32799.fb2
Однако все начинается с балок, где мы, собираясь, играем, сражаемся, плачем и миримся, где так славно и соловьям, и детям... Роса по балкам такая обильная, что если нужно ноги помыть или утренний сон разогнать, беги скорее туда, где спорыш да лопухи, там она до того крупная, что и себя заспанного в капле увидишь... А в степи!
Там роса будет уже теплая, там она сверкает в чашечках белого вьюнка и на стебельках ржи, красный горошек светится ею и разные полевые цветы, которые ликуют каждым своим лепестком, разбрызганные всюду по межам среди дозревающих нив. И никогда не утратит тот утренний мир для нас своей росяной, светоносной силы, ничто не погасит в душе той утренней зари, которая и поныне расцветает для нас из-за терновщанской, с буераками-глинищами горы, которая тогда тебе, малому, казалась такой высокой. Как медленно там подвигалось время, а лето - оно тянулось целую вечность! Ведь и все, что тогда, в том далеко с нами происходило, словно происходило на другой планете. Никто из нас не должен был исчезнуть, мы были там неумирающи и непреходящи, казалось, всегда мы будем, и никогда но познаем утрат, и, счастливые своей детской дружбой, навсегда останемся такими, каковы есть.
Еще не томили нас думы, что развеяны будем по свету и что кому-то отмерены долгие лета, а кому-то короткие, этому достанется в удел подвиг на поле боя и золотая весна Победы, а другому мученическая смерть в концлагере или выпадет быть пропавшим без вести, и что лишь удивительная неимоверность сможет некоторых из нас, выхватив из жизненной необъятности, снова сблизить, свести где-то вот так в пути, на стремнине такой вот железной реки.
Мы еще там не знали, что чего стоит, для нас еще не были ценностью вишневые утренние зори, и те прекрасные дожди, что ни лето висевшие по нашим небосклонам, и тот напоенный солнцем чистейший воздух, который, разливаясь океаном от небес до небес, хрустально светится и мерцает над нашими терновщанскими стернями.
Не думали мы там о вечности, но ощущение ее смутно носили в себе. Все окружающее представлялось нетленным, неподвластным никакой разрухе, и среди людей для нас не было смертных, все обступали вечно/кители! Роман степняк, скажем, был для нас бессмертным, непреходящим, он по мог исчезнуть, так же, как и его сад, и музыкой наполненные ульи, и все на свете появилось только затем, чтобы быть и быть, ничто нс разрушится и ничто не исчезнет,- с таким мы жили ощущением.
Может, это и было закодировано в детских летах?
А гены совести? А чувство справедливости, которое сплошь и рядом пробивалось? Видно, имело же и оно какой-то свой генетический код? Не оттуда ли и сама неутолснность, жажда мальчишеская, которая до сих нор гоняет Кирика по свету, хотя теперь у него только улыбку вызовут терновщанские юные сумасброды, те мы, простодушные и задичавленныс, которые, остановившись где-то на Козьей серебристой могиле и задрав лбы, меряют высь глазами, погружают взгляды в голубизну и спрашивают сами себя:
"Далеко ли до неба?"
А облака, которые потом поплывут над ними, заволакивая лазурь, будут исполнены жизни своеобычной и таинственной, если белые-белые, то на них отплывают души умерших людей, отплывают по небесным дорогам прямо в рай, представляемый нами в образе тихих, расцветших вишневых садов, когда ранней весной от их цветения даже посветлеет в нашей Терновщине; а облака черные, косматые, грозные - эти несут на себе тяжких грешников, порою очень похожих на некоторых хуторских упырей в чумарках, которые, набрав себе из нашей слободы на лето малых батраков, не отпускают их потом домой даже в престольные праздники, так и не видят своих детей терновщанскиематери до самых холодов, до покрова! Если же тучи принесут нам дождь и он хлынет, как из ведра, да ощо и градины пойдут подпрыгивать по шляху белыми шариками, тогда матери терновщанскпе с приговоркой "свят!
свят!" будут испуганно выбрасывать во двор деревянные лопаты, какими сажают в печь хлеб, это для того, чтобы град прекратился, и небо, увидев лопаты на подворьях, тут же прекращает градовую бомбежку, а нам, мальчишкам, после такого с градом ливня становится на душе еще веселее, радостнее, в телячьем восторге мы будем носиться по вспененной, с пузырьками воде; которая целыми озерцами позаливает зеленые мягкие спорыши и в которой бродить нам так щекотно, так приятно!.. А сверху, от выгона по всем тсрповщанскпм рвам, пенясь, весело лопочет новая и новая, такая непривычная для нас небесная вода. О, какой мы тогда испытывали душевный подъем!.. Гром уже откатился за Улиновку, небо над нами очистилось, и у нас будто праздник. Если же дождь застиг нас в степи, то, промокшие до нитки, мы в такой день имеем право гнать скот домой раньше, бредем в прилипающих к телу рубашонках, возвращаясь, точно с битвы, матери встречают нас, не избавясь еще от страха, а мы лишь смеемся, возбужденно делимся только что пережитым, хвастаясь, как крепкие градины, величиной с перепелиное яйцо, отскакивали от наших еще более крепких лбов, мы же при этом и не прятались, потому что где там спрячешься от тех градин в открытой степи! Ну, если близко баштан,- тогда в курень, где пахнет сеном и дынями, а если это недалеко от Романова хуторка,- значит, айда под поветь к дяде Роману, вот он, весело взмахивая нам рукой, бежит через двор, накинув на голову уголком вверх вывернутый мешок,- с тем уголкомхохолком дядя Ромап для нас похож на удода или на какую-то другую смешную птицу. Каждое лето видим, как он перебегает под дождем двор, накинув на голову мешок, и каждое лето Роман веселит нас своим сходством с какойто хохлатой птицей!
Даже осень не нагоняла печалей на нас своей бесконечной моросью, ненастьем да ветрами, не пугала и зима, хотя многим нашим героям приходилось зимовать на печи, потому что обуть нечего, сиди целыми днями в хате, где допоздна только прялка гудит да песня женская негромко льется, а школьнику в книгу подмигивает подслеповатый каганец: "Шествовать тебе по свету за звездой рассветной!"
Юная, иереиолненная мечтами душа находила отраду в том элементарном мире, где самой сложной машиной была прялка, где хилый огонек фитиля был единственным пеоном ваших осенних дней, где зимою дерзкий живописец мороз рисовал, по окнам пышные свои витражи - белые размашистые папоротники, лилии, причудливые цветы тропиков...
Однако приближенная памятью степь наша почему-то чаще всего предстает передо мной в солнцестоянии, в ослепительном зное, когда марево прозрачной рекою течет и течет по телятниковским холмам, перекатывается через бреусовскую дорогу, и небо прямо белеет от собственной светлости, на нем нигде ни облачка, лишь по горизонтам искристым пчелиным золотом мерцают маковки церквей В Улиновке и Озерах. В престольные праздники там будут ярмарки с каруселями, с драками, с цыганами, с конями,- неизвестно тольке, возьмут ли нас с собой взрослые на те диковинные зрелища... Поэтому остерегайся, когда корову пасешь, чтобы не нашкодила, смотри, не дремай... А ко сну клонит, потому что рано разбудили, а солнце не движется, ведь лето, оно такое долгое, да что там лето - тогда и обычный день длился для нас целую вечность!
С вечера тебя не уложишь, носишься с мальчишками по балкам да левадам, где под каждой вербой шепчутся, прыскают смехом влюбленные, а нам так интересно знать их тайны, кто кого любит, кто по ком сохнет, кто за кем ухаживает... Их наслушаешься, так кажется, что весь мир только и заполнен любовью да ревностью! Так-то с вечера тебе не до сна, а утром тебя не добудятся, щекочут, со смехом таскают сонного по полу за руки и за ноги, а ты вкручиваешься в рядно, тебе еще хотя бы минутку-другую поспать! "Вставай, вставай, парубок! На работу пора".- "Ой, еще хоть чуть-чуточку..." - "Надо было не бегать до полуночи... Вставай, вставай!.." И чья-то ласковая рука щекочет, чтобы растормошить тебя, потому что и впрямь пора выгонять, скоро солнце встанет, вот уже в небе играет заря...
Играет заря!
Выскочишь во двор, а по ту сторону балки, из-за горы, небо уже над глинищами - все пылает, цветет!
В Терновщине нашей улочки глубокие,- ведь столько по ним поколений прошло, до самой глины выбили землю своей ходьбой те, что до нас здесь жили когда-то. Идешь, словно по канаве, и колючая дереза, курчавясь по склонам, нависает над тобою с обеих сторон. В улочке полно пушистой пыли, она после ночи прохладна, а на выгоне, там и спорышок тебе босые ноги росою пощекочет - это окончательно разгоняет сон. Пусть мал, а все же труженик, гонишь свою коровенку пастись, где-то за тобой солнце, вставая, сквозь дерезу спелым арбузом краснеет, и когда очутишься с Рябухой за школой, на ровном месте, где полевая дорожка бежит в белый свет, видишь, какая от тебя тень среди хлебов ложится огромная. Долго же придется ждать, пока она, эта тень, уменьшится настолько, что сможешь ее переступить,ведь лишь тогда (не раньше)
можно будет вернуться домой на обед.
Степь открывается сразу за школой, а вдали, у самого неба, сады синеют хуторские - вся наша Терновщина окружена хуторами, с которыми она извечно не в ладу. А на полпути между далекими Кишковскими хуторами, между Выгуровщиной и нашей слободой маленьким островком среди хлебов выглядывает еще один хуторок, утреннее солнце уже легло на его три тополя: живет там Роман-степняк, садовник и пчеловод, а при нем Надька, смуглолицая дочка его, которая училась в Полтаве на фельдшерицу, да вот счастье не сложилось - вернулась к отцу с ребенком, родившимся неизвестно и от кого... Терновщина богата красивыми девушками, в воскресенье как высыплют на майдан - только любуйся! Однако Надька Винникова, все признают, первая из наших красавиц, недаром же росою да зарею умывается,- так о ней говорят терновщанские женщины. Не раз будто видели, как она спозаранок бредет по колони в росах на край сада, где на лопухах роса - как серебро, оглядится сюда-туда, наклонится и... Должно быть, и сейчас где-то там,- росой да зарей умытая,- стоит у края отцовского сада, светясь лицом навстречу солнцу, утренняя, свежая после своего чародейского умывания...
Вблизи мы увидим ее, красавицу Винниковну, лишь со временем, когда хлеба поскашивают и нам будет вольно пасти всюду по стерням да когда мы целой ватагой будем ходить к Роману Виннику, чтобы набрать из его колодца воды.
Л покамест нам, пастушкам, приходится пасти порознь, водя своих коровенок на веревке по межам, где для них вдоволь наросло пырея, или вот по такой полевой дорожке, где Рябуха твоя, лениво передвигаясь, аккуратно пощипывает мягкий спорышок вдоль самых ржей, которые стеной, выше тебя, голубеют край дороги. Паси да следи, чтобы не схватила твоя лакомка чужого колоска, потому что едва лизнет, тут же где и возьмется хозяин, налетит, накричит, а то и уши надерет...
Кирик в эту пору от тебя далеко, где-то аж за третьим холмом пасет, затерялся с коровенкой среди хлебов, а ты здесь бродишь по межам или вдоль полевой дорожки, которая, пустынна, задумчива, побежала и побежала через хлеба, неизвестно и куда.
Струится воздух, тишина млеет, и нигде ни души. Самодин. Поймаешь кузнечика-попрыгунчика и чувствуешь, как он, маленький, рвется у тебя сквозь пальцы своим упругим, полным энергии тельцем, а ты, имея безграничную власть над ним, над его жизнью и смертью, держишь это трепетное создание и раздумываешь: пустить или нет?
Жить ему или не жить? И если нс ждет тебя дома прожорливый галчонок, которого надо кормить, тогда доля попрыгунчику улыбнется, подбросишь его из ладони: живи!
Мигом исчезнет в хлебах твой зеленый крылатый скакун, и теперь его уже не поймать, разве что сам когда-то - через много лет - вынырнет, нежданно-негаданно напомнит о себе где-нибудь на таком вот хайвее.
Остановилось, не движется наше степное время. Дремлет дорога, укрытая небом. Воздух недвижим и - как стекло. Солнце, точно привязанное веревкой на месте, никак не хочет двигаться до той отметки, на которой тень твоя так уменьшится, что уже сможешь ее переступить или хотя бы перепрыгнуть, изрядно поднатужась. Так грустно тебе одному, объятому этой звенящей степной тишиной, где лишь твоя детская сиротливость перекликается через пригорки и ржи с Кириковой сиротливостью.
Откуда-то будто песня печальная до тебя доносится, чья-то мать-птица человеческим голосом жалуется: *Мои детки-малолетки сидят в гнезде, словно в клетке..." И вот ты вдруг вырос, становишься ростом с утреннюю тень, и тебя уже куда-то провожают, тужат по тебе, а ты утешаешь, чтобы не плакали, потому что - дожди вымоют твою головушку, а высушат буйны ветры, а расчешут ее частые тсрны...
И снова один, один. Встретится тебе товарищем здесь разве только столбик межевой, нивы чьи-то половинящий, залезешь на него, совсем как в той колядке, сложенной для самых маленьких:
Я, маленький хлопчик,
Злiз на стовпчик,
У дудочку граю,
Всiх вас забавляю...
Стоишь на столбик среди хлебов, взываешь куда-те-^аж за третью рожь:
- Кири-и-ик!
А в ответ:
- И-и-и!
Лишь эхо голос подаст.
Еще большая тоска охватывает тебя.
Ни единой души на всю степь. Дорога, как и раньше, безлюдна. Давно уже промчал па своем рысаке Кишкамладший, надутый богач, который разводит у себя на хуторе породистых лошадей, промчал на бегунках до самой школы и обратно - это он ежедневно разминает коня, готовит к ярмарке или к какой-нибудь выставке. Полупудовые подковы у того рысака, чтобы выше груди выбрасывал копыта, как можно больше загребал воздуха. Так и летит на тебя, разбрызгивая пену: губы у коня расщеплены удилами, у молодого хозяина крепко сжаты. Промчался - и нет, лишь осадок на душе от того, как недобро Кишка черкнул тебя глазом, словно ты в чем-то пред ним виноват, словно па его земле пасешь, хоть дорога - она же ничья...
Исчезли дрожки в хлебах, и снова никого, снова безмолвие, тишина. Кузнечик где-то прострекочет. Перепел в хлебах вавакнул и смолк. В небе ни облачка, и будто ангелы поют - все что-то звенит, звенит. Может, степь звенит, нагреваясь?
В такие часы с Кириком, верным товарищем, единственно и связывает тебя тоненькая невидимая золотая струна,- ее натянула между вами Романова пчелка, только что прогудевшая в воздухе! Потому что в эту пору, когда цветут ржи, все наши нивы медом пахнут! Пчелам только летай да летай, каждой есть работа. Тем, кто пасет на веревке, конечно, тесно в степи среди бессчетных меж, а им, Романовым труженицам,- раздолье. Вот опять одна из них гудит над колосьями басовой струной, прямо около тебя идет на посадку: нашла, что искала! Завороженно следишь, как пчела гнездится там, внизу, в затененном цветке, может, еще и с росинкой на дне. Чувствуешь, как ей приятно, когда она купается средь лепестков, погружаясь глубже и глубже... Пусть это будет даже чертополох, пчела и здесь окунается с головой, она прямо стонет от наслаждения и счастья. И так все лето, не зная усталости, трудится самозабвенно - из ничего мед берет!
С Кириком мы встретимся в обеденное время, когда пригоним коров доить. Он, собственно, пасет не свою, а тетки Анны, у которой детей нет. Это ему по малолетству выпадает такая льгота: не отдали его, как старших братьев, на хутора, пристроили пастушком у дальней родственницы. Пока тетка Анна сидит с подойником, Кирик зеленой веткой отгоняет мух от коровы, чтобы не лягнула ногой или хвостом не стегнула да не перевернула молоко. Потом теленка подпустит, пускай высосет остатки... А когда и эта обязанность исполнена, тогда мы, соскучась друг о друге, сбежимся наконец в балке у колдобины, где вода перегрелась - вот закипит! - и в ней кишмя кишат головастики, из которых потом лягушки вырастают огромные, как крокодилы... Там, в этой теплыни, и мы наплещемся вволю.
В замутненной воде полно планктона, как мы сказали бы сегодня, или иной, похожей на него, живности, в этих парных водах прекрасно чувствует себя все живое - и головастики, и рачки, и длинноногие букашки, которые, как конькобежцы, носятся по воде,- в таких перегретых колдобинах-выбоинах (как нам рисовало в школе воображе ние) зарождалась в далеком далеко жизнь на планете.
Иногда, бывает, навестим в обеденную пору латыша у его рудой полуземлянки в глинищах. Живет бедно, но чисто, цветы любит, мальва под оконцем лепестками светит... Присядем и смотрим, как этот наш Ян Янович запускает свою диковинную прялку, только не ту, что суровую нитку ведет, его устройство выводит "нитку из глины". Из клубка увлажненного рудого месива латыш прямо у тебя на глазах "выпрядет" нечто такое, что только ахнешь от восхищения. Этот красный латыш явился к нам вместе с отцом Кирика из-под Перекопа; еще тогда оба они, будучи в войсках, дружили, и когда обнаружилось, что после гражданской Яну Яновичу некуда возвращаться, Заболотный-старший забрал его к себе в Торновщину. Вот так их судьба породнила, и сейчас они неразлучны, вместе донашивают свои перекопские шинели, па сходку отправляются всегда вдвоем. Неугомонный Ян Янович, по совету своего друга, соорудил себе полуземлянку в глинищах как раз рядом со старой, еще, должно быть, прадедовской хатой Заболотных, и место оказалось прямо-таки счастливым...
Глаз у этого Яна Яновича наметан, лишь взглянул на нашу глину, тут же определил: "Ваша глина должна быть певучей, здесь соловьев полно!" И но много воды утекло, как хлопцы Заболотного (сначала они, а за ними и вся ребятня слободская) уже свистели в латышовы выжженные из глины свистульки, пусть не очень складные, зато звучные и петушком расписанные, благодаря чему изделия эти пользовались безудержным спросом на наших ярмарках.
Глины у нас столько, что на весь мир хватило бы, и вот, имея под рукой ее неисчерпаемые залежи, Ян Янович приспособился, кроме свистулек, делать и много других вещей, необходимых для пользования людям. Вскоре завел он себе эту вот диковинную крутилку, которая как будто все ему делает сама, крутится, прямо поет кружаломколесом, а латыш, склонившись, зорко что-то там вывораживает над своей мудрой глиной. Лишь пальцем ее легонько коснется, оживит бесформенную увлажненную массу, и вмиг, без всяких усилий, из нее само что-то высовывается, растет, вырастает, и - глядь! перед тобой уже выкруглилась мисочка, крынка или макитра, или еще какаянибудь посудина, похожая на те тыквы, что все лето выгреваются по терновщанским огородам. Самых удивительных форм бывают те тыквы, которые природа лепит неторопливо, целое лето, словно готовя образцы для глиняных творении латыша.
Так вот - то на колдобине, то у латыша - перебудешь самую жарынь, и снова в степь, где тебе торчать около коровы с веревкой в руке до вечера, зато, когда гоним скот домой, так хорошо на душе,- ведь день наконец закончился, и все мальчишки, хоть по каким вы межам плутали, опять сходитесь в Терновщине, в глубоких ее улочках, где пыли полно! Вы и сами нарочно ее вздымаете, взбиваете тучами, где пройдете - коровьи рога утопают в теплом, взвихренном золоте заката. Уже вы и прошли, пронеслись пыльной бурей, как конница, а взметенные вами багряные тучи, не истаивая, долго будут висеть над улочкой, где в самом конце, среди нависших над нею прядей дерезы, как раз гнездится на отдых уже теперь не жаркое, совсем близкое к вам солнце.
А потом, особенно если будет это под воскресенье, гомон и песни до поздней ночи не дадут уснуть вашей Терновщине! Обовьют ее по всем уголкам, перекликаясь между собой, кого-то вызывая в левады, кому-то песней объясняясь в любви, в пламенных страстях... Над балкою, край Тихоновой левады, темнеет огромная вербовая колодакоряжина, кем-то давно она прилажена так, что напоминает большущее кресло, место это не гуляет, по вечерам здесь слышатся признания-поцелуи,- тайнолюбные парочки, устроившись на вербовом троне, изнывают в объятиях, сидят, блаженствуют допоздна, и сколько будет сказано там ^слов ласковых, наинежнейших, а вы, ребятня, затаившись в темноте за коряжиной, имеете возможность тоже приобщиться к тем объяснениям, шепотам и секретам, выведать, который же из наших парубков теперь по той Винниковне сохнет.
- А песен сколько у нас там пели,- говорит от руля Заболотный.- Сколько их знала одна наша Терновщина!..