32739.fb2
Её реплика плавно перетекает в жалкое, нерасчленённое на отдельные звуки скуление. Такое воздействие оказывает на неё тройной стук в дверь. Она вырывается из рук Адамо и забивается под конторку.
- Пожалуйста, отдай мне "Беретту", - выскуливает оттуда она, - она... служебная. Или пристрели меня сам, скорей!
- Будешь уезжать - верну, - обещает он.
- Так мне и папочка говорил, когда отобрал у меня балетные тапочки: пойдёшь на бокс - верну.
В короткой паузе она зловеще сопит носом и после этого продолжает быстрей, захлёбываясь рваными фразами, только чтоб успеть.
- Зачем ты врал, что твой папа купил этот дом? Всем известно, он всегда принадлежал вашей семье. Учти, я всё знаю про твоего папашку... И про твою прабабку, и про так называемое родовое проклятье, за которое вы все и наказаны наследственной болячкой. В цивилизованном мире этот принятый в вашей семейке обычай называется иначе: инцест. Но тоже наказывается, по суду, понял! А про тебя самого я знаю больше, чем всё. Ты понял? Я говорю о несовершеннолетней твоей сестрёнке, которую ты прячешь в комнате наверху, под замком. Значит, ты теперь просто обязан быть на моей стороне. Предашь - всё расскажу...
Стук в дверь, вдвое сильней и длинней прежнего, прерывает и эту фразу.
- Открыто! - вскрикивает Адамо и пригибается к столу, прикрываясь бруствером конторки, чтобы вошедшие не сразу его обнаружили. Осталось ему теперь только смыться в какую-нибудь щель. Да он так и сделал бы, только вот боится нападения и сзади, не решается подставить горбатую спину ей, своей партнёрше.
- Что ты можешь знать о семье и родине, бродячая сучка без рода и племени? - шипит он в её сторону, себе подмышку. - Мой бедный папа переехал сюда, на семейную родину, потому что... устал ждать. Никто не знает, с кем из нас это случится, и когда. Незнакомые с этим люди полны суеверий, они... жестоки, как ты. А здесь все как-то уже привыкли...
- И так добры! - сокрушённо, ай-я-яй, качает она головой в своём убежище. Их разделяет только столешница, на которую он налегает грудью. - А та, которая по слухам звалась Лилит, зачем сюда приехала, тоже устала ждать?
- Лючия приехала со мной, своим мужем! И через месяц с папой это случилось, хотя до тех пор за всю жизнь - ни разу, и виновата в этом она! Разве не случилось это и со мной, когда она устроила мне сцену? Не я ей - она мне, хотя это я узнал, что она с этим мерзавцем... Что они с этим пошлым брадобреем... У неё были козыри, и она ударила ими: до свадьбы я не рассказал ей про свою... про наше несчастье. Она сказала, раз так, у неё есть право на любую связь, с кем угодно, с любым скотом!
- Бедная Лючи-ия, муженёк завёз её в свою деревню и запихал к скотам, в хле-ев! - напевает она на мотив "Санта Лючия", уткнув лицо в колени и раскачиваясь всем телом, всё то время, пока ей рассказывают о своих несчастьях. Правое плечо ударяет в фанерную стенку, левое - в колено Адамо. Похоже, она не слышит этих ударов, как, впрочем, и длящегося его шипения:
- И тогда это и со мной случилось... Она настояла, чтобы меня отправили в Potenza, в больницу, ведь у меня от падения треснула бедренная кость. И ещё я сломал ребро, ударившись о шкаф, у меня его потом удалили... А она, пока я был в больнице, исчезла отсюда, никто не знает - куда. Двадцать лет о ней ни слуха, шляется, наверное, по миру, как ты... Можно подумать, глядя на тебя, это она вернулась. И отлично, и поделом мне, глупцу, что всё стало на своё место: мне следовало знать, что шлюхам и подобает шляться, туда-сюда. Что им ещё делать?
- Ты тоже такой добрый! - кусает она губы. Хлористая пена, стекающая из углов её рта на портняжные мышцы и ниже, на гранитный пол, сразу вытравляет в коричневом орнаменте жёлтые пятна. - Продал собственную жену в кооперативное пользование. Предашь меня, и это расскажу, всем. Во всех газетах, по телевизору...
- Ах ты... ты... тварь ты жалкая!
Всхрапнув, он запускает под стол руку со скрюченными, готовыми ухватить всё, что в них попадётся, пальцами. Она вжимается в фанерную стенку своей конуры, дрожащая от страха тварь, злобная собачонка. Железные когти сжимаются на её загривке, но вытащить из убежища не успевают: открывается входная дверь.
Приезжий переступает предел, отделяющий от внутреннего - наружное, от теперешнего - будущее, переносит его угрожающий рог через порог. Вступает оттуда сюда и замедленно пересекает холл, сразу наметив себе цель движения, конторку. Наметив, он уже не спускает с неё взгляда. Он в клетчатой застиранной рубашке, руки глубоко засунуты в карманы измятых кремовых брюк. На голове зелёная суконная шляпа со шнурком вокруг тульи и заткнутым за него жёстким коричневым султанчиком, похожим на загнутый рог. На ногах тяжёлые горные ботинки. Его спутник пытается следовать за ним, но рука приезжего проделывает соответствующий жест и padre приходится задержаться у порога.
Двигающееся к избранной цели по прямой тело приезжего когда-то сработано неплохо. И сейчас оно пытается подать себя таким же, неизменным, но это не вполне получается. Оно двигается так, будто намерено идти ещё очень далеко, но ведь ему уже известна довольно близкая цель движения, конторка. Оно старается держать прежнюю выправку, но апломб даётся ему с трудом: это тяжёлый труд механизма, преодолевающего мощное трение среды и собственных деталей. Сопротивление, усиленное разъедающей её и его сочленения ржавчиной времени. Простой шаг требует осторожности в обращении с хрупким меловым скелетом, слишком твёрдо поставить ногу или перенести на неё всю тяжесть тела нельзя, ударом и тяжестью можно переломить какую-нибудь кость. Выполнить это простое движение удаётся лишь непомерным напряжением связок, с риском сорвать их. Каждый шаг отдаётся судорожной пульсацией грудинной ножки ключичных мышц, передаваясь наверх, жевательным, и ещё дальше - височным фасциям. Отросшие на них седые хвостики ритмично топорщатся и опадают, ударившись в поля глубоко надвинутой на глаза шляпы. Они не скрывают, как это, конечно, задумано, а подчёркивают комизм отогнутых от черепа, смахивающих на бычьи ушей, украшенных кисточками волос, торчащих из раковин подобно пучкам иссохшей травы.
Мышцы его лица ещё в силах сдержать ироническую усмешку по воле хозяина, но волевые львиные складки кожи у рта и между бровей подрагивают при каждом шаге, отлепленные не напряжением подкожных тканей - их дряблостью, излишком скопившейся в них жидкости. Он сам может вызвать ироническую усмешку: подражающий самому себе лев. Не единорог - однорогий козёл, усушенный временем старикашка бык с обломанным рогом, неотличимый от множества других таких же, которым удаётся удерживать своё двигающееся тело в равновесии, и вообще вертикальное положение, только благодаря выработанной специально для выполнения этой задачи особой согбенности позвоночника. И, конечно, соответствующе согнутым коленям. Безжалостно ощипанное временем двуногое без перьев, единственное уцелевшее перо - и то на шляпе, он лишь отчасти владелец своего тела. Он и движение-то его способен приостановить только тогда, когда между активной в движении частью тела, нижней, и глазами портье вырастает стойка конторки, и сама останавливает его.
Пока приезжий приближается к конторке, портье выпрямляется, принимает дежурную служебную позу: разжимает пальцы, вынимает руку из-под стола и укладывает её на привычное место, на толстую книгу, которую листает будто бы от нечего делать. Обычное dolce far niente, светлейшее чувство, которым все они тут привыкли наслаждаться. Что ж, сейчас оно пройдёт. Взгляд его передвигается снизу вверх, возвращая себе привычную рассеянность, всё выше и выше над бортиком конторки, пока не упирается в верхнюю пуговицу рубашки приезжего с таким выражением... собственно, без всякого выражения, будто он не столько смотрит - сколько слушает шуршание брюк и вторящее ему сопровождение: подшаркивание подошв.
Остановившись, приезжий вынимает руки из карманов брюк и кладёт локти на стойку. Конторка вибрирует, предательски выдавая дрожь забившейся под неё сучонки. Приезжему остаётся только перегнуться через конторку, не спрашивая ни у кого разрешения, так, будто кроме него - тут никого нет. Будто он один тут, и у конторки не поставлен страж, и гостиница брошена всеми: постояльцами и хозяевами. И во всём городе - он один. Похоже, так оно и есть, никто не мешает ему действовать самому, как ему вздумается, как он, по-видимому, привык. Он переносит через стойку верхнюю часть своего тела и заглядывает в лодку, как в свою спальню, где не может быть, не должно быть никого, кроме самых близких, своих. Кончик мумифицированного, ороговелого султанчика, пробивающегося в щель между тульей шляпы и плотно пригнанным к ней шнуром, едва не касается носа портье. Но тот и не шевелится. Сам воздух от уверенных хозяйских движений приезжего не шевелится, будто и воздуха тут нет. Или приезжий сам воздух, дух.
Зато шевелится забившаяся под стол сучонка. Она опускает голову ещё ниже, сжимает уши коленями, а руки заламывает кверху и накрывает ладонями затылок. Такая закрытая позиция хорошо защищает самые уязвимые, чувствительнейшие органы: глаза, уши, нос. Только её спина остаётся незащищённой, и верно, ей ведь узнавать таких приезжих не по запаху, не по облику или звуку - по приближению. А что лучше спины, и особенно - участка чуть пониже левой лопатки, чувствует чьё-либо приближение?
Приезжему тоже не приходится узнавать её по имени. Столешница, крыша конуры, не укрывает всю собачонку. Часть левого её колена, локоть и две особенно длинные пряди слипшихся в иглы волос, пробившиеся между пальцами прижатых к затылку ладоней, остаются снаружи. Приезжему отлично видно, как из-под ладоней хлещет на холку и ручьями сбегает вниз, между лопаток - к крестцу, пот. Почерневшая рубаха, даже и вместе с жилетом, не успевает впитывать всю жидкость.
Конечно, c его позиции приезжему не разглядеть, что и из глаз сучонки на расцарапанные её икры льются слёзы. Зато это отлично видно портье. Слёзы густы, подобны молоку, хлынувшему из пробитого рогом, лопнувшего вымени. Конечно, рог приезжего вовсе и не дотягивается до её спины - но в этом и нужды нет. Его удар и на расстоянии потрясает её всю, потому что направлен не в темя или холку, а под левую лопатку, прямо в сердце. Да, вот это настоящая боль. Её не усмирить, не отринуть, ни даже признать в надежде, что её отменят. Она не нуждается в признании, она дана, и всё, в чём она отныне нуждается - это она сама. Всё, что можно с ней делать - чувствовать её. И это совсем не светлое, хотя и сладкое чувство. Вряд ли оно просто так пройдёт.
- Не ждала, - утвердительно кивает приезжий. Ему, оказывается, придан голос гудящий, из-за непомерной густоты замедленно воспроизводящий простейшие сочетания звуков.
Еле слышен исходящий из-под конторки ответный голос, скрип, плачевный писк. Крышка столешницы и прижатые к лицу локти сразу вдавливают все зародившиеся там звуки в их источник. Там, в тёмном тупике, куда себя загнала она сама, только одна одинокая она, и потому все рождающиеся там звуки возвращаются к ней же. Они и предназначены только ей одной.
- Вам нужна комната? - подхрипывает баритон, голос, порученный портье. Ещё бы ему не охрипнуть, если в животе у него одновременно сжимается и обрывается, придавливает паховую кость, будто рог приезжего погружается и в его чрево. Деньги вперёд. И откуда мы такие берёмся, что не здороваемся...
- Из Германии, - пропевает от порога padre своим фальшивым бельканто, переслащённым, елейным фальцетом.
Все розданные участникам квартета голоса отлично соответствуют друг другу, легко сливаются в один, и в то же время легко различимы.
- Если она вам задолжала, сожалею, - продолжает приезжий свою партию, не слишком уверенно, с сильными акцентами там, где они вовсе не нужны. Когда всякий акцент неуместен, особенно, если он северный. - Позовите вашего хозяина. Мы всё уладим. Для скандала нет причин.
Оказывается, вовсе не чрезмерная густота голоса мешает подвижности его языка, а самому приезжему не позволяет присоединиться к принятому тут красноречию. Просто такая ему дана партия, её назначение служить основой другим. Если хорошо к ней прислушаться - после привычного многословия всех, и на фоне его, лаконичные реплики этого basso continuo наполнятся своим, особым содержанием.
- Может, у кого-нибудь имеются мотивы постоянно затевать скандалы... А вы хорошо говорите по-итальянски, - радушно язвит Адамо. - Только вот я и есть тут хозяин.
- Вот как! - поднимает интонацию приезжий, помогая её подъёму соответствующим движением кустиков бровей. - Я заплачу за всё. Извините, давно не говорил на вашем языке. С тех пор, как умерла жена, её мать.
На этот раз писк из-под конторки слышен получше. Приезжий снова перегибается через стойку, на этот раз заметно поглубже. Он быстро осваивает это движение, привыкает к нему, каждый новый раз скорее и с меньшими усилиями выполняет его. Привыкание к движению сокращает затраченное на него время, вырабатывает навыки обращения с ним, создаёт привычку и ко времени. Так же быстро приезжий осваивает и свою голосовую партию, очевидно, занятия музыкой создают ту же привычку:
- Узнаёшь меня, доченька? Никого не бойся, я уже тут.
Она разжимает колени, опускает руки и поднимает лицо. Разведенные в стороны, выкатившиеся из-под сведенных в одну бровей глаза смотрят весело и гневно. Веселящий гнев, это смешанное чувство всегда сопровождает триумфальные празднества. Вот и она сопровождает ими свой триумф окончательного разоблачения. Она всецело занята этими чувствованиями, и потому смотрит не на приблизившееся к ней лицо приезжего, а мимо него, точнее - в стороны от него, потому и разведены так широко её глаза. Собственно, занимает её только одна сторона, та, где находится Адамо.
- Кого тут бояться, - бормочет тот тихонько в своей сторонке. - Разве что приезжих... Да бродячих взбесившихся сучек.
- Учти, бешеная сучка знает про тебя всё! Например, откуда и зачем эта тряпка.
Она задирает подол рубахи к подбородку. Колени разведены заранее, и сквозь намокшие трусики сразу проступает тёмный мясной холм с жёсткой растительностью. Самые упорные спиральки этой поросли прокалывают тонкую ткань и пробиваются наружу.
- Сучке известно, что ты натягивал её на всех своих постоялиц. Перед тем как натянуть на свой хобот. Этих пятен тебе в жизни не отстирать. Все в ней плясали тарантусю, все. Вот так, вот так.
Она показывает - как именно: размахивает подолом влево-вправо, подпрыгивает на ягодицах, выворачивает ступни и локти на 90 градусов наружу, и сразу вворачивает их назад. Степень совершенства движений контролируется ею отстранённо, со стороны, точнее - с потолка: холодными глазами отделённой от неё и отлетевшей подальше её души, лупастыми бельмами прилипшей к soffitto золотистой моли. Во всяком случае, она сознаёт себя такой, разделённой на телесное мясо и внетелесную моль.
Приезжий оценивает все её действия... Нет, не понять - как, с какой стороны. Его физиономия погружена в густую ночную тень, внесенную с площади сюда под полями шляпы. По крайней мере, он хотя бы не отворачивается. Это вселяет надежды. Или наоборот, отнимает последнюю из них.
- Я был в комиссариате. Там никого нет. Почему? А в церкви... оглядывается приезжий, - там сказали, она тут.
Padre подтверждает эти слова кивком.
- Что вы говорите? Так это... она? - преувеличенно таращит глаза Адамо, тыча пальцем в её колено. Ему должно быть неловко за свою неумную шутку.
- Обложил, как зверя! - пищит она, толкая его бедро обеими руками. Зажатый в одной из них зонтик цепляется кончиком за столешницу и его ручка добавляет к двойному - третий удар, по ягодичной мышце Адамо, снизу вверх. Его нога послушно подпрыгивает.
Приезжий протягивает руку через столешницу, пытаясь перехватить зонтик, чтобы предупредить последующие удары. Но она вовсе не собирается отдавать за так своё последнее упование и отбивается от нападения, хлеща тем же оружием по руке - но не приезжего, а Адамо. Будто приезжий лишён рук, будто он лишь направляющий, вдохновляющий руку Адамо, и все другие руки, дух. Ошеломив врага ударом, она не теряет зря времени: на четвереньках пробегает мимо его ног и выскакивает из тупика, в который её загнали совместными действиями все, включая её саму. Рубаха её скомкана и задрана до поясничных позвонков, мясо ягодиц трепещет, это видно всем. Достигнув лестницы, она принимает вертикальное положение и взбегает на её верх, хотя никто не гонится за ней. Но никто ведь и не останавливает её на этот раз, не подаёт команду: стоп.
- Второй выход в гостинице есть? - вместо всего этого интересуется приезжий.
- Нет, - охотно удовлетворяет его интерес padre.