32739.fb2
Только от всей его правоты - как от козла молока, скупая скотина не подарит тебе ни юбки, ни платья. А я вот подсуну тебе ещё две спасительные картинки, совсем свежие, краска не успела просохнуть: платье на чужой девочке-воровке и белая плясунья в саване среди благоговейной толпы. Пусть они, такие разные, сольются в твоём воображении в одно. Если всем этим козлам такое по душе - не станем с ними спорить, воздадим им по вере... по их же мере.
Не колеблясь больше, ты достаёшь из тумбочки ночную рубаху, натягиваешь на себя, а поверх рубахи - жилет. Ансамбль словно приготовлен для тебя загодя, задуман и исполнен заранее, так ловко совпадают у обеих частей нового наряда вырезы отсутствующих рукавов. Несмотря на отвращение, ведь ты влезла голым телом в чужую застиранную тряпку, нельзя отрицать удобство такой одежды. А выглядит всё это... Что ж, когда прикрыта верхняя часть рубахи, в нижней, торчащей из-под застёгнутого жилета, наверное, трудно заподозрить бельё. Просто белое платье, в нём хоть под венец, если б оно не было таким ветхим. Но нам с тобою, крошка, не под венец. А если под венец - то терновый. Это шутка, не дёргайся.
Вот теперь ты заглядываешь, наконец, в трельяж. Без этого не увериться вполне, что твой новый наряд выглядит отлично. Из зеркал навстречу тебе встают три чудовища: три насупленных, порочных, потасканных мальчика с предательскими тенями вокруг глаз. С налитыми жидкостью мешками под нижними веками, со всклокоченными волосами. В комнату вступают и обступают тебя три развратных старичка с дрожащими блудливыми ручками, в белых подвенечных платьицах. Вот и весь твой благоговейный кордебалет. Попробуй-ка ему теперь заявить, что ты не трансвестит.
Но ты горделиво заявляешь всем им, присутствующим и тем, которых в комнате нет:
- История закругляется, дорогие мои. И никому из вас от этого не отвертеться.
Ты это могла бы сказать прямо себе, без посредников. И без неизбежных при посредничестве искажений: ну, мне теперь не отвертеться.
В душ ты не идёшь, на него нет времени. Пока дождёшься, что из него выпадет капля, успеешь поседеть. А ты теперь очень спешишь, будто боишься опоздать на свидание. Это верно, оно уже назначено. Опаздывай на него, или нет, оно всё равно состоится. Но если не поспешить, и хоть чуточку задержаться, то напряжение сдерживаемого стремления к свиданию: его содержание, превысит возможность сопротивления ему: его форму. Форму, так похожую на упорное ожидание, в которой напряжение должно сгуститься, но не разнести её на куски. Задержись лишку - излияние сюжета взорвёт и его самого, и полетят от него осколки и щепки. И разлетится на куски вся твоя было крепко сколоченная, и вот уже наливающаяся предвечерним, предвенечным мраком фигура.
Да, грозные симптомы уже появились, они тут. Вон день твой, не только почернел, как ночь, но и распался. И единая позиция, с её дьявольски неразложимым, только на ту же единицу или на себя самого делимым номером, разломилась надвoе. Единое движение не сумело образоваться в ней. Снова сорвалось дельце. Оно опять разложилось на отдельные позы, на жесты.
Но ведь именно делясь на себя самого, распадаясь и обращаясь распавшимися частями к себе самому, сливается всё неслиянное. Разделённое на себя самого, получившее, наконец, себя как оно есть, как дано - оно отражается в себе, уже не нуждаясь в посредниках, во вспомогательных зеркалах. Хотя бы и точнейших из них: тысячемерных зеркалах небесных танцклассов. И если дьявольское неделимое число разламывается надвое, на две различные единицы, то сблизившись и отразившись друг в друге без посредников, близнецы снова сливаются в единое число одиннадцать. Не потеряешь себя - не спасёшь себя, и вот, обнявшись, пожрав друг друга, единицы становятся друг другом, вполне тождественные себе: два я пресуществляются в одно мы, две плоти в одну плоть. Так всё неслиянное сливается с собой в своём тождестве, так же, в конце концов, пожирает себя. Обнявшись с тобой, пожирая друг друга, сливаемся в нашем тождестве и мы, становимся и мы с тобой - мы.
Что ж, если так, тогда и неизречимое можно счесть уже изреченным. Установление неизлечимости болезни - назвать успехом в её лечении. При нашей-то пока кричащей бедности на успехи. При нашей омерзительной нищете.
И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей. И потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей, и будут два одна плоть.
-------------------------------------------------------------------------
ЭКЗЕРСИС IV НА СЕРЕДИНЕ ЗАЛА
(движения, adagio, комбинации)
-------------------------------------------------------------------------
СТАРТОВАЯ ПОЗИЦИЯ
Змей был хитрей всех зверей полевых. И сказал змей жене: вы не умрёте. Откроются глаза ваши, и вы будете как боги. И увидела жена, что дерево приятно для глаз и вожделенно, потому что даёт знание. И взяла плодов его, и ела. И дала также мужу своему, и он ел.
Мы обрушиваемся в холл с грохотом, будто нас спихнули с лестницы, на которую загнали ударами кнута. Послушные им и инерции падения, мы бодрым галопом проносимся мимо конторки. Что-то не слыхать за нами обычного гудения. Или выключен, наконец, магнитофон, или мелодию хорала подавляет, и заполняет собою весь холл, привитый ей аккомпанемент: трёхстопные перезвоны и продлевающий их гул. Словно наши пропыленные насквозь тапочки спрессованы в твёрдые копыта, так легко выбивают они все эти звуки из гранитного пола. Легче, чем из бубна.
Удары подгоняющего кнута извне и инерция внутри нас неразличимы по последствиям. Дистанция между ними, между внутренним и внешним, почти уже преодолена: пытаясь уклониться от ударов - мы впадаем в инерцию, а стараясь притормозить инерцию - неизбежно снова подпадаем под удары. Послушные им обоим, делающим одно дело, мы, ещё и не покинув последнюю ступеньку лестницы, уже выворачиваем корпус на самый экономный, прямой курс к выходной двери. Лёгким, уверенным галопом нас несёт этим курсом.
Кнут и инерция, до этого мига вещи несовместимые и сопротивляющиеся друг другу, теперь совместно прокладывают нам гладкий путь. По которому мы и катимся с ускорением. Перед нами с тем же ускорением расстилается и длится миг, который принято называть сейчас. Мы спокойно врываемся в сень его портала. Проносимся мимо застывшего у входа в его мрачный рай стража-первочеловека. Мимо исчерпанного прошлого, называемого... а, начто нам его имя: ему уже не быть, а сбывшемуся можно состряпать любое по случаю. Какая разница, если оно прошло. Начто ему имя, если оно само убыло. Оно не в силах дотянуться до нас, даже слабо потянуться за нами в наше будущее. Его хоралы не достигают наших ушей. Нас окружают и защищают от прошлого, и втягиваются за нами следом в проломленный ход только призрачные шумы, этот опеленавший нас и волочащийся за нами многоцветный флаг: поскрипывание пыли, шорохи ткани, свист подмёток и хрип нашего дыхания.
Этот миг соединяет все наши противоречивые позы друг с другом, налаживает сейчас наше движение. Проламывает перед нами прямую аллею, пролом в будущее, называемое потом. И всё же, не доходя одного шага до порога будущего, представленного сейчас порогом гостиницы, мы приостанавливаемся. Заколебавшись - замираем у его края, не преодолев его предела, хотя оно уже так близко, что дотягивается до нас уже сейчас. Оно близко касается, трогает нас, протягивается к нашему теперешнему и притягивает его к себе, зовёт: своими открытыми возможностями, надеждами, своей свободной неопределённостью. Оно хочет оставаться для нас самим собой: живым мотивом нашего теперешнего. Оно не хочет умереть, пресуществившись в теперешнее уже сейчас.
Но ведь и прошлое чего-то хочет от нас, если мы помним о нём, несмотря ни на что! Если оно так, по-своему, нежно зовёт нас своим молчанием из-за своей конторки. Пусть оно само и не в силах потянуться за нами, дотянуться до нас, зато притягивает глянуть на него ещё раз, призывает обернуться к нему. В нём всё так завершено, так совершенно! В нём всё сбылось: кончено, в нём нет неопределённости будущего, оно не изменит уже никогда. Оно исчерпано и кажется теперь навсегда неизменным. Оно притягивает к себе своей ясностью, привычностью, сладкой заунывностью своего молчания. Пусть его пения не слышно - но мы с нежным удовольствием слушаем его замедленный усталый шаг за нашей спиной. Чего же хочет оно? Оно тоже хочет оставаться самим собой: живой причиной теперешнего, оно тоже не хочет умирать.
Смертное прошлое, притягивая к себе, нежно требует позаботиться о нём, сохранить его, чтоб оно действительно было. Беспомощное и никого не обязывающее, не умеющее само себя сохранить так, чтобы обязательно быть, оно требует помощи себе. Настаивает, чтобы смертные вечно хранили его, не дали ему исчерпать себя до конца и кончиться, чтобы оно всегда сбывалось, а не навсегда сбылось, не скончалось и не закрылось для нас. Чтобы мы всегда открывали наше прошлое, всякий раз заново, постоянно извлекали из него новые причины теперешнего, подстраивали его под наше теперешнее, буднично заботясь о нём. Прошлое само, ища себе поддержки, подпирается теперешним, налегает и упирается в него, в свой конец: свою смерть. И оно умрёт, если о нём особо не позаботиться... Его забудут. А о будущем - чего заботиться? Оно бессмертно, оно обязательно будет, и о нём никогда не забудут, ведь нельзя же забыть то, чего не было. Того, что ещё и не начало как-то быть, не забыть. Не будучи, будущее без всякой помощи, само держится открытым, разумно удерживаясь от своего конца, не переступает порог теперешнего, только подступает к нему. Надвигается и благоразумно не наступает на него, вызывая к себе за порог нас. Из-за своего порога будущее вызывает, притягивает нас к себе навстречу, требует нашего встречного надвижения, оставаясь собой, мотивом нашего теперешнего надвижения. Оставаясь источником всякого надвижения отсюда, где мы теперь, источником всего, что с нами теперь тут.
Взаимным притяжением прошлого и будущего смертный прикован к ним, пока остаётся собой, пока жив. Взаимное тяготение приковывает их и друг к другу, причину к мотиву, а желание остаться самим собой отталкивает их друг от друга, мотив от причины. Сила их тяжести насильно заталкивает и причину и мотив в каждого смертного, а самого смертного между ними, между этим прошлым и тем будущим, в его теперешнее. А затолкав - взаимным натяжением того и этого держит смертного тут, между тем и этим растянутым, в трещине между прошлым и будущим распятым, и отныне его место - только тут, вот оно: его время между рождением и смертью, его жизнь. Жизнь, это смертное наше натяжение вот тут, между тем и этим, трогательная дрожь натянутой струны между этим и тем, затрагивает нас до слёз. Чтобы нас не разнесло в клочья этой дрожью, чтобы остаться собой, мы напрягаемся и силимся не дрожать: храбро жить. И своими напряжёнными усилиями не дрожать - усиливаем натяжение, а усиливая своё натяжение - мы усиливаем свою дрожь, ускоряем и разгоняем размах наших колебаний до сомнения, а стоит ли вообще так жить. Размахнувшись так широко, колебания наши: жить или не жить - сейчас же выходят за пределы жизни вот тут, сомневаясь так широко, мы думаем о жизни уже оттуда, со стороны, как посторонние. Мы преодолеваем пределы жизни, перемахиваем через её край на ту сторону, и сейчас же попадаем в другие края: там мы уже не живём, потусторонние, теперь мы начинаем просто быть. Колебания в тех краях - теперь они совсем другие колебания. Теперь это нарастающая смертная дрожь куколки, не решающейся оставаться собой, какая она есть теперь, и в то же время не решающейся освободиться от себя, пресуществиться в бабочку и сейчас же вот умереть. Предстоящее высвобождение из бессмертной куколки бытия для смертной бабочки жизни, вот что такое эти наши беспокойные колебания у порога гостиничного холла. Вот что стоит перед нами, за порогом гостиницы: смертная беспокойная свобода.
В то же время позади нас, в спокойно стоящем за нашими плечами, в неподвижно сидящем за конторкой прошлом смерти уже нет, уже не может больше быть: что было, то уже прошло. Страж конторки уже сидит там, как мёртвый, а мертвей мёртвого не станешь. В мёртвом прошлом смерти нет, но свобода... Раз прошлое всякий раз так охотно подстраивается под наше теперешнее, то какая-то свобода в нём есть, должна быть. Что свобода заключена в смерти - вовсе не так глупо, как кажется: да, прошлое располагается позади нас, уже несомненно пройдено нами, но становится оно прошлым лишь потом, после того, как мы сейчас вступаем в наше теперешнее, позже, в будущем, и это так же несомненно. Таким, расположенным там же, где и свободное будущее, зовущим нас из будущего прошлое трудно вместить даже в воображение, и потому пройти мимо, чтобы не зацепиться за него, отмахнуться от него вполне возможно. Но не хочется: совсем немножко не хочется, чуть-чуть. Пусть и нельзя вместить его в себя, но ведь можно самим хотя бы отчасти совместиться с ним в соответствующем движении, и проделать это движение, повернуться к нему лицом, совсем не трудно. Слегка обернуться к нему, и хотя бы так ответить на его требование, на его слабый и нежный зов.
Желание обернуться к прошлому похоже на слабый приступ голода. Его куда приятней удовлетворить, чем отмахнуть или подавить. Так для жены куда приятней, проходя мимо по своим делам, зацепить уютно устроившегося в кресле с газетой в руках, наскучившего мужа, чем обойти его. И вот этого-то тихого нежного щебетания недавнего прошлого, его зова не снаружи - изнутри, неотличимого от еле слышного ворчания кислот немного проголодавшегося желудка, настойчивого зуда обыкновенной привычки не осиливает ни инерция мига, ни наша собственная инерция. Этот зов изнутри обращается к нам, как к себе самому. И мы, поколебавшись, оборачиваемся к источнику зова, к себе.
Наше тело пробует выразить этот внутренний оборот пируэтом. Это удаётся ему лишь наполовину, но этого как раз достаточно, чтобы развернуть нас лицом к конторке. И мы видим утомлённое и обнажённое, не замаскированное полупрозрачными зеркалами очков лицо прошлого. И его ничем не прикрытый взгляд. Всё тот же, теперь уже навсегда неизменный. Смахивающий на жалко протянутую, готовую жадно схватить любое нищенское подаяние руку.
Готов, усмехаемся мы, снова скрещивая с этим взглядом свой. Совсем загрустил... гнусный парнишка. Ещё бы, ведь левая рука его, протянутая за милостыней, отлично знает, что делает правая, грабящая на большой дороге проезжих. Знаем и мы, и сейчас легко парируем этот обманный выпад слева, встречаем просительный, размягчающий взгляд твёрдым своим. Не уступаем ему и не отступаем перед ним, не мигнув, останавливаем устремившуюся к нам за подаянием руку одним лишь строгим сведением бровей. Прорезавшаяся между ними вертикальная морщина глубока, её вряд ли уже удастся разгладить. Суровое выражение, по-видимому, навсегда застыло на верхней половине нашего лица. И потому мы усмехаемся лишь нижней половиной. Собственно, одной верхней губой, даже одной только её частью. Но так, что обнажаются до корней на левой стороне верхней челюсти два резца и клык.
- Ну, подходит мне такое, dottore? - интересуемся мы, продолжая так смеяться. И дважды прокручиваем на полупальцах своё тело вокруг его вертикальной оси. - Сойду теперь за пациента... сбежавшего из психушки?
Подошвы свистят, и в этом весь эффект в целом довольно сносно выполненных полных пируэтов. Прилипший к потным бёдрам подол рубахи не развевается, а мы рассчитывали именно на это. Но прошлое не удивить неисполнившимися планами на будущее. Прошлое всегда подозревает, и не без оснований, что будущего у него вовсе нет.
- Вполне, - глаголет оно свои тривиальные истины устами Адамо. - Так ты и за бабу сойдёшь.
- За корову, ветеринар, - ворчливо поправляем мы.
- Всё роемся в чужом споднем... Ну, и нашла там, что искала?
Сейчас такой тон устанавливается между нами легко, с первых же слов. Теперь и самый тупой наблюдатель не сможет отрицать нашей бесподобной общности, подлинной родственности, глядя на нашу такую дружелюбную... супружескую ворчливость. Не отговорится бессодержательным определением подобия всего лишь сошедшимися в один миг и точку соразмерностями, наблюдая за уже не колеблющейся стрелочкой семейного барометра, указывающей стабильный уровень атмосферного давления, одну и ту же длящуюся во всех точках и мигах погоду: суховатую привычку.
- Как видишь. Ну что, по-прежнему будем запираться? Учти, сладкий мой, для меня уже не секрет, что именно ты прикрываешь своим ничегонеделанием, якобы принятым у вас традиционным dolce far niente. Мне вообще уже известно всё, известное тебе. Так что, нам обоим всё известно распрекрасным образом.
Разумеется, все распрекрасно знают, о чём идёт речь. У поднадоевших друг другу родственников мало тайн, кем-нибудь из них ещё непрояснённых.
- О! - снова получаем мы тот же грустный взгляд. Сам виноват, коли пропускаешь или зазываешь в спальню супруги взломщиков, сам же и создаёшь причины для последующих печалей. И это ещё не самые горькие из них, сахарный ты наш.
- Наконец-то мы заговорили, как принято в полиции, - дополняет он свой взгляд контрастирующим с ним, ироничным тоном. - Вот это уж точно нам подходит.
Сочетавшись с печальным взглядом, реплика его теряет часть ироничности, и опустевшее от неё место сразу заполняет нечто иное. Можно назвать это иное сочувствием, почему нет? Слово не имеет большого значения, зато назвав его так, а не иначе - можно расценить сочувствие как готовность, наконец-то, поддержать нас в предстоящей работе. Да-да, всё ещё только предстоящей. Мы без излишнего обдумывания принимаем оказываемую поддержку в нашем отныне открыто общем деле. Чего тут думать, поддержка эта вовсе не новость, как и сама фигура парного пируэта, её уже оказывали. Она проявилась позже, просто осознана позже, сейчас, - это да. А в действительности она просто продлена. Разве шмон в комнате не был уже совместным действием, начавшимся задолго до самого шмона? Разве не творили его мы вместе, все? Да, так оно и было, никто не станет этого отрицать, даже самый тупой из любителей отрицаний.
Чувство общности - о, это сладкое чувство. Оно так же уютно, как привычка, так же сигнализирует о надёжности хорошо согласованного дуэта. Хочется длить это приятное согласие, слушать ещё и ещё его сладкий зов. И, конечно, усилить его, потому что если его не усиливать, он быстро гаснет. Так уж слаб этот тихий зов, хотя и полон скрытой мощи. Чтобы усилить его - следует приблизиться к его источнику, вот мы и поворачиваем назад, и всё же возвращаемся к конторке... И занимаем хорошо освоенную позицию на привычном месте, как это и принято делать, если старт оказался фальшивым. Это наше место отмечено заранее прислонённым к стойке зелёненьким зонтиком, чтобы избежать ошибок. А чтобы вполне застраховаться от них - ещё и подсыхающей зеленоватой лужицей, почти уже высохшему овальному пятну, усыпанному жёлтыми кристалликами. И то и другое оставили тут мы сами.
Но одного лишь просто приближения уже недостаточно для усиления общности. После того, как наш желудок как-то раз вывернуло тут наизнанку, требуются средства помощней. Да, нужно бы проделать это ещё раз, но чем-нибудь усилив воздействие, проделать от всей души. Так-так, не обнажить лишь перед ним тело, а вскрыть его, обнаружить его интимное внутреннее, обнажить его исподнее, саму душу, высвободив её из-под спуда тела. Говорят же: излить душу, вот так и нам нестерпимо хочется теперь излить из себя всё - на него, для него. Вот, изливалась прежде душа наша в себя, а теперь желает излиться вовне. Вытягивание, высасывание излишков жидкости, оказывается, не вполне кончилось, есть ещё он, излишек. Хотя, казалось бы, откуда ему взяться?
Признания в детских слабостях, жалобы на папочкино насилие, все ли из них высказаны вслух, или нет, неважно: все они слишком слабое средство, ими не отворить полного излияния души. Да и он, первочеловек, слишком примитивен для таких тонкостей. Его грубую шкуру этими тонкостями не проколоть. Надо бы его самого раздеть догола, его вывернуть наизнанку - тогда дело пойдёт веселей. Ну да, когда змея видит одетого человека, она бежит от него, когда раздетого бросается на него, и обнимает его, схватывается с ним.
- А если я и вправду из полиции? - изливаем потихоньку мы, осторожно пробуя, как пойдёт это дело: излияние.
Но заносчивый первочеловек пропускает мимо ушей наше рискованное полупризнание, только плечами толстокожими пожимает, носорог.
- Всё-то ты бегаешь, вон как запыхалась, - продолжает он дудеть в свою зудящую дуду. - Не боишься, что от беготни снова стошнит?
Мы и сами уже сожалеем о том, что дали волю своему языку. И потому вместо раздражения глухотой слушателя испытываем облегчение.
- Нет, я чувствую себя куда легче, - так высказываем мы это облегчение. Не бегаю: летаю.
- Значит, корова порхающая, - поправляет нас он. - Ничего, с возрастом такое случается.
- Ну да, ты у нас специалист по крылышкам-подкрылкам, - хохочем мы. - А простой душ починить не в состоянии. Чем метафоры подыскивать, лучше бы вон... лужу прибрал. Воняет ведь. Или тебе нравится такой запах, извращенец?