32799.fb2
- А вот мы тебя проэкзаменуем, всезнайку...
И одну за другой загадываем Лиде загадки:
- А что растет без корня?
- А что бежит без повода?
- А что плачет без голоса?
Молчит девчонка. Не может отгадать?
- То-то же,- говорит задумчиво Заболотный.
Мое внимание между тем снова привлекает дорога, образ ее.
Железный Дунай могуче катится вдаль!
Движение, энергия, скорость - они здесь всевластны.
Только во имя чего кромсает воздух эта стремительная сила и страсть, которая час от часу словно возрастает?.. Вся эта гонка беэудержная, шальная - в чем ее смысл? Или просто существует и все? Оставив позади смоги-туманы, смрад болот и отстойников, трасса вылетает в тихое свечение осенних полей, чтобы, глотая мили, захватывая простор, опять упасть где-то там, за горизонтом, в объятия далей, таинственных, бесконечных...
Сквозь лобовое, еще на заводе подсиненное стекло налетает на нас ультрамариновое небо, цвета хоть и приятного, но неестественного,- во всяком случае, трудно нам в этих ультрамаринах узнать небо детства, его вольные, сияющие глубины...
С каждой милей, с каждым часом мы ближе к Мадонне, к той невиданной, которая так рано сегодня нас подняла и позвала в путь. Та, к которой мчимся, становится для нас чем-то большим, нежели еще одно художественное полотно. Неизвестно, какой предстанет в действительности, но сейчас Мадонна ощутимо будоражит воображение, неясными чарами вызывает отдаленные образы полузабытых людей, еще не увиденная, для нас она уже словно вспышка того прекрасного, что открывалось тогда на ранних терновщанских зорях.
Не знаю, как Заболотный, а я ее, эту облеченную в тайну Мадонну, почему-то представляю в образе Романовой дочки-красавицы, в образе той, которая, всплыв где-то из марева наших детских степных лет, смуглолицая, высокая, с младенцем на руках, стоит у своего колодезя с журавлем - к нему мы, пастушки, ходим пить... Мы долго ждали этой встречи, мечтали о ней, бродя со скотом по жестким пыройньш межам, но вот хлеба скошены, степь открылась, теперь пускай по стерням коров, куда хочешь, наше пастушье племя соединилось наконец. Вот это жизнь, вот оно, раздолье, сразу все изменилось, можем осуществить любую мечту: итак, вперед, к Романову колодезю, где та стоит, которая росой да зарей умыта! Собравшись целой ватагой, заметно воодушевленные, отправляемся к Роману Виинику - набрать воды из его колодца и коснуться взглядом Надькиной красоты. Увешанные флягами, ропавками ', приближаемся со степи, сникшей от смущения, но, сказать правду, счастливой компанией, а она, Романова Надька, молодая мать, завидев эту ораву, уже вышла, остановилась в свободной, непринужденной позе под колодезным журавлем и, со своим дитем на руках, приветливо ожидает нас.
Безусловно, Надька Романова была создана для бессмертных полотен, для кисти великого живописца. Есть люди красивые, а есть как бы наикрасивейшие среди всех людей. Такова она. Даже дыхание перехватывает, когда увидишь ее, слегка улыбающуюся тебе, да еще если она с искренним сочувствием спросит:
- А что это у тебя на ноге?
- Корова наступила.
- Ну как же ты...
- Зазевался, а она - раз. Ноготь так и счесала. Никак не заживает.
- Потому что ты его стернею всякий раз обраниваешь, не даешь залечиться... Вот я тебе перевяжу.
И - точно та дева из сказок, которая шла шляхом из Киева, несла серебряную иголку, шелкову нитку, рану зашивать, кровь заговаривать: кровь из буйной головушки, чз румяного лица, из черной косы, из карих очей!.. Цвото цветается, рана заживляется...
Настоящий белый бинт Надька вынесет из хаты, йодом смажет тебе тот несчастный растоптанный палец, жжет так, что заорал бы, но терпишь, мальчишки тебе даже завидуют, наклоняясь, ловят носами йодистый дух: как здорово пахнет! Что существует на свете йод, мы тогда впервые и узнали от нее, от Надьки Винниковой.
- Терпи, казак, терпи, - ласково молвит, заметив, как ты зубы стискиваешь от боли.
Другая бы пренебрегла тобою, чумазым замарашкой, а Надька...
Хотя сама всегда чистая и косы пахнут, вымытые в травах, а между тем наших болячек не боится, недаром же на фершалку училась в Полтаве, пусть и не доучилась из-за своей загадочной несчастной любви... Пристально осматривает всех подряд, потому что у каждого замазули найдется для такой лекарки язва, тому капнет йодом, тому приложит подорожник со сметаной, а тому просто посоветует как следует свои ноги поскрести, оттереть грязищу пучком собачьего мыла (есть такая трава). И хотя мы понимаем, что, врачуя нас, она заодно и практикуется, но все это у Надьки получается как-то по-доброму, видно же, когда человек хлопочет душевно, склоняясь над тобою, как старшая сестра над меньшим братом, а ведь подумать - кто мы ей? Занесло со степи сорванцов терновщанских, грязных, запущенных, ноги побиты стернями, потрескавшиеся, болячки кровоточат, у одного что-то похожее на лишай, а у другого растяпы в который уже раз ноготь слезает, потому что опять, зазевавшись, дал корове на ногу наступить.
Глаза у Надьки ясно-карие, полны солнцем, так и светятся своей ласковой глубиной, а нам на нее, пречистую, и взглянуть как-то неловко, ведь мы же все здесь грешники, мы и донник и конские кизяки курим, и нехорошо ругаемся, когда корова, задрав голову, пошла и пошла куда глаза глядят, а вечером еще и по садам гоняем да подслушиваем тайные речи влюбленных на левадах, чего Надька ни за что бы не одобрила.
Отец Надьки, видно, где-то в отлучке, иначе и он был бы здесь, по опыту знаем, что его радует, когда мы приходим по воду, и хозяин при случае охотно наблюдает, как дочка его на наших язвах практикуется.
Пока мы воду берем, Надька с любопытством осматривает наши фляги, при этом Кирик, тая от гордости, объясняет, что эту настоящую, алюминиевую, отец ему с Перекопа принес, другие стараются привлечь Надькино внимание своими ропавками, которые, в отличие от Кириковой посудины, появились не с поля боя, а прямо на грядках выросли, рядом с гарбузами ' выхолились но нашим огородам, приобретя за лето диковинную форму, природа так причудливо их изваяла, придала им такую пластику, что не зазорно было бы эту ропавку выставить и сегодня в музее модерного искусства! Тыкву такого сорта и сажают именно для того, чтобы из нее выросла, оформилась посудина, чтонибудь вроде кувшина или небольшой амфоры,- когда плод созреет, выберут из него нитчатку и семечки, и уже он, высушенный на солнце, приобрел прочность и легкость, очень удобно в нем держать воду, особенно же в косовицу: как наберут колодезной да поставят под копной, вода в ропавке, словно в термосе, в любую жару остается свежей п прохладной. Семена были одинаковы, а выросло разное, вот хотя бы и у нас: у одного тыква формой как кувшин, а у другого похожа на гусака, и Надьке, видно, в самом деле интересно рассматривать их, желто-белые, золотистые, сравнивать да показывать своему ребятенку на забаву.
А дитя у нее такое же смуглое, как и юная мать его, еще и с родинкой на плече. Глазастое, по-взрослому серьезное, почему-то почти никогда оно не улыбается, разве что изредка, скупо, одними уголками губ,- это когда Кирик корчит гримасы или, встав на руки, постоит ногами в небо или какой-нибудь иной выходкой постарается строгую особу рассмешить.
Теперь, на временном расстоянии, понятно, что притягивала Надька нас, малышей, не только своей приветливостью да способностью не шарахаться от наших болячек, а еще и тем, что интерес ее к нашей пастушеской жизни был не наигранным, участие ее в нас было искренним, предельно душевным, это ведь сразу можно почувствовать.
Замечали мы также и то, что сквозь ее радушие то и дело прорывается тень непонятной нам грусти, и даже детским своим восприятием интуитивно угадывали, что эта молодая мать носит большое горе в душе, очевидно связанное с той ее полтавской несчастной любовью. Должно быть, к этому времени она уже настрадалась вволю, не один, наверное, звездный вечер коротала здесь в одиночестве, погруженная в печальные свои думы, и хотя мы ничем не могли ей помочь, однако чуткие детские души за грустью молодой матери туманно угадывали обиду, причиненную ей, и хотели бы каким-то образом облегчить ее участь, на вот как, как? Малолетки, чем могли мы помочь Надькиной беде, какое снадобье заглушило бы, уняло ее взрослые муки? Да и была ли в этом надобность? Проникаясь сочувствием, мы не понимали тогда, что жизни без боли не бывает и что перенесенная боль и даже страдание - нередко являются тем, что способно очищать и облагораживать человеческую душу.
И вот мы у колодца. По-сестрински смотрит Надька на нас своими золотисто-карими, вся окутанная теплом собственной улыбки, ей, видно, приятно наблюдать, как мы, с веселой жадностью припадая, пьем из дубовой, обручем обтянутой бадьи, набираем колодезной еще и в наши рояавки да фляги,- это про запас да для тех, кто остался со скотом. Хотя уже и напились, но все еще толпимся у колодца, просто чтобы подольше здесь задержаться,- не хочется отсюда уходить. На прощание мы снова склоняемся над бадьей, которая, полная колеблющейся влаги, так похожа была па золотое песенное ведерко с "сосновыми клепками и дубовым донышком"...
Ах какая там сладкая была вода, какая вкусная! И никогда не возбраняли нам ее набирать, всегда позволяют радушно, душевно - берите, доставайте, наслаждайтесь вволю, только не побейте о сруб бадью!.. Не то что у других хуторян, где, если придешь за водой, буркнут тебе что-то скрепя сердце, а то и вовсе не выйдут навстречу, лишь злющие волкодавы так и разрываются, гоняя по стальной проволоке через двор, искрят цепями...
Можно было только догадываться, что скучала здесь Надька в степи но людям, да, наверное, и ее дитя ждало наших посещений, чем-то все же утешал его ловкий на всякие проделки Кирик, потому что когда трогаемся, бывало, от колодца, девчонка умоляюще посмотрит на мать, а Надька, сразу погрустнев, молвит нам вслед:
- Приходите еще...
И печаль звучит в ее голосе.
Может, боится, что мы больше не придем, забудем ее?
Но разве ато возможно? Ведь все мы, пусть и "детки-малолетки", тайно влюблены в нее, и не один из нас видел в мечтах, как он быстро вырастет, сравняется своей взрослостью с Надькой, и тогда вот такой уже, как ровня, как суженый, ей руку подаст, настигнув свою мечту неотцветшею. Потому что разве подвластна течению времени Надькина молодость,- годы над нею силы не имеют, и навсегда она останется в своей красоте такою, какая есть! Она будет, какая есть, а ты на конях летучих лет догонишь ее, и тогда, чубатым уже парубком, объяснишься ей в своих чувствах, вызволишь Надьку из уединения, кем-то ославленную и брошенную с ребенком среди этой степи широкой...
Преданность нашу не поколебать никаким терновщанским сплетницам, пусть там что угодно лепят, а оно к Надьке не прилипает, как к тому лебедю из басни, которого со всех сторон забрасывают гуси грязью на пруду, чтобы серым сделать, а он "будтых! - и вынырнул, как снег!.." Каждый из нас потаенно носит Надькин образ в своем сердце, когда скитаемся по нашим стерням, а как-то вечером, когда мы будем сидеть вдвоем с Кириком на ветке старой вербы на краю нашей левады и молча считать неисчислимые звезды, густо усеявшие небо, он вдруг заявит с необычной торжественностью: "Веришь, из ее рук я бы не побоялся и звездной воды напиться..." И ясно мне было, о ком речь...
А звездная вода - это же вещь страшная, для таких, как мы, может, и погибельная! Приготавливают ее особым способом, ставят воду в какую-то там ночь под самыми чистыми звездами, когда небо все так и горит, и непременно чтобы никто эту воду не всколыхнул, никто чтобы ее ни глазом не выследил, ни голосом не вспугнул, пока она набирается сил от звезд, и вот такая вода, на чистейших звездах настоснная, приобретает будто бы колдовское могущество, ничем но отвращаемое, оттого-то и считается тяжким грехом давать ее человеку,- пусть уж лучше приворотное зелье, чем это... Надьку же Винниковну терновщанские злые языки как раз и обвиняют в том, что для прельщения прибегает она к такому недозволенному средству, будто вместо обыкновенной воды поит звездной прохожих выгуровских парубков и даже подростков, а известно ведь, кто хоть раз звездной напился, так уже и навечно, такого ничем не отчаруешь!.. И вот Кирик, подумать только, готов и этот небезопасный звездный напиток из ее рук употребить. Кирик отважился бы, а я разве нет? Так же не остановился бы ради нее ни перед чем, согласен и клятву ей любую дать, и звездный настой пил бы, само небо хотел бы Надьке нашей пригнуть, близкое ато небо, под которым она сейчас где-то в степи зорюет... Там над нею небо стенное, без края широкое, а здесь оно, как яблоня развесистая, в обилии плодов, звездными ветвями раскинулось над нами обоими, над нашими балками да буераками...
И такое состояние детской завороженности, оказывается, способно долго длиться: юноши ли, поседевшие ли мужчины, близко обретаемся или далеко, а все она для нас где-то там в степи есть, не исчезает, неотделимая от своего райского сада и своей малышки, от насеки и колодезя с журавлем, и когда Надька - в густых смуглых румянцах - пусть только в воображении склоняется над твоими язвами, ты и тогда улавливаешь благоуханный любистковыи дух ее кос, и вся она пахнет мятой и солнцем.
Даже и сейчас вот, почти въявь, слышится над трассой грудной тот голос, который едва шелестит ласково:
- Приходите еще...
Зарядят дожди, покатят ио степи туманы, и когда поздней осенью мы, мальчишки, под гудение холодных ветров собираемся у кого-нибудь - чаще всего у Заболотных - разучивать предрождественские колядки и щедровки ', и тогда еще из ослепительного лета пред нами плывет колодезь дяди Романа и рядом Надька с дитем.
Иной раз оно играет на траве, а мать что-то стирает ему внизу, на пруду, и, может, поэтому больше всего мы любили разучивать, чтобы потом, носясь в. снегах от одного терновщанского окна к другому, колядовать вот эту:
Он на рщi
На Ярдаш
Там пречиста
Ризи прала...