32831.fb2
Афиша Теккерея и сейчас лежит передо мной, и начинается она словами "Спектакли в Бес-Публик-холле". Больше всего на свете Теккерей обожал каламбуры, и чем хуже был каламбур, тем больше он им восхищался. Эту афишу он придумал сам и на двух вещах настоял: во-первых, чтобы было такое объявление: "Во время спектакля театр _не будет_ надушен патентованным распылителем Риммеля" - этой новинкой тогда дурманила публику половина лондонских театров, во-вторых, - чтобы "Бес-Публик-холл" подписал афишу. Я смиренно пытался убедить великого человека, что подобные шутки недостойны его, но он заявил, что они остроумнее всего, что есть в пьесе, и он обязательно так и сделает, только и всего. Милый вечный ребенок!
Из обычной критики, некрологов и прочего, что последовало за смертью Теккерея, стоит отметить один отклик. Он принадлежит перу Энтони Троллопа. О Теккерее-человеке там сказаны очень верные слова, что у любящих его чувство их было сродни любви к женщине. Так оно и было, а было потому, что он сам обладал чисто женским нежным обаянием: находясь с ним, не чувствовать этого было невозможно; и женской капризности тоже в нем хватало. Если Теккерей мог писать такую прозу, значит, он был поэтом, и не просто сочинителем стихов, а настоящим поэтом. Смерть Элен Пенденнис - это поэзия. Чтобы не говорить попусту о писателе, я пытался показать его как человека. В этом куске перед нами весь человек, каким я знал его.
Это был самый чувствительный из смертных. Он ощущал, вероятно, некий изъян в своих манерах, некую робость, неумение с первым встречным быть запанибрата, и поэтому ему нравилось нравиться, он любил, чтобы его любили. Постоянным его желанием было, чтобы о нем хорошо говорили и думали, и случалось, что ей ежился и хмурился, видя, что широкая публика его не понимает. А иначе и быть не могло. Ему была свойственна не только чисто женская мягкая доброта, но и другая женственная черта - болезненная восприимчивость. В нем больше, чем в ком бы то ни было, я замечал непереводимое гетевское Ewigweiblichkeit {Вечно женственное (нем.).}. В неподходящей атмосфере он сжимался, как от холода. От присутствия одного неприятного ему человека сразу замолкал. Он не любил много говорить и не блистал в разговоре. Больше всего радости ему доставляло сидеть в тесном кружке близких друзей, где он мог безнаказанно (да простится мне это выражение) валять дурака. Desipere in loco (дурачиться, когда это кстати. Гораций) было его любимым занятием. Он огорчался, если кто-нибудь не мог его понять и разделить это настроение. Известно, что в дни "Корнхилла", когда он трудился на нелегкой стезе редакторства, которое ему никак не давалось (как он говорил - обязанности эти заставляли его ощущать себя лягушкой под зубцами бороны), он умолкал, когда в комнату входил один из виднейших сотрудников, а потом объявлял: "А вот и мы, теперь надо говорить всерьез". Между тем человек этот отлично ладил с людьми. Теккерей же не принадлежал к числу тех, у кого "нет врагов".
Не знающий вражды в с дружбой незнаком.
"Он ничего" - и это все, что скажут о таком.
{Пер. Д. Веденяпина.}
Очень хороший малый может быть очень дурным человеком. Два главных секрета великого Теккерея, как я это понимаю, были следующие: разочарованность и вера. Первое было ядом, а вторая - противоядием, и, как всегда случается, противоядие одолело яд. Разочарованность его легко объяснима. Сначала богатый молодой человек, потом разорившийся художник, потом журналист, признанный в среде даже собратьев по перу, но, подобно остальным, почти неизвестный вне этого круга, и наконец романист и знаменитость: ему было уже тридцать восемь лет, когда появился первый выпуск "Ярмарки тщеславия". До этого его по-настоящему и не знали, а в пятьдесят два года он умер.
Почитаемый и нежно любимый друзьями, самыми избранными и достойными, он сумел сохранить их я сохранить так чудесно, что через двадцать пять лет после смерти он остается для них более живым, чем воловина населяющих землю...
"Я был увлеченным и, хочется думать, искушенным поклонником Теккерея, - пишет Санг, - но лично с ним познакомился только в 1849 или 1850 году. Случилось это в старом клубе Фиядинга, где мы оказались как-то вечером одни. Великий человек вступил со мной в беседу, и общество его показалось мне восхитительным. Не зная Теккерея в лицо, я понятия не имел, кто со мной разговаривает. Мы вместе вышли из клуба уже на рассвете, он отправился к себе в Кенсингтон, а я пошел по Сент-Джеймс-стрит к себе на квартиру. На прощание мой спутник очень тепло пожал мне руку и сказал: "Молодой человек, вы мне нравитесь, приходите ко мне в гости. Меня зовут Микеланджело Титмарш". Я продолжал время от времени встречаться с ним, хотя в настоящую близость это знакомство перешло только в 1852 году, в Вашингтоне, где несколько лет я являлся атташе при английской миссии. В тот год Теккерей читал в Соединенных Штатах лекции, и мы часто встречались. Я там и женился, и написал Теккерею, который был в Нью-Йорке, пригласив его на свадьбу. Из длинного ответного письма я привожу отрывок:
"Я женился в вашем возрасте, имея 400 ф. годовых от газеты, которая через полгода после этого прогорела, и мне приятно услышать о молодом человеке, который вот так же смело бросает вызов судьбе. Если увижу, как можно вам помочь, помогу. Брак мой, как вы знаете, окончился крахом, но я и теперь так поступил бы, точно так же, ибо Любовь - это венец и завершение всего, что есть на земле доброго. Человек, который боится судьбы, не достоин и счастья. Лучший и приятнейший дом, какой я знал в жизни, существовал на 300 ф. в год".
В 1853 году Синги приехали в Англию, и Теккерей, который в это время гостил с дочерьми у своей матери в Париже, узнал об этом из списка пассажиров парохода. Он тут же пересек Ла-Манш, чтобы повидаться со своим молодым другом в Министерстве иностранных дел, потом посетил его жену в квартире, где они остановились, и сказал ей: "Дорогая моя, мы, англичане, очень хороший народ, но некоторые из нас не так дружелюбны и радушны, как ваши соотечественники. Я не могу разрешить вам быть одной в квартире, где о вас и позаботиться некому, пока ваш муж на службе. Будьте так добры, поедем со мной в мою развалюху на Янг-стрит. Я сегодня же должен вернуться в Париж, но и я, и мои дочери приедем к вам как только сможем. И помните, что дом этот ваш, а мы ваши гости". Он не стал слушать никаких возражений и увез-таки молодую жену к себе. Синги прожили на Янг-стрит, в довольстве и лучах его ласковости, до конца года, когда он, нехотя и после долгих уговоров, разрешил им снять себе квартиру в Вестминстере. Много лет он постоянно бывал у них, а они проводили много времени в его доме. Приходя к ним, он никогда не забывал заглянуть к инфантам этого семейства, которые до сих пор помнят, как "высокому моралисту" приходилось пригибать голову, чтобы пройти в дверь детской.
Не то чтобы Теккерей, как свидетельствует его старый друг Синг, мог написать или произнести что-нибудь с намерением оскорбить чьи-то чувства. Ведь даже дядя Тоби не мог бы сравниться с ним в мягкосердечии; но он никогда не претендовал на взвешенность каждого своего слова и не притворялся, что более свободен от предрассудков, нежели Чарлз Лэм, который назвал себя человеком "с гуморами, фантазиями, беспокойным сердцем, требующим книг, картин, театров, болтовни, сплетен, шуток и чудес, и кто его знает чего еще". Следует помнить, что я часто, иногда подолгу, гостил в семье Теккерея, что он был совершенно откровенен со мной и очень часто жалел, что в сердцах писал и говорил такое, что, по размышлении, считал несправедливым.
Ссылаясь на того же свидетеля, можно привести образчик поэзии, какой мистер Теккерей в самые неожиданные минуты любил отдать дань. Когда за обедом речь естественно зашла о гастрономии и высказывались серьезные мнения по этому вопросу, некая прелестная соседка обратилась к нему с серьезной просьбой: сказать, какая часть птицы, на его взгляд, лучшая для жаркого. Он ответил ей проникновенным взглядом и произнес:
"Не скушать ли крылышко утки?"
Бедняжка моя прошептала.
Потом она охнула жутко,
Свалилась и больше не встала.
{Пер. Д. Веденяпина.}
В другом случае его любовь к стишкам, похожим на вирши Лира, заставила его вместе с дочерьми и другом Сингом, по обыкновению, помочь какому-то несчастному переводить немецкие стихотворные подписи к картинкам; получилась популярная книга шуточных стихов, известная посвященным как "Бюджет Бамблби Бого".
Однажды порядком обтрепанный ирландский джентльмен, нечто вроде знаменитого Костигана, не будучи представлен, заговорил с ним. Акцент его был густ и благороден, но в какой-то момент он сказал: "Вы не поверите, сэр... но я - ирландец". - "Боже мой! Не может быть, - отозвался Теккерей, а я вас принял за итальянца!" Теккерей сохранил озорное пристрастие к Ирландии и ирландцам и многие из его ирландских баллад не уступают по лихости балладам Левера. Но эта его причуда не была правильно понята. Его добродушное зубоскальство сочли насмешкой. А однажды в конюшне у Энтони Троллопа любопытный старый конюх, услышав имя Теккерея, сказал ему: "Я слышал, вы написали книжку про Ирландию, вы всегда над ирландцами смеетесь. Вы нас не любите". "Боже упаси, - сказал Теккерей и отвернулся, а глаза его наполнились слезами, - я как раз больше всего люблю все ирландское". Об ирландских странностях он любил потолковать и на лекциях в Америке, с упоением рассказывая, что однажды в Сент-Луисе слышал, как один официант-ирландец сказал другому: "Ты знаешь, кто это?" - "Нет", - ответил тот. "Это, - сказал первый, - знаменитый Теккер". - "А что он сделал?" - "А шут его знает".
О том, как он в последний раз виделся со своим другом мистером Сингом, я решил рассказать точно, с его слов. "Перед самым моим отъездом на Сандвичевы острова, - пишет Синг, - когда я еще жил в доме мистера Теккерея на Пэлас-Грин, - мы с моим хозяином встретились однажды в библиотеке. Он начал: "Хочу вам кое-что сказать, больше я вас не увижу. Я чувствую, что обречен. Я знаю, что это вас огорчит, но загляните в эту книгу и там найдете что-то, что, я уверен, вас порадует и утешит". Я достал с полки книгу, на которую он указал, из нее выпал листок бумаги, на котором он написал молитву. Всю ее я не помню: знаю только, что он молился о том, чтобы никогда не написать ни слова, несовместного с любовью к Богу и любовью к человеку, чтобы не распространять собственных предубеждений и не потакать чужим, чтобы всегда говорить своим пером правду и никогда не руководствоваться любовью к наживе. Особенно хорошо помню, что заканчивалась эта молитва словами "именем Иисуса Христа, Господа нашего".
УИЛЬЯМ БЛЭНЧЕРД ДЖЕРРОЛД
ИЗ КНИГИ "ЛУЧШИЕ ИЗ ЛУЧШИХ: ДЕНЬ С ТЕККЕРЕЕМ"
Можно ли забыть, хоть раз увидев, эту осанистую фигуру и величественную голову? Вот он идет, всегда один, без спутников, по холлу "Реформ-клуба" или по тихим, просторным коридорам "Атенеума", высматривая уголок, где можно поработать час-другой, исписывая четким почерком, таким же, как у Питера Кэннингема или у Ли Ханта, крохотные листки бумаги - они всегда лежали у него в кармане; вот он глядит в окно задумчивым или печальным и усталым взором, неторопливо шествует по Флит-стрит по направлению к Уайт-Фрайерс или в "Корн-хилл" - странная фигура, словно не от мира сего. Кто из знавших его не помнит, как славный старина Теккерей - так нежно называли его близкие друзья - грустный или веселый шагает по лондонским улицам? Он, как и Диккенс, был яркой и неотразимой личностью. Наверное, не было на свете двух людей, столь разных по уму и по характеру, как два этих писателя, увенчанные мировым признанием, и все же по влиянию на окружающих они были равны и схожи. У Диккенса сила была живая, быстрая, дышавшая здоровьем и словно исходившая от мощного мотора, разогреваемого изнутри огнем; у Теккерея она была спокойная, величественная, легко и широко струившаяся, подобно полноводному ручью. О внешности и об осанке Готорна кто-то сказал, что они "скромно-величавы", я нахожу, что это можно отнести и к Теккерею. Я много раз дивился про себя тому, как много общего у этих двух людей, идет ли речь об умственных или физических особенностях. Как и Готорн, Теккерей шел по жизни "одинокий, словно туча", впрочем, то была туча с серебряной подкладкой, о чем нам всем не нужно забывать. Лица обоих становились и печальны и серьезны, когда они считали, что на них никто не смотрит, и оба временами бывали "замечательно подвержены веселью". В обоих зачастую проглядывало что-то детское, мальчишеское, но это чувствовалось и в таланте Диккенса, и в даре моего отца. Когда я слушаю рассказы Филда о том, как Готорн радовался морю или как он, такой большой и одинокий, смотрел в ночное небо, мне кажется, что это сказано о Теккерее. Теккерей напоминал Готорна и тем, что грустное, торжественное выражение, подобно маске, вдруг слетало с его лица, мгновенно покрывавшегося тысячью морщинок, и раздавался громкий и веселый смех. Я помню, как однажды потешался мой приятель, рассказывая в "Реформ-клубе", что только что у двери "Атенеума" расстался с Теккереем, который, будучи не в силах сторговаться с привезшим его извозчиком, задумал разрешить возникший спор орлянкой на таких условиях: если выигрывает Теккерей, противной стороне достанутся два шиллинга, а если счастье отвернется от писателя, извозчик получает шиллинг. Фортуна улыбнулась Теккерею, и он потом неподражаемо описывал, с каким достоинством, как истый джентльмен, извозчик принял поражение. Впрочем, бывало и совсем иное. Не раз случалось так, что он не мог освободиться от брони суровости даже при встрече с близким другом, попавшимся ему на улице. Вдвоем с приятелем, который знал и Теккерея, мы как-то встретили его, трусившего верхом по Флит-стрит в сторону Уайт-Фрайерс, - он выглядел так странно. Мой спутник бросился к нему, но он едва коснулся шляпы кончиками пальцев и, не сказав ни слова, не дрогнув ни единым мускулом лица, застывшего, как гипсовая маска, проехал дальше. Топнув ногой от удивления, мой друг воскликнул: "Поверите ли вы, что мы не расставались с ним до четырех часов утра, что он был веселее всех в компании и распевал "Наш преподобный доктор Лютер"?"
Не нужно забывать, что Теккерей был человеком слабого здоровья и не щадил себя в работе. На протяжении многих лет его терзали разные недуги, которые он выносил стоически и к миру храбро обращал свое спокойное, прекрасное лицо "великого Ахилла, которого мы знали" и любили - любили тем нежней, чем лучше знали. Конечно, миру внешнему, тем посторонним, среди которых он бывал впервые, он не внушал любви, а часто даже и приязни. В таком кругу он был невозмутим и холоден, словно поверхность металлического зеркала. В "Бриллианте Хоггарти", в той восхитительной главе, где Сэмюел Титмарш едет в карете леди Бум, есть следующий отрывок: "Хоть я и простого звания и слыхал, как люди возмущаются, если кто так дурно воспитан, что ест горошек с ножа, или просит третью порцию сыру, или иными подобными способами нарушает правила хорошего тона, но еще более дурно воспитанным я почитаю того, кто обижает малых сих. Я ненавижу всякого, кто себе это позволяет, а строит из себя светского господина, и по всему этому я решился проучить мистера Престона" {У. М. Теккерей. Собр. соч. в 12-ти томах, т. I, пер. Р. Облонской.} Сэмюел Титмарш и впрямь проучил мистера Престона. В этих словах содержится разгадка светского поведения писателя. Он был кумиром малых сих, но обливал презрением проныр, старавшихся втереться в общество аристократов и вымещавших все свои пинки и унижения на тех, кто был от них зависим. Малейшее проявление любви и доброго расположения со стороны простых людей необычайно трогало писателя, и это замечательное чувство (достойное лишь просвещенной личности) нигде не выразилось ярче, нежели в тех диковинных словах, в которых автор посвящает "Парижские очерки" своему портному мосье Арецу:
"Сэр, увидеть и восславить добродетель, где бы она ни открывалась нам, и рассказать о ней своим собратьям в назидание и с тем, чтоб вызвать в них заслуженное восхищение, благой удел для всякого, кто бы он ни был. Несколько месяцев тому назад, представив автору сих строк довольно скромный счет за изготовленные вами по его заказу сюртуки и панталоны и услыхав в ответ, что неотложное удовлетворение означенной претензии его бы чрезвычайно затруднило, вы так ему сказали: "Mon Dieu {Боже мой (фр.).}, не думайте об этом, сэр, и если вы испытываете денежные затруднения, что так естественно для джентльмена, живущего в чужой стране, у меня дома есть тысячефранковый билет, которым вы вольны распоряжаться, как вам заблагорассудится". Знание истории и жизни подсказывает мне, что люди редко совершали столь достохвальные поступки, и, получив такое предложение от портного и человека мало мне знакомого, я счел это событием настолько поразительным, что, сделав вашу добродетель общим достоянием, довел до сведения английской нации и ваше имя, и достоинства, за что прошу у вас прощения. Позволю себе к этому прибавить, сэр, что вы живете в бельэтаже, что ваше платье превосходно и сидит отлично, а ваша плата и разумна и умеренна, и разрешите положить к вашим стопам сей скромный дар в знак восхищения".
Будем же лицезреть его, когда он благорасположен, когда этот огромный человек с большой сереброкудрой головой, по временам суровый, молчаливый и торжественный, добр к малым сим и страждущим, любим детьми и женщинами; будем же лицезреть "великого Ахилла, которого мы знали".
ДЖОРДЖ ЭЛИОТ
ИЗ ПИСЬМА К СУПРУГАМ БРЭЙ
13 ноября 1852 года
"Эсмонд" - самая обескураживающая из всех книг, какие только можно себе помыслить. Помнишь, дорогая, как тебе не понравился "Франсуа-найденыш" Жорж Санд? Так вот, в "Эсмонде" та же коллизия: герой на протяжении всей книги любит дочь, а под конец женится на матери.
ЭДИТ СТОРИ
ИЗ ВОСПОМИНАНИИ И ДНЕВНИКОВ
Я вывозила Анни (его дочь) на ее первый бал в Ратуше, и меня привело в умиление, как заботился отец о том, какое платье она наденет, как будет выглядеть и весело ли ей будет на балу. Он не ложился спать, дожидаясь ее возвращения, чтобы услышать от нее подробный рассказ, пока впечатления были еще свежи в ее памяти, и от души насладился восторженным описанием увиденного ею великолепия. Выходя на прогулки, он нередко навещал нас, беседовал с Эдит о всякой всячине, вместе с ней обсуждал ее наряды и даже пересчитывал носки "mon petit frere" {Моего братца (фр.).}, к которому относился с живым интересом. Зимой следующего года Теккерей приехал в Бостон и, помню, обедал у нас на Роу-стрит в день рождения нашего Уолдо, когда тому исполнился год; Теккерей называл его "Генрихом Восьмым" и подарил малышу первый в его жизни золотой. (Возвращаясь к горестной зиме в Риме, когда умер ее старший сын, миссис Стори вспоминает, что) в то время мы умоляли его забыть о нас, не погружаться с нами в бездну скорби, а отдохнуть душой среди своих близких, согреваясь столь заслуженной им сердечной любовью и заботой. Но Теккерей не желал слышать об этом и постоянно приходил к нам. Невозможно забыть, с каким душевным участием и состраданием разделял он наше горе, словно сам потерял сына. Однажды мне попался старый детский башмачок, который пробудил во мне столько мучительных воспоминаний, и Теккерей до глубины души тронул меня, когда вместе со мной плакал над этим башмачком. Мало кто мог бы понять так, как он, что значила для матери эта маленькая вещица. Те, кто судил о Теккерее по внешности и манере держаться, называли его циником, но природа наделила его самым чутким и верным сердцем на свете, он умел глубоко сострадать и щедро протягивал руку помощи. Мне думается, он был искренне привязан к нам - и мы отвечали ему горячей любовью и получали истинное удовольствие от встреч с ним. В узком кругу он говорил много и охотно, но в большом обществе казался неразговорчивым.
Теккерей бывал у нас постоянно. Когда он впервые появился в моей комнате , то показался мне добрым великаном, и я сразу же потянулась к нему всем своим детским сердцем. Разница в возрасте совсем не смущала меня, я просто не замечала ее. По сей день я помню Теккерея таким, каким увидела его тогда: большое тело, огромная голова, внимательный взгляд, очки в золотой оправе, - по моему детскому разумению, единственная деталь в его облике, заставлявшая усомниться в том, что он настоящий великан.
В те дни, когда добрый великан не приходил, ничто не радовало меня, и глаза мои то и дело обращались к двери в беспокойном ожидании. Тогда я еще не догадывалась о том, что смогла оценить лишь с годами, - какое же отзывчивое сердце было у этого человека, если он отказывался от прогулок по Риму, где все для него было интересно, отказывался от встреч со своими многочисленными друзьями и шел туда, где в полутемной комнате ждал его больной ребенок, прикованный к постели. Теккерей садился на край кровати или же очень близко придвигал к ней кресло и, о радость, читал мне "Кольцо и розу" главу за главой. Когда чтение заканчивалось, мы обсуждали то, что происходило с героями сказки так, как если бы они были реальными живыми людьми. Я держала в руках страницы, исписанные знакомым бисерным почерком, и никак не могла взять в толк, как это великан может писать такими "мелкими буковками", и в конце концов решила, что ему, верно, помогал какой-нибудь гном-переписчик. Когда я сказала Теккерею об этом, он только улыбнулся в ответ, и я обрадовалась, что угадала!
Иногда Теккерей просил меня: "А теперь ты расскажи мне что-нибудь интересное", и я ужасно старалась вспомнить какой-нибудь забавный случай или же сама сочиняла сказку. А тем временем он садился к столу и карандашом или чернилами рисовал иллюстрации к моим рассказам... Прощаясь перед отъездом, он обещал, что напечатает "Кольцо и розу" как настоящую книгу и обязательно подарит мне первый экземпляр и другой, переписанный сказочным гномом.
Последний раз я видела Теккерея в его доме на Пэлас-Грин... Мы сидели за столом, как вдруг лицо его исказилось от боли, он быстро вышел в соседнюю комнату, все поспешили за ним. Он ужасно страдал, а я сидела беспомощно в углу, не в силах пошевелиться от страха за него, пока взрослые старались хоть чем-то облегчить его мучения. Понемногу боль утихла, Теккерей открыл глаза и, увидев мое испуганное, залитое слезами лицо, позвал меня: "Подойди-ка ко мне, Иди Охилтри. Видишь, дитя, ничего страшного".
ЭНТОНИ ТРОЛЛОП
ИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ"
Теккерея нередко называли циником. Разумеется, о человеке, который посвятил себя служению общественному благу, следует судить по его деяниям. Если в своих сочинениях Теккерей выказал себя циником, - а здесь не место это обсуждать - то, возможно, правы те, кто упрекает его в этом. Но думая о Теккерее как о человеке, я утверждаю, что цинизм был совершенно чужд ему. Его самой яркой особенностью, помимо удивительного литературного дара, я назвал бы почти что женственную мягкость натуры. Для него не было большего удовольствия, чем порадовать окружающих каким-нибудь пустяком - подарить школьнику соверен, а девушке перчатки, пригласить приятеля на обед, сказать женщине комплимент. Его отзывчивость поистине не знала границ. И доброта его была бесконечной. С одним нашим хорошим знакомым приключилась беда, ему срочно потребовалось много денег - около двух тысяч фунтов, но к кому бы он ни обращался, никто не мог одолжить ему такую внушительную сумму, и он был в полном отчаянии. Раздумывая, как помочь бедняге, с которым я только что простился, я шел по улице мимо здания Конной гвардии и возле двух бравых конногвардейцев, несущих караульную службу, встретил Теккерея. Я рассказал ему, в какую беду попал наш приятель. "Вы хотите сказать, что я должен найти две тысячи фунтов?" - спросил он сердито, добавив к этому несколько выразительных слов. Я уверил его, что у меня и в мыслях не было ничего подобного, я думал только посоветоваться с ним. Вдруг он как-то по-особенному улыбнулся и, подмигнув мне, сказал вполголоса, словно бы стыдясь подобной мелочности: "Я обещаю половину, но кто-то должен дать остальное". Через день-два он действительно одолжил обещанную сумму, хотя этот джентльмен был всего лишь одним из его многочисленных знакомых.
Я с удовольствием могу сообщить читателям, что в скором времени деньги были ему возвращены. Можно вспомнить немало подобных историй, но ни к чему занимать ими место, да к тому же если их пересказывать одну за другой, они покажутся однообразными.
Таким я знал Теккерея, которого многие называли циником, а я считаю одним из самых сердечных людей, добрым, как само Милосердие. Он прошел свой жизненный путь, оставив нам бесценное наследие, делая людям добро и никому не причинив зла.
Любое "надувательство", лицемерие, фальшь выспренной сентиментальности, наигранность поэтического пыла, не имеющего ничего общего с истинными человеческими чувствами, вызывали у Теккерея столь сильное отвращение, что порой он был даже готов счесть - или по крайности объявить во всеуслышание, - что так называемая "возвышенная поэзия" лжива. Он ненавидел ложь в любых обличиях и блестяще высмеивал ее, создав целую вереницу таких персонажей, как Желтоплюш, Кэтрин Хэйс, Фиц-Будл, Барри Линдон, Бекки Шарп и другие.
Неподражаемое своеобразие стихотворений Теккерея, как и его прозы, - в тесном переплетении юмора, чувствительности и благородного негодования. В любой строфе у Теккерея мы непременно найдем и юмор, и сатирическое обличение, но тот, кто умеет смотреть глубже, всегда обнаружит нечто, способное растрогать душу. Что бы ни говорил и ни писал Теккерей, он неизменно обращался к нашему чувству юмора, но никогда это не было для него целью. В каждой его шутке есть высокий смысл - пробудить сострадание к людским несчастьям или возмутить нас картиной творимого человеком зла.
Я далек от утверждения, что Теккерей займет почетное место среди корифеев английской поэзии. Да он первый посмеялся бы над подобным предсказанием. И все же я думаю, что его стихи не забудутся в отличие от опусов многих прославленных ныне поэтов, и с течением лет интерес читающей публики к ним возрастет.
Излюбленным приемом Теккерея было изобразить самый омерзительный порок прячущимся под маской добродетели и благородства - тем самым он достигал удивительной силы разоблачения. Однако мрачный юмор таких пародий многим был не по душе, в нем видели попытку обелить порок, выдав его за добродетель. Как мы осудили бы сыщика, который бражничал ночь напролет с преступником, чтобы выудить у него доказательства совершенного им убийства, так подвергался осуждению и Теккерей, обвиненный в том, будто в своих произведениях он настолько запанибрата с отпетыми негодяями, что читатель сбит с толку и сомневается, а не забыл ли автор, о каких проходимцах он ведет рассказ. В "Барри Линдоне" такая сатирическая манера Теккерея получила наиболее яркое воплощение. По мнению некоторых критиков, Барри вызывает у нас столь дружеское участие, что, следя за драматическими перипетиями его судьбы, мы склонны скорее сочувствовать этому негодяю, чем осуждать его. Дойдя до того места, где Барри оправдывает свой промысел шулера, иной читатель может рассудить: "Ну разве этот человек мошенник? Да он просто герой". На самом деле, Теккерей ни в чем не отступает от законов жанра и, используя бурлеск и пародию, показывает, как ловко проходимец старается скрыть свою низкую сущность. Я допускаю, многие упрекнут автора в том, что он слишком глубоко упрятал разоблачение. Но, на мой взгляд, это вершина мастерства юмориста - и нравоучителя.
Теккерей отличался несравненным даром пародиста, а между тем следует помнить, что этот жанр юмористической литературы таит в себе определенную опасность. Нередко пародист достигает лишь внешнего сходства, подобно тому, как плохой ювелир выдает грубую подделку за настоящую драгоценность. Пародии Теккерея, большого мастера этого жанра, никогда не были оскорбительны. Они так и блещут остроумием, и хотя порой кажется, что юмор льется в них через край, чувство меры не изменяет автору, и ни единым словом не принижает он подлинника, с которого писал свою пародию. Теккерей умел создавать карикатуры, никого не обижая грубой насмешкой, и достигал поразительного сходства, никогда не греша безвкусицей. Поклонники "Конингсби" не перестанут восхищаться этим романом Дизраэли, прочитав "Котиксби". "Юджин Арам" не утратит своей привлекательности в глазах ценителей романтической литературы после превосходно написанной истории о карьере Джорджа де Барнуэла. Строгие судьи могут сказать, что никакому фарсу не под силу осмеять "Айвенго" и повредить славе этого бессмертного творения. Разумеется, в повести "Ревекка и Ровена" Теккерей и не думал посягать на эту святыню. Роман нисколько не стал хуже после пародии Теккерея, его достоинства ничуть не пострадали, и все же я не знаю более совершенной пародии, написанной на английском языке. Каждый персонаж узнаваем, и все события воспринимаются как естественное продолжение романа Скотта. Создав удивительно точный шарж на знаменитый роман, Теккерей не придал ему характер, оскорбительный для автора "Айвенго". Между тем сам пародист преследовал цель большую, нежели простая забава. Он высмеивает лицемерных жен, деспотов на троне, бездельников-лордов и епископов. Шутка ради шутки пустое занятие, но когда в насмешке есть глубокий смысл, перед пером такого мастера, как Теккерей, она может обрести немалую силу.
Теккерей взял на себя тяжкую миссию бичевать пороки и высмеивать людскую глупость. Не стоит забывать, что любого автора сатирического произведения можно назвать циником... Такая слава укрепилась и за Теккереем. Но те, кто обвинял его в этом, судили, не вдаваясь в суть. Чтобы понять любого писателя, следует читать не только в его книгах, но и в его сердце. Когда сатириков упрекают в цинизме, обычно говорят, что они брались за перо не для того, чтобы заклеймить порок, а чтобы излить свою злобу. Но утверждать подобное о Теккерее, человеке и писателе, представляется мне глубочайшим заблуждением.