32683.fb2
- Вай мэ, - вздыхала она в трамвае, вытирая пот под седыми завитушками
челки, - рогор жарко!
"Как жарко", стало быть. Всего лишь "как жарко!". И вокруг глотали улыбки, хихикали в воротник. "Рогор жарко" - или: "Пури (хлеб, значит) свежий?"
Екатерина Степановна приехала в Тбилиси в сорок шестом. "Сорок шестой" - будто "другая планета". Молодой, еще дымящийся мир. В детстве Митя мог слушать о нем снова и снова. Иной раз он специально с изощренной детской хитростью разжигал в ней воспоминания. Они садились у окна, возле горшка с алоэ, и бабушка рассказывала ему о том, как она не могла сойти с поезда: под самой подножкой стоял вьючный осел. Как она пыталась прогнать его, шикала и стучала каблуком и, наконец, крикнула на весь перрон: "Товарищи, чей осел?"
- И прибежал дядька с петухом под мышкой? И помог тебе слезть?
- Да. А твоя мама испугалась и расплакалась.
С тех самых пор, как они сиживали у окна возле алоэ, Митя хранит эти картинки живыми и полноцветными. Он знает: женщина успокоит дочку, подберет свой фанерный чемодан, и они пойдут в крикливой толпе, не спрашивая дороги.
- А почему не спрашивала?
- Зачем? Твой дед все подробно расписал.
Глядя в бабушкины глаза, он научился видеть, как идет по перрону та женщина в синем платье - с потертым фанерным чемоданом, с осколком где-то слева в ребрах, ноющим перед дождем, и трехлетней дочерью, даже во сне не выпускающей ее руку. (Родила-то в тылу, а вынашивала под бомбежками.) Так и ходили вдвоем. Мамину руку Светочка соглашалась променять только на кусочек сладкого, и для того, чтобы сбегать в туалет или искупаться, нужно было иметь при себе горсть рафинада.
Она понимала, что приехала сюда навсегда. Боялась так, как не боялась на передовой. Люди говорили на непонятном - звучащем, как клокочущий в чайнике кипяток, - языке. Жестикулировали так, что казалось - ругаются, сейчас подерутся. Но нет, не дрались, просто беседовали.
"Давай жить в Тбилиси. У меня там работа, жилье, друзья. Там хорошо, сама увидишь. Солнечно". Так, кажется, писал ей дедушка. Писал откуда-то из Болгарии, уже по пути назад, на бумаге с водяными знаками: если смотреть на листки против света, на них проявляются силуэты домов и деревьев. Вот если бы сохранилось то письмо... каково, интересно, было бы держать его в руках? (Очертания земли, на которой никогда не был, от которой всегда уплываешь, весточка из Атлантиды.)
Увы. Мало что хранили те послевоенные люди, привычные к утратам и еще не научившиеся жить впрок. Что ж... Немного остропалых листьев, собранных по дороге, отзвук тепловозных гудков, кусок от того самого платья - и рассказанное воспоминание перельется в твою собственную память. Станет твоим. Выйдет из небытия весело, как выходят в солнечное утро из рывком распахнутых дверей.
...Она шла по улице, усаженной чинарами. Тбилиси зеленел и золотился. Редкие машины тарахтели издалека и проносились мимо так быстро, будто вырывались из-под обстрела, - и распугивали скачущих по дороге воробьев. Мтацминда нежилась под жаркой синевой. И, еще не зная названия этой горы, она улыбчиво смотрела на нее, на ее траву, соседствующую с небом. Повторяла заученное:
"1. Под чинарами до конца, потом вверх по мостовой, до первого перекрестка и направо, в тупике кованые ворота.
2. Найти в соседнем дворе Ко-те Хин-цак-ти (фух, хоть по слогам, но вызубрила) - найти этого самого Коте, мужнина друга, забрать у него ключ, который тот хранит с сорок первого.
3. Устроиться в Ваниной комнатке и ждать его демобилизации".
Перебирая в голове пункт за пунктом, она шла медленно, приноравливаясь к мелким Светочкиным шагам, и все поглядывала на праздничную гору над ломаной линией крыш. Гора ей нравилась. Света цепко держалась за руку, но не капризничала, послушно топала рядом. Больше не пугалась ни внезапных машин, ни выкриков уличных торговцев. Шумели-шептались деревья, шумели тепловозы на вокзале, шумели, казалось, и многооконные стены домов.
Митя любит вслушиваться в этот шепот. Хорошо, что у него есть хотя бы это - рассказанное, а потом раскрашенное им самим... Но ни ребенком, ни юношей Митя не мог совместить ее облик с настоящим именем бабушки. Пробовал: К р и с т и н а - нет, нет... В имени этом жил какой-то холодок, строгость, было оно, как осеннее море и скрип мокрых камней на берегу. Оно ей не подходило. А ненастоящее, случайное имя Катя ложилось точно. Имя Катя Екатерина, Катюша - обволакивало и обнимало, притягивало, как внесенная с жары корзина яблок.
Вспоминая бабушкины рассказы, Митя удивлялся: как не одолела ее война? не сломала? Войны ей выпало много. Она говорила, глядя поверх его головы, а Митя смотрел на нее, и ему казалось - обернется и увидит капельки дождя на шинели хромающего впереди лейтенанта... лицо? нет, так ни разу и не обернулся... лейтенант легко ранен в голень, его убьет позже шальным осколком, а второй достанется ей.
Катя-Кристина... Она попадала в самую смертную гущу. Их медпоезд разбомбили, и хаос отступления, перемешивая военных и гражданских, танки, грузовики, телеги, голодных младенцев, надсадно орущих командиров, - хаос отступления понес ее вместе со всеми прочь от гудящих за спиной взрывов. Дальше, дальше, дальше. Шли и шли, шли и шли страшными раздрипанными колонами. День и ночь, без дорог, по черным горелым полями и плотному разнотравью. И, когда им командовали: "Стой! Ночлег", - падали там, где остановились, и засыпали. Однажды посреди ночи стали ходить с фонариками по рядам и выкрикивать: "Медики! Есть здесь медики?" Ей страшно не хотелось отзываться. Казалось невозможным оторвать себя от земли, когда на это есть выбор: молчи, спи дальше. Но она поднялась.
Почти бегом под звуки близкого минометного обстрела их погнали к силуэтам дальнего подворья. В доме с заклеенными газетой окнами за столом возле прикрученной керосинки сидела женщина-капитан и переписывала у всех документы.
- "Клюкина К.", - прочитала капитанша. - "Ка" - это что, Катя?
А Клюкина К. почему-то (может быть, с недосыпу) кивнула: "Да". И к букве "К" неровно, чернилами другого цвета было дописано: "К а т е р и н а ".
- В авиаполк!
Далеко, на том недосягаемом берегу, женщина-капитан, не очень грамотная, усталая, в нервном свете керосинки распределяющая подразделения, а заодно имена и судьбы. Если бы схлынул дым, зависли на минутку летящие к земле мины, перестало бы тикать упрямое время, чтобы он смог войти в ту комнату и, встав в общий ряд, дождаться, когда капитанша назовет его... Ведь не было бы его, Мити, если б медсестра Клюкина была направлена в другую часть. Села бы в другой грузовик, и он повез бы ее в другую сторону цепочка рождений и жизней сплелась бы совсем иначе.
В авиаполку, полном героев во главе с неким Поддубным, о котором только и шушукались в перевязочных, она и встретила Ваню. Смотрелся он, конечно, браво - казачина с молодецким чубом, широкоплечий и складный. Но молчало сердце, упрямо молчало. Уж больно был замкнут, на сто замков закрыт, скуп на слово, будто слова у него из золота. Два месяца ходил к ней в медпункт, а она так и не знала, умеет ли ухажер улыбаться. (Может, ранение какое, что улыбнуться нельзя?) Для Кати-Кристины этот самый Ваня, Иван Андреевич Вакула - все-таки на 15 лет старше - стал сущей пыткой. Придет, сядет - и сидит. Молчит. И она с ним сядет и молчит. Если работы никакой нет. А то и придумает себе работу. В одиночестве за каким-нибудь делом любила она петь, долгое молчание нагоняло на нее тоску.
Иван Андреевич беседы беседовать явно не умел. Пытался рассказывать про милый сердцу город Тбилиси, куда забросила затейница-судьба, так и то увязал, терялся и заканчивал неопределенным вздохом: "Даа". А приспичит по нужде, уходил, выложив предварительно пистолет из кобуры на стол. Пусть-де полежит, не упал бы куда в недосягаемое место. Однако прозрачен был его блеф - оставлял пистолет, чтобы Катя не сбежала, не бросит же она доверенное ей оружие.
Сбежала бы, все равно бы сбежала.
Но не успела - снова грянуло отступление. Накрыло и понесло мутной ледяной волной. Эскадрильи взревели и упорхнули в сторону тыла. Полуторки проскочили мимо щелястого, похожего на ящик с лампочкой вверху медпункта, волоча прыгающие на кочках зенитки. Раненых забрали еще вчера, с ними уехали врачи и медсестры. А ее как самую работящую оставили упаковывать лекарства и медикаменты.
Она ждала. Стояла лицом к клубящейся пылью дороге и ждала. Бегать и кричать Катя не смела. Первое, чему выучила война, - в отступлении не паниковать. Погибнешь ли, нет ли - еще вопрос, а осадок останется.
Дорога стихла, пыль редела. Ждала. Смолкли моторы, развеялась и осела пыль. Катя поняла, что ее забыли. На ватных ногах она вернулась в свой "медсарайчик", села на пропахшие йодом ящики. Подумала: "Где-то мышьяк тут был. Куда клала-то?"
...Иван Андреевич искал ее по всему обозу. Размахивая пистолетом, останавливал грузовики, крытые повозки. Не нашел. И побежал обратно между кукурузных полей, навстречу выскочившим из-под низкого облака "Мессершмиттам". Взмыленный, посиневший от безумного бега, он ввалился в медпункт, когда на дальней околице уже рыкали немецкие танки. Не говоря ни слова, сорвал ее, безвольную и податливую, как тряпка, с ящиков и выволок наружу. В этот момент через дорогу от них, наискосок, грохнуло и стало на дыбы летное поле. Комья земли упали с неба.
Они бежали по оглушительно шуршащей кукурузе, и где-то рядом тоже шуршало, хрустело, валилось - кто-то бежал вместе с ними. На краю поля, у поворота проселка, они сошлись.
Политрук и с ним двое бойцов. Они только что взорвали летное поле, а теперь...
- Догоняем своих, - кричал от волнения политрук. - Не знаешь, далеко?
Далеко ли? Много ли уцелело? Кто смог бы ответить на этот вопрос? Разве что летчики "мессеров", раз за разом заходящих на вираж, вколачивающих очереди куда-то за лесополосу, за водокачку, все дальше и дальше на юго-восток.
Из общего рева и грохота вывернул и попер прямиком на них, коптя выхлопами по-над высокой зеленью, танк. Успели рухнуть тут же все, в двух шагах от обочины. Танк на самом повороте вдруг взял поперек, въехал в кукурузу и стал.
Люк с легким скрипом открылся, из него вылез по грудь, спиной к притаившейся у земли пятерке, чистенький немецкий танкист. Дотянулся до початка, сорвал, не спеша, очистил, бросая вниз листья и летучие волоски-рыльца, и принялся смачно грызть. Коротко стриженный затылок его блестел, пальцы свободной руки выстукивали по броне башни мелодию.
Иван Андреич заметил в самый последний момент, но успел - схватил, вытащил из опасно скользящих по спусковому крючку пальцев политрука револьвер. Хотя, сказать по правде, заметил ли? Ведь политрук лежал позади него и видеть, как он целится в немца, Иван Андреич не мог. Но что-то развернуло его, что-то бросило назад.
Фриц беззаботно дожевал молочный початок, отшвырнул огрызок и, весело хлопнув ладонью по башне, нырнул в люк. Танк отрыгнул густым черным выхлопом и, тяжело лязгнув траками, ринулся дальше. Только тогда Иван Андреич слез с обмякшего политрука, разжал ему рот. Молодой старлей рыдал, уткнувшись в сломанные стебли, бил кулаком землю и повторял, захлебываясь: "Гад, гад".
Смерть ухмыльнулась и отошла. Остались жить все - четверо русских военных, одна медсестра да немецкий танковый офицер, с удовольствием сжевавший молодой кукурузный початок посреди своего блицкрига.
3
Во рту мертвый вкус казенной еды, тощие казенные матрасы рассыпаны по пустой казарме. Танкистов с кроватями, тумбочками и табуретами куда-то переселили, освободив место прикомандированной пехоте. Кроме них пятерых в прошитом осенним солнцем помещении лишь любопытные, взволнованные непривычной обстановкой мыши. Выскакивают, шуршат, попискивают под досками пола.
Возле двери на сквознячке выстроились начищенные сапоги, на сапогах сохнут портянки. Им выдали по банке перловки и приказали ждать. Лапин совершенно оцепенел от усталости. Свою банку он так и не открыл - сидит, зажав ее в руке. Иногда его жалко, но это нельзя - жалость строго запрещена. Земляной уныло ковыряет в перловке сложенной лодочкой крышкой. Бойченко крутит большой палец на правой ноге, проверяет мозоль. Всех тянет вниз, вниз - растечься, течь и течь по матрасу, пока не выльешься весь до капли.
Спать!
- Дадут поспать. Куда они денутся, - угрюмо повторяет Бойченко.
Все очень надеются на это.
- Помыться бы, - вздыхает Тен и нюхает у себя под мышкой.