня лекция по соседству. Доброй ночи, мадемуазель, и добро пожаловать домой.
Он поклонился и вышел.
Мадам поприветствовала меня радушно.
— Le maître Anglais qui nous avons employé pendant votre absence était absolument incompetent, et les jeunes filles ne cessent pas de demander de vos nouvelles. J'espère que vous resterez longtemps.[46]
Я заверила ее, что намерена остаться надолго — насколько они с месье захотят.
— Вы нам как дочь, — добавила мадам с непривычной улыбкой. — Прошу, считайте нашу гостиную своей собственной и навещайте нас в любое время или отдыхайте в ней после школьных обязанностей.
Мне выделили новую аудиторию на площадке для игр, примыкавшей к дому. Я преподавала английский язык, продолжала изучать литературное мастерство и французский, а также исполняла обязанности дневной и ночной surveillante[47] первой группы. Моего скромного жалованья в шестнадцать фунтов в год мало на что хватало, но вскоре у меня прибавилось дел. Месье Эгер попросил давать уроки английского ему и месье Шапелю, зятю покойной жены. Я с удовольствием повиновалась.
Мы встречались в моем классе два раза в неделю по вечерам. Месье Шапель обладал умом и хорошими манерами; оба мужчины выказывали искреннее желание учиться. Наши уроки, на которых мы с месье Эгером менялись ролями, выявили его природную веселость; он мог сбросить маску суровости, какую носил весь день, и сделаться очаровательным.
Эти занятия стали одной из моих любимых обязанностей. Всю неделю я с нетерпением ждала дня и часа, когда месье Эгер (обычно через несколько минут после месье Шапеля) войдет в класс, упадет за свободную парту и заявит:
— Я пришел! Давайте общаться по-английски.
За последние месяцы я научилась искусству управлять полным классом трудных учениц и потому могла усилить свои уроки живостью, воображением и уверенностью.
— Сейчас восемь вечерних часов, — произносил месье Эгер, глядя на часы в моих руках.
— Восемь часов вечера, — поправляла я.
— Как много вам лет? — задавал он вопрос.
— Сколько вам лет? — наставляла я.
— Мои родители были двумя брюссельцами, — сообщал месье Шапель.
— Говорите «оба» вместо «двумя», месье.
Мы начали с основ, но месье Эгер, у которого обнаружился природный дар к языкам, делал поразительные успехи. Всего за несколько месяцев он научился вполне прилично изъясняться по-английски. Вскоре я начала строить уроки таким образом, чтобы угодить его более изысканным вкусам и способностям. Тем не менее старательные попытки джентльменов подражать мне, когда я учила их английскому произношению, были презабавным зрелищем для всех участвующих лиц. Я смеялась до слез, слушая, как месье Эгер читает короткий отрывок из «Уиллиама Шакспира» («le faux dieu de ces païens ridicule, les Anglais»,[48] — съязвил он).
Порой, когда письменная работа месье Эгера нуждалась в немедленном исправлении, я шутливо приглашала его подняться из-за парты и садилась на его место, как частенько проделывал он.
— Карандаш, пожалуйста, — властно улыбалась я и протягивала руку, подражая требованию, которое неоднократно предъявлялось мне.
Месье подавал карандаш; но пока я подчеркивала ошибки в упражнении, он не довольствовался тем, что почтительно стоял рядом, как надлежало мне в подобных случаях. Нет, он нависал надо мной, рука его простиралась над моим плечом, ладонь опускалась на парту, голова придвигалась к моей по мере того, как он следил за прогрессом и вслух читал написанные замечания, словно стремясь выучить их наизусть.
Когда при каждом его слове я ощущала на щеке тепло дыхания, мое сердце колотилось, а мысли путались. Я твердила себе, что дело в позднем часе и жарко натопленной комнате, но в глубине души знала правду: дело в его близости, в его ладони, лежащей совсем рядом с моей.
Однажды рано утром, в первую неделю после моего возвращения, я была искренне поражена. В классе еще никого не было. Я открыла свой стол, и моих ноздрей коснулось нечто неожиданное, а именно сизое дыхание возлюбленной индианки месье Эгера — аромат сигары. Моему зрению также был уготован сюрприз: кто-то трогал вещи в моем столе — все лежало аккуратно, но не на тех местах, что прежде, словно незримая божественная рука снизошла до скромного обыска.
Более того, в столе появилось кое-что новое. Оставленное мной незаконченное сочинение, все еще полное ошибок, лежало поверх остальных бумаг, тщательно исправленное и снабженное замечаниями. Но что намного удивительнее, на потрепанной грамматике и пожелтевшем словаре красовалась новенькая книга французского автора, о желании прочесть которую я недавно упомянула. Сопроводительная записка лаконично гласила: «Взаймы. Наслаждайтесь».
Сердце во мне замерло. Подумать только, что среди многочисленных обязанностей, занимавших его дни и вечера, месье нашел время вспомнить обо мне! Более того, пока я спала, он прокрался в эту комнату и забрался в мой стол; его ласковая смуглая рука подняла крышку; он сел, сунул нос в мои книги и бумаги, изучил все по очереди и осторожно убрал на место, даже не пытаясь скрыть свои манипуляции. Кто-то счел бы это вторжением в личную сферу, но я разгадала его намерение. Он лишь хотел показать, что заботится обо мне, и доставить мне радость.
Запах дыма, однако, не доставлял мне ни малейшей радости. Я оставила открытой крышку стола, отворила ближайшее окно, высунула руку с книгой и осторожно помахала ею, пытаясь очистить книгу в раннем утреннем бризе. Увы! Дверь класса распахнулась, и на пороге появился сам месье. Увидев мои действия и верно истолковав их, он сурово нахмурился и направился ко мне через комнату.
— Насколько я понимаю, мой подарок вам неприятен.
Я быстро убрала книгу из окна.
— Нет, месье…
Прежде чем я успела продолжить, он выхватил томик из моих рук и заявил:
— Он вас больше не потревожит.
Затем ринулся к пылающей печи и открыл дверцу. Я в ужасе поняла, что он намерен швырнуть книгу в огонь, и воскликнула:
— Нет!
Я поспешила вперед и вцепилась в книгу. Последовала схватка; если бы он действительно хотел выиграть, исход борьбы был бы предрешен, поскольку мои силы, даже удвоенные яростью, не могли сравниться с его. Наконец месье уступил, я вырвала трофей из его рук и с облегчением и колотящимся сердцем сказала:
— Это прекрасная новая книга. Как вы могли помыслить уничтожить ее?
— Она слишком грязная, слишком гадко пахнет для ваших деликатных чувств. Зачем она вам?
— Я собираюсь ее прочитать. И я очень благодарна джинну, — добавила я с полуулыбкой, — который одолжил ее вместе с проверенным сочинением.
В глазах месье я заметила ответную улыбку.
— Так значит, вас не оскорбляет запах дыма?
— Если честно, я не люблю запах дыма. Книга от него не становится лучше, как и вы. Но я беру хорошее вместе с плохим, месье, и благодарна за него.
Он засмеялся и вышел из комнаты.
В последующие недели я продолжала находить подобные сокровища, но мне больше не удавалось застать врасплох любящее сигары привидение. Как правило, это были классические сочинения, которые чудом появлялись поверх моих бумаг; раз или два я обнаруживала романы, предназначенные для легкого чтения. Со временем я начала подносить книги к носу и вдыхать их едкий аромат. Мне было крайне приятно, что месье Эгер накоротке знаком с моим столом.
В тот первый месяц я была довольна жизнью, хотя погода оставалась пронизывающе холодной весь конец февраля и начало марта. Я дрожала в своем плаще во время одиноких воскресных прогулок до какой-нибудь из городских протестантских церквей. Друзей в Брюсселе у меня не было, поскольку Мэри Тейлор уехала после смерти сестры, а коллеги мне не нравились — эти лицемерные, полные горечи старые девы только и делали, что жаловались на жестокую судьбу. Я пыталась воспользоваться любезным приглашением мадам и присоединиться к ним вечером в гостиной, но ничего не вышло. Мадам и месье всегда были заняты детьми или вели беседы, которые казались мне слишком личными. В результате основную часть свободного времени я проводила одна. Я горячо скучала по Эмили и начинала понимать, что первый год в Брюсселе оказался таким приятным во многом благодаря ее обществу.
Именины месье Эгера приходились на одиннадцатое марта, день святого Константина.[49] На этот праздник ученицы по традиции дарили учителям цветы. Однако я не принесла букета, поскольку придумала более личный и долговечный подарок. Вечером, после урока английского, когда месье Шапель вышел из класса, я решила, что настало время преподнести мой маленький сюрприз.
Но прежде чем я успела это сделать, месье, сидя за партой, издал легкий вздох и произнес:
— Вы не принесли мне сегодня цветов, мадемуазель.
— Нет, месье.
— И в вашем столе не лежит букетик, иначе я давно бы уловил его запах.
Я спрятала улыбку.
— Вы правы, месье. У меня нет цветов.
— Но почему? Сегодня мои именины. Разве вы не моя ученица?
— Не верю, что вас печалит отсутствие моего букета, месье, ведь вы уже получили множество цветов.
— Дело не в количестве, а в личности дарителя и значении подарка. Но погодите, кажется, припоминаю… вы и в прошлом году не подарили мне цветов!
— Не подарила.
— Наверное, вы недостаточно меня цените? Я недостоин букета?
Мне хотелось рассмеяться; я чуть было не передумала преподносить ему подарок.
— Я очень ценю вас, месье, и вам это прекрасно известно. Но в прошлом году ко дню ваших именин мы с сестрой провели в Бельгии всего несколько коротких недель. Мы не знали о традиции. А если бы и знали, я все равно не купила бы вам цветов.
— А! — кивнул он, поднимая брови. — Понимаю… из-за дороговизны. Цветы дороги, а в саду в это время года ничего не найдешь.
— Причина не в дороговизне, месье. Причина совершенно в другом. Хотя мне нравится, когда цветы растут, но, сорванные, они теряют для меня прелесть. Я вижу, как они обречены погибели, и мне становится грустно от этого сходства их с жизнью. Я никогда не дарю цветов тем, кого люблю, и не желаю принимать их от того, кто мне дорог.
— Любопытная философия. Интересно, испытываете ли вы подобные чувства к пище? Морковь или картофель тоже вырывают из земли вместе с корнем. Всякий овощ и фрукт срывают со стебля или ветки. А как насчет ягненка, который лишается жизни ради вашего насыщения? Вам не страшно принимать пищу, мадемуазель?
— Нет. Я наслаждаюсь грушами, картофелем и зеленью не меньше других. Признаюсь, иногда мне жаль ягненка или корову. Но таковы пути природы, месье: мы должны есть, иначе умрем. Но необязательно украшать столы цветами, чтобы существовать.
Он хохотнул и покачал головой.
— Прекрасный аргумент и преподнесенный с той же ясностью мысли и твердостью веры, какие вы проявляете в своих работах. Сдаюсь. Вы победили.
— Хорошо. Кстати, месье, у меня есть для вас подарок, хоть и не из тех, что растут на земле.
— Правда?
Он начал вставать из-за стола, но тут же сел на место. От предвкушения и радости выражение его лица было почти детским.
— Но возможно, вы предпочли бы продолжить нашу дискуссию о цветах?
Смиренно опустив глаза, он произнес:
— Эта тема закрыта. Больше никаких обвинений с моей стороны.
Тогда я быстро достала из стола небольшую шкатулку и протянула ему.
— Это вам, месье.
Я купила нарочно; она была сделана из тропической ракушки и украшена венчиком сверкающих синих камней.
— Красиво.
Он открыл ее. На внутренней крышке я старательно выцарапала ножницами инициалы К. Ж. Р. Э. — Константин Жорж Ромен Эгер. Восторг озарил его лицо.
— Откуда вы знаете мои полные инициалы?
— Я много чего знаю, месье.
В шкатулке лежала свернутая цепочка, которую я сплела из яркого шелка и украсила блестящим бисером; золотой зажим я сняла со своего единственного ожерелья.
— Я видел, как вы трудились над ней последние несколько вечеров во время занятий, но даже не подозревал, что для меня. Это… цепочка для часов, полагаю?
— Да, месье.
— Прекрасно! Мне очень нравится. Спасибо.
Сияя, он вскочил, распахнул сюртучок и укрепил цепочку поперек груди.
— Ну как? Не хочу скрывать такую красивую вещь.
Дружеская приязнь в его взгляде согрела мне сердце.
— Великолепно, месье.
— Из шкатулки выйдет превосходная бонбоньерка, — объявил он.
Это весьма обрадовало меня, поскольку мне было известно, что он обожает сладости и любит делить их с другими.
— Еще раз спасибо. Ваш подарок, mon amie, — идеальное завершение прекрасного дня.
Я улыбнулась. В прошлом он столько раз обжигал меня холодно-вежливым, яростным или презрительным взглядом! А теперь называет «mon amie». Я уже понимала, что это выражение означает большую степень близости и приязни, чем английское слово «друг». В тот миг я ощущала себя совершенно счастливой и легкой, как воздушный шар, готовый взмыть в небо.
Через несколько недель меня вызвали в библиотеку месье. Я застала его за столом, он что-то правил в бумагах.
— А! Мадемуазель Шарлотта. Вот и вы. Пожалуйста, закройте дверь и сядьте.
Повинуясь, я опустилась на стул напротив его стола и улыбнулась, заметив, что из-под черного сюртучка выглядывает цепочка, которую я смастерила.
— Хочу поговорить с вами. Я кое-что прочел.
Он вынул из ящика три небольшие переплетенные рукописи и положил на стол. Я узнала их, и у меня от волнения перехватило горло. Это были мои рукописи, несколько образцов моих ранних работ, которые я привезла из дома и отдала месье Эгеру неделю назад. Теперь, когда его английский стал достаточно хорош и он мог разобрать смысл, я решила разделить с ним эти стихийные творения своей юности. Бросив взгляд на его лицо, я горько пожалела об этом.
— Они не понравились вам, верно? Вы сочли их идиотскими и глупыми.
— Совсем наоборот. Пока я не слишком силен в английском, так что понял далеко не все. Но они кажутся мне довольно милыми, полными юности и жизни. Особенно смелым и фантастичным, а также крайне забавным мне показалось «Заклятие»[50] — и в то же время мучительно непостижимым.
— Непостижимым? Забавным? — Мое сердце сжалось; эта история задумывалась как захватывающая и драматичная, а не юмористическая. — И… полными юности?
— Да. Но этого следовало ожидать. Вы ведь создали их в юности? У вас не было ни направления, ни руководства. Одно только желание творить и любовь к словам. Вы описывали то, что занимало ваше сердце и ум. — Последовала пауза, во время которой он достал сигару из коробки на столе. — Вы не против, если я закурю, мадемуазель?
Будучи вне себя от горя, я покачала головой.
Он достал и закурил сигару. Затянувшись и выпустив душистую струю дыма в комнату, он продолжил:
— Просветите меня: что сейчас занимает ваше сердце и ум, мадемуазель? Если не считать сочинений, которые вы мне пишете, какие темы вы хотели бы исследовать в поэзии и прозе? Какими историями вам не терпится поделиться?
— Никакими, месье.
— Не верю. Такая страсть к литературному творчеству не могла просто высохнуть и иссякнуть.
— Это было юношеское увлечение, месье; увлечение, оставшееся позади.
— Тогда почему вы показали мне эти рукописи?
— Не знаю.
Он нетерпеливо фыркнул.
— Вы лжете или мне, или себе, мадемуазель. Вам было интересно мое мнение, а когда оно вам не понравилось, вы покраснели и стыдливо отреклись от своей цели, словно мышка, шмыгнули в норку.
Он был прав, но я не могла этого признать.
— Моя цель — управлять школой. Это лучшее и единственное доступное мне занятие.
— Говорят, вы неплохая учительница, и все же, повторюсь, преподавание не исключает сочинительства. Главное — умело организовать время. — Он откинулся на спинку стула и взглянул на меня. — Вы знаете, кем я мечтал стать в юности, мадемуазель?
— Нет, месье.
— Барристером.
— Барристером? — удивилась я. — В самом деле?
— Я вырос в богатстве и процветании, с самыми радужными видами на будущее, мог поступить в любой университет, который мне понравится, и стать кем угодно. Но однажды мой отец — он был ювелиром и весьма заботливым и щедрым человеком — одолжил большую сумму денег попавшему в беду другу и потерял все.
— Все, месье?
— Все. Мое будущее решительно переменилось. Я оказался простым подростком без профессии, плохо подготовленным к жизни. Отец послал меня в Париж искать богатства. Я поступил в секретари к солиситору и таким образом причастился юридического мира, куда меня так влекло. Но теперь у меня не было ни времени, ни денег для реализации мечты детства. И потому я начал учить. Единственным удовольствием, которое я мог в то время себе позволить, были визиты в «Комеди Франсез» в качестве клакера. Любовь к залу суда и сцене мне пришлось перенести на классные комнаты и аудитории.
Наверное, уместно было выразить сочувствие, но я выпалила:
— Возможно, это эгоистично, месье, но я не могу горевать о вашей утрате, поскольку она стала моим приобретением.
Он засмеялся.
— И это ваш ответ на мою печальную повесть?
— Простите. Я скорблю вместе с вами. Вы сожалеете, месье, что отказались от мечты?
— Нет. Я очень счастлив тем, что имею. К чему оглядываться в прошлое и гадать, что могло бы случиться? Но что верно для меня, необязательно верно для вас, мадемуазель. Вы еще не начали свою карьеру. Вы действительно хотите посвятить себя преподаванию?
— Я… я не знаю, месье.
Он поднялся, обогнул стол и замер прямо передо мной, опершись на стол; его туфли почти касались моих, темные складки длинного сюртучка скользили по юбкам моего черного платья. Так он стоял, курил и размышлял, всего в нескольких дюймах от меня. Какое-то время в комнате раздавалось лишь размеренное тиканье часов на каминной доске, которое не поспевало за лихорадочным биением моего сердца. Наконец он произнес:
— Я прочел ваши ранние работы, и ваши нынешние работы мне хорошо известны. Могу я быть с вами честным, мадемуазель? Могу я разделить с вами свои истинные впечатления?
— Прошу вас, месье.
— Ваше творчество я нахожу замечательным. Думаю, вы обладаете признаками гения.
У меня перехватило дыхание.
— Гения, месье?
— Да. И я уверен, что дальнейшие упражнения могут развить этот гений в нечто драгоценное.
Мысленно я смаковала слово «гений». Всю жизнь я верила, что, как и остальные члены моей семьи, обладаю даром, но до сих пор он оставался непризнанным и незаметным. В моих жилах вновь с полной силой заструились честолюбивые мечты, и все же что-то мучило меня.
— Если я и вправду обладаю гением, месье, — если обладаю, — неужели все эти тренировки и упражнения действительно необходимы? Зачем нужны бесконечные сочинения, в которых я вынуждена имитировать форму других писателей? Почему я не могу просто писать то, что пожелаю?
— Форму необходимо изучать, без формы не стать поэтом, с формой ваши работы будут намного мощнее.
— Но разве поэзия не добросовестное выражение того, что происходит в душе?
— Возможно.
— И разве гений не является чем-то врожденным, божьим даром?
— Небесную природу этого дара невозможно отрицать.
— В таком случае гений по своей природе должен быть бесстрашным и безрассудным, — заявила я, — и действовать подобно инстинкту — без обучения и долгих раздумий.
— Гений без обучения — все равно что сила без рычага, мадемуазель. Это душа, которая не может выразить свою внутреннюю песнь при помощи грубого и хриплого голоса. Это музыкант без настроенного фортепиано, который не может предложить миру свои чудесные мелодии. Это ваши ранние работы, мадемуазель. — Месье наклонился и посмотрел мне в глаза. — Природа наделила вас голосом, мадемуазель, но вы только учитесь его использовать и превращать в искусство. Вы должны стать художником. Учитесь, упорствуйте, и вы будете поистине великой. Ваши труды останутся в веках.
Мое сердце колотилось, отчасти от его близости, но еще больше — от воздействия этих фраз; для меня словно открылся новый мир. Радостное тепло разливалось по телу и переполняло грудь, поднималось к лицу, подобно солнечным лучам.
В этот миг дверь библиотеки распахнулась, и в комнате появилась мадам Эгер. Ее взгляд упал на нас, и она застыла на месте.
Месье Эгер выпрямился и небрежно затянулся сигарой.
— Мадам?
Их глаза встретились.
— Не знала, что у вас урок, — холодно сказала она.
— Я только давал мадемуазель Шарлотте мудрые советы касательно ее будущего и ее сочинений. — Он обратился ко мне: — Мы закончили, мадемуазель. Можете идти.
Я немедленно покинула комнату; мое сердце все еще колотилось. Мадам отвела глаза и сделала шаг в сторону, пропуская меня.
Из библиотеки месье Эгера я вышла, дрожа от возбуждения. Мне нужно было укрыться и сполна насладиться впечатлениями от нашей беседы. Я бросилась наверх, схватила плащ и выбежала в сад.
Уже давно стемнело, было прохладно и тихо. Я стояла на лужайке и вдыхала бодрящий ночной воздух; после недавнего апрельского дождя пахло свежестью и чистотой. Над головой мерцал звездный полог, серебряная луна бросала отблески на россыпи крошечных белых цветов, едва распустившихся на черных ветвях фруктовых деревьев. Я брела по центральной аллее. Мое сердце радовали веселые трели сверчков и звуки окружающего города, напоминавшие тихий гул далекого океана.
Тут стукнула щеколда, и задняя дверь в пансионат бесшумно распахнулась. Кто-то вышел, немного постоял и направился ко мне. Я знала, что это он. Я ждала. Он догнал меня и зашагал рядом.
— Чудесный вечер, не правда ли?
— Несомненно, месье.
Мы шли. От его одежды пахло дымом.
— Где ваша сигара, месье?
— Оставил в доме. Не хотел заглушать аромат весенних цветов. — Он глубоко вдохнул и улыбнулся. — Теперь, встретив вас, я особенно этому рад, поскольку знаю, что сигара вам не нравится.
— Я привыкла к ней, месье. Даже научилась ценить ее аромат, поскольку он напоминает о вас.
— Значит, вы больше не размахиваете моими книгами за окном?
— Я не посмела бы, месье, из опасения, что вы спикируете на меня, подобно ангелу мщения, и попытаетесь отобрать мой трофей.
— Ваш трофей? Приятно слышать, что вы так относитесь к моим скромным сюрпризам.
— Книги, которые вы разделили со мной… для меня это целый мир. Понимать, что вы нашли время подумать обо мне, простой ученице в вашей школе и учительнице под вашим началом, — это честь для меня, месье.
— Простой ученице в моей школе и учительнице под моим началом? — повторил он, в замешательстве тряся головой, затем повернулся ко мне, заставил остановиться и ласково посмотрел мне в лицо. — Мы оба одновременно ученик и учитель, мадемуазель. Но знайте, что вы значите для меня намного больше. Вы мой друг, мадемуазель, друг навеки.
Мое сердце переполняла такая радость, какой я никогда не испытывала; его слова продолжали звучать в моих ушах. «Друг навеки». Он объявил это с неприкрытой симпатией во взоре. С внезапной всепоглощающей страстью я поняла, насколько глубоки мои чувства к этому мужчине. Когда-то я боялась его, со временем научилась почитать и уважать, позже ценила как друга. Но теперь мои чувства окрепли и стали намного глубже. Я любила его. Любила.
О! Я отвернулась и застыла в смущении. Разве это возможно? Разве я могу любить месье Эгера? У него есть жена, семья, которой он предан должным образом, домашняя жизнь, стать частью которой мне не суждено. Любить месье Эгера нельзя, это нарушение всех правил морали и приличия! Разве я могу дать волю чувствам?
С колотящимся сердцем я лихорадочно пыталась осознать это великое открытие. Если я люблю месье Эгера, мне есть лишь одно оправдание: я люблю его не как невеста любит жениха или жена любит мужа, нет! Я люблю месье, лишь как ученица любит учителя. Я сотворила из него кумира и, подобно низшим существам, поклоняющимся кумирам, не нуждаюсь в ответной любви. Я довольна — должна быть довольна — тем, что он может дать: чистой и простой дружбой, которую он предлагает мне столь свободно. Эти молчаливые раздумья утешили меня и успокоили мою совесть, пока я так же внезапно не поняла еще кое-что — и тогда на меня обрушилось столь огромное горе, что слезы брызнули из глаз.
— Почему вы плачете, мадемуазель? Я только сказал, что вы мой друг навеки.
— А я ваш, месье, — тихо и уныло отозвалась я.
— И вас это печалит?
— Нет, месье. Я скорблю о другом.
— О чем же?
— О том, что когда-нибудь мне придется покинуть Брюссель, месье.
— Но Англия — ваш дом. Там живут ваши родные. Несомненно, вы будете счастливы вернуться к ним.
— Да. Но Брюссель — этот пансионат — стал мне домом больше года назад. Я жила здесь полной и радостной жизнью. Я говорила как равная с тем, кого я почитала, кем восхищалась; я имела возможность общаться с человеком незаурядным и сильным, человеком широкого ума. Я узнала вас, месье, и меня наполняет печалью мысль о том, что однажды мне придется покинуть вас… что нашим встречам настанет конец.
— Даже в разлуке, мадемуазель, мы сможем поддерживать отношения друг с другом.
— Но как, месье? Письма могут быть драгоценны; я часто перечитываю письма родных и друзей, и они много для меня значат. Но даже если бы я писала вам каждый день, а вы отвечали так же часто, я не получила бы и тысячной доли того удовольствия, которое приносит мне беседа лицом к лицу.
— В таком случае счастье, что для тесного общения мы не обязаны полагаться на письма и почту.
Открытая приязнь в его глазах обезоружила меня.
— Что вы имеете в виду, месье?
— Существует и другой вид связи между людьми, которые испытывают подлинную нежность друг к другу, — мгновенная связь разлученных сердец. — Он дотронулся до своей груди, затем протянул руку и осторожно прижал ее к моим пальцам. — Этот способ не требует ни бумаги, ни перьев, ни слов, ни посланников.
Его интимное прикосновение опьянило меня. Мои мысли путались.
— Что это за волшебный способ, месье? — чуть слышно прошептала я.
Он убрал руку.
— В нем нет ничего удивительного. Вы испытывали это множество раз, но, возможно, неосознанно. Надо только выбрать тихий, уединенный момент, сесть, закрыть глаза и подумать о другом человеке. Он возникнет перед вашим внутренним взором как живой. Вы услышите его голос и сможете поговорить с ним и облегчить свое сердце.
— Подобные безмолвные фантазии не лишены смысла, месье, но их никогда не будет достаточно для облегчения моего сердца.
— В воспоминаниях есть своя прелесть. Порой они даже приукрашают отсутствующих. — Он поднял руку, вытер слезы с моей щеки и погладил, ласково и нежно. — Если между нами протянется море, вот что я сделаю: в конце дня, когда померкнет свет, я завершу все дела, сяду у себя в библиотеке и закрою глаза. Я представлю ваш образ, и вы придете ко мне, даже против вашей воли. Будете стоять передо мной как сейчас. Мы снова встретимся, в мечтах.
Глубокий тембр его голоса словно звенел во мне, кровь стучала в ушах; я лишилась дара речи. Полная луна освещала мое лицо, и месье не был слеп. Несомненно, он как на ладони видел всю глубину чувств, которую я не умела скрыть.
И тогда это случилось: он приподнял мой подбородок, склонился ко мне и нежно поцеловал сначала в одну щеку, потом в другую, по французскому обычаю. Затем я ощутила мягкое прикосновение его губ к моим. Поцелуй был кратким и нежным, и все же насквозь пронизал мое тело, отчего я содрогнулась.
Месье немного отстранился, не отпуская моего подбородка и не сводя с меня глаз, его лицо оставалось в нескольких дюймах от моего. Я вся горела; мне казалось, я сейчас растаю и впитаюсь в землю; я не могла дышать и первая отвела глаза. Тут я заметила слабое, далекое мерцание за стеклянной дверью пансионата. В окне горела свеча. Месье Эгер стоял к зданию спиной и ничего не видел. Неужели кто-то следил за нами? Но кто? По моей спине пробежал внезапный холодок; меня затрясло.
— Вы замерзли, мадемуазель. Нельзя так долго дышать ночным воздухом. Возвращайтесь в дом.
Не в силах проронить ни звука, я кивнула и убежала. Мои щеки все еще пылали. Когда я распахнула дверь в задний холл, там не было ни человека, ни свечи.
До самого утра я носилась по бурному и радостному морю. Вновь и вновь я переживала сцену в саду, вспоминая каждое слово месье, его взгляды, прикосновение его губ. Я пыталась убедить себя, что не сделала ничего дурного, как и он. Месье — человек безупречной репутации, честности и незыблемых принципов. У него пылкое и любящее сердце; часто я видела, как он целовал своих друзей и учениц подобным образом, но не думала ничего плохого — во Франции так принято. Его поцелуй был лишь ласковым и ни на что не намекающим знаком внимания. Несомненно, он уже забыл о нем, и я тоже должна забыть. Все будет как прежде, мы останемся друзьями, словно ничего не произошло.
Однако на следующее утро принесли записку от мадам.
10 апреля 1843 года
Мадемуазель Шарлотта!
Мой муж и месье Шапель просили уведомить вас, что, к сожалению, все более насыщенные расписания не позволяют им впредь пользоваться вашими услугами учительницы английского языка. Они благодарят вас за усилия, поскольку оба получили немалую пользу. Кроме того, мой муж больше не имеет времени обучать вас французскому языку частным образом, хотя вы, разумеется, можете по-прежнему посещать уроки литературного мастерства, а также выполнять свои преподавательские обязанности.
Я была поражена и расстроена. Неужели урокам английского, которые доставляли столько радости и удовольствия обеим сторонам, внезапно настал конец? Я не могла поверить, что это желание месье. Неужели он избрал этот час — сразу после ночи таких откровений, — чтобы отказаться от наших занятий? Несомненно, это происки мадам; по-видимому, она наблюдала за нами из окна. Возможно, даже прежде меня разглядела мои истинные чувства к ее мужу; возможно, ревновала. Ревновала ко мне! Какая нелепость!
С того дня я больше не оставалась с месье Эгером наедине. Если после урока я слышала его шаги в коридоре и выбегала поприветствовать его, он исчезал волшебным образом, словно в облаке сигарного дыма. Если во время прогулки в саду ветерок доносил до меня едкий аромат и я пыталась найти его источник, тот снова растворялся в воздухе. Если месье заходил в трапезную во время занятий и я с надеждой смотрела на него, через пару мгновений появлялась мадам и увлекала его прочь.
Лишенная общества учителя, я стала еще больше ценить наши краткие встречи. Но теперь нас связывали только исправленные сочинения, которые я находила в своем столе, и книги, которые он по-прежнему любезно оставлял мне по ночам — но теперь без единой записки. Эти книги были моим единственным удовольствием и развлечением. Я никогда больше не видела цепочку для часов, стоившую мне стольких трудов. Шкатулка, подаренная мною, тоже исчезла; когда он раздавал ученицам конфеты, они лежали в его старой бонбоньерке.
Однажды месье Эгер застал меня в классной комнате одну. Он нахмурился, за его ощетинившимися темными бровями угадывалась злость.
— Вы очень замкнуты, мадемуазель. Мадам считает, что вы должны подружиться с другими учителями. Полагаю, немного простого расположения и доброй воли с вашей стороны принесут немалую пользу.
С этими словами он удалился.
Я не желала дружить с другими учителями. Я уже пыталась, но тщетно. Раздражительность месье не пролила ни малейшего света на мое положение. Когда он целовал меня в саду, он проявлял ко мне приязнь — я ощущала ее! видела! — пусть даже всего лишь дружескую. Куда испарилась эта приязнь? Возможно, месье зол и избегает меня из-за чувства вины? Может, боится, что своим кратким поцелуем преступил границы или создал у меня неверное представление о его отношении? Может, понял мои чувства и опасается раздуть их пламя еще сильнее? Или же просто повиновался приказу жены прекратить со мной всякое общение?
Мадам удвоила мои обязанности, оставив единственной учительницей английского в школе, вследствие чего мое жалованье слегка возросло, но у меня почти не осталось свободного времени. Я была обречена целыми днями вдыхать спертый воздух классной комнаты, пытаясь вбить в бельгийские головки правила английского языка. По вечерам я была завалена грудами тетрадей, которые следовало проверить и исправить.
Была ли эта новая ответственность «наградой», как утверждала мадам, или наказанием? По слухам, мадам расхваливала меня перед другими. Она продолжала оставаться со мной вежливой, но часто я замечала, как она смотрит на меня в коридоре или через стол в трапезной, и от выражения ее темных голубых глаз у меня кровь стыла в жилах, как будто мадам пыталась проникнуть мне в душу. Когда ее не было рядом, я становилась объектом изучения мадемуазель Бланш, которая пристально следила за каждым моим движением.
Однажды днем, сославшись на головную боль, я отпустила учениц пораньше и направилась в дортуар отдохнуть. Вдруг я заметила тень за занавесками, отделявшими мои личные владения, и уловила, что кто-то осторожно открывает ящик комода. Встревожившись, я бесшумно прокралась на цыпочках и заглянула в щель между занавесками.
Гостем — или, вернее, шпионом — была мадам Эгер. Она стояла перед моим небольшим комодом и спокойно и педантично изучала содержимое верхнего ящика и рабочей шкатулки. Словно пораженная заклятием, я в ужасе наблюдала, как она открывает каждый ящик по очереди. Мадам изучила форзацы всех книг, открыла все коробочки, обратила особое внимание на письма и записки, затем старательно сложила их и вернула на место. Меня терзали ярость и негодование, и все же я не смела обнаружить свое присутствие, надеясь избежать скандала, стремительной, ожесточенной схватки. Я непременно наговорила бы лишнего и в результате была бы уволена.
Дальнейшие действия мадам поразили еще больше: она достала из кармана связку ключей и отперла длинный гардеробный ящик под кроватью! Затем вытащила платье и залезла в карман, хладнокровно вывернув его наизнанку. Забрезжило понимание: однажды ночью, когда я спала, мадам прокралась в спальню, украла мои ключи и сделала восковой слепок. Как давно она шпионит за мной?
Она вернула платье на место и начала просматривать другую одежду. Ее пальцы схватили платок, однажды подаренный месье Эгером; сокровище, которое я тщательно отгладила и сложила. Это уж слишком! С меня довольно! Я покашляла, давая мадам мгновение на то, чтобы собраться, затем отдернула занавеску. Невероятная женщина! Ящик был закрыт, рабочая шкатулка стояла на месте. Мадам поприветствовала меня холодным безмятежным кивком.
— Я заменила ваш кувшин и таз на новые, мадемуазель. Заметила, что они обкололись. Приятного отдыха.
Она поспешно покинула комнату.
Дневник! В письмах Эллен и родным я намекала на свои страдания и одиночество и признавалась, что мадам, похоже, больше не любит меня. Я утверждала, что не представляю, каким необъяснимым образом утратила доброе расположение женщины, столь любезно пригласившей меня вернуться в Брюссель. Что еще мне оставалось делать? Разумеется, я не могла назвать им истинную причину перемены поведения мадам, равно как и не могла скрывать правду от себя. Я знала. Знала! Моя хозяйка подозревала меня, а возможно, и своего мужа в поступках и чувствах, сама природа которых была вероломной, развращенной и пачкающей душу. И ее подозрения были совершенно беспочвенны.
Я любила месье Эгера и не могла этого отрицать. Однако у меня не было на него планов, я не стремилась им завладеть. Я всего лишь мечтала вновь испытать радость близости наших душ. Мое расположение к нему, простое и нетребовательное, не могло причинить мадам вреда! Несомненно, рассуждала я, достаточно немного подождать, доказать, что я не представляю угрозы, и мадам поймет свою ошибку, все благополучно вернется на круги своя.
Время текло, но легче не становилось. Наступил август. Экзамены прошли; призы были розданы; к семнадцатому числу школьный год завершился, ученицы разъехались по домам, и начались долгие осенние каникулы.
В канун своего отпуска месье Эгер (полагаю, без ведома или одобрения жены) преподнес мне еще одну книгу — двухтомник Бернардена де Сен-Пьера, который, как он надеялся, «поможет заполнить одинокие дни впереди». С какой благодарностью я приняла этот редкий дар! Но что за страшное пророчество таилось в словах месье?
О! Как я содрогаюсь, вспоминая эти ужасные долгие каникулы!
В том году все ученицы отправились к родным. В школьном здании не осталось никого, кроме меня и поварихи. Я отчаянно хотела вернуться домой, но было непрактично предпринимать долгое и дорогостоящее путешествие ради столь короткого визита. Пять недель, однако, никогда еще не казались мне вечностью.
Это лето полностью отличалось от прошлого, когда мы с Эмили наслаждались каждым мгновением свободного времени, проведенного вместе. На этот раз в безлюдных тихих школьных коридорах гуляло эхо; два ряда занавешенных белых кроватей в дортуаре глумились надо мной своей пустотой, подобно насмешливым призракам. Мои силы, которые с апреля постепенно слабели, окончательно иссякли. Лишившись работы и общества, мое сердце зачахло. Я ела в одиночестве. Пыталась читать или писать, но одиночество угнетало меня. Когда я посещала музеи, картины не вызывали у меня ни малейшего интереса.
Первые недели выдались жаркими и сухими, затем погода переменилась. Целую неделю бушевал равноденственный шторм. Я была заперта в огромном пустынном доме, а буря ревела и дребезжала стеклами. Однажды поздно ночью, не в силах более выносить эти яростные звуки, я распахнула створчатое окно у кровати и выбралась на крышу. Там, под порывами дождя и ветра, я наблюдала зрелище во всей его красе. Небо было черным, диким и полным грома; время от времени его пронзали ослепительно яркие вспышки молний.
На крыше я молила Господа избавить меня от одиночества и горя или хотя бы указать направление, объявить свою волю. Но ничего не произошло. Огромная десница Господня не опустилась, драгоценное наставление не прозвучало в моих ушах. Я вернулась в свою комнату, промокшая и дрожащая, и легла в постель. Когда я наконец уснула, мне привиделся сон.
Меня заточила в высокой башне жестокая и коварная ведьма. Вокруг неистовствовала буря. Всеми забытая, я умирала от голода и ждала, когда возлюбленный спасет меня. Я почти лишилась сил. Несомненно, он помнит обо мне, несомненно, примчится, пока еще не слишком поздно! В окно постучали; я бросилась к нему и распахнула створки. В башню стремительно ворвалась темная фигура в богатой одежде. Мужчина заключил меня в объятия и крепко поцеловал. Это был он! Это был мой возлюбленный герцог Заморна! Но он отстранился и одарил меня нежнейшим взглядом, и я задохнулась от смятения. Это был не герцог. Это был месье Эгер.
Сон продолжался не более минуты или двух, но этого хватило, чтобы, проснувшись, я скорчилась от унижения. Я так старалась убедить себя, что не питаю романтических чувств к своему хозяину, что моя любовь к нему невинна и совершенно благопристойна! Несчастная, несчастная Шарлотта! Что мне делать со столь нежеланными мыслями и образами?
Утром повариха принесла мне чай в постель. При виде моего смятенного лица она встревожилась.
— Vous avez besoin d'un docteur, mademoiselle. J'appel-le un.[51]
— Non, merci, — ответила я, поскольку знала, что врач не может помочь мне.
Буря наконец улеглась, восстановилась хорошая погода; я оделась и отправилась развеяться. Много часов я блуждала по бульварам и улицам Брюсселя. Даже побывала на кладбище, на полях и на холмах за ними. Во время прогулки мои мысли обратились к дому. Я пыталась представить, чем сейчас занимаются родные: Эмили, несомненно, на кухне нарезает рагу, а Табби раздувает огонь и собирается сварить из картофеля подобие клейстера. Папа сидит в кабинете и пишет жалобу в «Лидс интеллидженсер» касательно какого-нибудь вопроса местного импорта. Анна играет с детьми Робинсонов в Торп-Грин, а Бренуэлл декламирует своему ученику какое-нибудь классическое стихотворение. Какие чудные картинки мне грезились! Как я скучала по родным!
Я подняла глаза и обнаружила, что нахожусь в центре города у католического собора Святой Гудулы. Отец с презрением отвергал католицизм, а потому моей природе он был чужд. Тем не менее, живя в пансионате среди его приверженцев, я познакомилась с ним ближе.
Мне почудилось, что звон колоколов приглашает меня к вечерней службе. Неслыханно, но я вошла. Внутри молились несколько пожилых женщин. Я помедлила у двери, пока они не закончили. Я увидела шесть или семь человек на коленях на каменных ступенях, в открытых нишах, которые служили исповедальнями, и направилась туда, влекомая неведомой силой. Исповедующиеся шептались через решетку со священниками. Дама, стоявшая на коленях рядом со мной, ласково предложила мне пройти первой, поскольку сама еще не была готова.
Я колебалась, но в ту минуту любая возможность обратиться с искренней молитвой к Господу была мне желанна, как глоток воды умирающему от жажды. Я подошла к нише и преклонила колени. Через несколько мгновений деревянная дверка за решеткой отворилась, и я увидела ухо священника. Внезапно я поняла, что не знаю, с чего положено начинать исповедь. Что мне сказать?
И я прибегла к неоспоримой истине.
— Mon рère, je suis Protestante.[52]
Священник удивленно повернулся ко мне. Хотя лицо его было в тени, я заметила, что он старик.
— Une Protestante? En се cas, pourquoi avez-vouz appro-ché moi?[53]
Тогда я сообщила, что какое-то время страдала в одиночестве и нуждаюсь в утешении. Священник ласково пояснил, что как протестантка я не могу насладиться таинством исповеди, но он с удовольствием выслушает меня и даст совет, если сможет.
Я заговорила, поначалу сбивчиво, затем все более поспешно и страстно, пока слова не полились рекой. Я поведала ему все — открыла давно сдерживаемую боль, терзающую мое сердце, — и закончила свою речь вопросом, который мучил меня особенно сильно:
— Отец мой, если наши мысли и намерения чисты и благородны, должны ли мы держать ответ перед Господом за греховные видения, которые вторгаются в наш сон?
Насколько я могла судить сквозь решетку, священник испытал замешательство. Наконец он сочувственно произнес:
— Дочь моя, если бы вы принадлежали к нашей вере, я сумел бы вас наставить; но я не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить. Возможно, видения, которые причиняют вам тягостные страдания, ниспосланы Богом для того, чтобы вернуть вас в лоно истинной церкви. Я хотел бы помочь вам, но мне нужно больше времени. Приходите ко мне домой, и мы все обсудим.
Он дал мне свой адрес и велел прийти на следующее утро в десять.
Поблагодарив священника, я встала и бесшумно удалилась. Я была у него в долгу за проявленную доброту, однако понимала, что не вернусь. Он казался порядочным человеком, но в моем смятенном состоянии я боялась, что сила его убеждения окажется чересчур велика и вскоре мне придется перебирать четки в келье монастыря кармелиток.
Придя в пансионат, я подробно рассказала об этом случае (который, дорогой дневник, позднее произошел с Люси Сноу в «Городке») в письме к Эмили, скрыв, правда, содержание своей исповеди. Я ощущала пользу оттого, что поделилась страданиями с сестрой, равно как и со священником — человеком умным, достойным и благим. Мне уже стало легче.
«Не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить». Таковы были слова священника, единственное и верное его наставление. Той ночью я лежала в кровати, вокруг меня сгущался мрак, и мысли бушевали во мне, словно темный и бурный прилив.
— Что мне делать? — воззвала я к пустоте.
В голове незамедлительно возник совет: «Ты должна покинуть Бельгию!» Он был так ужасен, что я невольно заткнула уши. Я не хотела возвращаться домой, к праздности, поскольку там меня не ждало никакое занятие, и еще меньше хотела покидать месье Эгера, понимая, что потеряю его окончательно. И все же мысль о том, чтобы остаться, была не менее мучительной. Как я могла оставаться в этом доме и день за днем лелеять единственную надежду — увидеть его хотя бы мельком? Как я могла так жить, зная, что никогда не смогу открыто выразить свое расположение?
— Если я должна уехать, пусть меня оторвут от него! — крикнула я. — Пусть другие примут решение!
— Нет! — тиранически отчеканила Совесть. — Никто не поможет тебе, Шарлотта. Ты должна сама себя оторвать. Должна вырезать себе сердце.
— Подумай о долгих одиноких днях впереди! — воскликнула Страсть. — Ты будешь отчаянно мечтать о весточке, но тебе останутся лишь воспоминания!
Много недель я сгорала в агонии тягостной нерешительности. У меня не было желания оставаться и не было сил бежать. Наконец внутренний голос заявил, что пора действовать: отказаться от Чувства и последовать велению Совести. Тайная любовь, которая пылала в моей груди, неразделенная и неизвестная, могла лишь погубить питавшую ее жизнь. Одно только страшное слово звучало в моих ушах, напоминая мне мой мучительный долг: «Бежать!»
Вскоре после возобновления учебы я собралась с духом. Улучив момент, когда мадам Эгер останется в гостиной одна, я с извинениями уведомила о своем отъезде. На мгновение привычно безмятежное лицо мадам затопили удивление и облегчение, затем маска вернулась на место.
— Ничего страшного, мадемуазель, — ледяным тоном промолвила она. — Мы справимся. Можете отправляться хоть сегодня, если угодно.
На следующий день месье Эгер послал за мной. Когда я появилась в его библиотеке и села на предложенный стул, я изо всех сил сдерживала слезы и готовилась к тому, что считала неизбежным: спокойным, взвешенным словам прощания. Вместо этого, к моему изумлению, он воззрился на меня с поднятыми бровями и воздетыми руками; глаза его горели недоумением и болью.
— Что за безумие? Вы уезжаете? Что на вас нашло? Вы здесь несчастливы?
— Месье, я была счастлива. Мне горько покидать пансионат и вас. Но мне придется.
— Почему? Вам предложили другое место?
— Нет.
— Тогда зачем вы возвращаетесь?
— Это неважно, месье, но я должна вернуться.
— Повторяю: зачем?
Как я могла ему объяснить? Даже его собственная жена, по-видимому, не осмелилась озвучить истину.
— Я… я слишком давно не была дома, месье. И стосковалась по родным.
— Понимаю вашу тоску, мадемуазель. Вам следовало отправиться домой на долгие каникулы, как я и советовал. Но уезжать теперь… школьный год только начался! Отыскать хорошего учителя английского совсем непросто. Что мы будем делать?
— Найдете другого учителя, месье. Вы забудете меня намного раньше, чем я вас.
— Как вы можете так думать, мадемуазель? Столько времени мы провели вместе, так часто общались; я никогда не забуду вас. Вы одна из самых ярких учениц, какие у меня когда-либо были, — произнес он с такой нежностью, что скорбь и ужас объяли меня и лишили сил, ибо этот тихий голос был рыком просыпающегося льва. — Разве мы не добрые друзья, мадемуазель?
Я подавила рыдание. То, что он говорил, было для меня мукой.
— Мы добрые друзья, месье.
— Когда вы только появились, полагаю, вы боялись меня. И смотрите, чего нам удалось достичь! Уверен, что теперь вы понимаете меня, способны угадывать мое настроение, и также уверен, что понимаю вас.
(Дневник! Он ошибался.)
— Месье. — Я смахивала слезы, но старалась хранить спокойствие. — Я получила знания, которых искала в Брюсселе. Настала пора вернуться домой.
— Нет! Вы добились многого, но еще столько предстоит сделать! Послушайте меня: еще слишком рано. Вы не должны уезжать. Я не потерплю этого!
Боль в его глазах и голосе поразила меня до глубины души. О! Зачем он еще больше все усложняет? Несомненно, я дорога ему по-своему; наше расставание огорчит его; он видит во мне друга, который обманул его ожидания. Совесть и Разум изменили мне и предались ему. В тот миг я была готова исполнить свое намерение не более, чем прыгнуть с высокой скалы; но знала, что если уступлю, то точно так же погибну.
Я осталась до конца декабря. Каждый день был мукой. Когда я все же объявила о своем окончательном решении, неподдельное горе учениц очень тронуло меня. Месье Эгер уступил с любезной печалью. В последнее утро меня позвали в гостиную Эгеров, где месье вручил мне прощальный подарок — антологию французской поэзии, — а также диплом, удостоверяющий мое право управлять школой.
— Непременно дайте знать, когда откроете свою школу, — попросил месье Эгер с большим чувством, прощаясь и искренне обещая писать. — Мы пошлем к вам одну из своих дочерей.
Наступило первое января 1844 года. Мадам вызвалась сопровождать меня на корабль в Остенде, вероятно, желая удостовериться, что я не передумала. Проливая горькие слезы, я попрощалась с Бельгией, в глубине души, несмотря ни на что, не переставая верить, что когда-нибудь вернусь.
Но я не вернулась.
Два года спустя я лежала одна в темноте своей комнаты в пасторате, и сердечная боль в моей груди была такой же свежей и невыносимой, как после возвращения из Бельгии. Два года спустя я продолжала тайно любить человека, который жил по другую сторону моря; человека, который всегда был для меня недосягаем; человека, который через год прекратил переписку (по собственной воле или настоянию жены) и тем самым дал понять, что мне не следует надеяться даже на дружбу на расстоянии. Сколько времени необходимо, чтобы перестать любить? Можно ли намеренно и навсегда вырвать любовь из сердца? И если да, то как это сделать?
Дверь спальни отворилась, и вошла Эмили со свечой. Я села, вытерла глаза и попыталась собраться с мыслями, в то время как сестра опустилась на краешек кровати.
— Шарлотта, прости, что проболталась Бренуэллу о месье Эгере. Я хотела как лучше, но теперь понимаю, что, пытаясь утешить брата, жестоко предала тебя. Ради бога, прости меня за мой несдержанный язык. Я говорила, не подумав. Я люблю тебя всем сердцем, ты моя любимая сестра, ты для меня весь мир. Невыносимо сознавать, как глубоко тебя ранили мои слова. Я не нарочно причинила тебе боль.
— Знаю, что не нарочно.
Я взяла протянутую в мерцающем полумраке руку Эмили, заметив на ее щеках следы слез. Сестра крепко обняла меня, и мы несколько секунд черпали друг в друге утешение.
Отстранившись, она тихонько спросила:
— Шарлотта, теперь ты расскажешь? Расскажешь, что случилось между тобой и месье Эгером?
Я покачала головой.
— Пока не могу. Возможно, позже.
Лишь на следующее утро, когда папа присоединился к нам с сестрами за завтраком, я с внезапным стыдом припомнила, что прошлым вечером они с мистером Николлсом присутствовали при моей ссоре с Бренуэллом и Эмили.
После того как папа проглотил овсянку и поспешно удалился в свой кабинет, едва ли издав хоть звук, я задала вопрос:
— Папа или мистер Николлс упоминали… о том, что услышали прошлым вечером?
Анна сочувственно взглянула на меня и ответила:
— Они были слишком шокированы для этого.
— О! — в смятении воскликнула я.
— Не переживай, — успокоила Эмили. — Я заверила их, что вышло недоразумение, что Бренуэлл извратил мои слова, переврав их дальше некуда. Не сомневаюсь, они все забудут.
Ее объяснение показалось мне излишне оптимистичным. По моему опыту, люди не скоро забывают подобные обвинения, даже если они оказываются ложью. С горящими щеками я гадала, какого теперь мнения обо мне мистер Николлс. Несколько дней мне было стыдно смотреть ему в глаза. Затем мои чувства переменились. Я как раз закончила урок в воскресной школе и с улыбкой отпустила учеников, когда чуть не столкнулась в двери с мистером Николлсом и Джоном Брауном.
— Вы идете в церковь сегодня вечером? — обратился к нему Джон Браун. — Будут выступать прославленный тенор Томас Паркер, а также миссис Сандерленд из Галифакса и множество оркестрантов и хористов.
— Мне только баптистских песнопений не хватало, — фыркнул мистер Николлс, пропуская меня.
Мне оставалось лишь покачать на это головой. Разумеется, все викарии-пьюзеиты отказались посетить концерт, который был одним из главных событий года. Молитвенный дом был набит до отказа. В тот вечер, слушая, как великолепная музыка плывет под сводами храма, я напомнила себе, что мистер Николлс — узколобый фанатик. С какой стати мне беспокоиться о его мнении? В отличие от него, я не совершила ничего по-настоящему дурного. «Вспомни Бриджет Мэлоун, — пронеслось у меня в голове. — Это мистеру Николлсу должно быть стыдно смотреть в глаза честным людям, а не тебе!»
Тем я и довольствовалась. Если мистер Николлс более не уважает меня, это не моя вина и не моя забота, поскольку я никогда особо не любила и не уважала его. Просто буду избегать его и впредь.
Однако избегать мистера Николлса оказалось не так-то просто. Он жил по соседству, встречался с папой каждый день, вел все три воскресные службы и надзирал за школами — он был повсюду. Частые визиты мистера Николлса в пасторат дали пищу отвратительным слухам, о которых я узнала из письма Эллен. Кто-то осведомился у нее, весьма торжественно и заинтересованно, правда ли, что мы с мистером Николлсом тайно помолвлены! Я немедленно ответила, что это ложь, но письмо на несколько недель выбило меня из колеи.
Мое намерение плохо думать о мистере Николлсе подверглось суровому испытанию в середине марта. День был свежий и холодный, уже не зимний, но еще не весенний. Мы с Анной навещали бедных и раздавали им детскую одежду, которую сшили за последние месяцы.
Первыми в нашем списке стояли перенаселенные домишки, сбившиеся вдоль Мейн-стрит, — не самые приятные объекты, поскольку, несмотря на обходительность жильцов, дома были тесными и часто очень грязными, а также настолько дурно пахнущими, что мы не могли себя заставить провести в них и пары минут. Нам больше нравилось посещать прихожан, которые жили вдали от деревни, — фабричных рабочих в долинах и бедных фермеров, добывающих свое скудное пропитание из земли.
Мы с Анной отправились в путь под великолепным балдахином голубого неба. Ветер пел в безлистых ветвях редких разбросанных деревьев; снег, оставшийся во впадинах холмов и долов, дотаивал под яркими лучами солнца. Вскоре мы достигли жилища Эйнли, крошечной лачуги у самой дороги с соломенной крышей и белеными стенами.
Трое из восьми детей Эйнли, еще не доросшие до школы, играли на улице, одетые в разномастные, старые, плохо сидящие обноски. Пока мы с Анной шли к входной двери, малыши окружили нас, вопя во всю глотку, дергая за юбки и корзинки и допытываясь, что мы принесли. Ласково потрепав курчавые головки, я объяснила, что надо проявить терпение, поскольку подарки сначала должна посмотреть их мать. Миссис Эйнли встретила нас с годовалым ребенком на бедре.
— А! Неужто божьи леди принесли одежку моим деткам? — С этими словами она пригласила нас в дом.
Высокой, доброй, изнуренной женщине в поношенном коричневом платье исполнилось сорок, но она казалась лет на десять старше.
— Боженька знает, что у меня всего две руки, а детских ртов целых восемь, только успевай еду засовывать, не то что шить одежку, особенно в такую холодрыгу, когда от риматиса ломит пальцы и все тело.
Дети попытались проскользнуть в дом, но мать выгнала их обратно.
— Кыш на улицу, мелюзга! В наш крошечный домишко всем не влезть, а мне страсть как хочется посудачить с гостьями по-взрослому.
Когда мы вошли в холодную, тесную, темную хижину с пропитанным дымом душным воздухом, но очень чистенькую и прибранную, я поежилась. Хозяйка предложила нам выпить эля, но мы отказались, зная, что она не может позволить себе угощение. Не спуская с рук ребенка (цветущей улыбчивой девчушки с копной белокурых волос), миссис Эйнли быстро смахнула пыль с двух лучших стульев у очага; памятуя, что один из стульев — ее любимый, я попросила позволения занять жесткую скамеечку в углу у окна.
— Не пеняйте за холод, — извинилась миссис Эйнли, помешивая скудное содержимое очага, где в кучке углей дотлевала небольшая головешка. — Уголь и торф закончились, а новых купить не на что. С тех пор как на фабрике урезали зарплату, дела у нас совсем плохи. С такими ценами на хлеб и картошку еле хватает на еду, а ведь муж работает с рассвета до заката. Наша старшая дочка — прислуга на все руки и время от времени присылает денег, да только это жалкие крохи.
Мы с Анной выразили искреннюю озабоченность ужасными условиями труда, которые, как мы знали, служили для многих источником нужды и лишений.
— Ладно, все равно ничего не попишешь; якобы во всем виноват упадок торговли.
Миссис Эйнли положила дочку на одеяло у своих ног, где благонравное дитя тихонько лежало и сосало большой палец. Женщина села рядом с нами и принялась с энтузиазмом восклицать и щедро благодарить при виде очередного подарка.
— Такую тонкую работу, леди, редко увидишь. Ах! Вот бы мне так шить. Вязать я еще могу, слава богу, когда есть время, но иголка так и валится из пальцев. Уже четыре месяца я шью воскресную рубашку для своего сына Джона; ему позарез нужно, но неизвестно, смогу ли завершить.
— Я с удовольствием завершу за вас, — вызвалась я.
— А я помогу, — добавила Анна. — Мы можем начать прямо сейчас, если пожелаете.
— Ох! Да вы сама доброта! Мне в жизни вас не отблагодарить.
— Нас не за что благодарить, миссис Эйнли, — возразила я. — Если мы сможем облегчить ваше бремя, это доставит нам огромную радость.
Хозяйка с признательностью принесла кусочки недошитой рубашки и шкатулку со швейными принадлежностями. Внутри я нашла два медных наперстка, которые мы с Анной укрепили на своих тонких пальцах с помощью клочков бумаги. Вскоре мы с сестрой уже шили рубашку, а миссис Эйнли вязала чулки. Через несколько минут из соседней комнаты выплыл большой полосатый кот и лег у камина, с прищуренными глазами лениво вылизывая подушечки лап и поглядывая на гаснущие угольки за прогнутой решеткой.
— Этому коту почти двенадцать лет, — сообщила миссис Эйнли, с любовью глядя на животное. — Он нам совсем как родной. Не знаю, что и делать без него. Большой везунчик, кстати. На днях мистер Николлс спас ему жизнь.
— Мистер Николлс? — удивленно отозвалась я.
— Он самый. С неделю назад кот пропал. Четыре дня о нем не было ни слуху ни духу. Дети обрыдались, будто конец света настал. Я и сама всплакнула, решила, что кота нам больше не видать. И тут идет мистер Николлс и несет его. Кота заперли в кладовке в воскресной школе, а викарий услышал мяуканье. Ясно дело, кот бы там помер. Мы в долгу перед мистером Николлсом. И не только за кота. Знаете, я благословляю день, когда этот джентльмен появился в наших краях.
— Неужели? — спросила Анна. — И почему же, миссис Эйнли?
— Он очень добр к нам. Не то что бывший викарий, мистер Смит, которого мы только в церкви и видели. Тот, кроме как о себе, ни о ком не заботился. Нет, мистер Николлс частенько заходит, читает мне любимые места из Библии, я-то не большая грамотейка. И потом мы так душевно беседуем о Боге, о жизни и вообще. Он разговаривает ласково так и сидит рядом, точно брат или сын родной. Сущая благодать, когда он заходит в гости.
Я атаковала шов иголкой, еле сдерживая раздражение. Неужели мне нигде не скрыться от восхвалений мистера Николлса? Досада превратилась в тревогу, когда через несколько минут на улице раздался грохот колес, а после стук в дверь. Миссис Эйнли открыла. На пороге стоял помянутый джентльмен со шляпой в руке.
— Добрый день, миссис Эйнли, — поздоровался мистер Николлс, гладя по головкам хихикающих юных Эйнли, которые тянули шеи за его спиной. — На днях я случайно увидел, что у вас почти закончился уголь. Я подумал, что пройдет немало времени, прежде чем вы купите новый, и потому взял немного церковных пожертвований и привез вам угля, которого, надеюсь, хватит до лета.
Внезапное появление священника так поразило меня, что я нечаянно уколола палец иголкой. Приглушенно вскрикнув, я сжалась в углу, проклиная неудачное время, выбранное нами для визита, и надеясь, что викарий меня не заметит.
— Мистер Николлс, вы сама доброта! — Казалось, миссис Эйнли вот-вот расплачется от радости. — Какое счастье!
— У вас есть тачка выгрузить уголь? — осведомился он, заглядывая в дверь и замирая от удивления при виде нас с Анной.
— Тачка за домом, сэр, — промолвила миссис Эйнли. — Давайте покажу.
Последовала небольшая суматоха, во время которой мистер Николлс помог возчику выгрузить уголь в хранилище, после чего лошадь и тележка уехали. Когда миссис Эйнли и мистер Николлс вернулись к входной двери, я услышала его голос:
— Позвольте, я наполню ваше ведерко для угля, мэм. День выдался холодный, а ваш очаг почти потух.
— Благослови вас Боже, сэр! — воскликнула благодарная женщина, когда мистер Николлс проследовал за ней в дом.
Пройдя мимо нас с Анной, он признал наше существование спокойным, равнодушным кивком; в ответ я кивнула не менее холодно. Затем он достал ведерко для угля, наполнил и принес в дом. Осторожно лавируя между спящим ребенком и котом, он подсыпал немного угля в огонь. Я склонилась над шитьем. После короткой паузы, во время которой я ощущала взгляд мистера Николлса, он задал вопрос:
— Вы организовали швейный кружок, леди?
— Нет, — пояснила миссис Эйнли. — Сестры Бронте принесли чудесную новую одежку для моей детворы. Они остались поболтать и сшить рубашку для моего сына Джона.
— Неужели? — уже более любезно произнес мистер Николлс и погладил кота, который издал довольное урчание. — В таком случае не буду мешать, леди. Всего вам наилучшего, мисс Бронте, мисс Анна.
Мы с сестрой отреагировали должным образом.
— Увидимся в воскресенье в церкви, миссис Эйнли.
— Не сомневайтесь, мистер Николлс. Вы же знаете, мы никогда не пропускаем воскресную службу.
— Если хотите, я зайду в следующий понедельник и почитаю вам.
— Еще как хочу, сэр, буду ждать с нетерпением. И еще раз спасибо за заботливый и щедрый подарок.
— Я всего лишь привез немного угля, миссис Эйнли. Эти добрые женщины — вот кто заслуживает вашей благодарности. Сшитая ими одежда потребовала долгих часов труда, и оттого их подарок намного более щедрый, чем мой.
Он поклонился и вышел. Через окно я увидела, как он подхватил на руки одну из крошек Эйнли. Он смеялся и болтал с ней, а остальные дети радостно скакали вокруг, провожая гостя.
Через полчаса мы с Анной тоже покинули Эйнли. В корзинке лежали части рубашки Джона, которую мы собирались дошить дома.
— Вот видишь? — подала голос Анна. — Я же говорила, что мистер Николлс добрый и любезный человек. Теперь ты веришь мне?
— Не знаю, что и думать! Он постоянно поворачивается совершенно разными сторонами! Сегодня изрекает фанатичную чушь или поносит бедного прихожанина за нарушение правил, а завтра читает вслух и привозит уголь. Разве ты не разозлилась, когда на прошлой неделе мистер Николлс отказался посетить концерт?
— Какое нам дело, был он на концерте или нет?
— Причина, по которой он так поступил, может многое сказать о человеке. Это отражение его предубеждений.
— Верно, но предубеждения есть у всех. Это мера человеческой сложности, и среди самых лучших людей, которых я знаю, есть и самые сложные.
Анна покосилась в мою сторону. Я расстроенно вздохнула.
— Кто поверит, что человек, о котором миссис Эйнли отзывается с таким почтением, — тот же самый, кто несколько лет назад так жестоко обошелся с Бриджет Мэлоун?
— Мистер Николлс был тогда очень молод. Мы должны судить о нем по сегодняшним благодеяниям, а не по вчерашним проступкам.
— Постараюсь переменить о нем мнение к лучшему. Но даже если мистер Николлс привезет уголь всем бедным семьям в поселке, для меня он всегда останется человеком, который назвал меня безобразной старой девой.
Весна 1846 года была временем мощного — хотя и тайного — порыва вдохновения, поскольку мы с сестрами трудились над своими романами. Несмотря на суровую критику Эмили, я не желала переделывать или переосмысливать «Учителя». Он такой, какой есть; если окажется, что он ни на что не годен, мне будет некого винить, кроме себя.
В начале мая в пасторат прибыли первые три копии нашего поэтического сборника, вызвав немалую суматоху. Когда я увидела сверток, осторожно адресованный «мисс Бронте», я сразу же поняла, что скрывается внутри.
Вне себя от волнения, я побежала за сестрами, которые играли на пианино. Уединившись в моей спальне наверху, мы вскрыли сверток и, увидев книгу, издали лишь один звук:
— О!
Она была отлично переплетена в тисненую бутылочно-зеленую ткань. На самом видном месте красовалась золоченая надпись: «Стихотворения Каррера, Эллиса и Актона Беллов». Невозможно описать, какое наслаждение я испытала, впервые взяв в руки маленький томик.
— Он такой прелестный! — восхитилась Анна.
— Мы опубликованы! — гордо заявила я.
— Ты была права, Шарлотта, — признала Эмили. — Весьма приятно видеть нашу работу напечатанной, в такой прелестной обложке.
Смеясь от восторга, мы принялись обниматься. Наша мечта сбылась. Прошло, однако, два долгих месяца, прежде чем книга удостоилась отзыва. Тем временем наш дом сотрясла катастрофа таких невероятных масштабов, что мы оставили всякие мысли о литературных успехах.
Преподобный Эдмунд Робинсон умер. Нам стало известно об этом в первую неделю июня, сразу после Пятидесятницы,[54] когда Бренуэлл получил письмо от одного из своих осведомителей в доме Робинсонов.
— Наконец-то! — крикнул он вне себя от радости.
Прижимая к груди драгоценное послание, он ворвался в столовую, где мы с сестрами усердно переписывали свои черновики набело. Мы быстро прикрыли бумаги, но Бренуэлл был настолько переполнен эмоциями, что не обратил на наше занятие ни малейшего внимания.
— Старик умер! — ликующе сообщил он. — Умер и погребен! Моя Лидия свободна! Теперь это вопрос времени. Очень скоро мои надежды и планы осуществятся. Я стану мужем леди, которую люблю больше всего на свете. Мне уже не будут докучать бесчисленные мелкие заботы, которые, подобно москитам, жалят нас в мире будничного труда. Я буду жить в праздности и сделаю имя в мире процветания!
Мы не знали, что и ответить. В любом случае наши слова не произвели бы впечатления. Бренуэлла настолько захватило лихорадочное предвкушение, что три дня и четыре ночи он не ел и не спал, а только изливал свои чувства, галдел и с нетерпением ждал весточки от «своей Лидии».
Весточка эта разбила все чаяния Бренуэлла. Миссис Робинсон прислала своего кучера, мистера Эллисона, и тот изложил следующие факты: мистер Робинсон недавно изменил завещание; согласно новому пункту, его вдове запрещалось впредь под страхом утраты имения иметь дело с Бренуэллом. Более того, сожаление о недостойном поведении по отношению к покойному мужу и горе о его безвременной кончине превратили миссис Робинсон в совершенную развалину, и она — по словам мистера Эллисона — подумывала удалиться в монастырь.
Было неизвестно, правда ли это, в особенности момент, связанный с завещанием. Нам всегда казалось маловероятным, что богатая, избалованная женщина вроде миссис Робинсон, которая на отдыхе швыряла деньги на ветер (если верить Анне), поставит под угрозу свой приятный образ жизни и навлечет презрение общества браком с безденежным и безработным бывшим учителем. Помянутая леди, однако, настолько очаровала моего брата, что он так ничего и не понял.[55]
Когда этот гром грянул, Бренуэлл уже настолько физически и эмоционально деградировал, что балансировал на грани безумия. Мы считали, что ниже пасть некуда, однако брат немедленно доказал, как жестоко мы ошибались. Остаток дня он лежал ничком на полу пастората, много часов подряд блея, как новорожденный ягненок, и вопя, что его сердце разбито навеки. Вечером, когда домочадцы собрались прочесть молитву в папином кабинете, в комнату ворвался Бренуэлл с безумными глазами.
— Дай денег, старик! Немедленно! — крикнул он, наставив на отца пистолет.
Марта, Табби и сестры завизжали от ужаса.
— Бренуэлл, — обратилась я к брату; мое сердце колотилось от страха. — Что ты делаешь? Убери оружие.
Папа побелел как мел.
— Сын, ты взял мой пистолет?
— Взял, и он заряжен и направлен тебе прямо в сердце. Дай мне шесть шиллингов, или, клянусь, я вышибу мозги тебе и сестрам тоже.
— Шарлотта, — тихо промолвил отец, — ты знаешь, где мой кошелек. Дай ему денег.
— Да, папа. — Я медленно встала, не сводя глаз с брата. — Ты получишь свои грязные деньги, Бренуэлл, но не раньше, чем опустишь оружие.
Он опустил пистолет, я покинула комнату, а Марта и Анна разразились слезами. Лишь после того как я принесла монеты, Бренуэлл отдал мне пистолет и украденные ключи от ящика отцовского бюро, где тот хранился. Затем схватил шляпу и выбежал из дома. Я села на каменный пол прихожей. Меня атаковала такая тревога, какой я никогда не испытывала. Я с ужасом и презрением разглядывала холодный стальной смертоносный предмет в своих руках. Наконец в прихожую вышла Эмили, осторожно забрала у меня оружие и ключи и вернула их на законное место.
Наутро брат упал перед отцом на колени и умолял о прощении, заливаясь горючими слезами. Мое сердце тоже молча заплакало, когда я увидела, с каким стыдом, жалостью и отчаянием папа поднялся и ласково обнял Бренуэлла.
Той ночью, лежа в полудреме, я вспомнила случай из детства.
Мне было пятнадцать лет; я недавно поступила в Роу-Хед. Стояло субботнее майское утро, и я долгих четыре месяца не была дома и не видела никого из родных. Неожиданно меня позвали в гостиную мисс Вулер, где на одном из лучших стульев я нашла Бренуэлла.
— Бренни? — удивленно и радостно воскликнула я. — Это правда ты?
Он встал, сжимая шапку в руке, и утомленно улыбнулся.
— Привет, Шарлотта.
Тогда он был совсем еще подростком, через месяц ему исполнялось четырнадцать, но его лицо с красивым римским носом и изящно очерченным подбородком принадлежало двадцатипятилетнему юноше. Брат показался мне выше, чем прежде; его лучшая рубашка промокла от пота, а копна морковно-рыжих волос торчала в стороны, как две растопыренные ладони. Несомненно, он был раскрасневшимся и усталым, и все же я в жизни не видела более приятного зрелища.
— О! Ты не представляешь, как я соскучилась по тебе! — Я кинулась к нему и насладилась теплом крепкого объятия. — Как ты сюда попал?
Я была поражена, поскольку знала, что Бренуэлл не отходит далеко от дома.
— Пешком.
— Ты отмахал двадцать миль?
— Двадцать миль по дороге, но с тех пор как ты уехала, я изучал карту. Я свернул на тропинку через поля и холмы. Видела бы ты, Шарлотта, как я бросился напрямик через луга и пашни, по стерне и проселкам, продираясь сквозь изгороди, перепрыгивая через канавы и заборы. Уверен, что срезал половину расстояния, по крайней мере треть, хотя по ощущениям прошел все двадцать миль. — Брат отступил и с насмешливой улыбкой оглядел меня с ног до головы. — Ну вот, я повидал тебя и рад, что ты совсем не изменилась, так что можно попрощаться и отправиться назад.
— Только не это, — засмеялась я и хлопнула его по плечу. — Такой длинный путь! Ты наверняка устал.
— Ничуточки, — храбро возразил он.
Понимая, что он должен вернуться до темноты, а значит, мы можем провести вдвоем совсем немного времени, я была полна решимости получить удовольствие от каждого мгновения. Сначала я отвела брата на кухню, где повариха подкрепила его силы; затем показала ему школу внутри и снаружи; наконец мы разлеглись на широкой передней лужайке в тени моего любимого дерева и премило болтали два драгоценных часа.
Он рассказал, как продвигается его последняя литературная попытка. Я призналась, что была очень занята уроками и не нашла ни минутки подумать о Стеклянном городе. Брат пообещал продолжать сагу самостоятельно, пока я в школе. Он поведал множество мелочей о доме и обо всех, кого мне не хватало. И не успели мы оглянуться, как настала пора расставаться.
— Ты ведь скоро вернешься домой? — спросил Бренуэлл, когда мы прощались на передней дорожке.
— Да. Семестр закончится через пять недель.
Слезы избороздили мои щеки, и я видела ответные слезы в глазах брата. Мы крепко обнялись.
— Огромное спасибо, что пришел, — выдохнула я ему в ухо. — Это так важно для меня!
Теперь, через пятнадцать лет, воспоминание о том золотистом майском дне разбередило мне душу, и я судорожно всхлипнула. Эти невинные блаженные дни никогда не повторятся. Судя по всему, мой любимый брат — мальчик, который был нашей радостью и гордостью, такой цветущий, подающий множество надежд, — утрачен для нас навсегда.
Слава богу, литературные попытки отвлекали нас с сестрами от мрачной атмосферы, воцарившейся в пасторате. Четвертого июля 1846 года две рецензии на наш сборник стихотворений наконец появились в газетах.
К нашему ужасу, первая рецензия уделила немало внимания личностям загадочных Беллов.
— «Кто такие Каррер, Эллис и Актон Беллы?» — вслух прочла я сестрам отрывок из «Критика».
Мы лежали на лугу за пасторатом, под зеленым шелестящим деревом. Дул западный ветер, по небу быстро проносились яркие белые облака. Вересковые поля стелились вдали, пересеченные темными прохладными ложбинами; но рядом зыбилась высокая трава и ходила волнами на ветру, и жаворонки, дрозды, скворцы, малиновки и коноплянки звенели наперебой со всех сторон.
— «Принадлежат ли они к поэтам настоящего или прошлого, живы они или мертвы, англичане или американцы, где родились и где живут, сколько им лет и каково их общественное положение, не говоря уже о христианских именах — издатели не решились открыть любопытному читателю». — Я в замешательстве опустила газету. — Похоже, пытаясь скрыть свой пол, мы невольно сотворили загадку.
— Он хоть что-нибудь пишет о качестве стихотворений? — осведомилась Эмили.
— Да, чуть ниже. — Я продолжила: — «Прошло немало времени с тех пор, как мы наслаждались сборником столь искренней поэзии. Среди груд рифмованного мусора и мишуры, которые загромождают стол литературного критика, этот маленький томик в сто семьдесят страниц блеснул подобно солнечному лучу, радуя взгляд настоящей красотой, а сердце — обещанием приятных часов. Перед нами добротная, живительная, мощная поэзия…»
Эмили выхватила газету из моих рук и с удовольствием процитировала:
— «Те, в чьих сердцах природой натянуты струны, способные сопереживать всему, что прекрасно и правдиво, найдут в сочинениях Каррера, Эллиса и Актона Беллов больше гения, чем наш практичный век, казалось, выделил подобным возвышенным упражнениям разума». — Она изумленно повторила единственное слово, которое больше всего привлекло ее внимание: — «Гения».
— Вторая рецензия так же хороша? — тихо поинтересовалась Анна.
— Не совсем, — сообщила я, открывая «Атенеум», который уже изучила. — Тут обвиняют Актона и Каррера в «потворстве чувствам», но высоко превозносят Эллиса, обладающего «несомненной мощью крыла, которое способно достичь высот, не достигнутых здесь».
Эмили лежала на траве и удовлетворенно улыбалась.
— Что ж, это уже кое-что.
— Несомненно, — торжествующе согласилась я. — Мы не зря вложили деньги в издание.
Однако внешний вид обманчив, как мы вскоре убедились. Несмотря на то что в октябре появился еще один благожелательный отзыв и мы потратили десять фунтов на рекламу, наш стихотворный сборник не имел успеха. За год после его публикации было продано всего два экземпляра! Но в тот теплый июльский день 1846 года мы с сестрами ничего не знали о судьбе своей книги. Даже если бы некий прорицатель мудро предупредил нас, что наше первое вторжение в издательский мир со временем обернется бесповоротным поражением, полагаю, мы не упали бы духом, поскольку стремились к чему-то большему и яркому: каждая из нас была готова предложить к публикации законченный и переписанный набело роман.
На сей раз мы не собирались печататься за свой счет. В начале июля я упаковала наши рукописи и отправила первому лондонскому издателю из составленного мной списка, отметив, что авторы уже выставляли свои работы на суд читателя. Поскольку чаще всего продавались трехтомники, я преподнесла романы как «три истории, каждая размером с один том, которые могут быть опубликованы вместе или по отдельности, в зависимости от целесообразности».
Пока мы ждали новостей о наших произведениях, моим вниманием полностью завладел отец. Папа давно уже нуждался в помощи в большинстве повседневных дел, а теперь окончательно ослеп.
В августе 1846 года я поехала с папой в Манчестер на операцию у мистера Уилсона, довольно известного специалиста по глазным болезням, с которым я и Эмили проконсультировались в начале месяца. Мы поселились на съемной квартире, где двадцать пятого августа мистер Уилсон с двумя ассистентами произвели операцию. Врач решил оперировать только один глаз, на случай если разовьется инфекция. Папа проявил удивительное терпение и твердость на протяжении всего сурового испытания. После его отправили в кровать в темной комнате, наложили повязки на глаза и вызвали сиделку, которой было велено ставить по восемь пиявок на виски, чтобы избежать воспаления. Отца нельзя было беспокоить четыре дня; он должен был оставаться в квартире в течение пяти недель и как можно меньше говорить.
Началось томительное ожидание.
Утром перед операцией пришло письмо от Эмили, где сухо сообщалось, что Генри Колберн, первый издатель, которому я послала наши рукописи, вернул их, сопроводив коротким отказом. Я упала духом, но почти не думала о новости весь день, полностью сосредоточившись на обеспечении необходимого уюта и поддержки для папы. Когда жарким августовским вечером операция закончилась и я осталась одна в тесном, душном кирпичном доме в Манчестере, мои мысли невольно вернулись к нашему будущему.
Я не могла — не желала — смириться с поражением. Достав из чемодана складной секретер, всегда сопровождавший меня в дороге, я установила его на поцарапанный столик у окна и настрочила короткое письмо Эмили, в котором велела отправить наши работы еще раз. Затем я вскочила, лишенная покоя, и стала расхаживать по маленькой гостиной.
Как странно жить в незнакомом месте в вынужденном уединении! Чем мне заняться в следующие пять недель? К моему разочарованию, мне запретили даже ободрять отца беседой. Я знала, что мои дни будут долгими и полными тревоги и праздности. Хуже того, я страдала от сильной зубной боли. Физическая боль была не менее мучительной, чем мое вынужденное одиночество. Мне отчаянно нужно было отвлечься.
Выход из затруднительного положения подсказал внутренний голос, такой ясный и четкий, что я застыла от неожиданности.
«Есть одно место, — пронеслось в моей голове, — где ты всегда находила утешение и убежище в час нужды: твое воображение».
«Да! Верно! — продолжила я мысленный монолог. — Недостаточно полагаться на завершенные рукописи как на единственный ключ к успеху. Сестры могут поступать как угодно, но если я действительно хочу когда-нибудь издаваться, я должна писать дальше. Я должна начать новую книгу, и чем скорее, тем лучше — а разве сейчас не идеальное время?»
О чем же мне писать?
Эмили настаивала, что моему роману «Учитель» не хватает элемента случайности, что он лишь поверхностное изображение, не имеющее глубины. Она критиковала меня за то, что я повествовала от лица мужчины, и называла мой слог бесстрастным и бездушным. Возможно, Эмили была права. Возможно, самоконтроль, который я так усердно сохраняла после возвращения из Брюсселя, губительно повлиял на мой слог. Возможно, издатели и читатели ищут чего-то более бурного, чудесного и волнующего, чем моя непритязательная история.
Я вышагивала по комнате туда-сюда, глубоко погрузившись в раздумья и пытаясь изобрести свежую тему для новой книги, но все, что приходило на ум, ничуть не привлекало меня. Наконец, когда солнце село, я поняла, что сильно проголодалась и в немалом разочаровании оставила размышления. Я спустилась на кухню, зажгла свечу и попыталась что-нибудь съесть, но зуб болел немилосердно, и я едва сумела, морщась, откусить немного хлеба и холодного мяса, которое купила по прибытии. Затем я навестила спящего отца, после чего вернулась к своему одинокому бдению.
Было уже около полуночи. Голодная, скучающая и расстроенная, я выглянула в окно гостиной и увидела яркую луну и россыпь звезд. Внезапно меня охватило необъяснимое ощущение, и я затаила дыхание. Мне казалось, что я уже смотрела в это окно, испытывала те же эмоции. Я знала, что это невозможно; я никогда не бывала в этих комнатах. Тогда откуда взялось столь удивительное чувство? Что в моем печальном настоящем настолько сверхъестественно знакомо?
Ответ явился внезапно. Я действительно уже была заперта в таком же странном и пустынном месте, где была так же голодна и несчастна. Я точно так же стояла перед окном и смотрела на ночное небо с безнадежной тоской, мечтая, чтобы луна перенесла меня на своем луче обратно в Хауорт. Мне ясно вспомнилось, словно это было вчера: мне восемь лет, и я томлюсь в темнице под названием Школа дочерей духовенства.
В августе 1824 года, сопровождая меня в Школу дочерей духовенства в Кован-Бридж, папа не мог знать, какие ужасы ожидают нас с сестрами и какое губительное воздействие окажет на семью наше пребывание там. По всей видимости, он считал немалой удачей, что сумел наконец найти заведение, где его дочери получат образование за разумную плату. Новую школу, основанную для дочерей священников евангелической церкви, поддерживали самые выдающиеся люди страны, и плата оставалась низкой благодаря сбору средств по подписке.
Моей сестре Марии было десять лет — всего на два года старше меня. Однако благодаря своему прелестному бледному личику и облаку длинных темных волос, своей любви к учебе и семье и блестящему уму (она могла полемизировать с отцом по всем злободневным вопросам) Мария всегда казалась мне очень взрослой и мудрой и служила образцом хорошего поведения для остальных сестер. Именно семилетняя Мария сжимала меня в объятиях, когда наша мать умерла, именно она утешала меня, когда я тревожилась о будущем. Хотя тетя Бренуэлл самоотверженно покинула родной Корнуолл, чтобы позаботиться о нас, она была строгой и взыскательной женщиной. В отношении чувств маму нам заменила Мария, и я обожала ее.
Элизабет, на год старше меня, также была милой сестрой и почтительной дочерью; я любила ее и восхищалась ею. Элизабет была общительнее Марии, она обожала веселые игры, ей нравилось помогать на кухне, а ее заветной мечтой было получить в подарок красивое платье.
В ту весну мы все переболели корью и коклюшем. Поскольку Мария и Элизабет оправились первыми, они первыми же поступили в школу. Через месяц папа отвез к ним меня. Тогда я ничего не знала о школах, ни хорошего, ни плохого; знала только, что в восемь лет увижу мир за пределами родного дома, и подобная перспектива волновала меня.
Школа дочерей духовенства располагалась в сорока пяти милях от Хауорта в крошечной уединенной деревушке Кован-Бридж. В этом большом, построенном у моста каменном здании из кирпича и камня с видом на ручей и бесконечную вереницу низких лесистых холмов когда-то мастерили катушки. Его мрачная холодная утроба стала на первом этаже вместилищем просторной классной комнаты с высокими потолками, а наверху — обширного дортуара, где более пятидесяти учениц спали по двое в тесно поставленных койках.
Основатель и директор школы, знаменитый преподобный Карус Уилсон, был огромной глыбой черного мрамора с пронзительными серыми глазами под кустистыми бровями. Он появлялся в классе без предупреждения, отчего ученицы и учительницы безмолвно и почтительно вскакивали, и величественно изрекал множество критических замечаний касательно старания и внешнего вида как учительниц, так и учениц. Через несколько недель после моего приезда, к моему ужасу и к отчаянию сестер, он послал за парикмахером и остриг их длинные прекрасные волосы. Главной целью его визитов, однако, было неистовое желание преподнести очередной урок религии и морали на злобу дня.
— Предназначение этого заведения, — сурово произнес мистер Уилсон однажды, — не баловать тело и не приучать вас к роскоши и потворству; школа основана исключительно для вашего духовного развития, поскольку это путь к спасению вашей бессмертной души.
Прежде я мало размышляла о небесах или аде, но суровый подход мистера Уилсона, его ужасные посулы вечных мук оказали совершенно обратный эффект. На всю жизнь я приобрела страстное отвращение к любым религиозным доктринам, осуждающим свободу мысли или выражение чувств.
Повседневный школьный распорядок был строгим. Каждое утро мы вставали в темноте под громкий звон колокола, одевались в тусклом, мерцающем свете тростниковой свечи в одинаковые закрытые нанковые[56] платья и коричневые холщовые передники, равно неудобные и некрасивые. После полутора часов нудных утренних молитв следовал несъедобный завтрак, затем начинались уроки. Методы преподавания были примитивны: ученицы в зависимости от возраста собирались группами вокруг учительниц, и те вслух излагали идеи, которые нам следовало зазубрить и механически повторить. Поначалу я находила это сложным, поскольку не имела опыта зубрежки, а невразумительное бормотание других классов в огромной гулкой комнате очень отвлекало. Со временем я наловчилась выполнять положенные мне задания; учеба оказалась самой несущественной из проблем.
Мне было очень жаль, что отец, отвезя нас с сестрами в школу, не пробыл достаточно долго и не оценил в полной мере отвратительные жилищные условия, суровую дисциплину и многочисленные тяготы в отношении пищи, которые нам приходилось сносить каждый день.
Еда была ужасной, но все равно ее не хватало; мы почти умирали от голода. Повариха оказалась грязнулей, она даже не всегда вычищала кастрюли, прежде чем использовать их повторно. На обед обычно подавали водянистое рагу из вареного картофеля и кусочков испорченного жилистого мяса с таким гадким вкусом и запахом, что я не могла его есть и на много лет вперед потеряла вкус к мясу. Каша за завтраком не только часто подгорала, но и содержала множество ошметков чего-то непонятного и сального. Молоко часто прокисало, а на ужин выдавали маленькую кружку кофе и ломтик серого хлеба, да и тот обычно отнимали изголодавшиеся старшие девочки. Кроме этого нам полагался только стакан воды и кусок малосъедобной овсяной запеканки перед вечерними молитвами.
Несмотря на мою глубокую убежденность, что религия — величайший источник жизненной силы и должна быть краеугольным камнем любого образования, неразумно долгие часы молитв, проповеди и уроки Священного Писания, в особенности на голодный желудок, скорее препятствовали, чем способствовали спасению наших бессмертных душ.
На второй неделе пребывания в Школе дочерей духовенства во время дневного часа для игр я наблюдала, как другие девочки бегают по садику, напоминающему монастырский. Я заметила, что моя сестра Мария спряталась от солнца в тихом уголке под крытой верандой. На ее коленях лежала книга, но она не смотрела в нее; вместо этого она уставилась вдаль, куда-то за пределы высоких стен, снабженных защитными шипами. Я упала на каменную скамейку рядом с сестрой и спросила:
— О чем задумалась?
Мария удивленно и смущенно улыбнулась.
— Я думала о доме.
— О! Скорей бы вернуться домой! Я надеялась, что мне здесь понравится, но ошиблась.
— Неважно, нравится нам здесь или нет, Шарлотта. Важно только хорошо учиться и получить достойное образование, ведь другой школы папа не сможет себе позволить. Тебе известно, кстати, что он дополнительно заплатил и теперь нас с тобой выучат на гувернанток?
— Гувернанток? — Я поморщилась. — А Элизабет? Она тоже будет гувернанткой?
— Нет. Папа говорит, что Элизабет, когда вырастет, станет прекрасной хозяйкой дома. Нам с тобой повезло, Шарлотта. Мы узнаем намного больше, чем другие девочки. Мы должны трудиться изо всех сил, учить все, что велено, всегда быть опрятными, чистыми и пунктуальными и стараться не досаждать мисс Пилчер.
Мисс Пилчер, преподававшая историю и грамматику в третьем классе, была невысокой хрупкой женщиной. Из-за обветренного, вечно измученного лица она казалась на десять лет старше своих двадцати шести. Она спала в комнате, примыкающей к дортуару, и следила, чтобы мы пристойно одевались и вовремя являлись на утренние молитвы; эта обязанность весьма ее тяготила. К тому же она питала особенную неприязнь к Марии, которую, к моему смятению, постоянно наказывала даже за самые незначительные проступки.
Если Мария отвлекалась на занятиях, мисс Пилчер ставила ее на стул посередине комнаты на весь день. За беспорядок в комоде она прикалывала предметы нижнего белья к платью сестры и привязывала на лоб картонку с надписью «Неряха». Мое сердце горело от боли и ярости при виде подобной несправедливости, но худшее ждало впереди. Дважды я наблюдала, как Марию секли розгой — перевязанным пучком веток. Опасаясь розги, все ученицы вели себя крайне почтительно, и все же мисс Пилчер нравилось применять ее даже по самым ничтожным поводам. Я смотрела в бессильном ужасе, вздрагивая при каждом из двенадцати резких ударов по шее Марии, но сестра спокойно и мужественно перенесла испытание, дав волю слезам только тогда, когда тихо вернула презренную розгу на место.
Каждый день я молилась, чтобы папа приехал и вызволил нас из заточения. Однако когда папа навестил нас в конце ноября, он привез с собой шестилетнюю Эмили. Его пребывание было недолгим, нам позволили лишь краткую встречу. Я так много хотела ему рассказать, но Мария взяла с меня обещание держать язык за зубами.
Мистер Уилсон нанял новую начальницу, которая теперь заведовала школой. Мисс Анна Эванс была высокой и красивой тридцатилетней женщиной, всегда безупречно одетой; также она обладала чувствительной натурой. Я испросила позволения разделить кровать с Эмили, чтобы было легче приглядывать за ней, и мисс Эванс удовлетворила мою просьбу.
Настал декабрь. Погода была суровой и холодной; мы дрожали в своих кроватях, а вода в кувшинах заледеневала так, что невозможно было умыться. Ранний обильный снегопад сделал дорогу непроезжей, но нам все равно приходилось каждый день проводить по часу в промерзшем саду, чтобы дышать свежим воздухом, и по воскресеньям преодолевать больше двух миль вверх и вниз по продуваемой всеми ветрами заснеженной дороге в церковь. Мы приходили в храм, совершенно окоченевшие; руки без перчаток вечно зябли и покрывались цыпками;[57] ноги тоже, потому что у нас не было подходящей обуви, снег набивался в башмаки и таял там.
Бесконечную службу мы слушали замерзшие, с промокшими ногами. В конце дня мы с сестрами брели обратно в школу в длинной веренице унылых учениц и учительниц, плотно кутаясь в лиловые плащи и жмурясь от пронизывающего зимнего ветра, который легко пробирался под одежду и обдирал щеки. По возвращении нас ждали уроки Библии и длинная проповедь мисс Пилчер, во время которой мы с Эмили, как и многие другие младшие девочки, часто падали от усталости со скамеек на пол.
У Марии в ту осень начался легкий кашель — по ее словам, последствия коклюша. К концу января, однако, кашель усилился; сестра все больше слабела и бледнела. Затем Элизабет во время одной из воскресных прогулок подхватила жестокую простуду и тоже начала кашлять. Еще несколько учениц страдали от подобных симптомов, но учителя относили их на счет обычных зимних простуд. Однажды днем я встревожилась при виде носового платка Марии. После очередного приступа кашля платок окрасился кровью. Я уведомила о случившемся мисс Эванс, и та вызвала доктора Бэтти, чтобы он осмотрел мою сестру.
Через несколько дней я встала с первым утренним ударом колокола, собираясь одеться, и заметила, что Марии нет в кровати. Я обратилась к мисс Пилчер, и та сообщила, что Марию ночью переместили в комнаты мисс Эванс.
— Почему? — прошептала я, исполнившись внезапного невыразимого страха.
— Мы считаем, что у нее чахотка,[58] — сухо произнесла мисс Пилчер и захлопнула дверь у меня перед носом.
Я никогда не слышала о чахотке. Опасение, проступившее на лице мисс Пилчер, подразумевало, что это не простая детская болезнь, от которой легко излечиться. Впервые в жизни я испугалась, что сестра может умереть, и меня охватила тревога.
— Мне надо повидаться с Марией, — заявила я сестрам по дороге в столовую.
— Но как? — спросила Элизабет. — Она с мисс Эванс.
— Значит, там и найду ее.
Как только учителя отвернулись, я выскользнула из ряда за дверь и с колотящимся сердцем поспешила по галечной тропинке к коттеджу мисс Эванс. Начальница молча впустила меня, только пояснила, что я найду свою сестру в спальне. Я пересекла помещение и вошла в смежную комнату, где на узкой койке рядом с большой кроватью увидела нечто бесформенное. В ужасе я приблизилась. Это Мария? Она жива или мертва?
— Шарлотта, что ты здесь делаешь? — ласково промолвила Мария. — Разве сейчас не время завтрака?
Я с облегчением опустилась на стул у ее кровати. Сестра была бледной, с лихорадочным взором, но все же не слишком изменилась со вчерашнего дня.
— Мне сказали, что ты заболела. Я беспокоилась о тебе.
— Не волнуйся, Шарлотта. Мисс Эванс написала папе и попросила забрать меня домой.
— Чудесно! Я буду скучать, но свежий воздух пустошей излечит тебя.
Сестрой овладел приступ кашля; я вздрогнула при виде усилий, которые ей потребовались, чтобы вынести долгие спазмы.
— Как бы мне хотелось облегчить твои страдания!
— Есть один способ. Дай мне обещание.
— Какое?
— Пообещай не горевать, если я умру.
Жгучая боль пронзила мое горло и грудь.
— Мария, ты не умрешь.
— Жизнь прекрасна. Но если Господь скоро призовет меня, я должна смириться и испытывать благодарность за отпущенные дни.
— Как ты можешь испытывать благодарность? Ты слишком молода для смерти!
— Все мы когда-нибудь умрем. Я сожалею лишь о том, что мне не суждено еще немного побыть с тобой, папой и всей семьей.
Слезы невольно потекли по моим щекам.
— Ты очень боишься? — выдавила я.
Глаза Марии сияли умом и отвагой, когда она тихонько ответила:
— Нет, не боюсь. Если я умру, то отправлюсь к Господу. Увижу Его на небесах. Он наш друг и отец, и я люблю Его.
Через несколько дней папа забрал Марию из школы. В следующие три месяца, пока я цеплялась за надежду, что дома Мария счастлива и поправляется, школьные условия стали совсем невыносимы. С наступлением весны новая угроза пришла в Кован-Бридж. Здание стояло в низменном лесу у реки, и его обычно окружал густой туман, который принес сырость в многолюдную классную и дортуар и стал благоприятной почвой для тифа. К началу апреля около трети учениц, уже ослабевших от постоянного недоедания, стали жертвами болезни. Вызвали врача. Он раскритиковал еду, и повариха была уволена. Еще десять девочек покинули школу с подорванным здоровьем; позже стало известно, что шесть из них умерли вскоре после возвращения домой.
Нам с Эмили удалось избежать тифозной лихорадки, но Элизабет не повезло. Ее отправили в переполненную семинарскую больничную палату, которую я посещала при любой возможности.
Во вторую неделю мая нас с Эмили позвали на личную встречу с мисс Эванс в ее кабинет. До сих пор помню, во что она была одета в тот день: прелестное платье из темно-фиолетового шелка с черным кружевным воротником и черной ленточкой на горле.
— Девочки, — строго изрекла мисс Эванс. — Сегодня я получила письмо от вашего отца. Мне очень жаль, но ваша сестра Мария скончалась.
Той ночью мы с Эмили заснули в слезах в объятиях друг друга. Неужели мы больше никогда не услышим нежный голос Марии? Не увидим ее ласковую улыбку, не ощутим тепло ее материнских объятий? Конечно, мы не могли попасть на похороны — дом был слишком далеко.
Через две недели врач повторно осмотрел Элизабет и заключил, что она не страдает от тифа, на самом деле у нее была последняя стадия чахотки, той же болезни, что убила Марию. Мы с Эмили беспомощно наблюдали, как служанка сажает Элизабет в общественный экипаж до Китли и тот стремительно несется прочь. Папа был потрясен, когда частная двуколка с Элизабет нежданно появилась у ворот хауортского пастората. Ему хватило единственного взгляда на изможденное лицо дочери, точную копию лица Марии всего несколько недель назад, чтобы оставить больную на попечение тети Бренуэлл и немедленно примчаться за мной и Эмили.
— Вы больше не вернетесь в эту школу, — сквозь слезы пообещал отец по дороге домой. — Довольно.
Как описать облегчение, которое мы с Эмили испытали, навсегда оставив позади тяготы Школы дочерей духовенства и приехав в любимый дом? Но к облегчению примешивалась безмерная печаль: то был дом без Марии, а вскоре и без Элизабет. Болезнь Элизабет зашла так далеко, что сестра умерла всего через две недели после возвращения в Хауорт.
Слезы обжигали мои глаза, когда двадцать один год спустя я стояла у окна комнаты в Манчестере и размышляла об утрате двух любимых сестер. Мои горе и негодование оставались такими же свежими и глубокими, как если бы мучительные события случились только что. Если бы в тот миг джинн предложил мне исполнить заветную мечту, я попросила бы перенести меня в прошлое, где мои сестры были живы, и еще раз обняла бы их; я попросила бы также оставить меня на минутку с юной Шарлоттой, чтобы обнадежить, утешить и ободрить ее.
Озарение пришло, когда я перебирала свои печальные мысли и воспоминания; по спине прокатился холодок, вздыбив волосы на затылке; затем лицо вспыхнуло от жара, а сердце забилось что есть силы.
Внезапно я поняла, о чем писать дальше.
Та страдающая, одинокая школьница, такая несчастная, голодная и обездоленная, каждую мысль и эмоцию которой я до сих пор храню в глубине души, — надо писать о ней.
Черпая из собственного опыта, я могу без опаски наделить эту маленькую девочку любыми чувствами и сочинить страстную историю вроде тех, какие мне так нравилось придумывать в прошлом. Моя кровь бурлила от волнения, разум лихорадочно обдумывал идею. Главная героиня должна быть сиротой — мне ли не знать, каково это — и обузой семье, воспитавшей ее. Возможно, она вырастет и станет гувернанткой — это тоже было мне знакомо.
Разумеется, должна быть любовная линия с элементами чего-то странного, поразительного и душераздирающего, подобно моим юношеским литературным экспериментам. Но это не будет обычный роман о молодой красавице, нет! На этот раз я попытаюсь сотворить нечто совершенно отличное от историй, которые я писала, и книг, которые читала: я создам маленькую, некрасивую героиню вроде меня самой. Можно назвать ее в честь сестры… Впрочем, нет, это слишком откровенно; лучше дам ей среднее имя Эмили: Джейн.
Я не была уверена в одобрении издателей или читателей, но решила: пора приступать. Это будет моя следующая книга.
Сев за стол и взяв лист бумаги, в мерцающем свете единственной свечи я обмакнула перо в чернильницу. И начала писать «Джейн Эйр».
Первые главы «Джейн Эйр» поспешно переносились на бумагу. Следующие пять недель, ожидая, когда отец пойдет на поправку, я трудилась дни напролет и почти все ночи. Впервые в жизни я говорила от лица женщины, и это казалось таким правильным!
Ощущение предельной изоляции и одиночества, которое я испытала, будучи гувернанткой, я вложила в описание детства Джейн в Гейтсхэде, нелюбимой и ненужной Ридам девочки. Я воссоздала свою жизнь в Школе дочерей духовенства и возродила воспоминание о своей нежной, терпеливой сестре Марии в образе ангелоподобной, но обреченной Элен Бернс, подруги Джейн. Возможно, именно личная природа этих воспоминаний, скрепленных неистовой яростью и горем из-за смерти сестер, и заставила меня работать над романом с таким рвением, какого я не прилагала ни к одной своей ранней литературной попытке. Я писала в горячке; писала, словно от этого зависела моя жизнь; писала, пылко изливая давно сдерживаемые чувства, которые терзали мою душу много лет. Каждое слово казалось беспредельно искренним и подлинным — да так оно и было, ведь меня вдохновляли факты, — будто мне диктовал некий сверхъестественный, волшебный голос.
Пока я занималась романом, здоровье и зрение отца, к моей радости и облегчению, улучшались с каждым днем. Хирург выражал удовлетворение исходом операции и уверял нас, что папа сможет видеть одним глазом совершенно отчетливо и вскоре снова будет читать и писать.
Мы приехали домой в конце сентября, полные надежд. Два месяца спустя папа чувствовал себя настолько хорошо, что смог вернуться к исполнению своих обязанностей. Тем временем я продолжала лихорадочно писать. Другие воспоминания и случаи из моего настоящего и прошлого тоже отыскали дорогу в роман. Торнфилд-холл стал чем-то средним между Норт-Лис-холлом и Райдингсом, домом детства Эллен. Моя любовь к чердакам и их загадочным обитателям стала центральной темой, украшенной историями о Вест-Индии — их рассказывала мне подруга из Школы дочерей духовенства, Мелани Хейн, некогда обитавшая в тех экзотических краях.
Тихая, скромная жизнь, которой наслаждались мы с сестрами, была подарена Диане и Мэри Риверс в Мурхаузе, а также Джейн, когда она жила с ними; добрая служанка Риверсов Ханна была отражением Табби. Многие внутренние конфликты, испытанные героинями историй моей юности, нашли приют в «Джейн Эйр», а тревожное событие, случившееся в ту осень, вдохновило меня на создание похожего случая и позволило Джейн спасти мистера Рочестера от смертельной опасности.
В начале ноября стряслось происшествие. День приближался к середине; папы не было дома. Мы с сестрами только что вернулись в пасторат после прогулки по пустошам с собаками. Через несколько мгновений после того, как Анна поднялась наверх, мы услышали крик и грохот. Вне себя от страха, мы с Эмили побежали за сестрой и почуяли резкий запах гари. Достигнув верхнего этажа, я увидела, как из комнаты Бренуэлла вырвалось сизое облако дыма.
— Постель Бренуэлла горит! — отчаянно крикнула из двери Анна. — Он не просыпается!
Мы ринулись в тесную, темную комнату. Огромные языки пламени скакали по занавескам вокруг кровати брата, покрывала и простыни начали тлеть. Посреди огня и жара ничком лежал Бренуэлл в своем обычном дневном оцепенении. На полу валялись осколки кувшина — судя по всему, Анна пыталась потушить пожар водой, но не преуспела.
— Бренуэлл! Бренуэлл! Проснись! Проснись! — умоляла я, тряся брата, но тот лишь бормотал во сне и безучастно отворачивался.
— Принесите еще воды! — скомандовала Эмили.
Анна выбежала из комнаты. Эмили стащила Бренуэлла с кровати и бесцеремонно уволокла в угол (где он проснулся и прижался к стене, голося от ужаса и смятения), а я швырнула горящее белье в центр комнаты и стала колотить одеялом. Эмили схватила со стула пальто брата и набросила на занавеси. Анна и Марта вернулись с кухни с бидонами воды и присоединились к борьбе с адским огнем. Наконец мы его погасили. Мы стояли в тесной комнатке, кашляли и разгоняли руками дым, окруженные шипением гаснущего пламени. Я открыла окно. Бренуэлл продолжал вопить в углу как полоумный.
— Кретин! — набросилась на него Эмили. — Хватило же дурости уснуть с горящей свечой! Ты мог спалить весь дом!
Остаток дня и весь вечер мы убирались. Только через несколько месяцев нам удалось заменить поврежденные покрывала и занавески. С того дня Бренуэллу запретили жечь свет в одиночестве, и свечи мы теперь постоянно прятали от брата в разные места. Более того, папа, всегда панически боявшийся огня, настоял на том, чтобы Бренуэлл впредь спал в его комнате, на виду. Брату пришлось делить кровать с отцом до конца своих дней.
Пока я работала над книгой, минул год. За это время наш несчастный сверток с рукописями посетил немало издателей, встречая отказ за отказом. От такого отсутствия интереса к нашим произведениям Эмили пала духом, но Анна не сдавалась; она тоже начала новый роман. Как и прежде, мы встречались каждый вечер и делились творческими успехами.
Однажды вечером в середине зимы 1847 года, когда я читала очередную главу своей наполовину законченной рукописи, Эмили заявила с непривычным энтузиазмом:
— Очень хорошо, Шарлотта. Эта вещь у тебя лучшая. Тайна невероятно любопытная. С нетерпением жду продолжения.
— Мне тоже нравится, — тихо сообщила Анна. — Джейн как живая, я всем сердцем сочувствую ей. И все же иногда меня тревожит твое изображение религии. Мне даже кажется, что ты намерена попрать моральные принципы.
— Морали здесь не место. Это всего лишь история.
— Но, сделав мистера Рочестера своим героем, — настаивала Анна, — ты словно превозносишь некоторые весьма низменные качества. Он очень деспотичный человек, со множеством любовниц в прошлом, и у него есть незаконное дитя.
— Не будь такой резонеркой, Анна, — возразила Эмили. — Я обожаю мистера Рочестера. Разве ты не видишь, что он живое воплощение любимого Шарлоттой герцога Заморны? Те же самые низменные качества, которые делали герцога таким роковым и обаятельным, и они не теряют своего очарования, если перенести их в день сегодняшний. — Она помолчала и обратилась ко мне: — Забавно, впрочем, что ты создала мистера Рочестера невысоким, смуглым, вспыльчивым и далеко не красавцем. Из-за этого, а также из-за пристрастия к сигарам он больше напоминает месье Эгера, чем твоего герцога.
При этом наблюдении я покраснела.
— Отчасти я списала внешность мистера Рочестера с месье Эгера.
Все мои истории юности тем или иным образом отразились в моей новой книге, и сестры встречали знакомые места с энтузиазмом. Когда я поведала правду о Берте Мэзон, Анна воскликнула:
— Напоминает «Подарок феи», но в тысячу раз занимательней!
Я совсем забыла эту сказку, написанную мной в тринадцать лет: одному человеку подарили четыре желания, он захотел жениться на красавице, но получил ужасную, уродливую и злодейски сильную жену, которая бродила по коридорам и лестницам огромного особняка и пыталась задушить супруга.
Когда я прочла сцену в саду, где мистер Рочестер испытывает любовь Джейн, Эмили заметила:
— Прекрасно написано. То, как он мучает ее, шаг за шагом, прежде чем наконец открыть свою любовь, напоминает о ревнивом испытании Мины Лаури герцогом Заморной, а также о другой твоей истории, в которой сэр Уильям Перси умоляет Элизабет Гастингс стать его любовницей.[59]
— Да, — согласилась я, — и Анна наверняка будет довольна окончанием, поскольку Джейн, подобно Элизабет Гастингс, крепко держится морали и бежит искушения.
Закончив «Джейн Эйр» в начале лета 1847 года, я стала переписывать роман набело, но была вынуждена отложить работу, поскольку Эллен приехала погостить на несколько недель. Мы с сестрами всегда с нетерпением ждали визитов моей подруги. За шестнадцать лет, прошедших после нашей встречи в школе, сестры нежно полюбили Эллен, и теперь она считалась почти членом семьи.
— Может, рассказать Нелл о книге? — спросила я у Эмили перед приездом Эллен. — Все будет намного проще, если мы продолжим свою работу по вечерам, пока Нелл с нами.
— Нет, — отрезала Эмили. — Ни она, ни кто-либо другой не должны знать, что мы пишем. Наши книги отклонили все издательства, в которые ты обращалась, а сборник поэзии потерпел неудачу — это так унизительно!
— Мы продадим свои романы, — пообещала я сестре, несмотря на растущие сомнения, терзавшие меня с каждым новым отказом. — Надо только запастись терпением и упорством.
К папе давно вернулись здоровье и зрение, и теперь он выполнял все обычные обязанности в приходе. Мистер Николлс, который столь долго нес на плечах груз папиного долга, если не звания, был вновь низведен до скромной роли викария. К его чести, он принял понижение смиренно и учтиво, не переставая твердить о своей радости и облегчении в связи с выздоровлением отца. Тем не менее каждый день мы ожидали, что мистер Николлс примет новый пост в другом месте, где сможет управлять своим собственным приходом. Несмотря на мой скептицизм по отношению к нему, я признавала, что викарий заслужил повышение. К моему удивлению, он остался.
— Догадываюсь, почему мистер Николлс не уезжает, — заявила Эллен во время своего визита в начале июля.
Мы с сестрами и Эллен лениво отдыхали в одном из своих излюбленных мест, в глубине лиловой пустоши, в укромном уголке на берегу ручья Сладен. Мы называли это место «Встреча вод». Уединенный оазис изумрудно-зеленого дерна был испещрен маленькими чистыми ключами, которые сливались в ручей и в это время года были украшены гирляндами ярких цветов. Мы с детства проводили бессчетные летние дни, прохлаждаясь в этом идиллическом раю, вдали от мира, купаясь в чистой радости дружбы под восхитительным балдахином безоблачной синевы.
Сейчас мы вчетвером сидели или полулежали с непокрытыми головами на больших гладких серых камнях, словно разбросанных вокруг прудов рукой великана; наши юбки были непристойно подоткнуты до колен, а босые ноги были опущены в искристую ледяную воду.
— Утром я заметила мистера Николлса в прихожей, когда он навещал вашего отца, — продолжила Эллен. — Думаю, что он не уезжает из Хауорта, несмотря на промедление в карьере, потому что ему нравишься ты, Шарлотта.
— Это нелепо, — отмахнулась я.
— Ничуть, — возразила Эллен.
— Я без конца твержу об этом Шарлотте, — улыбнулась Анна, весело болтая ногами в воде, — но она не слушает.
— Ты видела, как он посмотрел на тебя, когда ты вошла в дом? — спросила Эллен.
— Нет.
— У него было то же выражение лица, что я наблюдала у мистера Винсента, когда он ухаживал за мной: неловкая робость и скрытое восхищение пополам с осторожностью и страхом. Он надеялся, что ты подаришь ему слово или взгляд, но ты даже не повернулась в его сторону.
На это я заверила Эллен, что ей все пригрезилось.
— Но он на моих глазах ошивался в коридоре и украдкой тебя изучал, — вмешалась Эмили, которая лежала вниз животом на большом камне, шевелила пальцами в прозрачной мелкой воде и распугивала головастиков.
— Я всегда рада мистеру Николлсу, — сообщила Эллен. — Он так добр к вашему отцу, настоящая опора в приходе. Почему он так тебе не нравится?
Я покосилась на сестер, они поймали мой взгляд, но промолчали. Я никогда не рассказывала Эллен о Бриджет Мэлоун, полагая, что не следует распространять злокозненные слухи, могущие повредить карьере викария. Подруга также не знала о гнусной фразе, которую около двух лет назад, едва приехав в Хауорт, мистер Николлс отпустил у меня за спиной.
— Боюсь, он не такое совершенство, каким ты воображаешь его, Нелл. — Я вытянулась на камне и подставила лицо теплому солнышку. — Неблагоразумно объяснять почему, но не все в Хауорте любят его так, как ты.
Через неделю Эллен представилась возможность лично наблюдать за недостойным поведением мистера Николлса. С самого его появления в Хауорте он выступал против еженедельного обычая прачек сушить мокрое белье на плоских могильных камнях церковного кладбища. Прошло уже два года, а он все не унимался.
— В память об усопших церковный двор должен быть местом уединения и почтения, — несколько месяцев назад объяснял мистер Николлс папе, когда я разливала чай. — Это зрелище нелепо, все равно что еженедельные пикники на священной земле.
— А по-моему, довольно мило, — заметила я. — Все женщины собираются в церковном дворе с корзинами белья и весело болтают на ветру. Весьма практично, и кладбище становится менее мрачным. Женщинам надо где-то общаться.
— Иначе им придется все время проводить на задних дворах, — согласился папа. — Говорят, они ждут этих встреч с нетерпением.
— Тем не менее я положу этому конец, — пообещал мистер Николлс.
Он сдержал слово, выстоял в долгой битве с церковным советом и достиг-таки своей цели. В июле во время одной из воскресных служб мистер Николлс сделал поразительное заявление:
— С настоящего дня развешивание белья в церковном дворе Хауорта запрещено. Леди, будьте любезны найти более подходящее место для сушки мокрой одежды.
Среди прихожан, как мужчин, так и женщин, поднялась волна протеста. Мистер Николлс спустился с кафедры под свист и шиканье. После службы люди собирались кучками в церковном дворе и в переулке и громко возмущались. Мы с сестрами и Эллен направлялись домой, когда к нам подлетела разъяренная Сильвия Мэлоун.
— Ох уж этот мистер Николлс! — воскликнула она. — Один его вид стал бы мне противен после сегодняшнего, но я и до этого его не выносила!
— Мне понятно отношение викария к кладбищу, — возразила Анна. — Этот обычай всегда казался мне неуважительным.
— В церковном дворе в Бирсталле никто и не догадается сушить белье, — поддержала ее Эллен.
— А деревья у вас в Бирсталле есть? — осведомилась Сильвия.
— Есть, — кивнула Эллен.
— А в нашем приходе деревьев днем с огнем не сыщешь, — негодовала Сильвия. — Не на что натягивать веревку. И что нам теперь делать с мокрым бельем, хочу я знать? О! Убрался бы этот мистер Николлс в свою родную Ирландию и никогда бы не появлялся!
Многие прихожане разделяли ее мнение, выражая пожелание, чтобы мистер Николлс не утруждал себя возвращением из традиционного месячного отпуска на родине.
— Такие чувства между пастырем и паствой недопустимы, — сказала я Анне с досадливым вздохом после отъезда мистера Николлса.
— Ничего, все перемелется, — ответила Анна с тихой уверенностью.
Ее слова оказались пророческими. Женщины вскоре начали развешивать белье на своих собственных каменных стенах или на стене вдоль Черч-лейн, которая оказалась не менее приятным местом для встреч.
Тем же летом на издательском фронте нас настигли долгожданные добрые вести. Томас Ньюби, глава небольшой лондонской фирмы, выразил желание опубликовать в трех томах «Агнес Грей» Анны и «Грозовой перевал» Эмили; два тома полагалось «Грозовому перевалу» как весьма объемной работе. К моему разочарованию, роман «Учитель» никого не заинтересовал и был объявлен «лишенным поразительных случайностей и захватывающего сюжета».
Сестры были вне себя от счастья. Я радовалась вместе с ними, но в то же время тревожилась, поскольку было поставлено условие публикации за свой счет с авансом в размере пятидесяти фунтов. Мы уже имели весьма огорчительный опыт публикации за своей счет, и я опасалась, что это предприятие окажется не более успешным, к тому же планировалось напечатать всего триста пятьдесят экземпляров по цене, разорительной для моих сестер. Однако после стольких отказов Эмили и Анна были счастливы получить хоть какое-то предложение и потому немедленно согласились.
Неудача «Учителя» стала настоящим ударом. Я уже собиралась зашвырнуть драгоценную, но злосчастную рукопись в нижний ящик стола, когда вспомнила, что в списке остался еще один издательский дом, куда я не обращалась: фирма «Смит, Элдер и Ко», Корнхилл, Лондон. Хотя я понимала, что моя рукопись в любом случае не будет принята, поскольку слишком коротка для самостоятельной публикации, но все же отправила ее. Стыдно признаться, но по своей наивности (бумага была очень дорогой, а ничего другого под рукой не нашлось) я завернула рукопись в ту же обертку, в которой наши работы уже посылались и были отвергнуты, попросту вычеркнув адреса других издателей и добавив новый.
Затем я продолжила переписывать «Джейн Эйр» набело. Тем временем пришла весточка от «Смит, Элдер и Ко». Я открыла конверт, уныло предвкушая две скупые безнадежные строчки с благодарностью и извещением, что упомянутые издатели не могут опубликовать мою рукопись. Вместо этого, к своему удивлению, я вынула письмо на двух страницах.
Оно было от мистера Уильяма Смита Уильямса, литературного консультанта в «Смит, Элдер и Ко». Мистер Уильямс, разумеется, по «деловым соображениям» отказался издать «Учителя», но утверждал, что роман обладает «большой литературной мощью». Затем он обсуждал его достоинства и недостатки так учтиво, так деликатно, в таком разумном ключе, с таким прозорливым пониманием, что подобный отказ воодушевил меня больше, чем вульгарно выраженное согласие. Мистер Уильямс добавил, что труд в трех томах будет встречен с особым вниманием.
Я перечла письмо четыре раза; мои пальцы дрожали.
В огромном волнении я ответила «Смит и Элдер», что как раз заканчиваю совершенно новый «труд в трех томах», в который попыталась внести больше живости, чем в предыдущий.
Я писала как заведенная. В конце августа я послала законченную рукопись «Джейн Эйр» в Лондон и стала ждать ответа. Долго ждать не пришлось, хотя эти две недели показались самыми длинными в моей жизни.
Каждый день я следила из окна столовой за появлением почтальона, словно ястреб. Поскольку Табби в последние годы совсем оглохла и охромела, так что могла выполнять лишь самую простую работу на кухне, принимать и разбирать нашу почту оставалось одной из немногих и самых драгоценных радостей в ее жизни. Я не собиралась отнимать у нее эту радость, а потому стояла, едва дыша, и слушала прихрамывающие шаги от входной двери к папиному кабинету, вопреки всему надеясь, что служанка повернет обратно в столовую и доставит мне послание.
Когда наконец оно пришло — когда Табби вложила мне в руки письмо от «Смит и Элдер» «мистеру Карреру Беллу через мисс Бронте, Хауорт», — мое сердце едва не остановилось.
— Что случилось, мисс? — в тревоге спросила Табби. — От кого это письмо? Господи, вы белая как привидение!
— Ерунда, — отозвалась я поспешно (но громко, чтобы она услышала).
Зрение Табби настолько ухудшилось, что она едва могла разобрать имя получателя, не говоря уже о том, чтобы угадать личность отправителя.
— Всего лишь ответ на мой запрос. Посмотрю наверху.
Я бросилась в свою комнату, разорвала конверт и с колотящимся сердцем прочла:
Уважаемый сэр!
Мы получили Вашу превосходную рукопись «Джейн Эйр» и хотели бы приобрести права на ее публикацию. Готовы предложить Вам вознаграждение в размере ста фунтов…
Тут я завопила от радости. Ах! Даже не верится, что это правда!
Дверь внезапно распахнулась, и в комнату ворвалась Эмили.
— Что такое? Что стряслось?
Бросив единственный взгляд на мое счастливое лицо и конверт в руке, сестра немедленно сделала правильный вывод о содержании послания.
— Они берут твою книгу?
— Они заплатят за публикацию! Сто фунтов!
Эмили, обычно такая спокойная, такая безмятежная, такая прозаичная в любой жизненной ситуации, будь то кризис или празднество, издала крик и обняла меня. Через мгновение влетела Анна с широко распахнутыми от страха глазами. Страх сменился ликованием, как только она услышала новость.
— Шарлотта! Даже не верится!
— Сто фунтов! — воскликнула Эмили.
— Самостоятельно зарабатывать — это все, о чем я мечтала! К тому же, смотрите, — я показала им письмо, — их интересует преимущественное право покупки моих следующих двух книг, за каждую из которых я получу еще по сто фунтов.[60]
Мы весело загалдели, так что Марта опасливо заглянула в комнату, и даже Бренуэлл в замешательстве, спотыкаясь, вышел в коридор. Он решил, что в доме снова случился пожар. Нам пришлось схватить шляпки и выбежать на пустоши, где мы несколько часов вели себя как глупые школьницы, бегали, скакали, обнимались и так визжали от счастья, что любой прохожий счел бы нас сумасшедшими.
— Просто подумайте, — говорила я, широко раскинув руки и наслаждаясь безбрежными просторами голубого неба. — Мы столько трудились, столько надрывались, столько мечтали и наконец-то будем опубликованы, все вместе!
Только через несколько лет, когда я познакомилась и подружилась со своим издателем, краснея, я выяснила обстоятельства принятия моего романа. Уильям Смит Уильямс прочел его первым. Он полночи просидел за рукописью без сна, был очарован и настоял, чтобы владелец фирмы — молодой и интеллигентный мистер Джордж Смит — тоже прочел ее. Тот, смеясь, сказал, что его коллега слишком уж расхваливал рукопись, и ему невозможно было поверить. Тем не менее он тоже проглотил роман за одно воскресенье: приступил после завтрака, отказался от назначенной верховой прогулки с другом, поспешно съел ужин и лег спать, только дочитав книгу.
Разумеется, тогда я ни о чем не догадывалась. Едва я успела поверить, что буду опубликована, как книга увидела мир. «Джейн Эйр» прошла путь от рассмотрения до публикации за головокружительно короткие шесть недель — так быстро, что появилась на целых два месяца раньше книг Эмили и Анны, хотя их романы были приняты Томасом Ньюби задолго до моего.
Сперва, однако, я получила письмо от «Смит и Элдер» с предложением внести в «Джейн Эйр» «пару незначительных изменений».
— Они хотят, чтобы я вырезала всю первую часть о детстве Джейн в Гейтсхэде, — в смятении сообщила я сестрам, — и переписала, сократила или удалила все главы о Ловудской школе.
— Какая нелепость! Это важные детали истории, — заявила Эмили, — и весьма интересные.
— Они определяют прошлое и характер Джейн, — согласилась Анна. — И вызывают сочувствие.
— Издатель, судя по всему, считает, что эти сцены окажутся слишком мучительными для некоторых читателей и сделают книгу слишком длинной. — Я в расстройстве отложила письмо. — Зачем они купили роман, если он не нравится им? Я уже не смогу его урезать или изменить. Боюсь, любые корректировки лишь нанесут вред. Каждое мое слово — вклад в целое; и каждое слово — истина.
— Уверена, что в истине есть свое суровое очарование, — заметила Анна.
— К тому же расскажи я всю правду о своем пребывании в Школе дочерей духовенства, и книга оказалась бы еще мрачней. А так я смягчила многие подробности, и история стала более легкой.
— Я не поменяла бы ни строчки, — отрезала Эмили. — Доверься сердцу. Твоя книга может намного больше потрафить читательским вкусам, чем предполагают в издательстве. Так и напиши им.
Я написала. «Смит и Элдер» учли мои пожелания. Затем, не сознавая, как скоро книгу напечатают, я немедленно отправилась в «Брукройд» ради короткого отдыха с Эллен. К моему изумлению, через день после моего приезда в Бирсталл Эмили переправила мне первые листы корректуры «Джейн Эйр», которые я должна была вычитать и вернуть как можно скорее. Мне пришлось заниматься этим перед Эллен, сидя напротив нее в одной комнате. Каких усилий мне стоило сохранять молчание! Я была связана клятвой сестрам и обещала скрывать наше авторство и потому вынужденно притворялась, что пишу какие-то личные пустяки. Эллен хватило проницательности понять, что дело нечисто, но она благородно не задавала вопросов и не подглядывала, кому адресован сверток, когда мы отправили его обратно в Лондон.
Мой роман вышел в свет шестнадцатого октября. Первые шесть прелестно переплетенных экземпляров с названием «Джейн Эйр, автобиография, под редакцией Каррера Белла» прибыли девятнадцатого. Когда-то при виде нашего стихотворного сборника я испытала немалое удовольствие, но оно было несравнимо с ликованием, охватившим меня сейчас. Наконец моя мечта сбылась: я взяла в руки свою собственную книгу, историю, порожденную моим воображением и опытом, которую благодаря воле Божьей, чуду речи и печатному станку смогут прочесть другие люди!
На успех «Джейн Эйр» я не слишком рассчитывала. Я знала, что критики капризны, а благосклонность публики непросто завоевать и еще сложнее удержать. Читателя не интересовали неизвестные авторы — от них непонятно чего ждать; и все же я искренне надеялась, что книга будет продаваться, хотя бы ради оптимистичных надежд моих великодушных издателей, которые столько из-за нее хлопотали.
Укрывшись в Хауорте, я с огромным вниманием изучала отзывы в газетах и журналах, переправляемые мне мистером Уильямсом. Многие рецензенты не находили повода для критики.
— «Исключительно любопытный роман, который мы искренне рекомендуем, — в октябре прочла я сестрам из „Критика“. — Несомненно, он будет пользоваться спросом».
— Ха! — воскликнула Эмили. — Лично я в этом не сомневалась.
— «Экстраординарная книга, — взволнованно прочла я в „Эре“ через несколько недель. — Вымышленная история, и все же больше чем история, поскольку в ней звучит сама природа и истина. Ей нет соперников среди современных книг. Все серьезные романисты наших дней проигрывают в сравнении с Каррером Беллом». О! Какая чрезмерная похвала! Несомненно, я не заслуживаю ее.
— Заслуживаешь, — возразила Анна.
Последующие месяцы оглушили меня множеством похвал. Не все отзывы были благосклонны: отдельные рецензенты объявили «Джейн Эйр» грубой и аморальной — критика, которой я не понимала и выносила с трудом; другие обвиняли мистера Рочестера в «почти непристойном поведении» и находили отдельные эпизоды ужасными или неправдоподобными. Однако общее мнение, к моему облегчению, было несомненно положительным. Один критик даже назвал «Джейн Эйр» «решительно лучшим романом сезона». Мистер Смит написал мне, что спрос практически беспрецедентный: за три месяца после выхода все две с половиной тысячи экземпляров распроданы и роман переиздан.
Загадка моей личности изогнула не одну пару бровей. Бесчисленные статьи в прессе утверждали, что выражают любопытство всего читательского мира Англии, и требовали ответа: кто такой Каррер Белл? Это настоящее имя или псевдоним? Книга написана мужчиной или женщиной? Многие незначительные эпизоды романа толковались так и сяк в попытке определить пол автора — но тщетно. Я смеялась над догадками и радовалась своей анонимности.
Очень скоро я вступила в регулярную переписку с мистером Смитом и мистером Уильямсом, которые, хоть и незнакомые мне лично (и полагавшие меня в то время мужчиной под женским прикрытием), обращались ко мне с учтивостью, добротой и остроумием и выражали веру в мой талант, чем немало способствовали уверенности в себе и счастью. Узнав, что у меня нет доступа к хорошей публичной библиотеке, издатели стали присылать мне коробками самые новые и лучшие книги, и мы с сестрами поглощали их одну за другой. Расширяя свои познания в современной литературе, продолжая волнующий обмен мыслями и идеями с издателями, я словно отворила окно, впустив свет и жизнь в свой уединенный застывший приют, и увидела совершенно новый и неведомый мир. Также мне начали приходить неожиданные письма. Прославленный журналист, романист и драматург Джордж Генри Льюис, опубликовав великодушную рецензию на «Джейн Эйр», написал Карреру Беллу (послания переправляли мне «Смит и Элдер»), заклиная «остерегаться мелодрамы» в своей следующей книге. Этот совет, несомненно исполненный благих намерений, прямо противоречил тому, что я недавно испытала, безуспешно продавая свой наименее волнующий роман «Учитель». Далее мистер Льюис рекомендовал «следовать путеводному свету, который излучает кроткий взор мисс Остин», писательницы, которую он считал «одним из величайших художников и величайших портретистов человеческого характера, когда-либо живших на земле». Джейн Остин умерла через год после моего рождения; в последнее время ее романы вернулись в моду, но я не была с ними знакома. Заинтригованная, я раздобыла экземпляр «Гордости и предубеждения», и мы с сестрами немедленно прочли его.
— Не правда ли, книга чудесная? — спросила Анна в день выпечки, когда мы перемазались в муке.
— Да, милая книга, — ответила я. — Мисс Остин была весьма проницательной и наблюдательной особой. И в то же время ее сочинения кажутся мне скупыми и скромными. Вот уж кого не обвинишь в напыщенном пустословии! Роману… как бы лучше выразить… не хватает чувства.
— Не то слово! — Эмили с силой месила тесто. — Мисс Остин описывает почти что ничего. Между ее влюбленными нет физического влечения; ни единой искры страсти за весь роман! Она не поэт!
— Возможен ли великий художник без поэзии? — Я задумалась. — Ее книга подобна ухоженному саду с аккуратными бордюрами и нежными цветами, но без малейшего яркого проблеска — ни открытых просторов, ни свежего воздуха, ни голубых холмов, ни журчащих ручейков.
— Мне бы вряд ли понравилось жить с ее леди и джентльменами в их элегантных, но тесных домиках, — заметила Эмили.
— Что ж, а я считаю героев очаровательными, — возразила Анна, — а историю славной и на редкость остроумной.
— Последнее нельзя отрицать, — согласилась я. — Мисс Остин умела быть занимательной и ироничной, а способностью достигать поставленной цели превосходила любого известного мне писателя.
Я не сказала брату о публикации моей книги; в любом случае он был слишком слаб, чтобы проявить внимание или интерес. Но теперь, когда роман приобрел определенный успех, мы с сестрами решили, что настала пора поделиться новостью с отцом.
В первую неделю декабря я принесла в папин кабинет экземпляр «Джейн Эйр», а также несколько рецензий, включая одну не слишком лестную. Папа с закрытыми глазами сидел в кресле у камина после раннего ужина, который часто предпочитал съедать в одиночестве. Я встала рядом.
— Папа, я написала книгу.
— Неужели, дорогая?
— Да, и буду очень признательна, если ты прочтешь ее.
— Лучше не стоит. — Он так и не открыл глаза. — Твой почерк слишком неразборчив для меня. Боюсь, он утрудит зрение.
— Но это не рукопись, папа. Это печатная книга.
— Дорогая! — Папа с тревогой взглянул на меня. — Тебе не следовало входить в такие расходы! Ты почти наверняка потеряешь деньги, ведь книгу будет не продать. Никто не знает ни тебя, ни твоего имени.
— Я не платила за публикацию, папа, и не думаю, что потеряю деньги. Ты все поймешь, если разрешишь, чтобы я прочла тебе пару рецензий и раскрыла подробности.
Сев рядом, я ознакомила отца с несколькими рецензиями. Он выразил безмерное удивление и любопытство.
— Но почему Каррер Белл? Почему ты не подписала книгу своим собственным именем?
— Папа, тебе же известно, что многие авторы берут псевдонимы. Кроме того, полагаю, к писательницам относятся с большим предубеждением, чем к их коллегам-мужчинам.
Оставив ему экземпляр «Джейн Эйр», я вышла. В конце дня папа спустился в столовую, где мы с сестрами пили чай, и произнес:
— Девочки, вы знаете, что Шарлотта написала книгу? Роман оказался даже лучше, чем я думал.
Мы с сестрами переглянулись, стараясь сохранять невозмутимые лица.
— Неужели? — отозвалась Эмили. — Книгу?
— Да, — с энтузиазмом подтвердил папа. — Смотрите, ее уже издали: три тома в хорошем переплете, бумага высшего сорта и очень четкий шрифт.
— Приятно, что тебе понравилось качество издания, папа, — заметила я.
— Не только, — ответил отец. — История всецело захватила меня. Я читал весь вечер. Понятно, отчего критики так всполошились.
— Ты должна показать мне эту удивительную книгу, Шарлотта, — заявила Эмили, едва покосившись на меня.
— Возможно. — Я улыбнулась одновременно ее забавной гримаске и отцовскому одобрению. — Но, папа, до сих пор я скрывала свою работу от других и хочу, чтобы так оставалось и впредь. Пожалуйста, пообещай сохранить мое авторство в секрете.
— Еще чего! Это серьезное достижение — опубликованная книга, которой вся Англия возносит похвалу. Разве ты не гордишься?
— Горжусь, папа, но не желаю становиться известной личностью. В особенности мое авторство должно быть тайной в Йоркшире. Я умру, если однажды незнакомец заявится к нам в дом без приглашения и сунет нос в мою личную жизнь. Хуже того, если бы во время работы я думала о том, что мою книгу прочтут знакомые, это сковало бы меня по рукам и ногам.
— Что ж, так и быть. — Отец глубоко вздохнул. — Какая досада! Как бы мне хотелось поделиться новостью с коллегами. Уверен, мистер Николлс пришел бы в восторг.
— Мистер Николлс? — Я внезапно залилась краской. — Мистеру Николлсу неинтересна литература, папа. Уверяю тебя, ему было бы все равно. Пожалуйста, пообещай, что ничего ему не расскажешь.
С огромной неохотой папа согласился.
Издатель моих сестер, мистер Томас Ньюби, к сожалению, не обладал деловыми качествами и благородством господ Смита и Элдера. Мои сестры страдали от томительных отсрочек, промедления и нарушенных договоров и все же отказались передать свои работы «Смит и Элдер», поясняя, что не желают покушаться на мой успех.
К еще большему разочарованию сестер, когда в середине декабря их романы наконец увидели свет — опубликованные под псевдонимами в едином трехтомнике, в котором «Грозовой перевал» занимал два первых тома, а «Агнес Грей» третий, — выяснилось, что книги дешево переплетены в серый картон. Вместо позолоты названия и имена авторов были напечатаны простой черной краской на крошечном квадратике дешевой белой бумаги, приклеенной к тканевому корешку — единственной полоске ткани во всем трехтомнике. Титульная страница первого тома ошибочно гласила: «Грозовой перевал, роман Эллиса Белла в трех томах», как если бы романа Анны не существовало. А еще книги изобиловали опечатками. Почти все ошибки, которые Эмили и Анна с таким трудом исправили в корректуре, благополучно перекочевали в окончательный вариант.
Однако еще более неприятным оказалось мнение критиков. Рецензия на «Грозовой перевал» в январском «Атласе» была такой унизительной, что я едва осмелилась показать ее Эмили, но та лишь презрительно засмеялась.
— «Среди действующих лиц нет ни единого персонажа, не достойного самой пылкой ненависти или ледяного презрения», — вслух прочла Эмили одним снежным утром. Она лежала на коврике у огня, Кипер лениво растянулся у нее под боком. — О! Я знала, что не следует предлагать мою книгу к изданию.
Сестра с отвращением швырнула мне журнал.
— «Британия» похвалила «Грозовой перевал», — возразила я. — По их мнению, в твоем сочинении заметна «оригинальная мощь».
— И что его, несомненно, породил «мало повидавший ум», — усмехнулась Эмили.
— Но это правда, — вмешалась Анна, которая прилежно шила на диване со спящим Флосси под боком. — Мы все обладаем весьма скудным жизненным опытом.
— Что опыт по сравнению с воображением? — воскликнула Эмили. — И почему они все ноют, что в романе нет ни цели, ни морали? Разве в каждой книге нужна мораль? Разве не ценно само по себе исследование ожесточающей силы и последствий ничем не скованной страсти?
— Ценно. Другие так и пишут, — ответила я. — Разве ты забыла рецензию в «Дуглас Джерролдс уикли»?
— Он называет книгу странной и сбивающей критиков с толку, — кисло произнесла Эмили.
— Он также говорит что «ее невозможно забросить на середине, — начала я цитировать по памяти. — Мы настоятельно рекомендуем всем любителям новизны найти этот роман, поскольку не сомневаемся, что они никогда не читали ничего подобного».
— Тоже мне похвала, — фыркнула Эмили.
— Радуйся, что твою книгу вообще заметили, — тихо промолвила Анна.
Я с болью на нее посмотрела. Ее книгу почти не обсуждали. Немногие критики, которые упомянули «Агнес Грей», указали лишь, что ей недостает мощи «Грозового перевала», зато она «намного приятнее» по части темы и трактовки.
— Мне кажется, — в утешение сказала я, — что не следовало представлять ваши работы вместе, поскольку это совершенно разные истории, как по сюжету, так и по характеру.
— Критики надо мной не властны, — решительно заявила Анна. — Я творю кровью сердца. Все остальное не важно; мыслями я уже с новым романом.
— И все же к милой и нежной «Агнес Грей» отнеслись бы более благосклонно, выйди она отдельной книгой. Боюсь, ее затмила более жестокая и драматичная история Эмили.
— Нас обеих затмила твоя история, Шарлотта, — спокойно констатировала Эмили. — «Джейн Эйр» полюбилась и читателям, и критикам. Она непогрешима.
— Неправда… — начала я.
Эмили встала на колени и взяла меня за руки, глядя с глубокой любовью.
— Молю, чтобы холодный прием наших книг не испортил удовольствие от твоего триумфа, Шарлотта. «Джейн Эйр» — чудесный роман. Мы обе гордимся тобой.
В отличие от критиков папа, узнав, что все его три дочери издались, был одинаково восторжен в своей радости и похвале.
— Я давно что-то подозревал, — засмеялся он, услышав новость, — но мои подозрения оставались смутными. Я был уверен только, что вы, девочки, непрерывно пишете, и явно не письма.
Несмотря на наши возражения, папа поместил все шесть томов «братьев Белл» на маленьком столике в своем кабинете. Он с гордостью собирал газетные и журнальные рецензии на наши романы, старательно помечая вырезки датами публикации. Не раз я замечала, как отец перечитывает эти рецензии, когда стучала в дверь его кабинета и заглядывала объявить о визите мистера Николлса. Папе приходилось быстро убирать свои драгоценные вырезки в конверт и прятать в тайное место.
Весь прошлый год я видела мистера Николлса почти каждый день, но неизменно мельком, и мы редко обменивались более чем парой фраз. Однако, в отличие от нашего беспутного брата и простых и исполнительных слуг, мистер Николлс был умным, пытливым и наблюдательным человеком, и потому уберечь наш секрет от него было непросто. Много раз мистер Николлс являлся в пасторат одновременно с почтальоном, который приносил письма и посылки от лондонских издателей. Эти загадочные свертки зажигали огонек любопытства в глазах викария, но мы с сестрами всегда исчезали со своими трофеями, не проронив ни слова объяснения.
Одним таким утром в конце января я услышала крик Табби:
— Еще одна посылка для вас, мисс Шарлотта!
Подбежав к двери, я увидела, что мистер Николлс вернулся с собаками с прогулки. К моему замешательству, Табби протянула мне сверток на глазах у викария.
— Вы такие популярные леди, мисс! Кто посылает вам столько книжек из Лондона?
— Друг, — поспешно отозвалась я и покраснела, пытаясь спрятать адрес отправителя.
Через неделю, когда я принесла чай папе и мистеру Николлсу, викарий спросил отца, почему он поставил романы Беллов на самое видное место в своем кабинете. Не моргнув и глазом, папа пояснил, что просто восхищается ими. Я была благодарна отцу за осмотрительность, равно как и Эмили, которая продолжала настаивать sine qua non[61] на анонимности. По реакции мистера Николлса было ясно, что он не усомнился в ответе; он также не выразил желания прочесть упомянутые работы. В то время я была уверена, что самая идея женщины-романистки поразила бы мистера Николлса. Ему никогда не пришло бы в голову, что Беллы в действительности три женщины, к тому же дочери его пастора.
Я давно и пылко восхищалась трудами Уильяма Мейкписа Теккерея, особенно мне нравился его последний роман «Ярмарка тщеславия». Когда вскоре после публикации «Джейн Эйр» сей достойный джентльмен похвалил мой труд, я была так изумлена и благодарна за его щедрость, что посвятила ему второе издание «Джейн Эйр», чем произвела внезапный фурор.
— О нет! — воскликнула я, вбегая в столовую, где Эмили и Анна усердно расчесывали длинную шелковистую шерсть Флосси. — Мистер Теккерей только что известил меня о самых неожиданных и огорчительных обстоятельствах. По-видимому, всем известно — кроме меня, разумеется, — что мистер Теккерей, как и мистер Рочестер, был женат на сумасшедшей. Ему пришлось поселить ее отдельно от себя.
— Ты, верно, шутишь, — удивилась Эмили, откладывая собачью щетку.
— К сожалению, нет. В газетах муссируются слухи, что Каррер Белл посвятил ему издание, поскольку автор «Джейн Эйр» — гувернантка семейства Теккереев.
— Моя дорогая, — прошептала Анна. — Какое неудачное совпадение.
— Что ж, жизнь зачастую удивительней выдумки. — Я со вздохом опустилась на диван. — В своем письме мистер Теккерей весьма великодушен и безропотен. Но подумать только, что мой невольный промах сделал его жертвой сплетен… О! Это слишком ужасно.
Этот случай породил немало комментариев в прессе и привлек дополнительное внимание к трем загадочным Беллам. Любопытство вызывал не только их неясный пол и содержание романов («эксцентричность женской фантазии», по выражению одного критика). Люди начали подозревать, что Беллы — один и тот же человек! Они задавали вопрос: что, если «Агнес Грей» и «Грозовой перевал» в действительности ранние и менее удачные творения автора «Джейн Эйр»?
Поначалу мы с сестрами смеялись над подобными домыслами. Шло время, журналисты продолжали судачить, и я все больше грустнела. При виде беспощадных рецензий Эмили пыталась скрыть уколы разочарования под маской непоколебимого равнодушия и стоицизма, но я прекрасно знала ее истинные чувства и умаляла собственные достижения как могла. В то же время любая похвала моей книге заставляла меня терзаться от сомнений и страха. Все лучшее в себе я излила в «Джейн Эйр». Смогу ли я написать другую книгу, которая будет принята так же хорошо?
Зима 1848 года выдалась особенно суровой; холодный восточный ветер задувал с пустошей. Дважды за несколько коротких недель мы с сестрами и братом переболели гриппом или очень тяжелой простудой. Болезнь Анны задержалась надолго и нанесла серьезный ущерб, она сопровождалась мучительным кашлем и жаром, которые ослабили грудь сестры и вызвали жестокий рецидив астмы, беспокоившей ее с детства. Два дня и две ночи Анна дышала так шумно и тяжко, что я опасалась за ее жизнь. Сестра переносила болезнь с обычным героическим стоицизмом и без единой жалобы, лишь вздыхала время от времени, когда силы почти покидали ее.
Зима сменилась весной. Весь тот период я пыталась отыскать сюжет для нового романа. Издатели предлагали мне работать по частям, подобно Диккенсу и Теккерею, но я отказалась на том основании, что не посмею предложить труд к публикации, пока не напишу последнее слово последней главы и не буду довольна всем содержимым без исключения, а потому останусь верной форме трехтомника. Я подала план переделки «Учителя», намереваясь выбросить всю первую часть и изменить и дополнить вторую, но он был вежливо и твердо отклонен. Я придумала три разных начала новой книги, но ни одно мне не нравилось. На время я совершенно зашла в тупик.
В юности мной владела потребность запечатлевать свои яркие грезы. Тогда, как и в случае с «Джейн Эйр», творчество было моей радостью и укрепительным средством. Целые недели пролетали в мгновение ока; я писала, потому что не могла не писать. Теперь, к моему смятению, тот самый успех, о котором я мечтала, и связанные с ним деловые ожидания отчасти лишили сочинительство радости. Выдающиеся современные писатели обладали знанием жизни, какого у меня не было; в моих глазах это придавало их работам важность и разносторонность, которые я не могла предложить. На моих плечах лежало тяжкое бремя ответственности: я должна была создать не менее прекрасную книгу. Я верила, что обладаю литературным даром, но обнаружила, что не каждый день и даже не каждую неделю могу написать текст, достойный прочтения.
Наконец я выбрала тему. Невзирая на успех «Джейн Эйр», я стремилась избегнуть очередных обвинений в мелодраматичности и неправдоподобии, брошенных мне иными рецензентами. Общественное положение незамужних женщин все больше волновало меня. В то же время меня интриговала идея исторического романа, а папа рассказывал множество захватывающих историй эпохи Регентства о беспокойных временах луддитских беспорядков в шерстяной и хлопковой промышленности Йоркшира. Исходя из этого, я приступила к изысканиям и взялась за «Шерли».
Эмили тоже начала новую книгу, хотя отказывалась открыть подробности.
— Не уверена, хочу ли еще публиковаться, — объяснила она, когда той весной мы встретились в столовой за одной из своих вечерних дискуссий. — А даже если хочу, лучше всего мне работается в одиночестве. Большую часть первого черновика «Грозового перевала» я написала именно так. Я тружусь над новым романом; вот и все, что я могу пока сообщить. Я покажу тебе книгу, если буду ею довольна.
Анна, несмотря на слабеющее здоровье, больше года провела за письменным столом, лихорадочно сочиняя свою «Незнакомку из Уайлдфелл-холла». Сестра была настолько поглощена творчеством, что нам с Эмили стоило немалых усилий разговорить ее или вытащить на прогулку.
— Тебе вредно вести такую малоподвижную жизнь, — предупредила я одним особенно чудесным майским днем. — Обязательно нужно размяться, Анна. Пойдем с нами!
— Я почти переписала роман набело, — упиралась она. — Мистер Ньюби ждет. Хочу закончить.
Роман «Незнакомка из Уайлдфелл-холла» был весьма смелым, изображающим отважную женщину, которая бросила пьяного беспутного мужа, чтобы самой зарабатывать на жизнь и спасти сына от его дурного влияния. Я аплодировала стараниям и мастерству Анны. Книга была сильной и хорошо написанной, и все же мне казалось, что выбор темы неудачен.
— Твой богатый пьяница не Бренуэлл, даже если пьет совсем как он. Скрупулезное описание его падения неприятно читать, а аморальность многих главных персонажей — они изменяли своим супругам, подобно обитателям и гостям Торп-Грин-холла, — боюсь, не слишком понравится публике. Вспомни, как критиковали меня за создание мистера Рочестера, хотя все его романы были в прошлом и он сожалел о них.
— Да, но, Шарлотта, если бы тебе пришлось переписать «Джейн Эйр», ты изменила бы хоть строчку?
Я помедлила.
— Нет, полагаю, нет.
— Твои издатели утверждали, что отдельные части «Джейн Эйр» слишком мучительны и отпугнут читателя, и они ошиблись. Уверена, с моей книгой будет так же. Мой долг — поделиться этой историей. Если мои сочинения способны принести добро… если я спасу хоть одну молодую женщину от глупой ошибки, подобной той, которую совершила Хелен… я достигну своей цели.
Наконец Анна отдала законченную рукопись своему беспринципному редактору, мистеру Ньюби, предложившему на этот раз лучшие условия: она получит двадцать пять фунтов за публикацию и еще двадцать пять за продажу двухсот пятидесяти экземпляров; платежи будут возрастать в зависимости от темпа продаж. Однако когда в июне 1848 года мистер Ньюби издал «Незнакомку из Уайлдфелл-холла», он не побрезговал коварным рекламным трюком, намекнув, что эта книга принадлежит автору (в единственном числе) романов «Джейн Эйр» и «Грозовой перевал». Хуже того, на этих условиях он предложил роман американской фирме «Харпере», которая в январе издала «Джейн Эйр» (с огромным успехом), причем мой издатель уже заключил с ней соглашение на следующую работу Каррера Белла.
— Это невыносимо! — воскликнула я, получив письмо от «Смит и Элдер» с извещением об этих закулисных интригах. — Мистер Смит встревожен, подозрителен и разгневан! Он спрашивает, было ли мне известно о происходящем? Неужели я без его ведома предложила свой следующий роман «Харпере»? Разумеется, нет! Как он мог подумать, что я на такое способна? Как мистер Ньюби пошел на подобную ложь?
— Много раз я писала мистеру Ньюби об этом. — Изрядно раздосадованная Анна упала в кресло-качалку в столовой, где я огласила новость. — И настаивала, что романы Беллов принадлежат трем разным авторам.
— Но все же мистер Ньюби обратился в «Харпере», — скептически заметила я, — выразив искреннюю уверенность, что «Джейн Эйр», «Грозовой перевал», «Агнес Грей» и «Незнакомку из Уайлдфелл-холла» написал один и тот же человек!
— Он хочет убедить читателей и продавцов, что завладел Каррером Беллом, — с отвращением произнесла Эмили. — Он пытается обмануть «Смит и Элдер», предложив роман американскому издателю. Ты была права, Шарлотта. Он презренный человек! Мне жаль, что я публиковалась у него.
— Теперь «Смит и Элдер» сомневаются в моей лояльности и честности, а равно и моей личности. — Я расхаживала туда-сюда перед камином. — Мы должны немедленно доказать моему издателю, что мы три разных человека, и уличить мистера Ньюби во лжи.
— Но как? — недоумевала Анна.
— Есть лишь один способ. Они должны увидеть нас лично. Надо втроем отправиться в Лондон.
— В Лондон! — откликнулась Анна в смятении и ужасе.
— Если мы отправимся в Лондон, наши попытки сохранить анонимность пропадут втуне, — возразила Эмили. — Все узнают, что мы женщины.
— И что постыдного в правде? — с жаром ответила я. — Наши книги уже опубликованы и снискали достаточно рецензий. Пусть читателям станет известно, что мы принадлежим к прекрасному полу.
— Нет! — отрезала Эмили. — Я не позволю. Я никогда не согласилась бы издаться, если бы опасалась за свою анонимность.
— Тогда мы расскажем только нашим издателям, — предложила я, — и удостоверимся, что они сохранят тайну. Так лучше?
Эмили тяжело вздохнула.
— Если тебе нужно ехать в Лондон, поезжай, но меня, пожалуйста, не впутывай. Проблема в твоей книге, Анна, и твоем имени, Шарлотта. Два автора докажут вашу правоту не хуже трех; но Эллис Белл останется мужчиной и будет сидеть дома.
Путешествие оказалось захватывающим приключением. Это был первый визит Анны в Лондон (прежде она никогда не покидала Йоркшир) и всего лишь второй мой. По дороге в Бельгию шесть лет назад я провела три восхитительных дня, осматривая знаменитые виды города в обществе папы и Эмили, но в последнюю поездку не нашла на это времени.
Мы с Анной немедленно собрали небольшой сундучок, послали его в Китли, известили папу о своих планах и отважно тронулись в путь в тот же день после чая. Было седьмое июля. Мы дошли до вокзала под грозовым дождем, добрались до Лидса и были подхвачены ночным лондонским поездом. После бессонной ночи мы прибыли в восемь утра в «Чаптер кофе-хаус» на Патерностер-роу, где я уже селилась. Мы умылись, позавтракали и со странным внутренним трепетом отправились на поиски Корнхилл, 65.
Для Анны, здоровье которой весь год оставляло желать лучшего, долгая дорога и прогулка по городу оказались равно волнующими и утомительными. По прибытии сестра была очень бледной, хотя уверяла, что чувствует себя хорошо. Издательство «Смит и Элдер» располагалось в большом книжном магазине на улице, почти такой же оживленной, как Стрэнд. Мы вошли и направились к стойке. Была суббота — рабочий день, — и в маленькой комнатке толпилось множество молодых мужчин и мальчиков. Я обратилась к первому попавшемуся.
— Я бы хотела увидеть мистера Смита.
Он немного удивился, помедлил и спросил наши имена. Я отказалась их назвать, пояснив, что мы приехали к издателю по частному делу. Юноша велел нам подождать. Пока мы сидели, мои опасения росли. Что мистер Джордж Смит подумает о нас? Он понятия не имел о нашем приезде; последние одиннадцать месяцев нашего общения он полагал, что Каррер Белл — мужчина; к тому же мы с сестрой выглядели не слишком внушительно: маленькие ростом, облаченные в самодельные провинциальные платья и шляпки.
Наконец к нам подошел высокий, красивый молодой мужчина с прекрасными манерами.
— Вы желали меня видеть, сударыни? — неуверенно обратился он к нам.
Мы с Анной встали.
— Вы мистер Смит?
Я была удивлена, глядя через очки на темноглазого, темноволосого двадцатичетырехлетнего юнца с бледным лицом и подтянутым, спортивным телом, который казался слишком молодым и привлекательным для управления издательским домом.
— К вашим услугам.
Тогда я протянула его собственное письмо, адресованное Карреру Беллу. Мистер Смит посмотрел на конверт, затем на меня и задал вопрос:
— Как оно попало к вам?
Я рассмеялась над его недоумением; через мгновение, когда на его лице отразилось молчаливое изумленное понимание, я представилась:
— Мисс Бронте. Она же Каррер Белл, автор «Джейн Эйр». Это моя сестра, мисс Анна Бронте, известная также как Актон Белл. Мы приехали из Йоркшира положить конец любым вашим сомнениям касательно наших личностей и нашего авторства.
— Вы — Беллы? — изумленно воскликнул мистер Смит. — Но я считал… я полагал, что вы три брата!
— Мы три сестры, — сообщила я и немедленно пожалела об этом, поскольку своей опрометчивой репликой невольно нарушила обещание, данное Эмили. — Но хорошо, что вы считали нас братьями, сэр, — быстро продолжила я, — поскольку именно такое впечатление мы надеялись произвести.
Мистер Смит расхохотался от удивления и неприкрытой радости.
— А где же Эллис Белл?
— Он не смог с нами приехать.
Затем я поспешно объяснила ситуацию вокруг мистера Ньюби, с немалым пылом предавая оного анафеме.
— Ваши обвинения не лишены оснований, — согласился мистер Смит. — Мы называем контору Ньюби «Нубийской пустыней». Рукописи и письма могут томиться там вечно. Вы не могли бы подождать минутку? Я должен представить вас одному человеку.
Он выскочил из комнаты и скоро воротился с бледным спокойным сутулым джентльменом лет пятидесяти, мистером Уильямом Смитом Уильямсом. Огромным удовольствием было познакомиться наконец со вторым человеком, с которым я около года состояла в регулярной переписке.
Затем все пожали друг другу руки и беседовали еще час или дольше в маленьком, но светлом кабинете мистера Смита (места хватало только столу и трем стульям, зато на потолке было большое застекленное окно). Наиболее общительным оказался молодой мистер Смит, в то время как мистер Уильямс и Анна в основном молчали. Мистер Уильямс страдал нервным заиканием и, по-видимому, с трудом подбирал слова для выражения своих мыслей, что отодвигало его на задний план, но я знала, с каким умом он способен писать, и потому не могла не оценить его по достоинству.
Мистер Смит также понравился мне с первого взгляда. Будучи приятным, практичным, умным и проницательным деловым человеком, он обладал также обходительностью и великодушием. Оправившись от первого шока при виде Каррера и Актона Беллов во плоти, он любезно пригласил нас остановиться у себя дома, но это приглашение я отклонила.
— Мы в город только на одну ночь, мистер Смит. Завтра мы вернемся домой.
— О нет, это невозможно, мисс Бронте, — возразил мистер Смит. — Вы приехали издалека и должны побыть здесь хотя бы несколько дней. Это ваш первый визит в Лондон? Вы знакомы с достопримечательностями?
— Я уже была однажды в Лондоне и многое видела. Сестра здесь впервые.
— Тогда позвольте показать вам город. Вы просто обязаны воспользоваться случаем! Я отведу вас сегодня вечером в итальянскую оперу. Вы должны посетить Выставку. Уверен, мистер Теккерей будет очень рад знакомству с вами. Мистер Льюис лишится дара речи, когда узнает, что Каррер Белл в Лондоне! Я попрошу их отужинать у меня, и вы познакомитесь с ними.
— Мистер Смит, от ваших приглашений у меня кружится голова, но боюсь, придется отклонить их, — решительно произнесла я. — Мы с сестрой прибыли с единственной целью: не привлекая внимания, представиться вам и засвидетельствовать свое негодование мистеру Ньюби. Мы не желаем больше ни с кем встречаться. В действительности, — серьезно добавила я, — мы вынуждены настаивать, сэр, чтобы вы никому не рассказывали о нашем приезде и ни одной живой душе не проговорились, кто мы такие. Для остального мира мы должны оставаться джентльменами — прежними неуловимыми братьями Белл.
Мистер Смит заметно расстроился.
— Но несомненно… в смысле… вы же упускаете такую возможность! Вы сознаете, какую сенсацию произведете, мисс Бронте, если позволите представить вас лондонскому обществу? Люди будут лезть вон из кожи, чтобы познакомиться с автором «Джейн Эйр»!
— Именно этого, сэр, я и стремлюсь избежать.
— Прекрасно вас понимаю, мисс Бронте, — заметил мистер Уильямс с добрым и сочувственным взглядом.
— Благодарю, мистер Уильямс.
— Вы не можете уехать так тихо, — несчастно промолвил мистер Смит. — Посетите хотя бы один ужин. Я представлю вас как своих провинциальных родственниц. Приглашу мистера Теккерея, Гарриет Мартино и Чарльза Диккенса. Вы хотели бы с ними познакомиться?
При упоминании этих имен, перед которыми я преклонялась, меня охватил внезапный трепет; желание увидеть этих авторов вспыхнуло в моей груди.
— Соблазнительное предложение. Но… сможем ли мы сохранить инкогнито?
— Я постараюсь… хотя, если честно, невозможно звать таких людей, как Теккерей, даже не намекнув, кого они увидят.
Я взглянула на Анну, та молча покачала головой. Я понимала, что сестра права: подобный вечер только выставит нас напоказ и не принесет добра.
— Простите, мистер Смит. Я бы с удовольствием познакомилась с этими литературными гигантами, но пусть лучше мир считает нас «грубыми братьями Белл», а не двумя крошечными, робкими провинциалками из Йоркшира, которые просидели весь вечер в углу, не в силах вымолвить ни слова из-за робости — а так и будет, уверяю вас. — Я встала. — Нам действительно пора. Боюсь, мы отняли у вас слишком много времени.
— Мисс Бронте. — Мистер Смит поспешно обежал вокруг стола. — Если вас не прельщает ни одно мое предложение, согласитесь, по крайней мере, познакомиться с моими сестрами. Обещаю, они никому не откроют вашей тайны. Скажите, где вы остановились?
Мне не хватило мужества еще раз отказать, и я назвала адрес. К нашему смущению, когда мистер Смит нанес визит в гостиницу в тот вечер, он был облачен в вечерний костюм. Издателя сопровождали две элегантные юные леди в блистательных нарядах, подходящих для оперы. Мы с Анной не планировали выход в свет, и у нас не было с собой (да и дома тоже) красивых, элегантных платьев, но мы быстро облачились в лучшее, что у нас было, и тронулись в путь. Меня больше поразило архитектурное великолепие оперного театра и блестящее общество (за свою жизнь я только однажды, в Брюсселе, видела такую роскошь), чем исполнение «Севильского цирюльника» Россини (с тех пор я бывала на постановках, которые понравились мне больше). И все же мы с сестрой навсегда запомнили этот поистине волнующий вечер.
Утром во вторник перед отправлением из города — осмотрев накануне днем картинные галереи и вечером поужинав с мистером Смитом и Смитами Уильямсами, — мы отправились к мистеру Томасу Ньюби. Беседа началась с того же недоверчивого изумления, с каким к нам отнеслись в «Смит и Элдер»; на этом сходство закончилось. Контора мистера Ньюби на Мортимер-стрит, 72, Кавендиш-сквер, была столь же мрачной и захламленной, сколь «Смит и Элдер» — опрятной и светлой; владелец также подходил к обстановке: невысокий, смуглый, надменный, шаркающий и довольно неопрятный. Более того, выяснив, что его клиент Актон Белл — женщина, он начал относиться к ней с заметным высокомерием и презрением.
— Прошу прощения, — горделиво выдавил мистер Ньюби из-за пыльной стойки (он не удосужился пригласить нас в свой кабинет, за что я была безмерно благодарна), — если я неправильно истолковал ситуацию, но я действовал на основании полученных сведений о личности мистера Белла, каковые полагал непреложными. Разумеется, я отзову свое предложение «Харпере». Будем надеяться на лучшее в отношении вашей последней книги, мисс Анна.
Хитрый блеск глаз-бусинок и снисходительный неискренний тон подтвердили все опасения, какие у меня когда-либо имелись касательно его персоны.
— С Ньюби покончено, — решила Анна в то же утро, когда мы сели в поезд, нагруженные книгами, которые нам дал мистер Смит. — Никогда больше не буду у него издаваться.
— Остается надеяться, что он выполнит свою часть сделки, — вздохнула я.
Ньюби действительно написал опровержение в «Харпере», но вскоре разболтал наш секрет. К тому же прошел не один год, прежде чем он выплатил хоть малую долю денег, причитавшихся моим сестрам.
В поезде мы с Анной перечитали первые рецензии на «Незнакомку из Уайлдфелл-холла», которая вышла в день нашего прибытия в Лондон. Отзывы были неоднозначными; критики хвалили стиль, но осуждали живописное изображение человеческих пороков и «нездоровую любовь писателя ко всему грубому, если не сказать зверскому».
Я переживала за Анну. Хотя она по большей части молчала, будучи по природе необщительной, тихой и замкнутой, я видела, что она принимает неодобрительные мнения близко к сердцу. Однако, несмотря на критику (или, возможно, благодаря ей), роман Анны продавался очень хорошо, и Ньюби выпустил второе издание всего через шесть недель после первого.
Как только мы пересекли порог пастората, Эмили усадила нас у камина в отцовском кабинете и заставила скрупулезно описать все, что мы видели и делали за последние пять дней. Я весело болтала о наших приключениях, Анна тоже вставляла словечко тут и там. Хотя Эмили отказалась ехать в Лондон, блеск ее глаз выдавал удовольствие, которое она испытывала, проживая чужую жизнь. Я поведала все, воздержавшись лишь от упоминания, что невольно проговорилась мистеру Смиту и мистеру Уильямсу. Правда всплыла через две недели, когда Эмили прочла письмо от мистера Уильямса, где он упоминал моих сестер.
— Как ты могла? — взорвалась Эмили, размахивая письмом у меня перед носом с той же яростью, какую обрушила на мою голову, когда я обнаружила ее стихотворения. — Я же ясно выразила свое мнение по данному вопросу!
— Ради бога, прости. — Я покраснела от стыда. — Сама не знаю, как с моего языка сорвалось «мы три сестры».
Я пожалела о признании в тот же миг.
— Ты должна немедленно известить мистера Уильямса, что впредь мистер Эллис Белл не потерпит никакого другого обращения, только по псевдониму.
Я повиновалась. Не уверена, что Эмили успела меня простить.
Через шесть недель после возвращения из Лондона произошло событие, которое кардинально изменило мои отношения с мистером Николлсом. Все началось с того, что Марта сообщила мне грустную новость: семейство Эйнли, все лето осаждаемое недугами, только что потеряло своего младшего сына. Месяц выдался мучительный и жестокий. Папа всю прошлую неделю лежал в кровати с тяжелым бронхитом, и мистер Николлс выполнял его обязанности. Я намеревалась выразить соболезнования Эйнли. Поскольку Эмили никогда не наносила подобных визитов, а Анна была занята другими делами, я решила отправиться одна.
Было жаркое утро конца августа. У дома Эйнли детишки всех возрастов бесцельно болтались у стен, играли только самые младшие, но без обычного гомона; они не окружили меня, когда я шла к передней двери. Из дома доносились приглушенные голоса и плач. С тяжестью на сердце я постучала. Дверь открыл мистер Эйнли: высокий, крепкий мужчина с редеющими песочными волосами и преждевременно изборожденным морщинами лицом.
— Мисс Бронте, — кивнул он, вытирая рукавом полные слез покрасневшие глаза и жестом приглашая меня войти.
В маленькой темной комнате собрались печальные люди в черной или темной одежде (у кого какая нашлась); многие женщины всхлипывали. Миссис Эйнли сидела в кресле-качалке и тихонько плакала. Их старший сын Джон в той самой рубашке, которую мы с Анной сшили год назад, стоял рядом с крошечным гробиком у камина.
Я направилась к хозяйке. Мне подали стул, я села и взяла ее за руку.
— Всем сердцем сожалею о вашей утрате, мистер Эйнли. Разделяю ваше горе, мэм. Могу лишь вообразить, как тяжело потерять ребенка.
— Наш Альберт был таким милым bairn, — с трудом произнесла миссис Эйнли. — Совсем не доставлял хлопот. Подхватил лихорадку и сгорел за две ночи, как свечка, не успела я опомниться.
Она разразилась слезами.
— Потеря сына — большое горе, — сказал мистер Эйнли, — но придется смириться, такова воля Божья. Да только нам еще тяжелее, оттого что мистер Николлс отказался его хоронить.
— Отказался хоронить? — изумленно повторила я. — Но почему?
— Он считает, что хоронить некрещеного ребенка — против Бога и всех его принципов, — пояснил мистер Эйнли.
— Против принципов? — возмутилась я. — Похоронить ребенка?
— Конечно, мы хотели окрестить сына! — воскликнула миссис Эйнли. — Но я слегла после родов на целых два месяца, затем заболели муж и другие дети, а после было уже поздно. Мы спросили, может, пастор похоронит ребенка, но мистер Николлс заявил, что мистер Бронте прикован к постели и все равно решит так же.
Несомненно, так бы и было. Во мне закипала злость. Я часто спорила с отцом из-за подобного церковного упрямства; то была одна из немногих косных догм пьюзеизма, которых папа строго придерживался.
— По словам мистера Николлса, нашего крошку нельзя хоронить в церковном дворе, — продолжала миссис Эйнли. — Выходит, бедняжка Альберт будет осужден на вечную муку, коли мы похороним его сами, без благословения священника.
Ярость и смятение клокотали во мне. Я попрощалась с Эйнли, выразила свои глубочайшие соболезнования и пообещала разузнать, нельзя ли чем-то помочь им. Затем я немедленно отправилась домой, намереваясь выплеснуть свой гнев на папу. Однако, повернув на Черч-лейн, я увидела, как мистер Николлс выходит из школы. С колотящимся сердцем, я поспешила к нему.
— Сэр! Только что я была у Эйнли. Они говорили о вашем бессовестном поведении. Вы отказались похоронить их дитя! Как вы можете называть себя христианином, сэр, и обращаться с людьми так жестоко?
— Мисс Бронте! — Мистер Николлс явно не ожидал такого напора. — Очень жаль, если это оскорбило вас, но я только выполнил свой долг.
— Ваш долг? Разве ваш долг состоит в пренебрежении нуждами невинного малыша? Разве не достаточно печально, что он встретил такой безвременный конец? Быть изгнанным с церковного двора! Теперь его родители боятся, что он обречен на вечные муки!
— Так и есть, что бы я ни делал. Ребенок Эйнли не был крещен. Родители выполнили свои мирские обязанности, зарегистрировав ребенка в местной судебной канцелярии, но пренебрегли своими божественными обязанностями и не провели религиозного таинства.
— О! Полагаю, мне следовало ожидать такого своекорыстного, расчетливого, ханжеского ответа от вас! — Моя кровь кипела. — Вы не священник, мистер Николлс, вы механизм! Бездумный автомат, выполняющий свою работу без малейшей мысли или сочувствия людям, которым она предназначена!
— Мисс Бронте… — встревоженно начал он.
— Мое сердце разрывается от сочувствия к Эйнли, но вы! Вам безразлично их положение. Вы отвергли их мольбу из принципа! — Я покачала головой, припомнив случай, когда он вел себя не менее оскорбительно. — Судя по всему, у вас вошло в привычку отвергать тех, кто не соответствует вашим высоким стандартам, мистер Николлс. Для меня остается загадкой, сэр, как вы уживаетесь сами с собой, ведь вы точно так же бессердечно и неразборчиво отвергаете женщин, не способных послужить вашим целям!
Мистер Николлс уставился на меня с изумленным испугом.
— Прошу прощения? Женщин?
— Женщины для вас всего лишь вещи, сэр, которые можно выбросить, едва они станут ненужными!
— Почему вы так думаете?
— Вам не приходило в голову, сэр, когда я встретила мисс Бриджет Мэлоун несколько лет назад, что она поведает о ваших отношениях в Ирландии? — выпалила я.
Викарий смертельно побледнел, и мгновение казалось, что он лишился дара речи. Наконец он тихо промолвил:
— Что вам сказала мисс Мэлоун?
— Чистую правду: как вы увлекли ее и пообещали жениться, а затем хладнокровно покинули, когда отец отказал ей в приданом.
— Она так сказала?
— Не сомневайтесь! Вы негодяй, мистер Николлс. Невыносимый негодяй! Признание мисс Мэлоун ничуть не удивило меня, поскольку я не раз становилась свидетельницей ваших взглядов на женщин в целом и одиноких женщин в особенности. Позвольте указать вам, сэр, что не все незамужние женщины — охотящиеся на мужей старые девы, как бы глубоко это ложное впечатление не въелось в ваш ум и умы ваших коллег! Многие из нас вполне довольны незамужней долей. Мы не станем продавать нашу драгоценную независимость ради прозябания в рабстве у эгоцентричного глупца вроде вас, как бы сильно ни нуждались! Вполне достаточно того, что нам приходится мириться с вашим узколобым самодовольством в роли викария! Теперь что касается Эйнли. Они прихожане, сэр. Они всегда так высоко отзывались о вас, а вы оставили их в час жесточайшей нужды. Неужели так трудно прочесть пару молитв над могилкой их несчастного малыша?
С этими словами, печатая шаг, я направилась к двери пастората, рывком распахнула ее и с грохотом захлопнула, ни разу не оглянувшись.
Я немедленно поднялась к отцу, намереваясь выразить свое мнение о положении Эйнли, но папа выглядел таким слабым и хрупким и так надрывно кашлял, что мне не хватило мужества расстроить его еще больше.
Тем же вечером я излила сердце сестрам. Эмили была поражена черствым обращением мистера Николлса с Эйнли. Набожную Анну переполняли противоречивые чувства. В конце концов, вопреки всем нашим аргументам, она заявила, что мистер Николлс поступил в согласии с учением церкви и что его решение было верным и справедливым.
— Тебе не следовало так жестоко критиковать мистера Николлса, — заметила Анна.
— Я была абсолютно искренней и не жалею об этом. Никогда не прощу его.
На следующее утро по дороге из дома в деревню я увидела в дальнем конце церковного двора небольшую группу людей. Среди них я разглядела мистера и миссис Эйнли с восемью детьми и нескольких соседей. Они стояли над могилой. Когда один из присутствующих чуть отступил в сторону, выяснилось, что погребальные молитвы читает не кто иной, как сам мистер Николлс.
Сердце в груди подскочило от радости. Очевидно, моя вчерашняя вспышка не пропала даром. Мистер Николлс прислушался ко мне! Несмотря на прочие недостатки, в его пользу свидетельствовало то, что он отнюдь не горделив и способен признавать ошибки и исправлять их. Я поспешно присоединилась к собравшимся, как раз вовремя, поскольку мистер Николлс произносил прощальные слова над гробом маленького Альберта Эйнли. Закончив, он поднял глаза и отвернулся, заметив меня. Его лицо затуманили такая горечь и гнев, что я была захвачена врасплох и подумала в смятении: «Неужели эта ярость направлена на меня?»
Я принесла свои соболезнования мистеру и миссис Эйнли, которые поблагодарили меня за то, что мистер Николлс заглянул к ним рано утром и сообщил, что передумал насчет места последнего упокоения их малыша, если на похороны позовут только самых близких. Мне стало теплее оттого, что их горе смягчилось хотя бы отчасти. Когда я снова подняла глаза, намереваясь сразиться с дурным настроением мистера Николлса и выразить свою благодарность, викария уже не было.
Через полчаса, выйдя из лавки сапожника, где с меня снимали мерки для новой пары туфель, я у дверей почты наткнулась на Сильвию Мэлоун.
— Доброе утро, мисс Мэлоун, — поздоровалась я.
— Мисс Бронте! — Сильвия странно посмотрела на меня, но быстро успокоилась, решительно подошла и улыбнулась. — Как поживаете? Давненько не общались.
— О да. — Несколько недель я не видела Сильвию в церкви, но она никогда не была ревностной прихожанкой. — Надеюсь, у вас и вашей семьи все хорошо.
— Лучше не бывает.
Сильвия кратко изложила мне различные события, которые произошли с ней после нашей последней встречи, а я поделилась кое-чем из жизни своей семьи. Я уже собиралась распрощаться, но тут — случай с мистером Никодлсом был еще свеж в моей памяти — мне пришло в голову спросить:
— Какие новости от вашей кузины, мисс Бриджет? Обзавелась она новым кавалером?
— Еще как, мисс Бронте. Пару недель назад я получила от нее весточку. Она помолвлена и скоро выйдет замуж.
— Помолвлена? Чудесно. Надеюсь, он хороший человек?
— Не знаю, ведь я ни разу не видела его, но он при деньгах, это точно. Он торговец, как и мой дядя. Бриджет кажется вполне счастливой.
— В таком случае рада за нее.
Сильвия помедлила, затем добавила:
— Бриджет написала еще кое-что, мисс Бронте. И разрешила вам рассказать, если вам еще неизвестно. Но… это случилось так давно, наверное, вы уже забыли.
— Забыла о чем?
— Помните, как моя кузина поносила мистера Николлса, когда была здесь три года назад? Мол, он ухаживал за ней и бросил?
— Припоминаю.
— Так вот, похоже, Бриджет кое-что приукрасила.
Я уставилась на Сильвию.
— Что вы имеете в виду?
— Теперь, когда Бриджет помолвлена и должна венчаться, она пожелала облегчить душу от всего, что натворила в прошлом. Ей стыдно признаваться, но все, что она наговорила о мистере Николлсе, — неправда.
— Неправда?
— Да. Наш викарий не сделал ничего дурного. Только сама Бриджет. Он действительно к ним захаживал, но к ее брату, а не к ней. Мистер Николлс был таким высоким, красивым и добрым, что Бриджет влюбилась. Однажды она открыла ему свои чувства, и он ответил, что не испытывает взаимной страсти. Он не оставил ей никакой надежды. Это очень разозлило ее, она наплела брату ядовитой лжи о мистере Николлсе, утверждая, что тот позволил себе с ней недопустимые вольности. Ничего незаконного, между прочим, поскольку она уже вошла в возраст, но из-за этого мистера Николлса на время разбирательства выставили из Тринити-колледжа, что, очевидно, причинило ему несказанное горе.
Я так и застыла на месте. Как объяснить, что я испытала? Изумление? Ужас? Стыд? Разочарование?
— Потом у нее проснулась совесть, и через два года она отказалась от всех обвинений. Когда Бриджет столкнулась с мистером Николлсом в Китли, она была захвачена врасплох. Она испугалась, что он откроет правду о ней и уронит в моих глазах, и сочинила кучу выдумок, лишь бы настроить против него. Бриджет понимает, что вела себя отвратительно. По мне, так она прегадкая особа, мисс Бронте, мне неловко называть ее кузиной. Слава богу, ее ухищрения не причинили мистеру Николлсу особого вреда. Я была уверена, что вы обо всем забыли, и даже не собиралась рассказывать вам.
— Рада, что рассказали.
— Мне пора. У меня тоже новый кавалер, он ждет меня. Доброго дня, мисс Бронте!
— Доброго дня, мисс Мэлоун.
Сильвия бежала по улице, а я смотрела ей вслед, всей душой изнемогая от безмолвного стыда и тревоги. Новые сведения, несомненно, выставили мистера Николлса совсем в ином свете. Они положили конец причине, из-за которой три долгих года я лелеяла относительно него нелицеприятное мнение.
Анна с самого начала настаивала, что история Бриджет Мэлоун не так проста, как кажется, но мне и в голову не приходило, что ирландка все выдумала. Лицо Бриджет, ее голос, полный слез, и манеры пробудили во мне сочувствие. Это был лишь спектакль, который юная леди отточила на множестве зрителей, нанеся мистеру Николлсу гораздо больший ущерб, чем утрата моего расположения.
О! Какой безрассудной я была! Как глупо принимать на веру слова чужого человека! На тот момент я была знакома с Бриджет Мэлоун всего несколько часов, а с мистером Николлсом — много месяцев. С тех пор мне было представлено множество доказательств порядочности викария, он у меня на глазах творил разные добрые дела, но я не обращала внимания. Из-за уязвленной его давним замечанием гордости и неприязни к его строгим религиозным принципам я думала о нем самое худшее, слепо веря лживой и упрямой незнакомке. А все это время мистер Николлс был невиновен. Совершенно невиновен!
Мысленно я повторила злобные обвинения, которые швырнула ему в лицо. Все насчет Эйнли, по крайней мере, было правдой, хоть и слишком резкой, и мистер Николлс нашел душевные силы признать свою ошибку. Моя тирада о незамужних женщинах также была основана на фактах: я не раз слышала, как викарий выражает подобные взгляды. Но то, что я несла насчет Бриджет Мэлоун… О, как мне хотелось взять свои слова обратно!
Я повернула в переулок, намереваясь постучать в дверь церковного сторожа, позвать мистера Николлса и извиниться перед ним. К своему удивлению, я увидела его впереди, он как раз проходил сквозь дальнюю калитку, за которой начинались луга и пустоши.
— Мистер Николлс! — крикнула я.
Он остановился и обернулся. Собак при нем не было; по всей видимости, он не стал заглядывать в пасторат, избегая встречи со мной. С колотящимся сердцем я поспешила к нему.
— Можно с вами объясниться, сэр?
Выражение его лица было таким же горьким и гневным, как на кладбище. Тем не менее он спокойно посмотрел на меня и тихо произнес:
— Конечно.
— Прошу меня простить, сэр, за вчерашние слова.
— Незачем извиняться, мисс Бронте. Признаться, ваши слова меня ранили, но я благодарен вам за честность. Всю ночь я размышлял над ними, и… — Он чуть помедлил. — В отношении Эйнли… я решил, что один раз можно сделать исключение из церковных правил, поскольку они исправно окрестили восьмерых детей и окрестили бы девятого, не помешай им болезнь. Однако я предупредил их, что впредь не буду так же снисходителен ни к ним, ни к другим прихожанам.
О! Какой невыносимый человек! Я вновь разозлилась, а мое едва оперившееся уважение к нему немедленно испарилось.
— Понимаю. Мне следовало догадаться, что ваши действия не означают кардинальной смены взглядов, сэр. Полагаю, ваши убеждения слишком глубоко укоренились.
Викарий нахмурился.
— Возможно. Доброго дня, мисс Бронте.
Он направился обратно к калитке, но остановился, когда я окликнула:
— Погодите! Пожалуйста, погодите, сэр. — Я глубоко вдохнула, мысленно порицая себя за утрату хладнокровия и собираясь с силами, чтобы выполнить задуманное. — Простите. Обычно я очень замкнута, но с вами почему-то говорю без обиняков. Я очень благодарна за все, что вы сделали для Эйнли. Мне не следовало так вести себя с вами, но это не главная причина моего огорчения. Я хочу извиниться за другое обвинение, которое грубо и совершенно незаслуженно швырнула вам в лицо. Видите ли, я только что общалась с мисс Сильвией Мэлоун.
— Неужели?
— Да. Ее кузина Бриджет недавно написала из Ирландии, сделав несколько признаний касательно… касательно ваших отношений с ней. Теперь я понимаю, что все слова мисс Бриджет Мэлоун были ложью, а ваше поведение было безукоризненным, сэр, и вся вина лежит на самой юной леди.
На лице мистера Николлса отразилось облегчение.
— Очень рад, что правда открылась, мисс Бронте. Несмотря на все неприятности, которые мне доставила мисс Мэлоун, я был поражен, выяснив, что она унизилась до плетения новой лжи обо мне перед вами и своей кузиной. Подумать только, все эти годы вы считали меня виновным в таком проступке! Я понятия не имел и сожалею о случившемся больше, чем могу выразить.
— Мне горько, что я поверила ей, сэр. Мне не следовало принимать ее слова на веру. Я искренне раскаиваюсь в своей вчерашней несдержанности. Я назвала вас… о! Стыдно вспомнить.
— Прошу вас, не казнитесь, мисс Бронте. Вы действовали на основании того, что полагали правдой, как и в случае с Эйнли. Вы говорили со мной от чистого сердца, а искренность не способна причинить зла.
— Я тоже так считала до сегодняшнего дня, — грустно улыбнулась я.
Последовала короткая пауза. Викарий неуверенно посмотрел на меня, затем обернулся на пустоши и сообщил:
— Я собирался на прогулку, мисс Бронте. Не сочтите за дерзость… вы сейчас свободны? Не желаете присоединиться?
Никогда — ни разу — я не гуляла с мистером Николлсом; еще вчера я не могла даже помыслить об этом.
— Куда вы направляетесь? — к своему удивлению, спросила я.
— Куда глаза глядят. Чудесная погода, и нет места великолепней, чем пустоши.
Я помедлила.
— Не могу не согласиться. С удовольствием присоединюсь к вам, сэр.
С едва заметной улыбкой мистер Николлс открыл калитку и шагнул в сторону, пропуская меня.
Перевод Т. Гутиной. (Прим. перев.).
Иов, 3,17.
Общественная почтовая карета.
Школа для молодых леди (фр.).
Месье Бронте, не так ли? (фр.).
Атенеум (фр.); в данном случае среднее учебное заведение в Бельгии. (Прим. ред.).
Задания, уроки, упражнения (фр.).
Учительницы (фр.).
Столовая (фр.).
Добрый вечер. Садитесь, пожалуйста. Месье сейчас придет (фр.).
Paletôt — длинный сюртук или свободного покроя пальто; bonnet-grec — феска (фр.).
Дорогой, ученицы-англичанки приехали (фр.).
Да, вижу (фр.).
Месье, простите, но вы говорите слишком быстро… Мы не понимаем (фр.).
Используют декоративную косметику.
Драматическое действо (фр.).
Ну же, ну же (фр.).
«Не ленитесь! Подберите правильное слово!» (фр.).
«Запретная аллея» (фр.). В «Учителе» из этого одинокого окна Уильям Кримсворт следил за садом мадемуазель Рюте; в «Городке» поклонник бросал из него любовные письма Джиневре Фэншо.
Летние каникулы продолжительностью от пяти до восьми недель (фр.).
Пальто (фр.).
Учитель английского, которого мы наняли в ваше отсутствие, оказался решительно некомпетентен, и ученицы не переставали спрашивать о вас. Надеюсь, вы останетесь надолго (фр.).
Надзирательница (фр.).
Ложного бога этих нелепых язычников, англичан (фр.).
День святого покровителя, согласно католической вере; отмечался месье Эгером одиннадцатого марта, поскольку его первое имя — Константин.
Втайне от Шарлотты месье Эгер сохранил ее юношеские произведения («Заклятие», «Высший свет Вердополиса» и «Книгу обрывков», написанные под псевдонимом лорд Чарльз Флориан Уэллсли) и позднее переплел, озаглавив: «Manuscrits de Miss Charlotte Brontë (Currer Bell)». После его смерти университетский профессор нашел их в букинистическом магазине в Брюсселе и продал Британскому музею.
Вам нужен врач, мадемуазель. Я позову (фр.).
Отец мой, я протестантка (фр.).
Протестантка? В таком случае зачем вы пришли ко мне? (фр.).
Праздник сошествия Святого Духа, отмечается в седьмое воскресенье после Пасхи.
В действительности мистер Робинсон не менял завещания. Он оставил все имущество сыну, назначив жену опекуном и душеприказчиком. Она получала доход с имения, пока оставалась не замужем — обычное условие в те времена. Имя Бренуэлла даже не было упомянуто в завещании. Ничто не мешало Лидии Робинсон возобновить отношения с ним. В монастырь она также не удалилась, напротив, спустя два года вышла замуж за богача, сэра Эдварда Скотта.
Нанка — сорт грубой хлопчатобумажной ткани, обычно желтого цвета.
Раздражение кожи, вызванное холодом и сыростью.
Туберкулез.
Эмили упоминает эпизоды из коротких повестей Шарлотты «Мина Лаури» (1838) и «Генри Гастингс» (1839).
Учитывая переиздания и права на издание за рубежом, Шарлотта в целом получала около пятисот фунтов за роман. Несмотря на это, предложенная сумма была низкой по сравнению с суммами, которые получали многие популярные романисты того времени.
Непременное условие (лат.).