32705.fb2
Неля Петровна согласилась заниматься с ней отдельно. «У девочки есть способности, но она сильно отстала для своего возраста».
Поэтому три раза в неделю я водила её в балетную школу. Выйдя из метро, мы проходили по Ордынке несколько домов и сворачивали во двор. Шли до подъезда под чёрно-белой вывеской с витиеватой надписью «Терпсихора» и парой балетных танцовщиков справа от тоненького хвостика буквы «а». У входа Саша всегда серьёзнела. Мне даже, казалось, будто в ней что-то менялось, стоило ей переступить избитый школьный порог.
Я всегда переживала из-за её преждевременного взросления. Честно старалась дать больше, чем было у меня. Получилось или нет—вопрос другого порядка.
Несколько дней назад Саша спросила: «Майя, а ты меня любишь?» Вот так ни с того ни с сего. До этого она ходила в Большой. Я купила ей билет на «Золушку», потому что Неля Петровна советовала «как можно чаще водить девочку в театр и на балет». На второй у меня денег не хватило, но билетёрша, густо напудренная театральная старушка в очках с толстыми стёклами, обещала «присмотреть за ребёнком».
Я ждала Сашу возле фонтана, на одной из скамеек, с самого начала спектакля. Представляла, как она озирается в огромном светлом фойе. Стоит одна посреди толпы в своём выходном чёрном замшевом костюмчике: юбка, пиджак, белая блузка с накрахмаленным воротничком, колготки тоже белые, туфли на каблучке с большими пряжками, как у придворных пажей. Наверное, у неё перехватывает дыхание, ведь она впервые в таком большом и светлом здании. Может быть, Саша даже закроет глаза, но только ненадолго, для того, чтобы справиться с волнением и первыми впечатлениями. Театральная старушка на всякий случай придержит её, чтобы Саша, упаси боже, не упала. Должно быть, Сашку займёт ненадолго то, как потолочный свет отражается в начищенном до блеска полу. Старушка проследит за тем, чтобы она отдала одежду в гардероб и получила свой номер. А потом возьмёт её за руку. Старые женщины обязательно берут детей за руки, будто стараются продлить свою молодость, сохранив таким образом уходящее чувство жизни. И они пойдут в зал.
Начинался дождь. Люди заторопились, у фонтана включили подсветку. Струи цветно заиграли. От общего оживления стало тоскливо. Я почему-то вспомнила, как Денис говорил, будто в непогоду картинка получается необычней, но это, конечно, если оператор хороший. Смешно даже. Живёшь рядом, в одном городе, всего-то восемь остановок метро и пешком минут десять. А только и знаешь, что в дождь картинка красивее и оператор—молодец. Наверное, Пушкин тоже любил слякоть и Ремарк, хотя этот может и нет, но писал часто. Правильно, лучше думать о знакомом предмете. Литература спасёт филологов от серости. Но не от безденежья.
Большой театр высвободил нутро через главный вход. Беззаботный Аполлон глядел на прохожих божественным равнодушным взглядом. Его бронзовые кони на бегу застыли, словно дивясь несказанно тому, какие толпы нынче ходят на спектакли. Но античный бог по-прежнему безразлично взирал из своей подсвеченной колесницы. Он несколько веков с небес, а последние два с театрального фронтона, разглядывал неразумное человечество и уже ничему не удивлялся. Культура, мода, политика вовсе его не интересовали. Да, «всё тот же ангел, строгий и большой»[1]. Вероятно, размышлял он о том, что стоило остаться на Олимпе и не тащить к людям разом всех беспечных муз. Тогда, быть может, не произошло бы пресыщения, искусство бы не дало постмодернистской трещины.
Старушка вывела Сашу и сказала, что «девочка» уснула сразу после окончания спектакля. А так смотрела внимательно, в антракте они ели мороженое без очереди, потому что буфетчица Аня—знакомая билетёрши. Сашка вставила, что ей очень понравилось, особенно тот момент, когда приходила Золушкина фея.
Почти всю дорогу домой Саша проспала у меня на руках. Через два дня, когда мы подошли к подъезду балетной школы, спросила: «Майя, а ты меня любишь?» Я почему-то растерялась, не столько от неожиданности вопроса, сколько от его наличия.
— А почему ты спрашиваешь? Саша молчала.
— Тебе кажется, что нет?
Саша пожала плечами, начала теребить свой голубой шарфик.
— Ты не мама.
— И что? Да. Не мама, но разве тебе со мной плохо?
— Нет,—она пошла медленней
— Тогда почему ты спрашиваешь?
— Ругаешься на меня часто.
Вот так, Майя. Это тебе за всё и сразу. Даже ребёнок начал сомневаться в твоей искренности. Мы остановились.
— Саша, все люди время от времени ругаются, но это не значит, что они друг к другу относятся плохо. Понимаешь?
Она кивнула. Её шарфик окончательно съехал, открыв тонкую шею.
— Поэтому не говори, пожалуйста, глупостей. Мы подошли к школьному подъезду, я торопливо набрала код и потянула на себя скрипучую металлическую дверь.
Саша стояла в закрытом тёмно-синем купальнике у станка (перекладина была гладкой и приятной на ощупь, отшлифованной до лоска сотнями ученических рук). Я подумала о том, как Саше всякий раз нравится к ней прикасаться. И ещё—что она очень красиво отражается в трёх зеркалах сразу.
Неля Петровна сидела на стуле в центре зала, иногда останавливала магнитофонную запись (она всегда брала с собой плёнку и небольшой кассетник, на случай болезни школьной пианистки), выхлопывала ритм в ладоши. Её худые жилистые кисти изящно поднимались и опускались, выдавая хрупкую балерину в одутловатом старушечьем теле. Порой мне казалось, будто я видела её, затаившуюся под складками чёрной юбки и бесформенной кофты, в полноте отёкших ног. Она показывалась и тогда, когда Неля Петровна держала спину прямо, будто бы, сядь она по-другому, её тело непременно соскользнёт с позвоночника или потеряет форму. Она мелькала, когда эта старая женщина быстро проводила рукой по седым волосам, собранным по-балетному в пучок. Скользила в жестикуляции разговоров и одобрительных кивках во время Сашиных упражнений. Но порой, особенно, в пасмурные дни, когда Нелю Петровну мучили всевозможные «ревматизмы», она исчезала, превращая строгую, по-своему красивую старуху в болезненное и измученное временем существо. Тогда я даже не могла представить, что полвека назад эта женщина на сцене танцевала Жизель.
— Деточка, пожалуйста, встань в первую позицию,—попросила она громко. Саша вытянулась у поручня, разведя носки в стороны и согнув левую руку полукругом,—начали (Неля Петровна включила музыку, мерные клавишные звуки заполнили класс, я подумала, что магнитофонная пианистка упражняется в своей игре вместе с Сашей),—раз-и, два-и, три-и, четыре-и... Battement tendu[2],—скомандовала она, отбивая ритм правой ногой,— Раз-и, два-и... Нет, нет... деточка, ты совсем не работаешь, тяни носок... раз-и... голову выше, два-и... держи спину... три-и... руку... руку. Деточка, ты отстала от ритма. Начнём заново.
Я смотрела, как Сашка выпрямлялась и старательно добивалась правильности движений. Когда мышцы напрягались, её лицо становилось суровым и отстранённым. Поэтому я всё время боялась, что она задумается и упадёт. Вдруг Саша неловко зацепилась носком, у меня перехватило дыхание, я бросилась, чтобы поддержать её. Но она быстро поправилась и посмотрела на меня недоуменно.
— Милочка,—Неля Петровна обратилась ко мне,— простите, не могли бы вы сходить за чаем?
Она порылась в складках своей кофты и достала аккуратно сложенные пополам десять рублей. Я смутилась:
— Не нужно, у меня есть.
— Нет, нет, пожалуйста, возьмите, ведь мы договорились: вы только платите за балетный класс, а чай в стоимость не входит.
Я взяла деньги и вышла.
Мне тогда стало совестно. Цена уроков была смехотворной, всего три тысячи в месяц, в то время как в других местах брали по триста долларов за одно занятие. Или виной всему послужила эта бережливая аккуратность и непонятная мне гордость. К тому же я всегда оценивала людей и по их отношению к деньгам. Неля Петровна никогда не суетилась, принимая оплату. Просто брала деньги, будто они для неё ничего не значили. Не пересчитывая, прятала в складки своей кофты.
Я спустилась на улицу и пошла в киоск.
Раскрасневшаяся девушка с волосами, заплетёнными в толстую косу, кажется, именно таких пышных особ и называют настоящими русскими красавицами, обильно смазывала маслом раскалённый металлический круг. Она и женщина постарше, в красных передниках, с волосами, забранными под пластиковые кепки-козырьки, жарили блины. На торце передвижной закусочной была нарисована жёлтая эмблема. У двух круглых столиков примостились прожорливые покупатели—две женщины и мужчина. Они с нескрываемым удовольствием жевали горячие блины, женщины говорили и осторожно отпивали чай из пластиковых стаканов, а мужчина одиноко поглощал свою еду, заглушая вкус дешёвым пивом. В киоске напротив скучающий армянин, подперев голову рукой, грустно глядел из своего окошка на несостоявшихся клиентов. Время от времени он поворачивал воткнутый перпендикулярно вертел с курятиной, срезал с него тонким ножом готовое мясо. Он покрикивал на нерусского пятнадцатилетнего мальчишку, чтобы тот снаружи не забывал следить за сочными куриными тушками, жарившимися в несколько рядов.
Я подумала, что проголодалась, и протянула 50 рублей армянину, он оживился и спросил с улыбкой: «Одын?». Я кивнула. Он распечатал лаваш, размазал по нему соус, мелко нарезанную курятину, капусту и, сунув четвертинку свежего огурца, завернул своё нехитрое блюдо сначала в рулет, а потом в маленький целлофановый пакет и салфетку.
Мне подумалось, что иногда мелочи привлекают воспоминания. Так же как вкус шаурмы неожиданно выманил из давно позабытого один старый вечер.
Теперь мне трудно поверить в то, что когда-то Саша не жила со мной, и вообще её не было в природе. Кажется, это события из другой жизни, всплывшие совершенно случайно в памяти. Но тот вечер я почему-то запомнила.
Дневная жара практически сошла на нет. Час пик миновал. Люди, успокоившись, разошлись по своим делам. Неугомонные побрели на Арбат, в близлежащие кафе, рестораны и дискотеки, уставшие—домой.
Вечер был ясный. Белый месяц осторожно выполз на свежее небо. Его окружило несколько звёзд. Мы шли мимо горьковского парка, держась за руки. Деревья просовывали свои большие листья между прутьями кованой ограды. Парк нахохлился в ожидании ночи. Андрей был старше лет на шесть, поэтому казался очень умным и взрослым. Андрей был поэтом.
Речной ветер приятно холодил плечи. Мы ни о чём не говорили, просто гуляли. Я думаю, стоило тогда сказать что-то значимое или хотя бы порассуждать о погоде. Но с Андреем всегда было слишком легко и весело. Казалось преступным вести серьёзные разговоры в его присутствии, а болтать ни о чём тоже не хотелось. Он писал действительно неплохие стихи, правда, я так ни одного и не запомнила. К тому же тогда я немного понимала в литературе. Первый курс филфака (просто потому что не было склонности к точным наукам) вдохновлял не особенно.
— Я тебя запомню, моя Майя,—сказал Андрей. Я улыбнулась и пожала плечами. Он часто говорил непонятное или повторял вслух свои сиюсекундные мысли. Я привыкла. К тому же вечер густел, переходя в ночь. Парк закрыли. Набережная обезлюдела. И не хотелось тратить слова просто так.
— Ты понимаешь, этот город,—Андрей чуть сутулился, но его худощавой невысокой фигуре очень шло,—этот город, такое ощущение, будто он пьёт меня через соломинку. Тут всё слишком быстро. И любят, и ненавидят одновременно. Нет времени на мысли. Майя, а ведь человеку нужен покой.
Я молчала. До сих пор ругаю себя за эту привычку не отвечать вовремя. Думать впоследствии.
— Чувствую, что от меня остаётся всё меньше и меньше,—продолжал Андрей. Он провёл рукой по своим тёмным волосам и случайно растрепал их на макушке. Я глядела, как ветер забавно взялся ерошить отдельные волоски.—А главное, не пишется, будто стихи застряли в горле и не идут на бумагу. Иногда мне даже кажется, что я задыхаюсь.
Мы перешли мост, немного постояли у поручня. Река красиво блестела. Утонувшие в ней огни вытягивались, изображая световые колонны. Фонари тепло подсвечивали гранитные берега. Я подумала, что запомню всё в деталях. Тёмную воду, проглотившую в этот раз слишком много световых пятен, приятную желтизну набережной и Андрея, который всё никак не решится сказать важное.
— У меня поезд в Петербург на пять утра... Я помолчала, а потом улыбнулась:
— Поздравляю,—но улыбка, по всей видимости, вышла кривой.
— Майя, не надо так.
Майя, не надо так... Просто все, кого ты любишь, отрекаются от тебя. У них свои дела, мечты и планы. Без затей и без обид. Всё как на незамысловатой детской картинке.
А тогда я только хотела спросить, просто спросить: зачем он и другие ломают всё, так резко, грубо, с запоздалыми объяснениями? Спросить: почему? Может быть, в этом есть и моя вина?