32670.fb2
Не страдало больше самолюбие. Он обладал этой женщиной, достиг цели. Кончились, с другой стороны, его тревоги, он вновь обрел целостную свободу духа. Как знать, однако, в какие дебри заведет эта связь? Но потом невольно смягчился. В сущности, мне ее не в чем упрекнуть! Она любила, как могла, отдавалась жалобно страстно. Разве сама ее двойственность не восхитительная пряность любовницы, которая в постели обнажает душу девки, а одевшись, проникнута ухищрениями светского кокетства и умнее, конечно, женщин ее круга. Ее плотские ласки исполнены страсти и причудливы. Чего же больше?
Нет, конечно, виноват один он. Его вина, если все рассыплется. Он чужд вожделений. Его бури – лишь следствие душевного возбуждения. Он изношен телом, пресыщен душою, не способен любить, томится ласками, еще не успев их вкусить, и полон отвращения, когда насытится. Сердце его опустело, оно бесплодно.
Разве не болезнь отравлять себе наперед размышлением все радости, чернить всякий идеал еще перед достижением! Мешать с грязью все, к чему бы он ни прикоснулся.
При такой нищете души все, кроме искусства, превращается в более или менее тоскливую утеху, в развлечение более или менее тщетное. Ах! Я боюсь, что бедной женщине общение со мной принесет невыносимые, мучительные огорчения! Разве внушить ей, что лучше прекратить наши свидания! Нет, она не заслуживает такого отношения. И, проникшись жалостью, он дал себе клятву в первое же свидание приласкать, постараться убедить ее в призрачности того самого разочарования, которое он не сумел сегодня скрыть!
Попытавшись привести в порядок свое ложе, оправить растерзанные пуховики, взбить смятые подушки, он улегся спать.
Загасил лампу, и в темноте усилилась его тоска. Сердце мертво, думалось ему, да, прав я был, когда писал, прекрасны лишь женщины, которыми не обладаешь.
Узнать через два-три года, когда женщина недосягаема вас, связана ненарушаемым браком, когда нет ее в Париже, во Франции, когда она где-то далеко, может быть, уже мертва, узнать, что она любила вас, тогда как вы не смели возле нее об этом даже и помыслить! Какая блаженная мечта! Истинна неосязаемая любовь, сотканная из далекой грусти, драгоценных сожалений. Она бесплотна и не таит в себе срамного позора!
Любить друг друга издали и без надежды, целомудренно мечтать о бледных прелестях, о поцелуях невозможных, о ласках, запечатленных на забытом челе умерших! Ах! Что за блаженное и безвозвратное блуждание! Все остальное пошло или пусто. Но как ужасно тогда бытие, если лишь такое счастье – единое, надменное и непорочное – дарует Небо здесь, внизу, душам верующим, истомленным вечным гнетом жизни.
Вчерашняя сцена оставила в нем смятенное отвращение плоти, насиловавшей его душу, сопротивлявшейся попыткам ее освобождения. Тело решительно не мирилось с тем, что мысль отторгается от него вдаль, несмотря на умоляющие призывы, и что ему остается покорно замолчать. После пережитого срама впервые, может быть, ясно понял он смысл пустого для нас слова «целомудрие», вкушал изобилие его древнего, изысканного значения.
Подобно человеку, чрезмерно упившемуся накануне и помышляющему на другой день о воздержании от крепких напитков, мечтал сегодня Дюрталь об ощущениях очищенных, чуждых похоти постели.
Он сидел, погруженный в эти думы, когда вошел де Герми. Они заговорили об излишествах любви.
Изумленный суровой томностью Дюрталя, де Герми воскликнул:
– Должно быть, вы вчера, друг мой, предавались изрядному распутству!
Без малейшей тени замешательства Дюрталь в ответ покачал только головой.
– Значит, ты человек исключительный, необычайный! Любовь бесплотная, любовь без надежды была бы верхом совершенства, но надо считаться с бурями души! Нет смысла в целомудрии, неоправданном благочестивой целью, конечно, за исключением недугов плоти, но это вопрос уже телесный, худо или хорошо разрешаемый эмпириками. В общем, все на земле сводится к действию, которое ты отвергаешь. Сердце, почитаемое благородным органом человека, схоже по форме с фаллосом – воплощением так называемой плотской срамоты. И знаешь, по-моему это крайне знаменательно. Всякая любовь сердца досовершается органом с ним схожим. Человеческая изобретательность, создавав искусственно движущиеся механизмы, обречена воспроизводить движения оплодотворяющихся животных. Вспомни машины, посмотри, как двигаются в цилиндрах поршни. Разве не булатный это Ромео в литой Жюльетте! Человеческая выдумка слепо подражает действиям наших органов, когда не свят человек и не бессилен. На мой взгляд, ты ни то и ни другое. В крайнем случае, если, следуя непостижимому влечению, ты упорно не желаешь расставаться со своей мечтой, то послушайся совета одного древнего, XVI века, оккультиста – неаполитанца Пиперно: представь себе, он утверждает, что, если кто поест вербены, тот не подойдет к женщине в течение семи дней. Купи себе горшок вербены, ощипывай... тогда увидим.
Дюрталь расхохотался.
– Может быть, найдется средний выход: не совершать плотских действий с тою, кого любишь, и, если уж нельзя иначе, для успокоения посещать тех, кого не любишь. Не сомневаюсь, что так предупреждается до некоторой степени опасность отвращения.
– Нет. Кончается это худо. Человек невольно внушает себе, что плотские прелести женщины, по которой он тоскует, дадут наслаждения недостижимые ни с какими другими! Наконец, женщины, к которым ты неравнодушен, отнюдь не настолько милосердны и воздержанны, чтобы преклоняться перед таким мудрым эгоизмом... Согласись, что в сущности это эгоизм! Но почему не надеваешь ты ботинки? Скоро шесть, и жаркое мамаши Карэ не станет ждать.
Придя, они увидели, что жаркое рассталось уже с кастрюлей и разлеглось на блюде, в ложе из овощей. Карэ, устроившись в кресле, читал требник.
– Что нового? – спросил он, закрывая книгу.
– Ровно ничего... Политика не занимает нас, а американские рекламы генерала Буланже, думаю, надоели вам не менее, чем нам. Газетные россказни мутнее и ничтожнее обычного... Берегись, ты обожжешься, – предостерег де Герми Дюрталя, готовившегося проглотить ложку супа.
– Бульон наварист, в меру подернут золотистыми жиринками – питательная влага! Что же касается новостей, то почему жалуетесь вы, что ничего нет любопытного? Ну а процесс изумительного аббата Буде, который вскоре начнется разбирательством перед судом присяжных в Авейроне! Покусившись утопить своего настоятеля в жертвенном вине и провинившись во всевозможных преступлениях, как то: выкидышах, насилиях, осквернениях целомудрия, подлогах, вымогательствах, кражах, ростовщичестве, – он кончил тем, что присвоил кружку с лептою за упокой души и похитил дароносицу, чашу, все принадлежности богослужебного обряда! Правда, хорошо!?
Карэ молча воздел глаза.
– Если его не осудят, будет еще один лишний священник для Парижа, – заметил де Герми.
– Почему?
– Почему? Да потому, что сюда переводят всех священников, провинившихся в провинции или навлекших на себя нешуточный гнев епископа. В Париже они не так на виду, почти теряются в толпе. Обычно они входят здесь в состав того разряда аббатов, которых принято называть «викарными» священниками.
– Чем они отличаются? – спросил Дюрталь.
– Это священники, причисленные к какому-нибудь приходу. Ты знаешь, что в каждом храме, кроме настоятеля, заместителя его, викариев, штатного духовенства, есть еще священники вспомогательные, добавочные. Их называют «викарными». Они выполняют черную работу, служат ранние обедни, когда все спят, вечерние службы, когда весь мир погружен в пищеварение. Они встают ночью и несут беднякам дары святого причастия, бодрствуют у тел богатых сынов церкви. В притворах храмов их продувают сквозняки, жжет солнце на кладбищах, они мокнут под дождем и снегом на похоронах у могил. Они несут бремя барщины.
За плату в пять, десять франков они заменяют своих товарищей, богаче обеспеченных, желающих отдохнуть от службы. Большей частью это люди, впавшие в немилость, которых, чтобы отделаться от них, причисляют к какой-нибудь церкви и за которыми присматривают в ожидании, что с них снимут сан и воспретят священнослужение. Теперь ты знаешь, провинциальные приходы выбрасывают в город священников, которые по тем или иным причинам находятся в опале.
– Хорошо, но что же делают в таком случае викарии и другие титулярные аббаты, если они, по твоим словам, сваливают свою работу на чужие спины?
– Им остается труд легкий и изящный, не требующий ни малейшего самопожертвования и никаких усилий!
Они исповедуют овец в шелку, начиняют катехизисом пристойных птенчиков, произносят проповеди, играют первые роли в торжественных обрядах ради уловления верующих, исполняемых с театральной пышностью!
Оставляя в стороне викарных, парижское духовенство можно разделить на два разряда: в первом священники светские и обеспеченные. Им дают богатые приходы – святую Магдалину, святого Роха. За ними ухаживают, жизнь их протекает в гостиных, они обедают в городе, врачуют коленопреклоненные души, утопающие в кружевах. Второй разряд – в большинстве исправные чиновники. Но им не хватает ни образованности, ни состояния, чтобы спасать бездельников от прегрешений. Они живут в стороне, общаются лишь с мелкими мещанами. Утешаются в своей пошлости, играя друг с другом в карты, а за десертом охотно расточают грубые шутки.
– Вы слишком увлекаетесь, де Герми, – заговорил Карэ. – Я, смею сказать, тоже несколько знаю духовенство и утверждаю, что даже здесь, в Париже, оно состоит в общем из людей добропорядочных, с честью исполняющих свой долг. Их закидывают грязью и клеветой, их поносит сброд, увязший в пороках и нечестии. Но я замечу, однако, что такие священнослужители, как аббат Буде или каноник Докр, встречаются, благодарение Создателю, лишь в виде исключения. А вне Парижа, хотя бы в деревнях, вы найдете среди духовенства истинных святых!
– Может быть, и вправду сравнительно редки священники, поклоняющиеся сатане, и я не сомневаюсь, что распутство духовенства и пороки епископов раздуваются разнузданной печатью. Но я не в этом упрекаю их!
Беда не в том, что они игроки и сластолюбцы, нет, меня возмущает их тусклость, лень, тупость и посредственность. Они творят грех против Духа Святого – единственный грех, которого не простит Спаситель!
– Они отражают свое время, – сказал Дюрталь. – Как требовать, чтобы в теплой водице семинарий зарождался дух средневековья!
– Вы забываете, друг мой, – вступился Карэ, – «о неуязвимых монашеских орденах»... хотя бы, например, о Шартрезцах...
– Да, И францисканцы и траписты. Но это иноки, укрывшиеся под сень обители от своего позорного века. Возьмите, наоборот, святого Доминика – подлинное монашеское общество гостиных. Оно дало Монсабре и Дидонов, и этим сказано все!
– Они гусары религии, древние радостные копьеносцы, блестящие, нарядные папские полки, а простодушные капуцины – смиренные «ловцы душ», – заметил Дюрталь.
– Лишь бы любили они колокола! – воскликнул, качая головой, звонарь.
– Принеси нам сидр, – попросил он у жены, убиравшей со стола салатник и тарелки.
Де Герми разлил сидр в стаканы. Они молча ели сыр.
– Можешь ты объяснить мне, – обратился к де Герми Дюрталь, – должно ли непременно быть холодным тело женщины, которая приемлет посещения инкубов? Другими словами, такой же ли веский это довод заподозрить в инкубате, каким в старину являлась неспособность колдуний проливать слезы, служившая инквизиции доказательством, изобличающим их в магии и волхованиях?
– На это я отвечу тебе следующее: встарь женщины, одержимые инкубатом, действительно обладали прохладным телом даже в августе. Это удостоверяется сочинениями знатоков. Но в настоящее время большинство созданий, осаждаемых сладострастными бесами или вожделеющих по ним, отличаются горячей и сухой кожей. Превращение это нельзя считать всеобщим. Я ясно помню, что доктор Иоганнес, о котором сообщал тебе Гевенгэ, часто бывал вынужден, расколдовывая больную, бороться с повышенной температурой тела ваннами с раствором поташного гидриодата!
– А! – Дюрталь думал о госпоже Шантелув.
– Не знаете вы, что сталось с доктором Иоганнесом? – спросил Карэ.
– Он живет крайне замкнуто в Лионе, думаю, что по-прежнему врачует заколдованных и проповедует блаженное пришествие Утешителя.
– Расскажи мне, кто он собственно такой, – полюбопытствовал Дюрталь.