32739.fb2 Тарантелла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Тарантелла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Вся она коренастая, приземистая. Из-под короткой рубахи выступают узлами икры. Ещё ниже - растопыренные, растоптанные пальцы: она босиком. Ни за что не определить её возраст, как не определить возраст её партнёра по сцене: пляшущей под перестук собственных копыт клячи. Пока их только двое, женщина и кляча, пляшущие одни в пустыне с аккуратно расставленными кочками. Пустыне, ограниченной голыми ободранными кулисами с аккуратными на них рядами жалюзи. Нам отлично знакома эта сцена, совсем недавно на ней подплясывала ты сама. Нетрудно вообразить, что с тобой просто поменялись местами. Этой женщиной подменили тебя.

К счастью, подмена сразу обнаружится. У этой новой плясуньи рубаха подмышками взмокла от пота. А тебе это несвойственно. Пот продолжает и дальше непрерывно изливаться из неё. Об этом внятно говорят её руки, эта важнейшая деталь речи тела. Хотя сама их хозяйка молчит - разинув рот - зато она разводит локтями, будто расправляет смятые подмышками подкрылки и пытается взлететь. Пусть коротко, та-та-та, но полетать. Ещё она выкручивает ладони с оттопыренным большим пальцем и сложенными в ковшик другими. Будто её так измучила жажда, что она пытается зачерпнуть воды из воздуха. Немного влаги из колеблющихся вокруг её тела собственных испарений, объявших её всю подобно нимбу. Жажда её ужасна, это видно и по капелькам, стекающим с усиков в её рот - прямо в разинутый для крика рот. Но крика не слышно. Это лишь фальшивая керамическая маска крика. Или его заглушает двойная мелодия, вдогонку друг другу: копыт и магнитофона. Такой двойной канон. Но, может быть, она всё-таки кричит, и тогда это ужаснейший из криков: крик молчания. Вся она такая молчащая, такая обрюзгшая в своём затяжном молчании... как мадонна с византийских икон. Вся мягкая, как тряпичная кукла... Во всём полная противоположность тебе. Нет, подмену обнаружить легко.

Ты невольно проводишь ладонью по своей шее, щупаешь подмышки. И мы вместе отлепляем твой жилет от взмокшего живота, не отрывая жадного взгляда от сцены, опасаясь мигнуть. Кто знает, не смигнём ли мы её, появится ли она снова после нашего мигания.

Никто не выходит вслед за плясуньей из глубин портала. Но зато из переулков, из всех углов площади, из всех её трещин выползают и сползаются к ней сутулые силуэты в чёрных костюмах и кепках. Солистов окружает кордебалет. Сначала лошадку: она вздрагивает и поворачивает голову, чтобы тупо уставиться на партнёршу. Сейчас её оттеснят в сторону. А её партнёршу тоже окружат кепки, и она окажется среди них - одна, вся такая белая, такая голая среди них, застёгнутых на все пуговицы. Среди сходящегося кордебалета нет женщин, и это похоже на... выступивший из магнитофона монашеский хор. Возможно, все женщины Сан Фуриа так же, как и мы сейчас, прячутся за ставнями в своих клетках и глядят вниз на площадь в щели своих плотно запертых жалюзи, прижавшись взмокшими лбами к их облупившимся рёбрам.

А посмотреть есть на что. Глянуть сверху, с уровня вторых этажей - рогатые чёрные кепки на широко расставленных, ловких паучьих ногах сбегаются к жертве. А снизу, из партера - на неё надвигаются выгоревшие, с серыми плечами горбатые пиджаки, и негнущиеся, так они пропылены, будто слеплены из глины, штаны. Облачка пыли сопровождают их надвигание. Пришаркивания подошв не слышны, но отлично видны. Всеобщая сходка ремесленного кооператива и кукурузной латифундии на митинг. Или на похороны своих padre-padrone, так оно бы и веселей... Ослепительная каменная пустыня темнеет, наполненная этими пауками, как если бы замедленно гасли на этой сцене соффиты. Как если бы на зелёный свет соффитов, которым совсем недавно подкрашивали твой выход, улёгся пепел пожарища и сделал его серым. Правда, теперь мы смотрим на всё это без зелёных светофильтров. Простому надо давать простые объяснения. И если ещё проще - то дело просто идёт к вечеру. И это в предвечернем слабеющем свете все они, тридцать, сорок, пятьдесят кепок замедленно окружают плясунью и образовывают вокруг неё кольцо, хоровод.

Лица одинаково погружены в глубокие тени под козырьками. Их нельзя отличить друг от друга. Хотя среди них наверняка есть и знакомые, с ними мы уже встречались сегодня утром в цирюльне.

Вон они. Это они, четверо, сидели там кружочком за столиком. Мы встречались с ними и позже, и даже сталкивались, когда уносили ноги в гостиницу после научной дискуссии с местной знатью. И теперь вот они снова сошлись водить свои хороводы.

А представителей этой самой знати что-то не видать. Cобрание членов кооператива, возделывающего этот заповедник, без председателя, cход латифундии без барина... э, нет: вон среди них толчётся Архангел Цирюльни. Но нет ни Папы райского Кооператива, ни Первочеловека Адамо. Правда, в них и нужды нет, и без этих подлецов площадь уже заполнена другими до упора, так что для них и места может не найтись. Пусть остаются там, где, конечно, и пребывают: среди потусторонних зрителей, приникнувших к щелям приоткрытых своих дверей, или к замочным скважинам. Им обоим к таким позам не привыкать.

Площадь заполняется прежде не совместимыми друг с другом элементами действа, лёгкими и тяжёлыми: кепками, кочками, пыльными плитами, позами, попытками движений от позы к позе... Только очень мощное давление на них может обеспечить их совмещение. И оно есть, оно дано. Оно сбивает их в плотную толпу. Высокая температура сплавляет толпу в единую массу, вобравшую в себя почти всё в пределах досягаемости. В ней не находится места только одному элементу, слишком хрупкому - или слишком живому, кто знает... Со сцены вытесняют, убирают старую клячу, она не в силах противостоять такому давлению. На неё, впрочем, никто не обращает внимания. Но она всё равно напугана, несмотря на всю свою тупость. Нервно подрагивая головой, она тащится прочь на заплетающихся ногах. И замедленно исчезает за кулисами, в чёрной глубокой аллее.

Всё равно уже никто не нуждается в этом образце. Точно так же, и даже ещё совершеннее заплетаясь, выделывают па своего пляса босые ноги плясуньи, спустившейся из церкви. Конечно, совершеннее, ведь она вкладывает в движения и душу, движениями пытаясь излить её, упиханную в несоответствующее ей тело, чтобы душа преодолела навязанные ей насильно пределы: жёсткие края тела. Вот почему это тело так раздуто, и так усиленно коряжится. Так колеблется и ковыляет, так корчится и изламывает костлявые колени, то внутрь - то наружу. Ни у какой другой клячи так ни за что не получится. Босые ступни плясуньи бесшумно выбивают из плит облачка пыли, фр-р... фр-р... будто её теперь несут не мягкие пятки, а жёсткие лошадиные копыта. И это тоже не слышно, лишь видно.

О, эти томительные, куриные движения - лёгкие и ковыляющие одновременно! О, прерванные, не доведенные до конца, невыработанные па, замирающие по пути в позах эмбриона жесты, содроганья выбирающейся на волю из куколки личинки! Корчи живого комка мяса, прикованного к столбу посреди костра. Его истошный пляс, порождённый облизыванием пламенных языков. Полужесты, обрамляющие полуумоляющее-полублаженное, устыдившееся себя лицо. Полу-па, в которых лишь очень пристально вглядевшись, можно узнать знакомые естественные аллюры, как в руинах - очертания разрушенных зданий, или в чертежах зданий - их будущее. Аллюры невыявлены до конца, преждевременно сорваны. Шаг срывается на рысь. Иноходь перетекает в галоп. Неожиданный прыжок - и все эти естественные аллюры вдруг преображаются в искусственные: в парадный шаг, пассаж и пьяффе. И, вершина искусства парадов, в сложный пируэт.

Лицо плясуньи искажают стыд и страдание. Не только движения, соответствующая содержанию выразительная мимика также должна адекватно передавать вечное страдание творения, стыд всегда недостаточного умения творить. Ведь она не в силах довести до конца ни одного из движений, принять хотя бы одну, хоть наполовину устойчивую позу. Нам, наблюдателям и кордебалету, стыдно вместе с ней, и мы страдаем вместе с нею. В наших лицах отражаются её страдальческие гримасы. Мы по-обезьяньи ловко копируем их, так заразительны эти стыд и страдание.

Эта плясунья не умеет даже малого: вырваться из обставившего её круга наблюдателей, из плотно обступившей её толпы. Ударившись о внутренний край круга, она снова отшатывается от него к центру, а промахнув с размаху центр снова ударяется в противоположный жестокий край. Это, наверное, и есть найденная ею поддержка, и в своих шатаниях она искала её, а не собственного одинокого равновесия. Шатаясь во все стороны света, с севера на запад, с юга на восток, она теперь выглядит вращающимся маятником, укреплённым в середине этой квадратной сцены, заносящимся из центра земли во все углы горизонта небесного круга. А маятник ищет не поддержки как результата своих шатаний самих шатаний, вот она и продолжает приплясывaть по своему кругу, как лошадь в манеже. Продолжает и продолжает, не в силах удержаться от пляса. Он сладок, а следовательно - запретен, а следовательно - ещё слаще... как прилюдное расчёсывание язв. Она продолжает бессмысленно оправлять рубаху, та всё равно снова прилипает, а она по-прежнему регулярно одёргивает её, задирающуюся наверх, - вниз. Она содрогается, опасаясь и одновременно страстно желая остановиться, упасть, и это содрогание сбивает её с ног. Но всякий раз кто-нибудь из толпы бережно поддерживает её, удерживает на ногах. Страхует так долго, сколько требуется. И отпускает на волю только тогда, когда плясунья снова обретает подобие равновесия.

Оказывается, они все действительно стремятся оказать ей поддержку. Но чаще других успевает её поддержать крепкий молодой парень. Он, единственный из всех, без пиджака. Остальные вмешиваются реже, но все одинаково молча, с одинаково страдальческим благоговением на тёмных лицах. Благоговейное выражение лиц видно и на большом расcтоянии, и в тени козырьков. Может, оно наложено на них слушанием хорала: он ведь продолжает длиться и сочиться сквозь дверь. Очень уж соответствует этой музыке выражение их лиц. Но они не могут его слышать, это исключено. Разве что Адамо нарочно распахнул настежь дверь на площадь, ну, а это уж вряд ли. Двустопный широко шагающий канонический хорал слышен только нам с тобой. А кордебалет на площади, и плясунья-солистка среди него, все они подчинены совсем другому ритму. У них - нечто вроде трёхстопной, триольной заикающейся перебежки. И эта, и та ритмические фигуры живут вместе, это да, их разделяет лишь миг. Но они по-прежнему не сливаются, даже не пересекаются: даны параллельно. Ты - лучшее доказательство их непересечения, нетождественности. Ведь и тебе не слышно музыки, под которую пляшет плясунья и её кордебалет. Хотя тебе виден их перепляс, сверху, из твоей ложи.

Самой же плясунье её музыка слышна отлично. И это тоже прекрасно видно по тому, как она пытается наладить движение, соответствующее движению триолей. Всего миг разделяет два эти музыкальные потока, тебя и её, козочка. Но этого мига слишком много, чтобы смогли слиться она и ты. Чтобы она вместила тебя, а ты - её. Но для чего же существует время, если не для того, чтобы вас, несовместимых в пространстве, соединять? Значит, дай только вам иной ритм и темп, иное время - и будет всё в порядке. И оно вот-вот будет дано, оно, собственно, уже дано. Оно уже тут. Потерпи, подожди ещё немного, уже скоро мы с тобой вместим и хор каноников, и кордебалет кепок. И туда же влезет Папа Кордебалета с Аргусом Магнитофона, и сама плясунья на площади, и сама площадь: короче, все мы. И ещё останется место для чего-нибудь непредвиденного.

От этого, ещё только будущего, вмещения столь многого и различного наш живот заранее вспучивается, взбухает и приподнимает диафрагму. Но из-за возросшей тяжести тут же опускается назад, и зачатое содержимое чрева тяжело напирает на лобковую кость. Этот зачатый в нас плод нам уже знаком, мы уже познакомились c ним ночью. И в другие, прежние ночи мы слышали его предваряющий приход рык. Как и в те ночи, мы и сейчас, среди дня, раздвигаем тебе ноги - сколько позволяют напряжённые сухожилия. А они предостерегающе потрескивают, их ни в коем случае нельзя сорвать! Мы пропускаем зачатое ниже, вынужденно продолжая с обезьяньей цепкостью копировать движения плясуньи. Эти куриные, нет, паучьи движения, теперь-то это совершенно ясно, когда они пропущены через тебя, сквозь нас с тобой! Когда наши кости от них так ноют, а мышцы так тянутся, выкручиваясь! И почти размозжены ими неокрепшие наши связки.

Теперь эти движения копировать легче: все они аккуратно разложены на музыкальные доли, элементы тяжёлые и лёгкие. И как только изменится, ускорится темп - мы сразу узнаем, насколько они усвоены нами в темпе медленном, разложенными на позы. Мы сразу установим степень достигнутого нами совершенства. Движения затем объединятся в комбинации, сначала простые - потом более сложные. Практика подскажет необходимое число повторений для лучшего их усвоения. Следует лишь помнить, что все упражнения начинаются с правой и левой ноги поочерёдно, и все они не заканчиваются пятой позицией, если есть намерение освоить и позиции неканонические. А оно есть. Исходное же положение для battements frappes, battements doubles frappes и petits battements sur le cou-de-pied - всё то же, оно указано в первых канонических экзерсисах, и в повторении больше нет нужды. Каждый экзерсис, однако, должен заканчиваться port de bras с перегибом корпуса. Но никогда в одном экзерсисе не должны использоваться одновременно упражнения на пальцах и прыжки, только когда освоено всё - тогда само и сольётся неслиянное. Ах, какой слог! Ну, как хочешь, если тебе такой понятней, милочка... Если тебе так уж дороги воспоминания о детстве под крылышком твоего папочки, о боксе и танцклассе, и ты всё ещё не можешь забыть, как это подавалось там.

Всякий экзерсис, что у палки - что на середине сцены, идёт под музыкальное сопровождение. Точно так и сейчас, хотя ты слышишь только часть его, глухая тетеря. Музыка, даже и неслышимая, строго подчинена рисунку задуманной комбинации, поэтому импровизация в ней должна чередоваться с давно готовыми, принятыми музыкальными канонами. Давая определённый темп и ритмический рисунок, музыка выявляет характерные особенности движения, помогает его исполнению и приучает участников понимать соответствие между музыкой и характером их движений. Например, если battements fondus исполняются в одной комбинации с battements frappes, то ритмический рисунок должен тоже носить разный характер, подчёркивая в первом случае - текучесть исполнения, а во втором - резкое стаккато. Ещё пример: лёгким элементам должны соответствовать маленькие углы позиций, в 45 градусов, а тяжёлым - большие, в 90.

Чтобы правильно исполнять все движения, необходима прежде всего правильная постановка спины, помогающая приобрести апломб. Стержень апломба позвоночник, это известно всем. Определяя это подробней, следует сказать, что для устойчивости корпуса, апломба, важней всего поясница, примерно в области пятого позвонка, вокруг которoго постепенно разрабатываются небольшие, но сильные мышцы. Именно эта часть спины, при свободно опущенных плечах и лопатках, должна ощущаться подтянутой вверх. Правильно поставленная спина помогает при отдаче от пола в прыжках и мягком, сдержанном приземлении после прыжков, при всех движениях на пальцах, вращениях на полу и в воздухе, хочется уточнить: у потолка. Да и выразительность движений корпуса, заключающаяся в его свободных наклонах, перегибах, гармоничных переходах из одной позы в другую, в сочетании с хорошими движениями рук и головы, может быть достигнута только при правильно поставленной спине. Но - осторожно! - поначалу не рекомендуется слишком подтягивать спину, можно сорвать связки. А нагрузка на позвоночник при ещё недостаточно окрепших мышцах ног может привести к его прогибу, к лордозу. Свободная грудная клетка, подтянутые живот, желудок и ягодичные мышцы - вот всё, что требуется для начала, а устойчивости тела помогут руки. А если не помогут твои - помогут мои: я поддам тебе под задницу. Ты помнишь, так это делалось и в твоём убогом танцклассе.

Единый стержень, образованный подтянутостью бёдер, опорной ноги и поясницы, даст возможность успешно приобрести апломб, развиться технике, а следовательно и артистизму исполнения. Но руки, руки - главные помощники в танце. Каждая из них обязана знать, что делает другая, это тебе не подача милостыни, а хозяин их - должен знать, что делают они обе. Что же они делают? Они содействуют. Они участвуют в исполнении, они соучаствуют. Они содействуют всему действу: общей устойчивости тела, на полупальцах ли оно или на пальцах, помогают во всех видах вращения, на полу и в воздухе, дают вращениям форс, содействуют их мощи. Особую роль руки играют в больших прыжках, где, энергично содействуя взлёту и задержке в воздухе, oни одновременно сохраняют и подчёркивают рисунок позы. Три позиции рук и подготовительное их положение, тщательно выученные и тщательно соблюдаемые в тренировочной работе, открывают неограниченные возможности и позволяют отступать от академических канонов, чтобы получше передать пластический смысл исполняемого, как бы это ни было трудно. А это - по-настоящему трудно: пластикой передать страдания распинаемого, корчи сжигаемого живого тела.

Форма трёх позиций всегда будет как бы просвечивать сквозь различные отступления от них. Руки смогут сознательно управлять движениями всего тела даже там, где новые па танца будут сильно отличаться от классических канонов... А ты, дорогая, что делаешь этими руками ты? Занимаешь их абсолютно бессмысленными хлопотами, отвратительно скребёшься, подтягиваешь дурацкие шорты... Окстись, дурёха, схлопочешь ещё раз под задницу, и впридачу оплеуху.

Ну-ка, всерьёз за настоящую работу. Пока ещё не явились к тебе обученные партнёры, и дело не дошло до сложных поддержек. Пока ещё дело дойдёт до заносок, больших прыжков и развития в них элеваций - давай-ка займёмся элементарными упражнениями для рук, которые ты запускаешь куда попало: итак, размер три четверти. Если хочешь - для начала медленный вальс. Хотя вообще-то вальсом тут и не пахнет, но это для начала: после запустим его поскорее, rapido. Встать боком к палке в первую или пятую позицию, опереться на ребро жалюзи одной рукой, другая в подготовительном положении. Прежде, чем выйти на площадь самой, надо как следует подготовиться. На два такта рука сейчас поднимется в первую позицию, потом ещё на два - положение сохранится, ещё на два - опустится назад. И так два раза, и ещё четыре раза.

Теперь нога. Battements tendus вперёд, начинаем с первой позиции. На первую и вторую четверть работающая нога выдвигается вперёд носком в пол, на третью четверть выбрасывается на 45 градусов. Повторить упражнение четыре раза, потом исполнить его в сторону и назад! Шесть раз, восемь раз! Мышцы сами исполнят, не сомневайся, они сами испытывают тягу к движениям, тяга распирает их изнутри, потому что они сами и есть тяжи, а ты - только свидетель их работы, зритель. Они сами жадно желают движений, они изголодались по движениям, в движении их жизнь. Пусть тебе и не слышна музыка, но зримая музыка движений тебе отлично видна, чего ж тебе ещё? Не мешай её двойному ходу, на поверхности и внутри, это как дуэт, двойной канон: скрипка наверху вывизгивает мелодию, а под нею колотится тамбурин, тянет её вперёд, продлевает своей мощью мелодию. Они изголодались друг по другу. Длящаяся музыка - это дление творения, они соединились, скрипка и тамбурин, чтобы соучаствовать в нём. Чтобы пожрать друг друга и сплясать вместе - уже не дуэтом, а единому одному. И я спляшу с тобой, и я пожру тебя, родная, будь уверена. Обглодаю твои косточки подчистую. Ибо я - сам голод.

Всё у нас получится, только не ленись. Не то я подстегну тебя, да не ладошкой по попке, а кулаком в рожу, пинком ноги под сраку, кнутом вздую тебя, кляча ты дрожащая, вонючая от пота! Если я подстёгиваю и вздуваю над землёю небо, и кнут мой сотрясает земную кору, а мощь ударов плавит породы, если я двигаю горы - что ж я, не сдвину с места тебя? Да я скорей порву в клочья твою облезлую, всю в мерзких пятнах, шкуру! Вот, я развязал повод твой, простёр руки на живой гроб твоих костей - я насильно выведу тебя, упирающуюся, на площадь, в собрание живых, в жизнь. Или приведу к смерти, сучка ты позорная, вся в грязных слюнях и в течке, но это всё равно: смерть - дом собрания всех живых. Не жди пощады - ждут жертву. Ты ожидаешь света - придёт тьма: почерневший не от солнца, от голода, свет. И распадается голодный день твой, обнаруживая черноту внутри себя, и белый день становится ночь. Ты сама почернела, дрянная чернавка, но не от солнца и пыли, а от тьмы, в которую я и среди дня пеленаю тебя.

Ну-ка, ответь мне. Скажи то, что тебе хочется высказать. Тебя же мучают, и всерьёз - а ты молчишь. Слушай, должно же и тебе чего-нибудь хотеться по-настоящему! Не на одни же жалкие препирательства со случайными встречными на тему мужчина-женщина ты способна... Ну! Если ты не способна ответить соответствующим ударом на удар, так выкрикни хоть что-нибудь, но от всей души. Начто же вдувают души, если не нато, чтоб они вопили. Зачем я тебя вздул, если не затем, чтоб завопила ты?

- Скоты, мучают беспомощную женщину, - бормочешь ты. - Куда смотрит полиция!

Туда же, куда и ты, цыпка! Храбро прижимаясь к запечатанным жалюзи. Ну и словечки же ты находишь, ими только смешить... Ладно, и они сгодятся на топливо. За неимением настоящих дров - и такая травка поможет подогреть пока ещё холодный наш гнев. Он всё пожрёт, станет горячей и легче. Ещё легче он понесёт нас, вынесет сквозь планки жалюзи и донесёт до середины площади. Придвинет к белой плясунье, пристроит к ней и встроит в неё. И мы поможем ей преодолеть пределы тела, сокрушив их с нашего краю: извне. Эта беспомощная женщина - ты, а ты - я, надвинемся друг на друга, обнимемся и вдвинемся друг в друга, и будем мы. И нас, триединых: тебя, меня и белую плясунью вознесёт наш общий гнев, как пушинки с ощипываемой куры, к небесам, дорогуша ты моя гадкая, мерзкая ты скотина.

А он, cвятой гнев - уже тут, он уже легко несёт нас вместе. И потому происходящее с нами троими внизу на площади читается тобою сквозь планки жалюзи так легко, будто оно происходит внутри тебя и читается между твоими рёбрами. И дано в простейших, давно канонизированных формах: притчи или аллегории. Без усилий, без спотыканий читается оно слева направо, тем же путём, которым движется теперь плясунья - и которым час назад двигалась ты сама. Вот, читаем мы, сплошная крыша кепок разламывается, впуская в пролом белую плясунью и нас, опеленутых общим на нас троих саваном, потемневшим от пота и многочисленных стирок. Кордебалет расступается, освобождая для нас необходимое пространство сцены.

Вблизи нас остаются только двое. Один - со скрипкой в руках, у него из-под кепки свешиваются на плечи седые волосы. Другой, помоложе - с прижатым к груди бубном. Это долгожданные музыканты, нехорошо опаздывать к танцам, козлы. Вам следовало явиться вовремя, чтобы дать необходимое, хотя бы на два такта вступление. И вот результаты вашего опоздания: лишённые должного приготовления к танцу - мы вдруг спотыкаемся о кочку, торчащую между плитами, и обрушиваемся на камни ничком. Никто, даже ловкий парень без пиджака, в клетчатой рубашке, не успевает нас поддержать. Рухнув, мы переворачиваемся на спину, и сразу выгибаемся мостом, упираясь пятками и затылком в камни. Наш саван бесстыдно задирается, открывая, навязывая всем наши тёмные, широко раскинутые колени, эти мощные медные чаши. Навязывая их вместе с третьим, особо сложным коленом танца: в лежачей позиции. Внимание, показываем только раз: вот так правильно, вот так принято... Ну-ка, повторить! Облачка пыли вздымаются из-под наших пяток и темени.

Толпа кепок сдвигается вокруг нас плотней, но держится на почтительном расстоянии. Площадь накрывает крышка из составленных зонтиков, с дыркой в центре для выпуска скопившихся под ней паров. Музыканты готовятся играть - и мы приготовились следовать музыке. Мы так давно желаем этого, и жадно желаем, разве нет? Давай-ка вытащим из сумочки и включим наш диктофон, чтобы после можно было без труда повторить урок и усвоить его как можно крепче. Мы усвоим его, лишь бы не явился кто-нибудь ещё и не помешал нам. Например, какой-нибудь опоздавший к началу репетиции представитель знати.

Так и есть, накаркал таки чёрный наш рот... Из задника сцены, из рамы церковного портала действительно выдвигается новая скульптурная фигура. Это, конечно же, ревнивый prete. На нём чёрная сутана до пят - мужской вариант нашего белого савана, его близнец. Приём превосходный: близость усиливает контраст. Вековая пыль, набившаяся в складки сутаны и лица padre, углубляет их. Такой грим делает скульптуру грубой, но сценически выразительной: злобная гримаса маски видна и издалека. Высокомерно не спускаясь даже и на одну ступеньку ниже, священник приказывает что-то своей пастве. Пытается опять помешать нам, гнусный фарисей. По его приказу двое в кепках, притворяясь, что оказывают нам особо сложную поддержку, поднимают нас на руки. Один из них тот самый парень в клетчатой рубашке. Он такой среди них, сплошь чёрных, один: клетчатый. И потому хорошо заметен. Мы выгибаемся, корчимся у этих двоих на руках. Но они ловко делают своё дело: отнимают у нас белую плясунью. Не говоря нам ни слова - они ставят её на ноги и уводят прочь, к платановой аллее, на ходу одёргивая ей саван.

Мы остаёмся на середине площади, окружённые толпой, намеренно мешающей нам последовать за уходящими. Наша плясунья удаляется от нас, вяло переставляя распухшие ноги. Неизвестно, смогла бы она двигаться самостоятельно, не закинь они её руки себе на плечи, эти двое: клетчатый и чёрный партнёры. Кордебалет выжидает, пока они достигнут портала платановой аллеи, потом следует за ними, одна кепка за другой. Пылевая позёмка порывается за шаркающими подошвами и укладывается мелкой рябью на плиты.

Замедленно втягивается в провал аллеи караван серых от пыли чёрных горбов... Padre так же замедленно отступает в свой портал... Через минуту сцена становится пустынной. И мы тоже покидаем её. Удаляемся к себе в гостиницу, втягиваемся сквозь щели жалюзи в свою комнату, сквозь щели своего тела - назад, в его изученные края. Оттуда, сверху и издалека, опять осматриваем сцену: да, площадь внизу снова абсолютно пуста, как и полчаса назад. Репетиция распущена, все отпущены к своим собственным обыденным делам, восвояси.

Но я - я не отпускаю тебя, ты больше не останешься одна. Моя поддержка непритворна, абсолютно надёжна. Я могу держать её сколько нужно, хоть и двадцать лет, если потребуется, пока тянется жара и длится экзерсис.

Прочитанное сквозь щель жалюзи болезненно уязвляет тебя. Так и должно быть: ты ведь соучастница и должна делить все тяготы предприятия с другими. Твои натруженные мышцы выкручивает та же боль, какая взламывала и корчила белую плясунью. Глядя на застывшие страдальческие складки твоего лица, их вряд ли уже удастся разгладить, в этом не усомнишься. Неужели и то - тоже женщина, вот какая мысль отложилась на тебе этими складками. Какой жуткий жребий, ужасная судьба! Или... жребий и судьба не тождественны, не одно и то же? Скверная, омерзительная догадка. О ней в канонических писаниях не найдёшь ничего, только следы подчисток в соответствующих местах, только дыры умолчаний. Но дырки, оставленные изготовителями фальшивок, бесстыднейшим образом выдают правду. Ты её узнаешь и без очков с диоптриями: метили в тебя, только попали в другую. Вот что содержится в этих дырках. Ты успела увернуться... на этот раз.

Учитывая твои задатки - никаких сомнений: этот раз вовсе не последний. Ты это знаешь сама. Ты сама развивала свои задатки, сколько хватало сил. Имею с ними дело и я, один за другим уничтожая их. Мы привыкли доводить до конца всякое дело, доведём и это. Ручательство тому - твоё неудовлетворённое, мучительное желание досмотреть прерванное зрелище. Доучаствовать и в нём до конца. Оно будет, будет продолжено, продлено для тебя, верь. Будущее обязательно будет, оно вот: уже подбежало к тебе совсем близко, уже нашло себе место и убежище в тебе. Продолжение обязательно последует, оно уже дано и длится, это его время - и оно тут: теперь, после того, что мы с тобой видели, они не отвертятся, ни за что.

- Отрицать после того, как я видела всё собственными глазами? выкрикиваешь гневно ты с таким облегчением, что звучит оно гордо. - Ха-ха! Глянула бы я, как у них это получится. Попробуют они у меня теперь упереться рогами. Уж теперь-то я им рога обломаю враз. Да я сама устрою им продолжение, если они упрутся! Устрою, даже если придётся сплясать самой.

Жилет прилипает к груди, пот льётся на живот и ниже. Но он уже не раздражает, напротив, усиливает облегчение. Вместе с ним изливается лишнее напряжение. Верно, рабочий пот всегда освобождает от него. Ты вспотела не меньше, чем белая плясунья, это надо признать, хотя ты всего лишь подплясывала ей. Что, если ты и в остальном неотличима от неё? И её жребий и твоя судьба одно и то же, поскольку гонят вас к одному и тому же? А вдруг во всех зеркалах, если глянуть в них теперь, ты увидишь не почерневшую себя, а белую её: твою коренную, верховную ипостась?

Ты не возвращаешься к зеркалу, чтобы проверить это подозрение, подтвердить или опровергнуть его. Напротив, опасаешься даже глядеть в ту сторону, откуда оно так зазывно мерцает, притягивая тебя. Ты отлично знаешь, в чём причина опасений. Слишком хорошо они известны, эти опасения и этот давний источник тяги. Они известны тебе давно, с тех пор, когда ты ещё и говорить-то как следует не умела - а они уже были тебе даны.

Да, ты тогда старательно упражнялась в говорении, хотя ещё не слишком уверенно ковыляла на своих кривоватых ножках. И в какой-то миг будто впервые, совсем новыми глазами глянула в зеркало маминого шкафа, и обнаружила там чужую девочку с упрямым лбом, укравшую твоё любимое платье. После минутного панического испуга, а потом - неудачной попытки уговорить, ты накинулась на воровку, чтобы придушить её и отнять силой украденное, взять назад своё. Последствия твоего нападения были вполне предсказуемы. Они соответствовали общепринятым канонам таких происшествий: разбитое вдребезги зеркало и глубокие порезы рук, из которых хлестала кровь. Но среди них нашлись и не вполне канонические: после того случая ты долго не подходила к зеркалам, обходясь без них - и обходя их далеко стороной. Ты не решалась глядеть и на другие блестящие предметы, страшась и там встретиться взглядом с мстительным твоим врагом, нанесшим тебе увечья. Вот из-за чего ты впоследствии не носила платьев, и папочка твой со своими штанами тут не причём.

Не совсем каноническое заболевание вскоре прошло бесследно, как и предрекал, ехидно посмеиваясь, папочка. Если не считать следами установившуюся привычку к штанам - и неприязнь к юбкам. Прошлo, правда, не без паники со стороны мамы и участия психиатра. Но вот выяснилось, что не навсегда. Ведь и сейчас ты пытаешься опять обойтись без зеркала. Взамен его отражений - сама отразить себя, вдруг ставшую тебе чужой девочку. Держась подальше от зеркала, ты теперь осознанно повторяешь движения белой плясуньи, пародируешь хромоту горбатого тарантула. Это совсем новая для тебя задача. Для тебя, которая столько лет вырабатывала каноны размеренности и текучести движений, а теперь вот так же старательно разрушаешь выработанное, чтобы выстроить на его руинах безобразные, не соответствующие никаким канонам судороги.

Осваивая эту новую задачу, и выражающие её непривычные движения, ты обследуешь себя всю наощупь. И обнаруживаешь на себе незнакомый, чужой пот. Конечно же, незнакомый: он так несвеж, такого у тебя не бывало никогда. Но не так уж он чужд тебе: ведь это мой пот. И вот, его изливают все без исключения твои ткани, налившиеся чавкающей жидкостью так, что сквозь них уже не прощупать даже самых мощных костей. Будто все они - продолжение вздутого, заполненного до последнего угла чрева. С его натянутой, как на тамбурин, кожей. На ней повсюду бесформенные пятна пигмента, особенно много их вокруг хамски выпяченного пупка.

Что ж, скажешь, и пузом подхватила загар, не заметив, что жилет расстегнулся? Объяснишь это тем, что позировала цирюльнику и священнику с голым брюхом? Не смеши, эти пятна посажены не снаружи - изнутри. Это выступивший наружу пигмент гнева, его природная естественная окраска. Она проступила вместе с ровным его вспучиванием, разогреванием в тигле чрева, и излилась на поверхность твоего брюха. Ты по-прежнему предпочитаешь ссылаться на воздействие яда, тебе что, хочется яду? Смотри, каждому - по его вере... Простому - только тогда простое объяснение, когда оно действительно просто.

Ты ищешь других свидетельств, тебе недостатoчно моих слов? Они находятся сами, получи: вот эту стреляющую боль, непонятно - откуда она берётся. Да отовсюду, дура! Она свидетельствует, горько кричит о себе сама. Ты яростно накидываешься и обследуешь все укромные места, разрывая их ногтями одно за другим, причиняя себе другую, сладкую боль: подмышки, канавки, ложбинки, все ложные входы, и у входа отнюдь не ложного обнаруживаешь вскочивший фурункул. До сих пор к тебе не приставала эта дрянь.

Свежезакипевшая волна исступления выкатывается на тебя оттуда, из неложного входа, преобразившегoся в выход. Из-под схваченного под шортами стальными сухожилиями крепкого лобка. Ты впиваешься в фурункул пальцами, большим и указательным. Из него на нежные мышцы выстреливает горчично-зеленоватое содержимое. Самый тупой филолог легко определит истекающее содержимое фурункула заключённым в нём самом словом: фурор. Да, сама неистовость истекает из недр твоих через заработавшие, вскрывшиеся в телесной коре вулканы, так ты ею переполнена. Это уж слишком, затравленно бормочешь ты своему телу. Это предательство из тех, которые не прощают. Такая жара, по слухам, толкнёт и собственное тело на предательство? А слухи, говорят, как и всё другое, рождаются на этих жарких небесах? Хорошо же, тогда я тебе подбавлю жару, покорчишься у меня ещё, предатель. Я тебя доставлю поближе к источнику всех предательств, к небесам. Продолжая выборматывать всё это, ты настежь раскрываешь окно, развернув руки в открытое положение. И возвращая их в прежнюю позицию - с треском распахиваешь жалюзи. Руки, а за ними и половина твоего тела оказываются снаружи, за рамой окна, отданные во власть невидимому солнцу.

Но жара и по ту сторону рамы уже вовсе не та. В запертой комнате, оказывается, она намного мучительней. Пот льёт с тебя ручьями, может, поэтому тебе становится легче? Нет, просто день неуклонно приближается к вечеру и всё точней подстраивается под него: обезьянничая, уже пародирует, перенимает некоторые его черты. Ты пригибаешься к подоконнику и заглядываешь за него вниз, с хрипом выпуская задержанный в лёгких воздух. Обнажённая грудь прижимается к обшарпанной деревяшке. Поднявшиеся дыбом кусочки пересохшей краски поскрёбывают сосцы. Но ведь это поскрёбывание слегка утоляет зуд, и ты осознанно подыгрываешь ему, пошевеливая плечами и разводя локти, расправляя подкрылки. Рама окна царапает их, ты прижимаешь их к ней плотнее, будто ты птичка и пытаешься раздвинуть прутья своей клетки пошире, чтобы впустить снаружи ещё одну порцию воздуха.

Ты оглядываешь площадь. По всему её краю - по-прежнему слепые жалюзи, только одно твоё распахнуто. Совсем рядом - матовая, пропыленная крыша "Фиесты". Твой взгляд перемещается поближе к основанию гостиничной стены и обнаруживает под самым окном, метрах в трёх по вертикали, лысеющий крепкий череп. Тебя совсем не поражает отсутствие на нём кепки, ничего удивительного, это череп затворника Адамо. Так, должно быть, и простоял всё это время, изгой, подглядывая за действом от границы своей территории. Не решаясь переступить её пределов и вступить в чужие края, в иной удел, присоединиться к активным участникам и стать соучастником общей участи, разделить с нами удел и судьбу. Снова - подглядывая за чужой жизнью, но ведь теперь уже не в дверную щель или замочную скважину. Это - ещё один успех, при нашей-то бедности на успехи.

Услыхав шум наверху, он поднимает голову, глядит тебе навстречу. Сейчас на нём нет очков. Глаза его обнажены. Протянутый к тебе их взгляд гол и беззащитен. Он переполнен влагой. Его прикосновение ощутимо, как прикосновение дотянувшейся до цели руки. И это прикосновение - не трогательное касание, а оглушающий, свирепый удар. Ты пытаешься парировать его, скрещиваешь с ним свой взгляд. Словно пытаешься отбить его руку - своей. Не отбить - так сломить её, прижать к стойке. Столкновение скрестившихся взглядов можно услышать, если захотеть. Оно - звучный шлепок влажных ладоней, сухой треск креплений сцепившихся пальцев, всё вместе - лязг заискрившегося железа. Так ваши взгляды, до сих пор несоединимые, сливаются в один и соединяют вас надолго: на миг. Это властный миг, всевластное дление увлажнённых, слившихся в один взглядов мужчины и женщины, теряющих свою душу ради не своей души. Это слившиеся в одно вдох и выдох потерянных для себя душ, долгий и слитный, как молния и гром, вздох души единой. Он каждый раз впервые, словно каждый из людей всякий такой миг - первомужчина и первоженщина, вместе вздыхающие об утерянном рае. Каждый - тот единый, подлинный первочеловек, выдохнувший назад вдохновенную в него душу, вернувший её своему создателю ради спасения души. Пока этот жертвенный выдох длится - всё подвластно ему, подвластна ему и ты.

Ты в его власти до тех пор, пока перед твоими глазами не появляется чёткий образ четырёхспального корыта с растерзанным покрывалом. Пока тебе не подсовывают этот образ, пока я не спохватываюсь, чтобы его тебе дать. А чтобы усилить эффект - подсовываю следом и другой: истерзанный труп на коленях Глиняной Мадонны, и точно с таким же бычьим взглядом, коровка. Узнав его, ты мгновенно хмуришься, будто тебя намеренно грубо выудили из сновидения. Ну да, тебе знаком этот метод. Он ведь и твой собственный. Ты его применяла не раз. Ну так прочувствуй его теперь и своей шкурой. Ага, вот ты и отпрянула от окна, в глубину комнаты. Авось, хоть этот урок ты усвоишь сразу. И впредь не станешь разжигать ничью ревность, милашка.

Скотина, думаешь ты, заливаясь уже вся тёмным пигментом. Точно, это животное тогда разглядело царапины на бёдрах, потому и позволяет себе так нагло пялиться на твою грудь. Но он прав, надо бы прикрыть её... и вообще переодеться: жилет насквозь промок от пота, и на нём вон расплываются тёмные пятна. Переодеться, это несложно.