32798.fb2 Твоя воля, Господи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Твоя воля, Господи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Сроду не просила ни у детей, ни у чужих подаяния. А давать — давала — сестрам, племянникам, внукам. Не оскудевала рука дающая, хотя особого прока от щедрот своих не видела. Ту ж Параску возьми. Говорят же — дай порвать. Истинный Бог, так. Оно потому и бедность, что ничего не жалеется, не сберегается. Или в помойку, или на тряпки. Вот набирала вместе себе и ей маркизету на платок. До войны еще. Платок как платок, целый, чистый, хоть и хволенький[7]. А у Параски уже и тряпок нет.

До чего ж злой народ! Это надо ж, чуть ли не ведьмой объявили. Хорошо хоть не то время, да и Игнат при власти состоял. Может уважали, а может побаивались… А все почему: У них на базу ни цветочка, ни травиночки — куры выклевали, утки выщипали, дети вытолкли. А тут цветы и трава ковром зеленым. А птицы не меньше, чем у других, а то и больше. Разве виновата хозяйка в том, что куры у нее сами, сами собой снимаются с сидала [8] и идут по дорожке через огород, не клюнув ничего, не повредив травинки. А вечером тихонечко так позови их или даже без этого тем же ходом обратно в курятник. А если он закрыт, соберутся у закрытой двери и ждут. Никогда не расходятся, ничего не клюют, не роют. Не любит этого хозяйка, не хочет — вот и весь вам сказ, вся ворожба. Конечно, слов нет, что легкая рука, то легкая. И цыбуля [9] всем на зависть, и капуста в такие кочаны завивается, как ни у кого из соседей. Да что там капуста! Перед войной Игнат привез от Васи из Славянской (тот в саду «Гиганте» работал бухгалтером) саженцы деревьев и кусты крыжовника. Матери, конечно, дал. По меже двух огородов посадил Михайло крыжовник для себя и посередине огорода у Игната. Сколько уж тому лет? Лет десять, наверно? Так мой крыжовник как и тогда: кусты маленькие, ягоды крупные, достать их можно легко, а вкусные… А на том дворе куст заплелся — завился, как нечистый в нем копейку искал. Ягодки маленькие, кислющие, да и не достать их с середины, только с краев. Разве в том вина? Еще мать учила: будешь цветы поливать, достань ведро воды из колодца и опусти в него обе руки, постой так с минутку и потом поливай. Так и делаю всю жизнь. У мамы тоже цветы были хорошие и никто их не клевал, никакая тля на них не садилась, никакой червяк их не подъедал. Разве в том вина? По породе все, по породе…

И то сказать, кто из соседей поливает цветы? Может эта зубатая старуха, что больше всех завидует по — соседски и больше других лясы точит на лавочке. Когда ей за брехней завистливой цветы поливать? А может невестка Дуся их поливает? Нет, не видела этого никогда. Хоть и не точит лясы. Некогда ей. День- деньской в саду — огороде, ночами шьет людям. Машина стучит и свет горит иногда до утра. Так и не ложилась. Видать срочный заказ. До цветов ли ей?

Разве ходила б в церковь, знаясь с нечистой силой? Хотя, по правде сказать, и ходить туда уже не хочется. Дуся, так та прямо сказала

— Бог, мама, у меня в душе, а ходить туда смотреть на этих коммунистов и комсомольцев, что попами прикидываются, не хочу. Их и на улице много. Интересно только, где они членские взносы платят?

Грешно это, конечно, так говорить на батюшку. Но может она и права, и не батюшка он вовсе?.. Но где ж другого возьмешь? А так сходишь — и на душе чище, спокойнее. Внучку Белочку брала с собой пока маленькой была и в молодые коммунисты, в пионеры, то есть, не вступила. При галстуке теперь. Послушное смышленое дитя было, почему бы не взять? Пом ню, как‑то летом в церкви было жарко, поставила ее у стеночки, у Николая — угодника, чтоб не затолкали. Лет шесть ей тогда еще было. Сама пошла вперед свечку поставить, да не сразу вернулась на место. Постояла на коленях, помолилась о душах павших воинов. Бедное дитя с места не сходило, как я велела, а воск со свечек на головку и накапал. Хорошо хоть волосики короткие были и то от матери досталось и ей, и мне. С тех пор, почитай, и перестала Дуся отпускать ее в церковь. Ладно уж, вырастет — сама поймет, что к чему.

— Господи, Господи, какая скорбь кругом…

Два года, как кончилась война, а сколько горя кругом разлито… Почитай, под каждым кустом, что в моем дворе, что в соседских на всем квартале по — над базаром, кто‑то ночует

в субботу. Добро, что лето, тепло. Зимой, осенью в хаты, сарайчики набиваются. Все больше инвалиды, несчастные обрубки. Как‑то надо жить, кормиться. А кому еще и рядом отца — мать, детей малых кормить. Вот и ездят они кто на юг, кто на север, возят продукты, товары, спекулируют, с того и живут. А уж как ездят с одной‑то рукой или ногой — одному Богу известно. Милиция таких не трогает, можно и костылем ненароком схлопотать. Понимают. Злые ребята, вернее обозленные. У кого на гимнастерке старой медали звенят, а есть нечего. Тут поневоле спросишь себя — за что отдавали жизни, ноги, руки, здоровье? За что с нами так?

Как‑то осенью постучал вот так же в субботу молодой такой красивый чернявый парубок. Глянула на него — так и зашлось сердце. Ну вылитый Васин младшенький, Петя, что в Крыму убило. Такая вот улыбка жалкая, как тогда перед войной с сестричкой Валей приезжал. «Бабушка, я еще молочка холодненького, ладно?» Так и зашлось сердце, так и навернулись слезы. А у этого ноги — руки целы, да и живой же, живой! А мой внучек Петя… Видать, смышленый парень, хоть и не сказала я ничего, а по глазам прочитал. А может не раз уже глаза ему кололи ногами — руками целыми? Кто ж его знает?

А только сразу тот красивый парубок как‑то изменился, задергалось, исказилось его лицо и сразу стало страшным, глаза под лоб закатились, он так мелко задрожал и оседает, оседает, ноги как ватные подгибаются. Кликнула, выскочила с хаты женщина, что тоже пришла ночевать. Еле втащили его, положили на топчан. Такой страшный припадок был, Господи. Все перепугались, думали кончится. Только один безногий успокоил: «Не бойся, мамаша, с Николаем (так звали того горемыку) и не такое бывало, выживет. Контузия это тяжелая». Так и ездил сердешный два года. Из Поти хурму возил, из Ейска рыбу. Добрый такой, всегда угостит. Если у меня совсем нету места, у Дуси — невестки переночует. Очень его Белочка любила. Без отца росло дитя, а отцовская ласка и девочке тоже нужна. Потом передал как‑то такой же инвалид, что умер Николай от припадка прямо в дороге. Там же, на какой‑то маленькой станции, и закопали его. «По закону военного времени», как сказал тот же инвалид. А у него, говорил, где‑то мать есть. Вот и ждет сына после войны…

Господи, и Германскую, и гражданскую пережили, а когда немец по тебе прошелся — нет ничего страшнее. Одних

бомб в наших с Игнатом подворьях шесть штук упало. Одна большая у Игнатовых ворот, глубокая яма в рост человека осталась. Спасибо вокруг той ямы две громадные белые акации росли. Их с корнями вывернуло, так и оставило. Они‑то, видать, и сдержали силу этого сатанинского взрыва. А маленькая бомба порося, как игрушку, разорвала в куски и кишки на дереве. Еще бы 4–5 метров и в убежище угодило, где все мы попрятались. Да видать не судьба.

А что там в Крыму проклятый германец натворил! Не так давно приезжала Женя, вдова старшего Ефима, что умер перед

войной. Сын его, Виктор, оставленный был перед приходом немца. Женю, свою мать, жену Настеньку и дочку Ларочку велели ему спрятать в дальней деревне. В Симферополе им оставаться было опасно. Партизанить они собирались под немцем. Да они уже и начали было, когда немец пришел. Да только татары местные немецких карателей тайными тропами к ним привели и всех их ночью взяли. Кого побили, кого живьем. А Вите, старшенькому внучику, самая страшная смерть досталась. На площади в деревеньке той, где мать с женой хоронились, сварили сердешного заживо в бочке бензиновой. И Женя, и Настенька все это видели, потому как согнали немцы всех на площадь. Женя умом тронулась да потом через год отошла.

А мне так кажется, что отошла, да не совсем. Нет — нет и замолчит, и задумается, будто нет никого перед ней. Может ей что видится в этот час?

Господи, воля Твоя. Они б и Игната повесили, не умри он в ту ночь. Я ж Мыхайле кажу — бэры доски с забора и робы. А он не хочет. И то подумать — делать гроб еще живому человеку. А не послушай он меня, не схорони мы Игната рано утром, они и мертвого бы повесили. Разве у тех нелюдей законы человеческие есть? Они ж считали, что и в смерти мы им неровня. «Брэшуть. Воны таки ж як и мы. Люды казалы, колы моста пидирвалы партызаны — богато побыло их солдатив… Бачив це Игнат, чи ни?..»

Солнце уже давно зашло и южная черная ночь быстро обступала ее со всех сторон. Она не помнила, как оказалась в самом конце огорода, за зарослями вишняка, где ей никто не мешал вспоминать и думать. Она будто подводила итог своей многотрудной жизни, как — будто чувствовала, что до следующего Спаса ей не дожить.

Пелагея Егоровна Калинцева

Как‑то обмолвилась дочерям: красивая мол была в молодости. Старшие, Нюня и Дуня, прыснули, младшенькая Манечка промолчала, но не потому, что поверила, а просто не посмела. Подросточек еще, а не верит… Боже мой, Боже мой, куда все ушло, куда подевалось? Самые синие в Шости глаза, самые толстые русые косы ниже колен. Может от их тяжести, а может и нет, вся царицынская порода ходила быстро, держалась прямо, голову несла гордо, откинув назад. Шла и она когда‑то по селу легко, будто по воздуху плыла. Так же и работала — быстро, будто играючи. И никто никогда не видел ее понурой, с опущенными плечами, даже если и была очень усталой.

Нет, все‑таки это порода, что ни говори. Царицыных издали узнавали по походке. Вот такая и Нюня, в Цырицыных. Маленькая, полненькая, проворная. А как быстро, работает, как красиво кладет мережку! Хоть кто пусть скажет, а не только она, мать. Не успеешь оглянуться, а уже сто вареников на полотенце. Маленькие, все одинаковые, так в рот и просятся. А поет, поет как… Но это у нее от Захара, тут ничего не скажешь. Их роду это дано, да еще какой щедрой мерой. Ангельские голоса. Если ему случится петь рядом с большой лампой,

что всегда вечерами на столе, не простой, дорогой лампой с чудным названием «Матадор», так лампа эта от его голоса помигает раз — два и гаснет. Вот как можно петь, оказывается. А Нюню регент обучил пению. Хоть не знает этой самой грамоты песенной, а память хорошая, выучила всю роль. «Жизнь за царя» постановка эта называется. В театре пела сладко так и горестно. Еще бы не заплакать, когда родная дочь так поет. У нее там в той роли отца родного враги убивают. Враги, поет, вор- валися к нам. Спаси и помилуй, Господи.

А вот вторая, Дуня, совсем другой человек, хоть и одной матери дети. Росла какая‑то темненькая, смуглая. Озорная, как мальчик, все куда‑то удирала, по заборам да по камышам лазила, от работы отлынивала. А потом упала в глубокий погреб и ножку повредила. Хромала долго, бедная. Все думали, что калекой будет. А вот поди ж ты, заневестилась — куда что и подевалось, почти не заметно, что нога тоньше и чуть короче. А лицом и статью в Калинцевых. Глазищи темные, брови соболиные вразлет, румянец во всю щеку, а шея как из мрамора, гладкая да белая. Фигурой вышла, ростом, не гляди что покалечена. В царицынском роду таких красавиц не было. В мать Захара Ивановича и даже может быть в бабушку. Там, говорят, много татарской крови примешано. Вот и эта смуглая, кожа на лице красивая, матовая. Никогда лицо не блестит, хоть как не работай. А в темнорусых косах какой‑то рыжий, медный блеск. Будто из отцовской бороды медь с золотом. Поет Дуня тоже хорошо, но совсем не так, как Нюня. У Дуни голос низкий, будто бархатный, и идет откуда‑то изнутри. И так уж он волнует, так уж за сердце берет, что слушаешь ее, где бы она ни пела, даже когда в доме убирается, и слезы текут сами собой. И так жалко себя, так хочется хоть одним глазочком взглянуть на родную свою реченьку, на великую реку Оку, походить по родным лесам — лугам. Наверное, это то самое и есть, о чем говорил регент. Очень, говорил, способные Калинцевы дети. А как же? Только запела и слов не слышу, а вот уже понеслась, понеслась душой в родные милые края…

Но шельма — девка однако! Шить — вышивать не любит, уборка и та лишь бы поскорей. А что брату любимому отмочила?! Попросил раз почистить шинель от грязи, второй раз, третий. А уж грязь у нас в Павловской всем грязям грязь. Густая да жирная, как сметана. А засохнет — зубами не отдерешь. А Дуня‑то, Дуня, нет, до чего же хитра девка: сверху почистила, а снизу подрезала чуток. Раз чуток, да два, да пять — вот и шинель по колено. Хотела поколотить, да Вася отстоял. А зря, надо бы поучить, хоть и большая уже.

Ох, девки — девки, хоть свои вы, а чужие. Манечка вот маленькая еще, аккуратная, послушная. Эта не будет вытворять всяко — разно, как Дуня. Бог даст, разберут вас. Хоть бы хорошим людям достались. Приданое с детства готовится. Смутное, правда, нынче время, да Бог даст переменится к лучшему. В Ростове, в банке каждой к свадьбе отложено. Не ахти капитал, но все ж… Господь милостив, не пропадет в трудах нажитое добро.

Мальчики мои, мальчики. Павлик, Володя, Гришенька маленький. Что вам, родные мои, надежда моя и гордость, что вам судьба сулит? Вася выучится, учителем станет, родные изо всех своих сил помогут вам выучиться, встать на ноги. Бог вас не оставит.

Конечно, жизнь нелегкая, но все пока, слава Богу, неплохо. Дело идет, поит и кормит, на черный день и ахову субботу отложено. Дети хорошие — умные, работящие, способные. Конечно, копейка счет любит. Доход не был бы таким, окажись он в руках Захара. Не то, что промотал бы, прожил, нет, а доверил бы нестоящим людям, не смог бы скопить, собрать, положить в банк, сколько сейчас удается. Пусть уж лучше работает, а капиталом распоряжаться будет она сама. А то вот как Васикин, земляк, домину вон какую отгрохал всем на загляденье и на зависть тоже. Красив дом, красив, нечего сказать. Одна зала чего стоит — окна, стены, паркет какой. Скажи на милость, куда занесло мужика, дворец да и только. А весь в долгах, как в шелках, говорят. А он веселится — поет, дети тоже. Не смогла бы она так, не смогла…

А вот поди ж ты, видно Захару нет — нет и тошно станет дома. В таком уютном хорошем доме, в такой приличной семье, с такими послушными детьми. Чего ему не хватает? Чего ему надо? Ну выпьет там по праздникам или даже без них лишку, ну побьет стопку — другую тарелок. Даже было самовар с чайничком заварным горячие прямо со стола в окно выбросил, когда явился во хмелю. Опять же ни крику, ни скандалу. Побушевал, проспался и за работу. (После такого особенно хорошо работает. Заработает, все постачит побитое — разбитое да еще дважды на такое останется.

А вот почему он дважды убегал к цыганам? Во второй раз так долго кочевал, пришлось разыскивать. Привезла на Дрожках хозяина. Ни суконной тройки с котелком и тростью, ни сапог почти что новых, в чем ушел на базар, ни серебряного брегета с боем и двумя крышками, ни цепочки серебряной же с брелками. Вот так, босой, в чьих‑то дырявых

портках и своей исподней рубашке — а в глазах такая забубенная удаль, такая сладкая печаль, такая улыбка, такое счастье безмерное во всем его существе, что даже и ругать не хочется. Погулял хозяин, погулял… Трясется на дрожках и тихо так напевает

Не вспоминайте меня, цыгане!

Прощай, мой табор, пою в последний раз! Хорошо, что хоть тихо и что вечером ехали. Мало кто видел. Сраму меньше.

Откуда ей было знать, умной, правильной, работящей, энергичной, прижимистой и рациональной, которой вот уже сорок лет нет на свете, что тогда, почти сто лет тому назад, имела она в мужьях художника и романтика, ранимого и беззащитного человека, чья душа хотела воли, а глаз искал прекрасное. И его счастье, что он не дожил до еще более тяжких времен. Он умер от холеры. Он, который пил только кипяченую воду, мыл руки, вероятно, не реже хирурга, который боялся заразы пуще, чем кары небесной. Она же его и настигла. Он счастлив тем, что не дожил до того страшного часа, когда по неосторожности с охотничьим ружьем Володя застрелил семилетнего Гришеньку. Не видел Захар Иванович всей дикой бессмыслицы гражданской войны, как чеченец из Дикой дивизии застрелил его деверя Никифора прямо в доме, на глазах у семьи, что так любила одинокого бессемейного дядю, а дядя любил племянников как родных детей. Не дожил Захар Иванович до раскулачивания, когда отобрали не только дом и пустующую мастерскую, а все из дома, включая грязное белье, что было приготовлено для стирки. Дочери в это время жили семьями: Нюня за яркокрасным, Дуня скорее за беловатым.

А Поля, Пелагея Егоровна, или вернее Полина Игоревна (своего второго правнука она назвала Игорем в честь своего отца, а его прапрадеда), с котомкой бельишка подалась в Ека- теринодар, тогда уже Краснодар, где ее приютили земляки- рязанцы. А потом она пошла работать на мельницу, что до сих пор стоит на улице Северной. Работала она там грузчицей и так хорошо работала, что года не прошло, а бывшая «кулачка» заработала красную косынку ударницы. Чудны дела твои, Г осподи!

Не дожил Захар Иванович до тех страшных дней, когда Вася, надежда и гордость семьи, ничем не скомпрометировавший себя в гражданскую, со спокойной душой и чистой совестью, женившись по любви на Дуне Никоновой, работал в Ейске комиссаром просвещения. Поверив лукавой власти, он, как бывший офицер, явился на сборный пункт, а там был арестован и в телячьем вагоне отправлен в Сибирь. Не видел Захар Иванович тех душераздирающих сцен, когда эшелон долго стоял на станции в Павловской и Вася под честное слово был отпущен домой. Все понимали, что это было прощанье, но не хотели в это верить. Мать, сестры, Игнат Худолей, который представлял тогда советскую власть в Павловской, уговаривали Васю остаться. Игнат обещал все уладить. Но Вася вернулся в эшелон, т. к. честное слово свое ценил высоко, а за него могли пострадать товарищи, такие же, как и он, бывшие офицеры. 27 ноября 1921 года, в среду, Калинцевым стало известно, что весь эшелон, в том числе и Вася, расстрелян на полустанке под Читой. Без суда и следствия, только за то, что в первую мировую Калин- цев — младший получил кокарду и звездочку на погон. Оказывается, и так можно. Власть не только поощряла такое, она сама делала так.

А потом была вторая мировая и опять с германцем, как и первая. Она подобрала еще двоих сыновей — Павлика и Володю. Похоронки на них не пришли. Они канули, как камни в воду, но там, где надежда на счастливое стечение обстоятельств или хотя бы плен, была наименьшей. Павлик воевал под Сталинградом, Володя — под Ленинградом. Незадолго до войны, всего за несколько месяцев, Володю выпустили из тюрьмы, где он безвинно просидел почти год. Освободили прямо из зала суда, что в те годы было чудом. А потом от него была единственная открытка по пути в действующую армию: «Еду защищать счастливую и радостную…» Не ирония, нет, а боль, скорбь и безысходная тоска.

Пелагея Егоровна в войну в Краснодаре с Манечкой и Зсугй, Дуниной дочкой, бедовала, изворачивалась, чтобы прокормиться, и выжила. Умерла она в возрасте 78 лет от инсульта, практически не болея всю жизнь. Ее хоронили дочери, внуки и правнуки. После ее смерти в сундуке нашли три комплекта мужской одежды и белья. По числу не вернувшихся сыновей. Она их не хоронила. Она их ждала всю жизнь.

Игнат Худолей. Окончание

Ночь была душная. Темнота не принесла облегчения от дневного зноя и той благодатной прохлады, что бывает в начале лета. Ощущение духоты, от которой человек не знает куда себя деть, еще больше усиливало чувство тревоги, не оставлявшее Игната все эти дни. Казалось, будто он мечется в каком‑то замкнутом пространстве и не огромный бесконечный небосвод, по южному черный и глубокий, у него над головой, а все они, живущие на земле, и он, и его близкие, будто прикрыты, прихлопнуты громадным черным тазом. Душно под ним, душно и неуютно, а главное места мало, трудно дышится. Он уже давно привык к чувству постоянной нехватки воздуха. Вот уже более двадцати лет мучит его туберкулез. С тех самых пор, с первой мировой, когда привез он его из германского плена. Он считал себя почти профессором в лечении туберкулеза и, надо сказать, настоящие профессора, которых повидал он на курортах, его лишь утвердили в этой уверенности. Дело в том, что в общепринятом смысле слова он почти не лечился все эти годы. По крайней мере, не лежал ни разу в больнице. Строгий, даже жестокий режим, что он сам выработал для себя и неукоснительно ему следовал, диета, тоже основанная на ежедневном многократном насилии над собой, ежегодные поездки на курорт, вначале в Крым, а в последние годы в Теберду, в предгорья Кавказа — все это создавало ту самую основу пирамиды, на которой он держался физически. Благодаря этому он жил, работал, чувствовал себя человеком. Иногда он забывал о том, что не только его собственная железная воля держит его на земле. Есть сила помягче, но от этого совсем не слабее. Он привык к тому, что жена давно стала ему нянькой. Она кормила его вовремя и так, как он велел. Она создавала в доме для него, усталого, утомленного и работой, и своей хворью, покой и тишину. Она умела промолчать при его болезненном брюзжании, усмирить казалось бы из ничего вспыхнувший гнев, умела быть надежным буфером между ним и свекровью, когда они, такие похожие, своевольные, яростно сверкнув друг на друга голубыми глазами, уже готовы были сказать обидные слова. Она не сетовала на судьбу и искренне не понимала, когда ее спрашивали его сослуживцы: как ты с этим чертом живешь? Она знала, что только ей под силу нянчить его и сохранять отца для детей. Их было трое: его дочь от Доры

Галина, ее Зоя от первого брака и их общая маленькая Белочка. Она же считала, что детей у нее четверо — трое дочерей и он самый трудный ее ребенок.

С рождением Белочки в 37–м году что‑то изменилось в его внутренней, сухой и рациональной до того, программе жизни. Трудное то было время для Худолея. Не мог он тогда назвать белое черным, не мог поверить, что Жлоба, Дмитрий Петрович Жлоба — враг народа. Так и не поверил. Он лишь разуверился в том, что та сила, что стирала с лица земли таких, как Жлоба, и была тем самым святым для него, за что он боролся и в Питере, и у себя на Кубани в гражданскую. Он хотел верить, что это накипь и что рано или поздно она отвалится. А пока он сам едва не стал ее жертвой. Подвел как всегда язык, не очень болтливый, но достаточно хлесткий. С ним что‑то долго волынили. Вызывали. И не раз. А потом он заболел. Больного не трогали. Два срока лечился на курорте. Злые языки говорили — отсиживается. А ему действительно было плохо. Он терял опору, веру в людей и, что самое плохое, видел, что дело всей его жизни, его жизни и его поколения, попало не в те руки. Так ему казалось…

И в это время родилась Белочка. Теща Пелагея Егоровна считала, что это имя собачье и дитя им называть грех. А г? сему, не испросив разрешения у зятя — коммуниста, снесла реб- тса в церковь, вернее за отсутствием таковой к попу- расстриге домой, окрестила и нарекла ребенка Ольгой в честь незабвенной своей матушки. Нельзя сказать, чтобы он очень не любил своей тещи. Жили они врозь, своенравная теща считала, что лучше быть у сына под столом, чем у зятя за столом, а поскольку у нее еще оставалось двое сыновей, один из которых не был женат, то жила она с ним. Для того, чтобы окрестить младенца, теща пожаловала из Краснодара, остановилась у старшей дочери и операцию проделала в совершенной тайне. Но нет такой тайны для Худолея в его родной Павловской, которой он не узнал бы уже к вечеру. Объяснение было коротким, но выразительным. И, странное дело, несмотря на такой грубый факт попрания его прав отца и главы семейства, не было в его голосе металла, а в глазах холодного блеска. Более того, в них проглядывало что‑то не свойственное ему, мягкое, а на лице блуждала и весь тот вечер, и следующее утро какая‑то неопределенная улыбка. А потом, когда на утро в ЗАГСе он сказал регистратору Доре Замоте, что называет девочку Изабеллой, ему самому стало все ясно. Больной, искалеченный,

измотанный жизнью и такой старый уже в свои 48 лет, он мечтал об Испании. В самых своих дерзких мечтах он видел себя на своем белом Кочубее где‑то на раскаленных солнцем каменистых дорогах Кастилии…

А с тещей едва не приключился удар. Ничто на свете не могло ее разубедить в том, что это собачье имя (в давние времена у нее было несколько собачек с кличкой Белка) досталось ребенку лишь в пику ей.

В этот душный августовский вечер шел он по пыльной, заросшей травой Вокзальной улице, сжимая потный кулачок дочери. Было уже темно, поздно, а ребенок еще не спал. Это так не похоже на Игната. Режим, порядок во всем — вот его идол. Но он крепко пошатнулся за последние дни. Дуся выговаривала ему за то, что он балует Белочку. Так оно и было, хоть делал он это украдкой, осторожно, стараясь причинить поменьше вреда ребенку своей мягкостью. Он считал это крупным человеческим пороком, а здесь изменил себе. Он как‑то признался жене, что ведет себя так с ребенком потому, что знает: времени ему отпущено совсем немного, взрослой, сознательной он ее не увидит, так пусть хоть в детской памяти отец останется добрым и мягким человеком. Баловал, всюду, куда только можно, брал ее с собой, хотел подольше побыть с нею. Остаться, зацепиться в памяти, всплыть потом в виде яркого детского воспоминания. Потом, когда и костей твоих, Игнат, уже не останется. Это стало навязчивой идеей теперь, когда шел август 41–го. Раньше это было лишь подспудной мыслью, но где‑то в глубине души он тогда еще надеялся пожить подольше, увидеть хотя бы юность своего позднего и такого желанного ребенка. Теперь жизнь не оставляла места ни для каких иллюзий. Хотелось лишь подороже ее отдать. А то, что отдать придется — сомнений не было.

Что ж это делается, что происходит? Куда катится наша Красная Армия, где ж ее красные маршалы? Где наши резервы, где то, в чем нас убеждали ежедневно и ежечасно? Как же насчет малой крови на чужой территории? Неужели вся страна

— это большой лживый и лицемерный Павловский район, а во главе ее тот же Шутилин масштабом побольше. Нет тайного в этой станице: сегодня все они, погрузив на машины, санитарные в том числе, свои семьи, скарб, примуса, солидный запас продовольствия, кошек и собак «тайно» отбыли. Только начальство. Не объявив эвакуации для населения, бросив все, как выяснилось потом, включая партийный архив. Они драпали, они спасали свои шкуры.

Эх, Игнат, Игнат, сколько тебе биться мордой об этот стол? Помнишь, как ты, закипая в праведном гневе, вышвыривал из санитарной машины кожаные чемоданы, примуса, кастрюли и породистых мосек «отступавших» из Харькова евреев. На женский визг прибыли мордовороты, непригодные для защиты Отечества, от 30 до 50 лет, числом трое. Но так как в экспроприированный санитарный транспорт шофер машины уже усаживал раненых, что шли пешком в колоннах с пропыленными грязными бинтами, харьковские беженцы возражать поостереглись. Их могли растерзать, быстро и молча. Так или иначе, Игнат, но они уже давно в Средней Азии, а компания Шути- лина подъезжает к горным аулам в труднодоступных местах Большого Кавказа.

Так, или приблизительно так, напутствовал себя Худолей, идя с ребенком к старому, еще по подполью, другу. У того был радиоприемник, что работал на сухих батареях. Он хотел послушать последние известия. А взъерошенный из‑за необычного похода ребенок все щебетал себе и щебетал. Кажется, насчет того, почему известия нужны последние, а не первые, что значительно лучше.

Мысли, тягучие и монотонные, потолкавшись о богатые событиями последние дни, возвращались к исходному. Почему внезапно?! Для кого внезапно? Лично для него так совсем и нет, не внезапно. Еще в сороковом он начал конструировать гранату. Сделал опытный образец, испытал и послал посылкой в Наркомат обороны. Получил ответ — спасибо, не надо. Есть у них все, оказывается. И гранаты, и пулеметы, и автоматы. А шли защитники голодные и раздетые, по одной винтовке образца империалистической войны на шеренгу в четыре человека. По одной. Убьют соседа — возьмешь ты. Прямо так и говорят, нисколько не смущаясь.

Никуда он не поедет, никакой эвакуации. Чтобы подохнуть в канаве или на обочинг во всей этой сутолоке, бестолковщине, что очень подозрительно пахнет паникой и изменой? Оставаться под немцем, когда восстанет всякая нечисть, тоже самоубийство. Но с другой стороны, дела гражданской войны — Давние дела. А нынче он у власти не в чести. Не своей волей на пенсии, из партии исключен, должности не имеет. Ревизионная комиссия потребкооперации — торговец, одним словом. Пока суд да дело, пока разберутся с его яркокрасным прошлым, он жизнь свою и продаст подороже. Вот только бы эту козя- вочку сберечь. Какая жалость, что Дуся не захотела поехать к Слюсареву в Темрюк. Там в плавнях их никто не знал бы, там

бы и пережили лихо. И у него руки были бы развязаны. Строп- тивится жена. Раньше за ней такого не замечалось. Да и то сказать, когда еще до этих пор принимались такие решения. А тут — никуда мы от тебя не поедем. Пропадать, так вместе. Кажется, она не представляет, что такое пропадать в нынешнем немецком варианте. Надо будет попытаться еще раз поговорить с ней. Не успели в плавни, хоть бы куда на хутор, хоть к Про- копцу на Осонов. Там хоть не бомбят. До чего же дикое бесчеловечное изобретение — вой при бомбежке. Бомбили и в империалистическую, и в гражданскую, а вот от этого воя и у него дух захватывает. Что ж говорить о женщинах, детях? Бедный мой Белунчик, как услышит этот вой, так и падает на землю, как подкошенный. Маленькое беспомощное тельце пятилетнего ребенка. А как боится! Могуч инстинкт самосохранения. Но в том, что он сознательно идет на гибель, тоже нет кокетства. Человек волен сам распоряжаться своей жизнью, особенно вот так на ее излете. Другого выхода нет. Значит, пусть будет Тс к, как задумано.