32798.fb2
Я пожилой уже человек, мне 56 лет, что по меркам моих родителей и прародителей так очень даже старый человек. Я — хирург, ученый хирург, доктор наук. Более четверти века я преподаю в мединституте, который окончила сама.
Часто я езжу в станицу Павловскую, откуда родом мои предки и я. Чем старше становлюсь, тем чаще езжу. Связи со своей станицей я никогда не теряла, даже после того, как оттуда уехала мама, но потребность там быть особенно настойчиво проявилась в эти, пожилые мои годы. Желание написать о трудных и очень интересных годах жизни моих родных возникло давно, лет двадцать назад, еще при жизни мамы. Возникло и как‑то пропало, хотя я успела посоветоваться с ней о первых главах. Видно, овощ еще не созрел к тому времени. А вот сейчас я написала эту повесть быстро, на одном дыхании. Видно, все во мне было близко, очень близко к выходу, свободно изливалось, а я только успевала записывать.
Я не ставила целью анализировать события эпохи даже через призму одной семьи, не собиралась, упаси Бог, оценивать поступки моих родных. Я старалась держаться фактов в их документально — художественном изложении. Именно поэтому я не меняла имен своих героев. Если где и проступают длинные уши авторской позиции, так что ж поделаешь? Автор — он тоже человек.
Возможно, эта краткая история моей семьи представится кому‑то интересной и он прочтет ее до конца. А если это произойдет, значит мои родные не уйдут из памяти людской без следа и этим моя миссия автора этих строк будет выполнена.
Никто толком не мог сказать, какими ветрами занесло в богатую казачью станицу Родиона Худолея. Одно было ясно — лихие то были ветры. Поговаривали о побеге из штрафной роты, о каких‑то прошлых делах его на Украине, в Польше, о которых лучше промолчать, чем дознаваться. И немного было охотников узнать поднаготную Родиона. Достаточно было взглянуть на его могучую фигуру, выразительные пудовые кулаки, тяжелый исподлобья взгляд и любопытство к пришлому человеку исчезало само собой. Осторожные толки велись вокруг спьяну брошенных самим Родионом немногих слов.
Хоть и не обидел его Бог силой, а все ж без земли на Кубани человек не человек. Не выбиться ему в хозяева, тем более в заможные [1] хозяева. Женитьба не поправила его дел. Пошел примаком в бедное казацкое хозяйство. Знал, что идет в бесплатные батраки. Но куда податься иногороднему, городовику, как говорили тогда? Тесть слаб здоровьем, была надежда взять хозяйство в свои руки. Да разве узнаешь что наперед? Жена, тихая безответная женщина, всего боявшаяся, а пуще всего — своего мужа, буйного во хмелю, родив ему Федота и Ульяну, умерла молодой. Тесть тоже умер вскорости, но то, что осталось после него, после нескольких лет недорода и мора скота, никак уже нельзя было назвать хозяйством.
А он еще совсем не стар. Детям нужна хотя бы мачеха. Да и хозяйка в доме не лишняя. Нашел такую хозяйку Родион. На этот раз и по уму, и по сердцу. Матрена Ходоренко хоть и была из бедных и не было за ней никакого приданого, кроме прижитого в девичестве Ефима, была норовистая и видная из себя молодка. Невысокая, стройная, белотелая с волнистыми пепельными кудрями и озорным пронзительным взглядом голубых глаз из‑под сросшихся черных бровей. Не чернява, а значит некрасивая — таков приговор местных ценителей. Поэтому только черные густые брови, что были видны из‑под низко повязанного платка, и стоило показывать. А Родиону именно эта ее некубанская стать и нравилась.
Что‑то было в ней от тех гордых панночек, что повидал он за свои скитанья по Польше, Закарпатской Украине. И еще разглядел в ней Родион, кроме озорства во взгляде, трезвый острый ум, сметку, лукавство, чего так не хватало первой его подруге. Разглядел и не ошибся.
Хоть и труднее ему было второй раз вырываться из нужды, трое лишних ртов — не пустяк, но на этот раз у него была его Матрена. Не зря ведь говорят на Кубани, что муж копейку зарабатывает, а жена дома строит. Мотря из Ничего умела делать чудеса. Может быть то была школа извечной бедности, в которой она родилась и выросла, может — дар Божий. Кто его знает? Да и кому это интересно? Одно видели станичники — дела Родиона пошли в гору. В пяти верстах от станицы, ближе к шляху на Екатеринодар, там где вот — вот проложат «чугунку» на Ейск, рос поселок. Захватил там землицы по совету Мотри и Родион. Вначале кое‑как отстроился. А потом, оказавшись в центре поселка, стал промышлять постоем. Приняв постояльца на ночлег, как его не накормить? Да и лошадей надо пристроить и обиходить. Дом стал тесным — достроили. Общая зала, комнаты для постояльцев, конюшни, сараи для фуража. Семья ютилась в двух маленьких комнатах, что за кухней. А семья к тому времени уже не малая. К трем сводным Мотря принесла ему еще трех общих — Игната, Василия и Катерину.
Кривился недовольно Родион, глядя, что за наследство растет. Федот был весь в него — крепкий высокий плечистый парубок [2]. А Игнат с Василием все в мать — мелкой кости, светловолосые, синеглазые. Но шустрые, сметливые хлопцы, особенно Игнашка. И добрело родительское сердце. Что доброго дали ему его пудовые кулаки? Может хлопцам больше повезет. Будут учиться, головой вроде оба не слабы. Не зря же старшего Игната отдали в станицу в двухклассное. Один постой и харчи чего стоят? Считай, что на два дома приходится жить. Ну да не о том речь, разве ему чего жалко для родной крови?
А Матрена успевала за троих — и на кухне, и в зале, и в доме. Все сама, сама… Молодец, берегла Ульяну, хоть девка ростом и силой не обижена. Все ж падчерица, лишний раз не заставишь, не накричишь, как на своих. И перед людьми и Богом грех. А дела, слава Богу, шли неплохо. На клеб хватало и на черный день можно было что‑то отложить.
Задерживаясь в станице или ночуя на хуторах, куда он ездил за фуражом и припасом для заезжих, Родион был спокоен. Матрена его управится. Так и видел он ее, гибкую, скорую на руку, с озорными синими глазами, мелькающую то в кухне, то в зале. Не раз ловил он на ней жадные взгляды заезжих, но был спокоен. У него хватило ума ни разу, даже под горячую хмельную руку, не попрекнуть ее девичьим грехом. Теперь тем более не было у него оснований для ревности. Не раз он задумывался, за что эта умная своевольная женщина так любит его? И не найдя подходящего ответа, не без самодовольства ухмылялся в свои висячие чумацкие усы.
— А почему бы ей меня не любить? — на том и кончались его размышления о существе непонятной жениной души.
Спокойствие и уверенность, что в доме все в порядке, что Мотря все соблюдет, как надо, были тверды и незыблемы. Беспокойство шло с другой стороны. Мытарствуя по свету больше половины своей сознательной жизни, он по — звериному научился чуять опасность. И когда лихие люди на конях осенней темной ночью в каких‑то двух — трех верстах рт дома остановили его бричку и зверски до полусмерти избили его, даже не поинтересовавшись содержимым его карманов, а деньги у него при себе были немалые, тяжкую думу задумал Родион. Нюхом бывалого человека он связал эту историю с тем слухом, что передал ему верный человек на прошлом воскресном базаре. Он говорил о том, что казаки недовольны тем, что городовик Худолей богатеет в своем шинке на станции, когда тот же шинок мог содержать любой заможный казак. Говорил о том, что кто‑то пускает слухи о худолеевых темных делах с постояльцами, о том, что он замешан в конокрадстве… Хоть и вздорные то были слухи, и в таких вещах, как конокрадство ничего не докажешь, не поймав с поличным, но Родион знал об извечной вражде казаков к иногородним и о самых диких формах, которые она иногда принимала. Его достаток колом стал у них в горле. Конокрадство — страшный грех среди станичников, где конь — это сытая жизнь, а его утрата — почти голодная смерть. Даже ненароком бросив такое слово, можно разжечь страсти. А тут враги не жалеют яда и красок на подробности. Страшная вещь — такая клевета. Иногородний фактически бесправен в станице и с ним возможно любое беззаконие. Вплоть до красного петуха среди ночи.
Сумно на душе Родиона последние дни. Вот и сейчас едет он, поспешая засветло добраться до дому, а на душе беспокойно. А тут еще болит нога с той осенней ночи. Как он тогда
остался жив — никому неведомо. А тем, что сотворили с ним лихо — меньше других. Весть о том, что Худолея за станицей ограбили и зарезали, и сам Худолей, измордованный, истекший кровью, свесившийся с брички без кровинки в лице, доставленный к порогу своего дома умной лошадью, прибыли одновременно. Услышав от знакомого, приехавшего с базара, о смерти мужа и тут же увидев его самого, Мотря, как и пристало ей, не тратила силы зря и даже не пыталась голосить, как это принято у баб. Ее проворные руки только мелькали, а лицо мало чем отличалось от бледного до синевы лица мужа. Губы были накрепко сжаты, глаза из голубых стали серо — зелеными, и лишь изредка она глухо бормотала такие слова, услышь их любой мужик — содрогнулся бы.
Аж до самой весны отхаживала Матрена мужа. И отходила. Только ей он обязан тем, что не выхаркал целиком за зиму свои легкие, не стал калекой. Ей и еще своему могучему здоровью.
Но видно недруги попытаются исправить первую свою ошибку. Слишком рано то проклятое отродье известило своих хозяев о его смерти, сорвав, конечно, за это куш. Уж теперь они отработают его. Ишь куда хватили — конокрад! А за это и убить можно. Безнаказанно, миром убить. Видел он не раз такой самосуд. Убивали зверски, а Бог его ведает, кого и за что. Виноватого или безвинного.
То ли это осенние длинные ночи будили в нем тяжкие думы, то ли не давала спать тупая ноющая боль в ноге, отзывавшаяся каждый раз на перемену погоды, только и сейчас лежал он без сна с каким‑то тяжелым предчувствием глядя на трепетный огонек каганца [3]. А тот метался под каким‑то непонятным ветром, который, казалось, вот — вот погасит его, но он упрямо разгорался снова, недолго горел ровным маленьким желтым пламенем, а потом снова начинал трепетать. Не так ли и твоя жизнь, Родион, трепещет на ветру таким вот беспомощным огоньком? — спрашивал он себя. Кому мешает это ровное маленькое пламя? Откуда этот ветер в закрытой наглухо комнате? Матрена тихо спала рядом, умаявшись за день, спала тяжелым сном наработавшегося человека так спокойно и неподвижно, что он, настроившись своими мыслями на определенный лад, невольно прислушивался к ее дыханию. Жива ли?
Осторожный стук в окно, что возле крыльца, так не похожий на громкий и требовательный грохот запоздалого постояльца, Родион воспринял, как продолжение своих невеселых мыслей и, чудное дело, почти совсем не взволновался. Осторожно, чтоб не разбудить жену, встал, прошел в залу, посветил в окно и, только узнав знакомого батрака, открыл засов. Степан давно работал у старого Браславца и был хоть и батраком, но все же доверенным этого богатого и темной души человека. Родион не раз спрашивал себя, как могут уживаться под одной крышей, хоть и в разных положениях, такие непохожие люди. Родион считал Степана порядочным человеком и когда что‑то зависело от него, помог его матери. Степан этого не забыл. Именно он и сказал в прошлое воскресенье на базаре Родиону о слухах в станице. Еще тогда ему хотелось спросить Степана, не знает ли он, где был Гришка Браславец, младший брат хозяина, в ту ночь, когда его били. Хоть и темно было, но что‑то знакомое почудилось ему в фигуре того верхового, что стоял поодаль от нападавших и был, вероятно, у них за старшего. Уж не Гришка ли Браславец? — еще тогда подумалось ему.
Степан был взволнован, без шапки, волосы его слиплись от пота.
— Бежал что ли?
— Ни, на хозяйской.
Оба понимали, что это не то, что надо говорить. То самое чутье зверя подсказало Родиону, что это за гонец и какую весть он принес. Совершенно непонятно, откуда в сознании выплыло — тот конный и был Гришка Браславец. Он не понимал еще, что такой вывод мог быть лишь продолжением его собственных ночных мыслей и вести, что привез Степан, и еще не сказал ему.
— Тикай, Родион. — прервал тягостное молчание Степан — Тикай, спасай душу. Мотря и диты нехай поховаются. Цей ничью тэбэ будуть громыть. Мий хозяин с братамы. Дуже вин хоче свий шинок витчиныть на станции.
— Спасибо, Степан.
Он не слышал, как вышел Степан, как хлопала на ветру оставленная дверь, как задуло каганец и он оказался в кромешной тьме.
— Матрена, вставай. Буди детей, уходите из дома.
И вот она уже не спит, все поняла, увидев его одетым, услышав во дворе* ржанье Серого. Она все поняла, умная его жена. Все поняла и опять не заголосила. Она метнулась к детям,
потом внезапно остановилась, выпрямилась и посмотрела на него, неподвижного, стоящего посреди комнаты.
— Езжай, Родион. Езжай, будет поздно. Мы не пропадем.
— Я вернусь…
— Нет, Родион. Ты не вернешься. Я это чую.
Он молча подошел к ней, провел рукой по волосам, обнял. На минуту ему показалось, что плечи ее дрожат. Он провел по лицу шершавой своей ладонью. Оно было сухо. Он быстро еще раз сжал ее плечи и вышел. В темноту, в неизвестность.
Они сожгли все, что можно было сжечь.
Матрена с детьми, отсидевшись у соседей, собрав кое — какой спасенный добрыми людьми скарб, на чужой телеге в тот же день перебралась в станицу. Она зарабатывала на жизнь себе и детям, стирая на богатых хозяев. Игнат бросил школу и пошел работать приказчиком в рыбную лавку. Васю отдали мальчиком в ресторацию.
Так и сгинул где‑то Родион. Едва ли он не вернулся бы, останься жив. Не похоже это было на него. Скорее всего, убили его погромщики в ту же ночь. Они явились на худолеево подворье часа через два после того, как уехал хозяин.
Игнат накрепко запомнил события той осенней ночи. Случайно он оказался тогда дома, а не в станице, где учился и жил. Той ночью окончилась его беззаботная жизнь сына шинкаря, мечтавшего выучиться на инженера — путейца. Он видел, как полыхал в огне его родной дом. Смышленный и наблюдательный, он и без пояснений знал, чьих это рук дело. Знал, что инженером ему теперь не стать, что придется всем им — и ему, и матери, и младшим — добывать самим себе хлеб. Вряд ли поможет семье Ульяна, хотя выдали ее замуж за богатого казака Служивского. Не хозяйка она в доме. Всем заправляет скупой и жестокий свекор. Как наяву видел, что будет с Федотом, когда тот не скоро еще узнает их судьбу. Федот обязательно вскочит, лицо его станет белым, глаза бешеными, он сожмет свои громадные кулаки и молча грохнет ими обо что‑нибудь. Это у них с отцом всегда так бывало в большом гневе. Ефим отнесется к вести внешне спокойнее, но матери и всем им поможет, и еще — он никогда не простит этого обидчикам.
А Игнат — в мать, отец был прав. Как не голосила Матрена, став враз и вдовой, и бездомной, и нищей с кучей детей, так и Игнат не пытался сразиться с погромщиками. Он запомнил всех их. Он поклялся им отомстить.
Не знал тогда еще этот парень, совсем почти мальчишка, шепча свою клятву до последних своих сил мстить обидчикам, защищать слабых и бедных, жить по правде и совести, не знал он, сколько придется ему в жизни хлебнуть обид и унижений. Не знал Игнат, какой лютой ненавистью он возненавидит богатство, что делает людей скотами и рабами одновременно, что толкает к братоубийству, сколько он потеряет на своем пути и сколько обретет.
В четырнадцатом Игната взяли на войну сразу же, как она началась. Тогда в станице происходили интересные вещи. Военная служба для казачества была непреложным долгом. За нее они имели и землю, и права на ней. Но так же, как зеМля и права доставались одной, меньшей, богатой части казачества, — военная служба была обязанностью другой, бедной. Богатые откупали своих сынов от фронта, воевать шли бедные. Уходили единственные сыновья — кормильцы из вдовьих хозяйств, разорялась семья, добывая казаку справу — кавалерийского коня, одежду, оружие. Ходил в те времена среди казаков анекдот. Суть его в том, что казак, которого вражеская разведка схватила ночью, чтоб отвести к себе в тыл в качестве «языка», понимая свою участь, все же кричит германцу:
— Брось, бисова душа, бо чикминь порвэшь!
Так ему дорого досталась его справа, что даже в такую минуту он не может этого забыть. Горький то был смех. Смешно было не многим, бедные же казачки только кисло кривились.*
Из писем мать узнавала, «Гто воюет и Ефим, взятый из Крыма, и Федот — из Питера. Игнат ненадолго ездил к Федоту, тот работал на заводе. Посмотрел тогда Игнат на жизнь питерских рабочих, которые борются за лучшую жизнь для всего простого люда — и городских рабочих, и батраков в станице. Федот рассказывал ему о таких людях так, будто он сам тут ни при чем и не имеет к ним никакого касательства. Да не поверил ему Игнат, зная братов характер. Не поверил и не ошибся. Потом Федот взял младшего с собой на сходку. Он все искоса посматривал на Игната. Понимает ли что к чему? Выводом, вероятно, остался доволен. Во всяком случае, больше ничего не разжёвывал. Знал, что в станице тот живет трудно, работает подручным машиниста на молотилке. Любит парень железо и оно откликается на эту любовь. Слышал
Федот рассказы и о самом машинисте — Дмитрии Петровиче Жлобе — и остался доволен. В хороших руках парень.
И вот теперь все трое братьев воюют. Изредка пишут матери в станицу. Матрена Яковлевна, так и не научившись за всю свою жизнь ни читать, ни писать, шла с письмом к грамотному человеку, не переставая удивляться всякий раз, когда ей говорили, что это письмо от Игната, от Федота, от Ефима, а она это знала с самого начала, едва получив его.
Военная судьба вначале щадила Игната. Он был храбрым человеком. Храбрым, но не лихим. Храбрость в нем уживалась со спокойствием, размеренностью, какой‑то хозяйственной основательностью. Он воевал, как работал — быстро, споро, без трескотни. По тем временам он был уже не так молод, ему было 24. Не мог же он вести себя как зеленый новобранец, который за лихостью пытается скрыть страх.
Получил Игнат на войне полный Георгиевский бант и гордился им до конца своей жизни. Гордился тогда, когда это было не принято, даже не безопасно, когда все «царские» ордена были упреком лояльности. Он знал, что его солдатский бант добыт кровью в честном бою. Крови той пролил Игнат немало, особенно в последнем своем бою, когда его, раненного в грудь пулей навылет, с раздробленным левым коленом, товарищи сочли убитым, а подобрали немцы. Может награды привлекли их внимание, и даже враг не остался равнодушным к храброму противнику, может еще что ими руководило, но доставили Худолея в лазарет и лечили. А когда посчитали, что уже достаточно вылечили, хотя он был еще очень слаб, кашлял и остался с тех пор хромым, отправили с другими пленными в глубь Германии.
Не додумались тогда еще немцы до концлагерей, но плен всегда горек. И все же сквозь эту горечь, сквозь голод и чахотку, которая тогда уже начала постепенно точить его силы, он не переставал все замечать, всему учиться, прежде всего, — рациональному хозяйствованию, надеясь когда‑нибудь применить это у себя дома. Он представлял себе, когда на Кубани бедняки получат землю, они организуют такие же вот образцовые хозяйства, так же будут расчетливо использовать каждый клочок земли, так же умело разводить скот, красивые культурные сады, научатся орошать землю, где сухо, и осушат там, где сыро. В каждом доме будет холодильник. Ох и поразила же эта машина Худолея в Германии! Ему ли, южанину, не знать пользы от этой умной вещи?