32739.fb2
Ты пытаешься что-то объяснить ему. Он не слушает, хочет пройти дальше. А ты, конечно - сразу воспылав бешенством, прижимаешь его лопатками к стене. А он, разумеется - грубо, отстраняет тебя. Ты хватаешь его за ветхий, весь в отвратительных паутиноподобных клочьях обшлаг рукава, так тебе жутко оставаться в пустынях одной. Но он вырывает рукав из твоих ослабевших пальцев и уходит, ни разу не обернувшись: послушный инструмент обстоятельств. Сам обстоятельство, часть обставшего тебя всеобщего обстоятельства - общего давления на тебя. Выйдя к тебе, он проходит перед тобой, и уходит, бесследно исчезая там, откуда и выступил: из тёмной трещины переулка - в переулок тьмы.
Но и ты не глядишь ему вслед, а зря. Надо бы присмотреться к нему, к ещё одному из посланных тебе предупреждений. Только ты ничего уже не хочешь и слышать о предупреждениях, так они нахально липнут к тебе. Да, коровка, ты просто увязла в них, во всей этой работе, которую ты считала своей, во всей этой вязкой, cоответствующей почти всем принятым канонам разработке материала. Всем, кроме одного: места и времени, где проводится разработка, её тут и теперь. Не дожидаясь показа самого материала, его экспозиции, разработка сразу заняла её место, началась прежде её начала и продлилась, чтобы исчерпать себя прежде, чем начнётся она. Что ж, всякий разрабатываемый сейчас материал хоть и дан заранее, до его разработки, и он несомненно в прошлом по отношению к ней, прежде неё, но становится он прошлым лишь после начала разработки, потом, когда уже появилось это сейчас, теперешнее, и это так же несомненно. Появляющееся раньше прошлого теперешнее, как и потом, расположенное прежде всякого сейчас, трудно вместить даже в воображение. Но зато всё оно легко вмещается в движение: и вот, тебя сразу, без прелюдий загнали не в твою - в эту работу, в разработку не твоей темы - самой тебя. И ты завязла не в своей в чужой работе, подобной, нет, тождественной замешиванию глины для творения, перемешиванию болота, в котором содержатся все необходимые творению элементы. Вот, всколыхивая его, ты и всколыхнулась сама, и погружаешься в него глубже и глубже. Ты взбешена этим, ещё бы: вся искусанная живущими в этом болоте ядовитыми пауками, ты измучена неуёмным зудом вконец. Твои качели со свистом взлетели в зенит и замерли там: в нестерпимой близости тысяч пылающих солнц, размноженных ловко подставленными зеркалами. Конечно же, ты приходишь в ярость. Твои прежние смущение и страх, и даже безмерное отчаяние - всё плавится в этом тигле, с его утысячерённой фокусирующими зеркалами мощью. Ничто не мешает теперь твоему бешенству стать ровно пылающей яростью, под непомерным давлением переплавиться в неё.
Вот, разъярившись достаточно, ты свирепо - но в который раз! - решаешь не уступать давлению, всему этому спланированному до мельчайших деталей позиций и движений, бесчеловечному гону. И ты не уступаешь... дорогу другому прохожему, неотличимому близнецу первого: он внезапно появляется из-за угла переулка и ты просто оказываешься у него на пути.
Он идёт тебе навстречу такой же паучьей, лёгкой и одновременно ковыляющей походкой, выставив заломленный желобком козырёк, и другой, невидимый рог. Руки - в карманах измятых штанов, так густо покрытых пылью, будто он шагает уже долго и собирается идти далеко. Он вырастает над тобой, и одновременно удаляется, поскольку выходит за пределы поля зрения. Ты заранее ощущаешь, как рог погружается в твоё чрево, но ты ни за что не уступишь на этот раз. Что ж, твоя сцена, твой выход, свирепая плясунья ты моя. Твои зрители: они уже готовы, ждут. Вон, за правой кулисой, на пороге своей цирюльни замер Фрейд. А у задника, это портал церкви, на ступенчатом своём престоле Папа. Сквозь щель в гостиничной двери конечно же подглядывает трусливый Экклезиаст. Вся знать в сборе, вся троица вполне едина в своей роли - одной на троих, все её ипостаси в шесть глаз глядят только на тебя. Полиция, пожарники, вся служба сцены - как им положено: мертвы.
Никто из них и пальцем не пошевелит, чтобы помочь тебе. Не для того они тут. Все, кто сейчас смотрит на тебя, обступает и толпится вокруг, продолжают заданную им работу: одиночить тебя. Но ведь и ты не поможешь им ничем. Им уже дана одинокая ты, и надвигающийся на тебя, катящий на тебя рок. Если они и сочувствуют, если кому и послушны - то не тебе, ему. Смотри не на них, на него: и ты, наконец, не только услышишь, но и увидишь меня. И хотя он кажется неотличимым от своих предшественников, видом и запахом он тот же, но меня-то ты не спутаешь ни с кем. Ты узнаешь меня не по виду, не по запаху - по одному лишь приближению.
Ты широко разводишь руки, чтобы перекрыть пути в обход тебя. Открываешь их из подготовительного положения на нужную позицию, словно раскрываешь объятия. В откинутой правой руке ты продолжаешь сжимать нелепый зелёненький зонтик, будто потешная конструкция поможет тебе сохранить равновесие в трудной позе, как это делают танцовщицы на проволоке. Но ведь это всё, что ты можешь проделать сама. Без меня.
Не замедляя своего надвижения, он огибает расставленные тобою силки и пренебрежительно проходит дальше, мимоходом слегка задевая плечом твои стиснувшие ручку зонтика, побелевшие от напряжения костяшки пальцев. И это всё, что мог бы сделать с тобой он сам. Не будь он - я.
Пахнув рабочим потом - я толкаю тебя и продавливаюсь сквозь тебя, чтобы тут же скрыться в расщелине другого переулка. Того, где вместо булыжника ступеньки. Но получив даже такой безобидный толчок, ты теряешь равновесие, едва не падаешь. А удерживаешься на ногах только потому, что совершаешь искусный пируэт и прижимаешься к раскалённой стене плечом: удар пришёлся в левую, больше правой припухшую грудь. Он направлен в сердце, но потряс тебя всю. Выдавленные, выбитые им из желез слёзы текут по твоим щекам, подобно молоку из лопнувшего вымени. Вот это настоящая боль, моя ты дорогая!..
Смотри, это последнее тебе предупреждение. Cкажи мне за него спасибо, родная. Скажи: честная работа, родной, всё сделано хорошо, спасибо за всё.
Так совершенны небо и земля, и всё воинство их. И сказал им Господь Бог: владычествуйте над рыбами морскими и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле. И нарек человек имена всем скотам и птицам, и всем зверям полевым.
-------------------------------------------------------------------------
ЭКЗЕРСИС III У ПАЛКИ
(эпилог, неканонические позы)
-------------------------------------------------------------------------
ШЕСТАЯ ПОЗИЦИЯ: ЭПИЛОГ
Но для человека не нашлось помощника, подобного ему. И навёл Господь Бог на человека крепкий сон, и когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию. И создал из ребра жену, и привёл её к человеку. И оба были наги, и не стыдились.
Нет, Экклезиаст пребывает там же, где она его оставляла: в своей лодке. Продлись отсутствие не час, а год - он всё будет в прежней, исходной позе, при неотделимом от неё аккомпанементе хоралов. Их темп и ритмический рисунок, собственно - никакие, подчёркивают соразмерность между музыкой и движениями. В этом случае - их отсутствием. Характерные мотивы всегда создают окраску движений, так и бесхарактерная мелодия окрашивает их отсутствие. Определённые её рисунок, метр, темп, выявляют и подчёркивают определённый рисунок движения. Но точно так же и неопределённые качества мелодии выявляют его неопределённость. Соответствие всегда повышает качество упражнения, любого, даже если оно упражнение в отсутствии качества, в неподвижном сидении за конторкой.
Ну да, а если её Страж просто успел вернуться на исходный рубеж, галопом или вскачь, но в любом случае, конечно, омерзительно виляя своими разжиревшими бёдрами? Что ж, тогда и это упражнение закончилось той же позой, с какой началось, вернуло Стража в начальную позицию. Какая разница? В любом случае придётся начинать с исходного рубежа, всем - с ноля.
Если приглядеться, вернее - прислушаться, эта исходная позиция не совсем та же, чуточку другая: когда постоялица переступила порог, padrone не усилил, а приглушил зудение магнитофона. Она механически отрeагировала на его гостеприимный жест как на приглашение, и протащилась на тот тихий зов к конторке, даже и не пытаясь решить, зачем бы такое нужно ей самой. На это просто не оставалось ресурсов, совсем другая задача занимала её целиком, следует ли ей снимать очки. Она колебалась между сторонами дилеммы, стараясь предугадать, какая посылка в конце концов перевесит. С одной стороны: в холле, конечно, слишком темно, а с другой: не стоит давать кому-нибудь возможность увидеть ничем не защищённые глаза. Она подозревала, что они не в лучшей форме после её неудачного выхода на сцену: припухли веки, потекла, предательски выявившись, краска, и всё такое... А все такие не в лучшей форме органы следует скрывать под соответствующей одеждой. К тому же, снимание очков, раздевание лица, могло выглядеть началом раздевания и всего остального. А эта идея - раздеться прямо у порога перед изумлённым хозяином - была отвергнута ещё ночью.
Пока она так тащилась, он опять рассматривал её колени, с тем же, соответствующим позе, рассеянным выражением отсутствия. Такая рассеянность несомненный внешний признак подспудного упорного педантизма. Тупости, тут же последовала поправка к найденной формуле, и она привычно решила, что сделала её сама.
После трудной вылазки наружу её внутреннее, прежде такое острое ощущение повторяемости событий притупилось: обеднело и тоже стало привычным. Отсутствие острой приправы позволяло теперь лучше распознавать собственный, отличный от других, привкус каждого из них. Эта наращивающая саму себя, как спасительное ороговение натёртого участка чувствительной кожи, привычка - счастье бедных выявила в неизменных, мёртвых повторах искажения. Так, бывает, отражается оригинал в под разными углами установленных зеркалах. А, значит, выявила пусть и обнищавшую, но жизнь. Искажения были совсем малыми, скупыми, но ведь и ощущения её стали скупей, бедней и рассеянней. Так что она сама была близка к тому, подсказанному ей извне, к тупости. Только в этом случае она предпочла назвать её спокойствием, тут и решать было нечего, слово само подвернулось ей на язык и поправок не потребовало. Да и поздно было что-либо исправлять, слово уже произнеслось вслух. Спокойно, сказала себе она, хотя и была, в сущности, именно такой: поразительно спокойной. Таков был остаток прежнего богатства.
В растущей бедности внутренних ощущений она теперь замечала то снаружи, что раньше проходило мимо неё - богатой, все эти возникающие на прежде пустынных местах пейзажа и гладких поверхностях декораций детали убогой лепнины. Будто невидимые пальцы лепили их прямо у неё на глазах: густые чёрные волосы на пальме в кадке, геометрические узоры на гранитном полу холла, подчёркнуто новую кепку на гвозде - идеально чёрную, невыгоревшую. Значит, её хозяин не врал: он редко выходит из дому, к тем. Растаявшее, промотанное богатство перестало застить ей глаза. Будто вмиг улучшилось зрение - теперь в них просто бросалось то, чего она совсем недавно не видела из-за близорукости невнимания. Будто, вступив снова в привычный и на вид неизменный холл, она одновременно вступила в совсем иную, абсолютно незнакомую, вторую половину своей жизни. И превращения, сопровождающие это вступление, стали совершаться совсем в другом темпе, внезапно, не так, как они происходили в первой половине: хорошо подготовленными, растянутыми на годы переменами. Как если бы и то и другое, холл и она сама, были теперь сделаны не из известняка и мяса, а и вправду - минимум на восемьдесят процентов из быстротекущей, безвозвратно утекающей воды. Или совсем уж из воздушных струй, из слов.
В этой второй половине всё уже было иначе, невозвратно иначе. В этой половине она сразу, скачком, стала намного старше. И так же сразу это поняла, будто не с трудом догадалась - легко увидела это, вмиг прозрев. Таким образом, понимание далось ей простым созерцанием, хотя запах старости и вполз в её ноздри не извне, изнутри. Можно бы спросить: а откуда известно, что именно половине, а не больше, или не меньше? Ну да, на это так сразу не ответишь... Но можно сослаться на то, например, что повествование об этой жизни готовится вступить в свою вторую половину. А она уж точно не меньше первой, а если больше, то не так уж намного.
Ещё пример: скромные веснушки на руках хозяина, их, кажется, раньше не было. В таком варианте и эти руки выглядят гораздо старше. Даже если такая метаморфоза произошла с ними за пару часов, всё равно она - мгновенное превращение. На протяжении этих двух часов тут не было никого, кто бы мог понаблюдать за фазами такой метаморфозы, измерить собою время их протекания, так что всё это изъятое отсюда, вынесенное за пределы холла, временно отнесенное на площадь время оставалось тут лишь в виде своего отсутствия, в виде изъяна времени. Но такой его остаток по необходимости равен всему вынесенному отсюда времени во всей его полноте, как вполне соразмерный ему объём, ведь любой изъян - равен по объёму изъятому, и он же равен ничему, или мигу, как кому угодно. Ну, да все часы - те же миги, и слово для их называния не так уж существенно. Существенно лишь то, что проявившиеся веснушки запросто превратили безымянного хладнокровного Экклезиаста в просто человека по имени Адамо, очень кстати она узнала его имя. В теплокровное, родственное ей существо. Чего не смогла проделать вся великолепная, то есть, со всей её лепниной и всеми надеждами ночь. Сопоставленный с теми, которых она оставила снаружи, враждебными и наглыми пауками, добрый малый Адамо мог теперь называться своим с полным на то основанием, ведь он уже был - и это правда давним её знакомым. Говорят же: старый добрый знакомый. Рука в руку с которым вступают, не теряя надежд, в любую половину жизни, даже укороченную. В любую часть, будь она даже частью последней. Переступают и через замыкающий её порог, окончательный предел: эпилог.
Всё повторяется? Прекрасно. Значит, повторилось и это. Она снова повстречала старого соседа, вернувшись домой. И с ним было всё в порядке. Значит, действительно можно забыть всё, что на время развело с ним, и начать, наплевав на всех чёрных кошек в кепках, с ноля. Пусть даже, как выявилось, этот ноль - не совсем уже ноль, пусть его дополнили какие-то мелкие дроби... мельче веснушек, почти и незаметная на его округлом нагом корпусе оснастка. Наплевать и на все дроби.
Стена бедного родного дома - бортик конторки - к которому вернулись все, за годы её странствий ещё больше облупилась. Но обнаружилось это только тогда, когда она заметила, что её собственная левая рука поглаживает обшарпанную поверхность стойки, а ногти ковыряют пролысины краски. Оказалось, она уже долго стоит здесь, не произнося ни слова. Целую вечность, не меньше минуты, она оцепенело разглядывала самостоятельно живущую часть своего тела, её чужие, куриные движения... Конечно, такая чудовищная жара превратит любой здоровый мозг, ядрёный этот орех, в растекшуюся слизь. Давление сгустит слизь в тугое месиво. А в стремительно подсыхающем месиве всякое движение мысли, ассоциаций, самих безразличных ко всему, к своему собственному движению нейронов, неизбежно становится прерывистым. В соответствии, опять же, с разделённым на отмеренные дозы усилием мысли. Иначе движение вообще не проделать, не помыслить ни о чём.
Так она объяснила увиденное и насильно перевела взгляд назад, будто провернула в грязи тяжёлые жернова, со своей руки - на руки Адамо.
- Ну что, - начал он, словно продолжил, как и принято между совсем своими: с добродушно-насмешливой интонацией понятливого мужа, встречающего явившуюся домой позже обычного жену. - Я был прав? Пригодился зонтик барышне?
Это значило, что она всё ещё продолжала держать открытой нелепую конструкцию в откинутой правой руке. Значит, так раскорякой протискивалась и в дверь. Она рассвирепела вмиг. При такой изнурительной, до спокойствия, усталости - поразительно, несоответственно легко:
- Должна я и за него заплатить?
- А что, уже есть чем? - с любопытством спросил он. - Вы побывали и на почте?
В этом аспекте он к ней вовсе не равнодушен, о, нет. Она решительно закрыла зонтик, приставила к конторке. Его кончик сухо щёлкнул, ударившись в каменный пол, а ручка мягко пристукнула в деревянный бортик: тра-та. Только после этого её руки сняли с её носа очки и с лязгом сложили оглобли. Чуть позже, чем надо бы, и потому всё вместе с прервавшей фигуру одышкой: тра-та, пауза, та.
- Вы прекрасно знаете, что там забастовка... - ответила она, и подправила увечную ритмическую фигуру, гладко выстучав многоточие очками по стойке: тра-та-та. Что ж, и разговор гладко начался сам собой там, где следовало его начать. И она легко повернула свои оглобли, переменила тон на вкрадчивый:
- Не вы ли сами её организовали?
- Это когда же? - поинтересовался он. - Да и начто бы мне это? Впрочем, не спорю. Но для равновесия давайте рассмотрим другой вариант, что причина забастовки, наоборот - вы. Представить можно запросто: почтовые работники увидели вас в окошко, испугались, и забастовали. Как не испугаться такой... неистовой. Им самим устроить забастовку проще, чем мне. Да и сговориться легко, без всякого профсоюза: на почте работают три человека. То есть, ещё недавно там работали три человека. Но это уже в прошлом.
- Вы шутите, - догадалась она.
- Я-то шучу, а другие вам доложили неправду. Вернее, половину правды, а то и меньше половины. Отныне наше почтовое отделение вообще закрыто. Как и многие другие в таких же... незначительных поселениях. Потому и забастовка, но как следствие, а не причина. Почтовые работники заперлись там, внутри. Говорят, строят перед дверью и окнами баррикады. Идут реформы, неужто не слыхали? Правительство экономит, объединяет мелкие почтовые отделения в крупные, и правильно делает. И телефонная кoмпания, кстати, не сидит сложа руки: уже увезла свои автоматы. От них только убытки. Городок наш умирает, зачем мертвецам почта или телефон? А если какой мертвец вдруг захочет оттуда позвонить, или воскреснуть, чтобы воссоединиться с живыми, ничего страшного, пусть прокатится в большой живой город - точнее, пройдётся пешочком: хоть в Таранто, хоть в Неаполь, а то и к вам в Мюнхен. Там ещё, говорят, существуют средства связи... Пока ещё - существуют. Впрочем, персонально у вас таких проблем нет, как я понимаю. Это нам, простым смертным, и "помогите" не во что крикнуть. Чем-нибудь вроде карманной рации вас ведь снабдили, да?
Ответа не требовалось: его зрачки чуть сместились, но не к её лицу, а к её сумочке.
- Так вам всё это время было известно, что почты в вашей деревне вообще нет! - вскричала она с запозданием, не сразу осознав главный смысл сказанного, так быстро оно произносилось. Однако, ему уже не требуется время на раскачку, словоохотливость прямо... похотливая, и с первого оборота. - А меня туда посылали, вот так шутки... А банк, его тоже закрыли, или, может быть, подчистую ограбили к моему приезду?
- Про почту мне сообщили только сегодня к полудню, когда вас уже тут не было. А про банк... нет, пока ничего такого я не знаю. Но что знаю, узнайте и вы: отныне вам будет трудней добраться до их бухгалтерии. Да просто невозможно. Что странно, так это... как же вас отправили сюда, не предупредив о предстоящих осложнениях? Ну да, одна рука начальства не ведает, что творит другая. И обе не ведают, чего, собственно, желает их хозяин, обычное дело.
- Как раз предупреждений было предостаточно, - выпалила она, но тут же взяла себя в руки: напомнила себе о недавнем решении, касающемся исходного ноля. - Но о них, и об осложнениях, мне нужно поговорить с вами не так, а всерьёз. Оставим нашу пикировку, ладно? Мне уже не до шуток. Похоже, мне придётся задержаться до завтра, Адамо.
Она подпустила в свой голос немного грудного тембра, увлажняя осипшие связки. Всё сначала? Ну да, повторить всё, но чуточку иначе, умней. Сдаваться она всё ещё не собиралась. Да и как это сделать практически: сдаться, как бы этого, допустим, ни хотелось? Если обстоятельства продолжают складываться так, что сегодня действительно никак не уехать.
- Меня, кстати, зовут Эва, смешное совпадение, не правда ли... Извините, никак не могу собраться с мыслями: я не очень хорошо себя чувствую. У вас есть что-нибудь от головной боли? Меня от неё уже, в буквальном смысле, тошнит.
Он заметно нахмурился, услыхав её имя. Или своё? Так пусть знает, что она времени зря не теряла, кое-что уже проделала.
- Чего смешного в таких совпадениях? - кисло спросил он. - Но я так и думал, вы что-то пили у этого... отравителя. И ели? Как только вы вошли, я сразу заметил: выглядите заметно хуже. Подзавяли маленько... Хотя и, вроде, чуток смягчились, не так наседаете, как раньше: там вас сделали податливей, нет?
Интересно, как бы ей удалось насесть, коли на неё саму так сразу насели!
Он порылся в ящике своей конторки, пошуршал там бумажными пакетиками, распечатал один и протянул ей таблетку. Потом вытащил у себя из-под ног бутылку, налил минеральной воды в стакан. Вода была тёплая. Она положила таблетку на пересохший язык, глотнула... Ей не удалось сдержать прилив тошноты, пищевод сжался, вода и таблетка - всё вырвалось из её рта наружу. Она едва успела отвернуться в сторону, чтобы не заплевать Адамо.
Но на том дело не кончилось. Вслед за пищеводом конвульсивно дёрнулся и желудок, и вдогонку первой волне из его нутра выплеснулась вторая: тягучая и кислая. Миндалины вспыхнули перечным огнём. На гранитном полу образовалась овальная зеленоватая лужица с красивыми жёлтыми, даже золотистыми вкраплениями, отлично вписавшаяся в прямоугольный коричневый орнамент. Она тупо смотрела на неё, не испытывая ничего, даже смущения, хотя её вывернуло наружу нутром публично, на глазах у чужого человека. Ещё одно подтверждение, что он хотя бы отчасти стал своим. И ещё одно: его собственная кислая рожа. Кроме того, сам по себе крепкий кислый запах от лужи был вполне способен задавить в источнике любое смущение, попробуй оно возникнуть. Такой запах и сам может стать источником чего угодно.
- Ничего особенного, бывает, - сказал он с почти одобрительной, поощрительной интонацией. - Я приберу, не беспокойтесь. Но вы присядьте-ка... на всякий случай.