32739.fb2
Дав себя принять и усвоить, я немедленно вырываюсь из-под спуда щупающих меня, придавивших меня к полу рук. На четвереньках, выпятив к потолку пупок, на локтях и пятках взбегаю по спущенной с неба в окно световой лесенке, и сбегаю с неё вниз, подобно складывающейся и раскладывающейся шагающей гусенице. Расставленные на ней ловушки не для меня, я легко избегаю их. Ангелы, рабы небесной латифундии, стоящие на её ступеньках, пытаются помешать мне, но не в силах сделать это. Сам их крёстный папочка не помешает мне, как и не поможет. Он далеко, на своих высотах, а я тут. Не рассчитывая ни на чью помощь, я выработанной иноходью сам обегаю вокруг стен Трои моей, высоких бастионов бабушкиных душистых ясель моих, один раз, и два... И три, допискивают хором в сломанном бедре моём напуганные его ударами об углы ясель суставные мыши и участники кордебалета. Мясным пришлёпыванием ладоней я не смягчаю, подчёркиваю акцентами сильные доли. В местах их прилипания к полу остаются желейные лужицы, скованные сморщенной пенкой поверхностного натяжения. Её морщины отлеплены моими папиллярными складками: так я размечаю сцену опорными точками маршрута для всех, кто последует за мной. Я всегда всё для всех делал сам, не дожидаясь ничьей помощи, делаю и сейчас.
Я сам создал себя таким, какой есть, и сам обращаюсь вокруг себя, так повествуя о себе сам. Все эти позы мои созданы мною, и это собственные мои, вывернутые моими руками карачки: где кем-то, может быть, замыслен живот - у меня спина, локтевые и коленные суставы смотрят в незапланированную сторону. Моё горделивое пузо тождественно горбатой паучьей спине, ковылянья не отличить от его ковыляний. Коряво, но стремительно доносят они меня к столу - и несут назад, к окну - и снова назад, к яслям. В удобном саване моём, затянутом на шее, и треугольный лоскут его закрывает моё лицо, среди обступившего меня чёрного кордебалета - я белая паучиха, и это моими руками вывернуто изнанкой наружу развороченное моё вымя.
Всё, что для повествования обо мне было задумано внутренним, в моих руках преображается в наружное, и сочится внутреннего слизистый пот, и смешивается с наружным в однородную пену. Она с шипением испаряется, вмиг, и трудно установить, состою ли я из жидкости на две трети, на три четверти, или на все сто процентов. Число несущественно, но в материале, из которого вылеплен я, природной глины и слюны автора повествования обо мне не больше, чем моего собственного рабочего пота. Слюна с шипением испаряется, глина размалывается в прах, и вот, теперь я опять состою из себя самого, и козлиная шкура, в которую упорно наряжал меня повествователь, сброшена: выполненная по первозданным чертежам пятнистая чешуйчатая кожа снова украшает меня. И язвы мои, астры кровоточащие с железными лепестками вокруг сердцевин, украшают меня, сердце этого повествования.
Они будут цвести и кровоточить, пока длится мой пляс. Cколько длится он теперь - столько мне быть тут. А сколько он длится уже - миг, десять часов, десять дней, как в старые добрые времена? Истинно говорю вам: календарь мой не имеет страниц, и во времена ваши новые худые пропляшу двадцать таких ночей, и тысячу, и после тысячи ночей не взойдёт заря. И прежде этой ночи есть ночи, и после неё есть они. Да, эта ночь - семя ночей, сердце ночей, но за границей этого сердца бьются такие же другие сердца. И за пределами тьмы этой ночи тьма других, таких же. Предшествуя и послешествуя ей, они надвигаются на эту из прошлого и будущего, упираясь в эту своими сверкающими гранями - гранят её и хранят, как себя. Со всех сторон окружают стремительно обращающимися вокруг её и своих сердцевин железными гранями лепестков. В их вращении вокруг своих сердец они неотличимы одна от другой: все они - одна ночь.
Окружённая собою сзади и спереди, длится та же, тысячекратно продлённая в обе стороны от своего теперешнего сердца ночь, выстукивает в прошлое и будущее всё ту же неразрывную, обращающуюся вокруг себя подобно обоюдоострому мечу, огненную ритмическую фигуру. Вращение превращает противолежащие стороны меча в одну, обращённую ко мне сторону, противоречивых его вестников, его различные грани - в единое вествование. Храни меня во все стороны времён гранитным мечом твоим, сердечная моя ночь! Вращайся обо мне, меня повествуя.
ПЯТАЯ ЭКСПОЗИЦИЯ: ФИНАЛ
Тра-та-та, тар-та-тар... не чую земли под ногами, хожу на чреве по небесам. Их купол правильно подогнан к куполу моего живота, выгнут адекватно ему. Чрево к чреву, пупок к звёздным пупкам, железы к железам, сосок к соску: я питаю сам себя. Девять пляшущих перед глазами парных звёзд в перспективе небосвода, зачатки девяти пар молочных желез у горизонта неразвитой звёздной кормилицы, питающей мой плод своими дарами, - девять пар моих сосцов. Пара, отплясывающая от горизонта моих подмышек четвёртой, самая перспективная, самая способная к развитию. Из неё скорей, чем из других, может развиться обыкновенное вымя. Её следует поскорей опустошить.
Особные способности особенно мешают этой паре принимать дары, и она требует особого обращения с собой. Другие пары желез засохнут и сами, без чьей-либо поддержки, а к этой нужно применить насилие, чтобы избавить от привычки развиваться. Нужно своевременно выдавить содержащиеся в её зародыше способности, как выдавливают гнойный, угрожающий развиться пузырчатый нарыв, как выдавливают природыши звёзд, гнойные пузырьки на сосцах небесных, чтобы разместить в их пустотах питающее все плоды вселенной молоко. И вот, он уже тут, питающий мой плод дар, мёд коровий, услащающий млечный путь звёздный туман: во мне. Его много больше, чем может вместить это место, и гранёные туманные его струи вырываются из пещеристой преисподней моей. Внутреннее давление выбрасывает его избыток наружу из северных и южных углов обеих моих пастей, из восточных и западных их ворот. И стиснутые их челюсти, нижние и верхние, небесные и земные жернова, взвизгивают скрежеща.
- Разожмите ей челюсти, - подсказывает Адамо. - Я сейчас принесу ложку.
- Если ложка железная, - добавляет приезжий, - следует обмотать её тряпкой, чтобы не выломать девочке зубы.
Кто из вас может открыть верх одежды моей, закрывающей лицо, кто подойдёт к двойным челюстям, в какую пасть мою вставите инструмент пытки? Круг зубов моих обеих пастей - ужас. Не упадёте ли вы все от одного взгляда моего, кто может устоять перед ним, отворить двери лица моего? От моего чихания показывается свет, глаза мои - ресницы зари. Из обеих пастей выходят пламенники, выскакивают огненные искры, дым оттуда, как из кипящего горшка. Моё дыхание гасит пыточные угли. На шее обитает сила, волнами бежит перед ней сам трепет сердечный, а моё сердце твердо и в пытках, как нижний жернов.
Когда я поднимаюсь на карачках - и палачи мои теряются от ужаса. Их пыточное железо, всунутое мне в зубы, я почитаю за солому, пучины, в которые они меня опускают, кипячу, как кастрюлю, море, в котором они меня топят, преображаю в кипящую мазь. Вся бездна их придуманных для меня мучений становится сединою моих волос. Пляшу перед ними, и оставляю за собой светящуюся тропу, царь, пляшущий перед своим народом, царь над всеми сынами гордости. Меня не остановит никто, пока я сам не остановлюсь, я могу всё, и намерение моё не может быть остановлено никем. Если я сотворил осу, шмеля, тарантула летающего и всех вас, то как мне не сотворить себя? Я выминаю себя не из праха, в который втаптывают меня, не из грязи земной: золото моя глина, ибо я создаю себя из себя, беременею собой и размножаю себя сам.
Четверо палачей отступают от меня, ужаснувшиеся моей мощи, их место сразу же занимает скрипач. Будто весь бал устроен для него, так горделиво он выступает вперёд, дождавшийся своего часа король бала. Будто это свадебный бал - а он на нём жених. Тренированными, внятными всем жестами он выстраивает благоговейный хоровод: требует, чтобы кордебалет приблизился ко мне. Бубен его подручного усиливает каждый жест требовательными ударами и длящими их призвякиваниями бубенчиков. Кордебалет надвигается на меня, кладёт на меня свои руки.
Это твёрдые руки, укреплённые кукурузными мозолями, удобрённые потом лица, озабоченного добыванием пропитания, трудными родами зёрен и плодов, их сбережением. В шершавости бережливых рук воплощена тысячекратная надёжность, ведь они - ипостаси надёжнейшего оригинала, размноженные тысячезеркальником повивальные руки их создателя, рабочие инструменты акушера. Им назначено принимать роды и для того самим плодиться, умножать умножаясь. Они умело и бережно поддержат выпадающий из меня плод, моего промокшего насквозь, жидкого, опеленутого полупрозрачной плевой, неотличимой от занавески в душе - о, да ставьте ударение, куда хотите! - моего на все сто процентов из жидкости, на тысячу процентов из воздуха телёнка-матереубийцу.
Дерево узнаётся по плоду, или признайте дерево хорошим и плод его хорошим, или признайте дерево худым и плод его худым! Как ни вертеться - не отвертеться, в своё время признание само найдёт себе место, как находит своё впадающий в него сейчас плод. Вот это место, тут, вот-вот он выпадет сюда к вам: к густо смазанному слизью полиэтилену прилипнут его лысые волнообразные ягодицы, неокрепшие пенные копытца попытаются прорвать плёнку... Намокшая, истончится она и очистится от туманчика, станет совсем прозрачной, преобразится в хрупкий целлофан... И все услышат, как он шуршит и потрескивает, любой сможет увидеть сквозь него всё моё драгоценное достояние, созданную во мне книгу. Зачат во мне плод и рождён, и сможете сказать: приобрели мы книгу о человеке. Отвести от неё глаз будет нельзя, и сейчас не отводить стыдливо глаза - смотреть и сейчас на меня! Чтобы убедиться уже сейчас, что я не только теперь и не только смотрю на вас.
- Смотрите, как она гладит своё тело, - указывает Дон Анжело, раздвигая сомкнувшиеся вокруг меня спины кордебалета. - С таким отношением к нему нелегко... с ним расставаться.
- Ну почему же обязательно расставаться? А такое отношение ей внушил телевизор, - оправдываeтся приезжий за его спиной. - Хотя, на мой взгляд, непрерывно показывая нам голые тела, он должен бы внушить к ним отвращение.
- Как к зловонным бесам, - соглашается padre, втискиваясь между ними. Тело человеческое так же, как и они, замешано в сообщничестве с сатаной. Оставить его без надлежащего присмотра, и оно так же взбесится.
- Вы бессердечны, padre, - поощрительно улыбается Дон Анжело.
- И противоречивы, - от порога добавляет Адамо. - Ведь Мадонна Сан Фуриа объявлена вами святой, а у неё было точно такое же тело.
- Ну и хватит, - себе под нос бурчит священник, - в других нет никакой необходимости. По вашему добросердечию вы б расплодили их тысячами, толпами. А в толпе и сатане нетрудно спрятать своё мерзкое обличье. Поди потом, вытащи его оттуда, чтобы...
Что же, возьмут они меня в глазах моих, проколят ноздри мои багром? Удою вытащат левиафана и верёвкой схватят язык его? Буду ли я их умолять и говорить с ними кротко? А они - станут ли забавляться мною, как птичкой, свяжут меня для девочек своих?
- Скрываю лицо своё? - рычу я им через головы кордебалета, и дуновение пасти моей откидывает лоскут с моего лица, и сорвавшаяся с гребней зубов пена снова обрызгивает их всех. - Я открыл его, смотрите на него и радуйтесь папочке.
- Чтобы - что, padre? - интересуется приезжий.
Как же он упирается, не желая оставлять обманом захваченное место! Обороняет его не только от меня, а и от такого же самозванца, как он сам. Но и в его обороне найдутся прорехи, на всякую старуху - проруха: я расслабляю приезжему голосовые связки, гортанные его желудочки начинают вибрировать, и дышащая коньяком пасть его извергает мой рокочущий рык.
- Это моё обличье! - разражается он внезапным заявлением, хочется ему того или нет. - Это я размесил глину слюной своей, и вылепил вас всех. Всё ваше вылеплено из глины этих слов, из грязи, преображённой моей слюной в золото! Мне доступно всё, захочу - сомну и вымну вас заново, и вы станете совсем другими. В моих руках вы сейчас станете друг другом, золотые мои.
- Как это, чтобы что? Чтобы зафиксировать место проживания и имя, отвечает за padre, чуть обескураженного таким заявлением, Дон Анжело: этого удивить трудней, этот - материал покрепче. Что ж, каждому своё, и фиксатору душ - архангелу душеловов я связки натягиваю, чуточку их надорвав. Теперь он подвизгивает себе фальцетом, именно так проодеколоненная полость его глотки осваивает переливы завещанного ему предшественником альпийского дрожащего йодля.
- Мало ли что-о... - переливает он вниз-вверх, туда-сюда, из пустого в порожнее и назад. - А вдруг что-то. Можете продиктовать, signore? Только, пожалуйста, давайте те, которые понастоящее. И давайте их попроще: только имя и адрес, без этих ваших... речевых украшений, таких дорогих для вас, будто они и впрямь из золота.
Все рогатые пауки вокруг бледнеют от радости, при одной только угрозе услыхать моё имя и адрес прямо тут и теперь, при одном только сейчас приближении их громового звучания они вжимаются в стены: ищут щель, чтобы по обычаю смыться. Руки их трясутся от возбуждения, как же они исполнят мне поддержку? Только скрипач склоняется надо мною, по свадебному его обычаю, что ли... Моё лицо облизывают его девичьи длинные волосы. Я отталкиваю его, начто он мне, что ему тут делать? Ему тут не место, и нечего делать, когда тут я. Я всё делаю сам.
- Что ж вы, не знаете меня, девочки? - выпискиваю, высюсюкиваю я. - Я голод, хе-хе-хе, пожирающая всё живущее мамочка живущего.
- Не жрать ничего, так сам себя сожрёшь, это правда, - замечает Дон Анжело. - Таким способом умереть совсем не сложно.
- Он всё врёт, - объясняет padre, - сатана не может умереть, пока есть грешники, душами которых он питается, вселившись в их тело. Но сатану как раз можно усмирить, если укрепить душу грешника, истощив немного его тело...
- Огнём костра, - дополняет Адамо. - Но у меня сомнения, padre... Перед нами тело не грешника, а грешницы. Зачем сатане такие неудобства, разве он не может подыскать себе тело родственного себе пола, чтобы не испытывать стеснения при вселении? Как-никак, футляр должен соответствовать содержимому, вот, к примеру, скрипка...
- Он и соответствует, - поджимает губы священник. - Содержимое многократно примерено к этому футляру, а вы, чтобы и вам, наконец, убедиться, можете ещё раз примерить своё. У сатаны вообще нет пола, его лишили пола, или, что то же, он обоюдопол, вам ли этого не знать. Так же, как и человек в целом, но только все непосредственные дети Божьи - мужского пола, это засвидетельствовано письменно, а опосредованные - женского. Имеющие глаза прочтут, если уши заткнуты серой и не слышат голоса вслух объявившего об этом их Отца.
- По слухам как раз и известно, что первоначально всё в природе было женским, - упорствует еретик Адамо. - И только потом, в жизненном развитии, по мере окультуривания часть её отпала от женского, отмерла от первоначально единой жизни и стала мужским. В это нетрудно поверить, достаточно было глянуть на мою... нашу пациентку, когда она явилась. Благодаря культурному развитию, её уже нелегко было причислить к женщинам. Но вот теперь, кажется, всё возвращается на свои исходные позиции. Может быть, благодаря истощению, тогда вы правы...
- Исходная позиция смертного - прах, из которого он вышел, - уточняет священник. - И уходная он же.
- Не вижу противоречий, - замечает Дон Анжело, - и padre ведь говорит, что создания обоеполы. Эта ваша вечная всему оппозиция, любезный Адамо, заключена только во враждебной интонации, с которой вы произносите свои реплики. А по содержанию они ничем не отличаются от тех, которые вы оспариваете. Увы, это ваше обычное поведение, бессодержательное упрямство... Рadre ведь тоже говорит о пользе, которую этим созданиям даёт недоедание, истощение. То есть, не надо лопать что попало, утверждает он, и особенно то, что приводит к вашему культурному развитию. То, что лишь кажется привлекательным, а на деле смертельно.
- Зато вижу противоречия я! - напирает Адамо. - Секунду назад вы, например, утверждали прямо противоположное. Впрочем, это привычное вам дело...
- Человек и должен без колебаний менять своё мнение, если узнаёт, что был неправ, - вступается за цирюльника padre. - И теперь он прав, ибо есть соответствующие запреты. Пресыщение губительно, следствием его является смерть. Это обещано твёрдо.
- В наше время от пресыщения уже не умирают, как бы ни старался телевизор, - с большим опозданием пытается примирить собеседников приезжий. - От истощения тоже. И к тому, и к другому уже так же привыкли, как к самой смерти. Интересно, что и этого добился тоже телевизор. Он приучил всех к смерти так, что ею пресытились. К ней привыкли, и она потеряла своё настоящее содержание. Можно сказать, никто уже сегодня по-настоящему не умирает, все разучились умирать.
- Да, а триста миллионов умирающих от голода ежегодно? - хмыкает Адамо. Триста миллионов смертельно голодных, но так и не приученных к смерти настолько, чтобы уже не умереть, это вам не тридцать тысяч беженцев, пресытившихся вашей сытой Германией... Обожравшихся ею насмерть, чтобы теперь обживать другие места, обжирая до смерти их.
Что они мелют! Истинно говорю вам: между вами тот, который не вкусит смерти. И феникс не умрёт от феникса, так и голод - от голода. Возлежит он близ Индии, на кедрах ливанских лет пятьсот без еды: на голове венец, на ногах сапоги, как у царя. Питается только от своего духа и наполняет его благовониями крылья себе. И превращается птица в пепел, назавтра же её находят в виде птенца. Через два дня её находят зрелой, как и была раньше, и она уходит на свою исходную позицию, на своё начальное место. Хотя её начало cтояло перед концом, сам конец рождён предстоянием началу. Конец поставлен впереди начала как его неизбежная судьба, чтобы оно стремилось вперёд, к нему, так употребляя его. Преодолев расстояние до конца, до места его предстояния, начало вытесняет оттуда, замещает его там, вваливается туда и поселяется там, само становясь своим концом. Изъяв конец из употребления, начало само становится судьбой своей вместо определённого ему конца, ведь это оно прожило судьбу собой, протекло в ней от начала до конца своей благовонной кровью и пережило её. А они... У них перед глазами такие переживания, а о чём привычно переговариваются они? Как всегда: о том, да о сём, продолжают буднично препираться о своём. Так заземлённо, будто и не обо мне, будто меня, ввалившегося к ним с небес праздника, тут вовсе нет.
- Пусть и не от голода, но она может умереть от психологического шока, говорю вам как медик. Это тоже известный род пресыщения. И в этом уж точно будете виноваты вы, не болезнь и не судьба. На этот раз вам не удастся взвалить вину на них, ни в каком суде, даже и вашем там... на севере.
- Я только пытался объяснить ей... а она накинулась на меня с кулаками. Потом не ночевала дома. В чём же моя вина? А она потом всегда мстила мне. За что?
- За всё! - взвизгиваю я. - Недостаток питательных веществ в содержимом яичек для завершения зародышевого развития приходится восполнять так. Кто виноват в этом, яйцеклетка, девочка, мамочка? Миллиарды сперматозоидов накидываются на одну бедную невесту-яйцеклетку, как тут не быть пресыщению, когда нужен лишь один! Если нужен: пожалуйста, полюбуйтесь на себя, результат его деятельности. У вас жена где-то на западе, муж где-то на востоке. У вас они сходятся, и жена съедает голову мужа, и пресытившись ею - зачинает, если по привычке не съедает и своих будущих детей. Так или иначе - начинай сначала, вот и вся ваша предыстория: судьба содержимого яичек. А я сам себе невеста и жених, яйцеклетка и сперматозоид, и всё делаю сам.
- Воображаю, как вы это сделали! - презрительно замечает Адамо. - К каким прибегали метафорам... Между тем, вам следовало самому заглянуть в Энциклопедию, чтобы доходчиво, простым языком описать случившееся: если после овуляции оплодотворения не произошло, часть слизистой оболочки отторгается, переполненные кровеносные сосуды разрываются, кровь выходит в полость матки, где смешивается с обильно выделяющейся слизью и через влагалище вытекает наружу. С кровью из матки уносится наружу и неоплодотворённая яйцевая клетка. Вы должны были подойти к ней с объективными цифрами в руках: овуляции начинаются в твоём возрасте, дорогая доченька, и скоро кончаются, лет в 45-50. Не так уж долго. И длятся они обычно 3-5 дней, тоже не так уж долго, так что не делай из этого трагедии, птичка, или комедии, если тебе так больше нравится.
- Эх, - вздыхает скрипач. - Измельчали людишки. В старые добрые времена всё было куда солидней, и, конечно, платили больше. Три дня? Курам на смех, бывало, и десять дней приходилось играть на свадьбах, пока не надоест...
- ... сатане кривляться, - подхватывает padre, - и он не уйдёт к себе, откуда взялся, не дай, Боже, помянуть его проклятый адрес: oт поминаний он каждый раз крепчает.
- Меня всегда интересовало, как же это Бог допустил сатану, - сообщает Адамо. - Разве у Бога могут быть изъяны? Если могут - тогда он несовершенен, то есть, вовсе не Бог. А если не может - значит, он не всесилен, и опять же...