32794.fb2 Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 82

Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 82

20 декабря 1853 г.

"Был мистер Теккерей. Жаловался на скуку - скука лишает его работоспособности. Он не может "сесть за работу утром без хорошего обеда (вне дома) и двух выездов в гости за вечер". И на такой почве вырастают "Ярмарки тщеславия"! Он довольно занятый Человек-Гора и очень любезен с нами, но я никогда с ним не полажу - он мне чужд по духу".

Сестре

9 мая 1854 г.

"Мистер Теккерей завоевал мое сердце своим добрым отношением к Пенини {13}, а что касается его дочек {14}, я близка к тому, чтоб полюбить их: они искренни, умны и привязчивы - три замечательных качества. Я буду рада увидеться с ними в Лондоне снова этим летом..."

ЧАРЛЗ ЛЕВЕР (1806-1872) {15}

"Теккерей - самый благожелательный человек из всех живущих, однако принять от него помощь хуже, чем обойтись без таковой. Он напоминает утопающего, который, борясь что есть мочи и стараясь удержать голову над поверхностью воды, предлагает другу научить его плавать. Теккерей согласен писать на любых условиях и на любую тему, он так уронил свое достоинство, что репутация в Лондоне у него неважная" (из разговора Левера с Гарри Иннзом {16})

"Я знаю, что мнение Левера о Теккерее впоследствии полностью переменилось, - пишет Иннз, - но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" еще не появилась в печати, а "Эсмонд" не был еще написан, так ли уж отличался бы приговор публики от того, что вынес ему Левер?"

РОБЕРТ БРАУНИНГ (1812-1889)

Изабелле Блэгден {1}

9 (?) мая 1854 г.

"Его недостатки были достаточно заметны, но и сквозь них просвечивает доброта: пожалуй, я поражен, я сам не знал, что был так сильно к нему привязан все эти годы... Мне говорили, что в гробу он выглядел величественно. Теперь, когда все мелочное отлетит, он, несомненно, станет великим. Я верю и надеюсь, что это сбудется".

ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС (1812-1870)

ПАМЯТИ У. М. ТЕККЕРЕЯ

Друзья великого английского писателя, основавшего этот журнал, пожелали, чтобы краткую весть о его уходе из жизни написал для этих страниц его старый товарищ и собрат по оружию, который и выполняет сейчас их желание и о котором он сам писал не раз - и всегда с самой лестной снисходительностью.

Впервые я увидел его почти двадцать восемь лет назад, когда он изъявил желание проиллюстрировать мою первую книгу. А в последний раз я видел его перед рождеством в клубе "Атенеум" {18}, и он сказал мне, что три дня пролежал в постели, что после подобных припадков его мучит холодный озноб, "лишающий его всякой способности работать", и что он собирается испробовать новый способ лечения, который тут же со смехом мне описал. Он был весел и казался бодрым. Ровно через неделю он умер.

За долгий срок, протекший между этими двумя встречами, мы виделись с ним много раз: я помню его и блестяще остроумным, и очаровательно шутливым, и исполненным серьезной задумчивости, и весело играющим с детьми. Но среди этого роя воспоминаний мне наиболее дороги те два или три случая, когда он неожиданно входил в мой кабинет и рассказывал, что такое-то место в такой-то книге растрогало его до слез и вот он пришел пообедать, так как "ничего не может с собой поделать" и просто должен поговорить со мной о нем. Я убежден, что никто не видел его таким любезным, естественным, сердечным, оригинальным и непосредственным, как я в те часы. И мне более, чем кому-либо другому, известны величие и благородство сердца, раскрывавшегося тогда передо мной.

Мы не всегда сходились во мнениях. Я считал, что он излишне часто притворяется легкомысленным и делает вид, будто ни во что не ставит свой талант, а это наносило вред вверенному ему драгоценному дару. Но мы никогда не говорили на эти темы серьезно, и я живо помню, как он, запустив обе руки в шевелюру, расхаживал по комнате и смеялся, шуткой оборвав чуть было не завязавшийся спор.

Когда мы собрались в Лондоне, чтобы почтить память покойного Дугласа Джерролда, он прочел один из своих лучших рассказов, помещенных в "Панче", описание недетских забот ребятишек одной бедной семьи. Слушая его, нельзя было усомниться в его душевной доброте и в искреннем и благородном сочувствии слабым и сирым. Он прочел этот рассказ так трогательно и с такой задушевностью, что, во всяком случае, один из его слушателей не мог сдержать слезы. Это произошло почти сразу после того, как он выставил свою кандидатуру в парламент от Оксфорда, откуда он прислал мне своего поверенного с забавной запиской (к которой прибавил затем устный постскриптум), прося меня "приехать и представить его избирателям, так как он полагает, что среди них не найдется и двух человек, которые слышали бы о нем, а меня, он убежден, знают человек семь-восемь, не меньше". И чтение упомянутого выше рассказа он предварил несколькими словами о неудаче, которую потерпел на выборах, и они были исполнены добродушия, остроумия и здравомыслия.

Он очень любил детей, особенно мальчиков, и удивительно хорошо с ними ладил. Помню, когда мы были с ним в Итоне, где учился тогда мой старший сын, он спросил с неподражаемой серьезностью, не возникает ли у меня при виде любого мальчугана непреодолимое желание дать ему соверен - у него оно всегда возникает. Я вспомнил об этом, когда смотрел в могилу, куда уже опустили его гроб, ибо я смотрел через плечо мальчугана, к которому он был добр.

Все это - незначительные мелочи, но в горестной потере всегда сперва вспоминаются разные пустяки, в которых опять звучит знакомый голос, видится взгляд или жест - все то, чего нам никогда-никогда не увидеть здесь, на земле. А о том большем, что мы знаем про него, - о его горячем сердце, об умении безмолвно, не жалуясь, сносить несчастья, о его самоотверженности и щедрости, нам не дано права говорить.

Если в живой беззаботности его юности сатирическое перо его заблуждалось или нанесло несправедливый укол, он уже давно сам заставил его принести извинения:

Мной шутки он бездумные писал,

Слова, чей яд сперва не замечал,

Сарказмы, что назад охотно б взял.

Я не решился бы писать сейчас о его книгах, о его проникновении в тайны человеческой натуры, о его тончайшем понимании ее слабостей, о восхитительной шутливости его очерков, о его изящных и трогательных балладах, о его мастерском владении языком. И уж во всяком случае, я не решился бы писать обо всем этом на страницах журнала, который с первого же номера освещался блеском его дарований и заранее интересовал читателей благодаря его славному имени.

А на столе передо мной лежат главы его последнего, недописанного романа. Нетрудно понять, как грустно становится - особенно писателю - при виде этого свидетельства долго вынашивавшихся замыслов, которым так никогда и не будет дано обрести свое воплощение, планов, чье осуществление едва началось, тщательных приготовлений к долгому путешествию по путям мысли, так и оставшимся непройденными, сияющих целей, которых ему не суждено было достичь. Однако грусть моя порождена лишь мыслью о том, что, когда оборвалась его работа над этим последним его творением, он находился в расцвете сил и таланта. На мой взгляд, глубина чувства, широта замысла, обрисовка характеров, сюжет и какая-то особенная теплота, пронизывающая эти главы, делают их лучшим из всего, что было им когда-либо создано. И почти каждая страница убеждает меня в том, что он сам думал так же, что он любил эту книгу и вложил в нее весь свой талант. В ней есть одна картина, написанная кровью сердца и представляющая собой истинный шедевр. Мы встречаем в этой книге изображение двух детей, начертанное рукой любящей и нежной, как рука отца, ласкающего свое дитя. Мы читаем в ней о юной любви, чистой, светлой и прекрасной, как сама истина. И замечательно, что благодаря необычному построению сюжета большинство важнейших событий, которые обычно приберегаются для развязки, тут предвосхищается в самом начале, так что отрывок этот обладает определенной целостностью и читатель узнает о главных действующих лицах все необходимое, словно писатель предвидел свою безвременную кончину.

Среди того, что я прочел с такой печалью, есть и последняя написанная им строка, и последняя исправленная им корректура. По виду страничек, на которых Смерть остановила его перо, можно догадаться, что он постоянно носил рукопись с собой и часто вынимал, чтобы еще раз просмотреть и исправить ее. Вот последние слова исправленной им корректуры: "И сердце мое забилось от неизъяснимого блаженства". И наверное, в этот сочельник, когда он, разметав руки, откинулся на подушки, как делал всегда в минуты тяжкой усталости, сознание исполненного долга и благочестивая надежда, смиренно лелеемая всю жизнь, с божьего соизволения дали его сердцу забиться блаженством перед тем, как он отошел в вечный покой.

Когда его нашли, он лежал именно в этой позе, и лицо его дышало покоем и миром - казалось, он спит. Это произошло двадцать четвертого декабря 1863 года. Ему шел только пятьдесят третий год - он был еще так молод, что мать, благословившая его первый сон, благословила и последний. За двадцать лет до этого он, попав на корабле в бурю, писал:

На море после шквала

Волненье затихало,

А в небе запылала

Заря - глашатай дня.

Я знал - раз светлы дали,

Мои дочурки встали,

Смеясь, пролепетали

Молитву за меня.

Эти маленькие дочурки стали уже взрослыми, когда загорелась скорбная заря, увидевшая кончину их отца. За эти двадцать лет близости с ним они многое от него узнали, и перед одной из них открывается путь в литературу, достойный ее знаменитого имени.

В ясный зимний день, предпоследний день старого года, он успокоился в могиле в Кенсал Грин, где прах, которым вновь должна стать его смертная оболочка, смешается с прахом его третьей дочери, умершей еще малюткой. Над его надгробием в печали склонили головы его многочисленные собратья по перу, пришедшие проводить его в последний путь. Февраль 1864 г.

Пер. И. Гуровой

ШАРЛОТТА БРОНТЕ (1816-1859)

ИЗ ПИСЕМ

У. С. Уильямсу {19}

29 марта 1848 г.

"Вы упоминаете Теккерея и последний выпуск "Ярмарки тщеславия": Чем больше я читаю его книги, тем крепче становится моя уверенность, что он писатель особенный, особенный в своей проницательности, особенный в своей правдивости, особенный в своих чувствах (из-за которых он не подымает шума, хотя это едва ли не самые искренние и непритворные чувства из всех, какие только находили себе пристанище на печатных страницах), особенный в своем могуществе, в своей простоте и сдержанности. Теккерей - Титан, и сила его так велика, что он может себе позволить хладнокровно совершать труднейшие из подвигов Геракла, от самых героических его деяний исходит обаяние и мощь спокойствия, он ничего не позаимствовал у лихорадочной поспешности, в его энергии нет ничего от состояния бреда, это здоровая энергия, неторопливая и размеренная. Яснее всего о том свидетельствует последний выпуск "Ярмарки тщеславия". Книга эта мощная, волнующая в своей мощи и еще больше впечатляющая, своим рассказом она вас увлекает, как поток, глубокий, полноводный и неодолимый, хотя она всегда равно спокойна, словно размышление, словно воспоминание, некоторые ее части мне кажутся торжественными, будто прорицание. Теккерей не поддается никогда своим страстям, он держит их в повиновении. Его гениальный дар покорен его воле, как слуга, который не может, поддавшись буйному порыву, бросаться в фантастические крайности, а должен добиваться цели, поставленной ему и чувством, и рассудком. Теккерей неповторим. Большего я не могу сказать, меньше сказать я не желаю..."

У. С. Уильямсу

14 августа 1848 г.

"Я уже говорила вам, что смотрю на мистера Теккерея как на первого среди современных мастеров пера, как на полноправного верховного жреца истины, и, соответственно, читаю его с благоговением. Он, как я вижу, прячет под водой свой русалочий хвост, намеком лишь упоминая останки мертвецов и мерзостного ила, которые приходится там огибать, однако его намеки красноречивее пространных описаний иных авторов, и никогда его сатира не бывает так отточена и так подобна лезвию ножа, как тогда, когда со сдержанной насмешкой и иронией он скромно предлагает публике полюбоваться собственной примерной осмотрительностью и терпимостью. Мир начинает лучше узнавать Теккерея, чем знал его год-два назад, но все же знает он его не до конца. Его рассудок создан из простого, незатейливого материала, и прочного, и основательного, без всякой показной красивости, которая могла бы приманить и приковать к себе поверхностного читателя: великое отличие его как подлинного гения состоит в том, что оценить его по-настоящему удастся лишь со временем. В последней части "Ярмарки тщеславия" является нам нечто новое, нечто "доныне не распознанное", нечто такое, чего не одолеть догадке одного лишь поколения. Живи он век спустя, он получил бы то, чего заслуживает, и был бы более знаменит, чем ныне. Сто лет спустя какой-нибудь серьезный критик увидит, как в бездонном омуте блеснет бесценная жемчужина поистине оригинального ума, какого нет у Бульвера и прочих современников, не лоск благоприобретенных знаний, не навыки, развитые учебой, а то, что вместе с ним явилось в мир, - его врожденный гений, неповторимое отличие его от остальных, вроде неповторимости ребенка, заставившее его, возможно, познать редкостные горести и тернии, но превратившие его сегодня в писателя единственного в своем роде. Простите, что снова возвращаюсь к этой теме, не хочу вам больше докучать..."

У. С. Уильямсу

4 декабря 1849 г.