32831.fb2
Всю такую нежную.
{Пер. Д. Веденяпина.}
Никто так чутко не откликался на любую весть о чужой беде, невзгодах, чем этот великий писатель (хоть он и слыл циником!). Кошелек его всегда был к услугам друзей, а то и просто знакомых, что не шло на пользу его финансам, а стекла очков туманились, когда он говорил о печалях, о которых узнавал изо дня в день. Щедрость его к тем, кто ему прислуживал, была безгранична.
Вернувшись с Юга, мистер Теккерей узнал, что у нас предстоит небольшое торжество - мой семнадцатый день рождения. Предполагалась музыка, танцы и цветы для того, что в те времена именовалось "малым вечером". Мистер Теккерей сделал этот случай памятным, прислав мне вместе с цветами стихи. При цветах была и коротенькая рифмованная записка в более легком тоне. Стихи эти я всегда очень ценила, но первый вариант кажется мне более привлекательным, чем более короткий, который был впоследствии опубликован. Месяц май увез мистера Теккерея домой в Англию, и после этого он попал в Америку только в 1855 году.
Второй курс лекций, о четырех Георгах, был, как мне кажется, принят в Америке не так хорошо, как первый, об английских юмористах. Он упоминает об этом в одном из поздних писем, когда говорит, что эти лекции были гораздо более популярны в Англии, чем "в штатах". В этот последний приезд мы с ним виделись гораздо реже, чем в первый. В Браун-Хаусе произошли кое-какие перемены. Моя сестра, как он выразился, "упорхнула с улыбкой, под руку с мужем", и пустота эта никак не заполнялась. В феврале мы встретились в Чарлстоне, куда я ездила погостить к сестре и зятю, и о нас троих он очень по-доброму написал моей матери. В Чарлстоне же я один раз увидела другую сторону характера мистера Теккерея. До этого мы никогда не видели той "грубости", которую ему приписывали, когда он был чем-нибудь раздосадован. На одном званом обеде, куда я поехала с ним одна, потому что сестра прихворнула, присутствовала некая дама, которая с первого же знакомства восстановила мистера Теккерея против себя. Это была умная женщина, даже блестящая, но она успела написать несколько никудышних романов, которые если и были кому известны, так только в ее родном городе. На этом обеде, как и в других случаях, она как будто поставила своей целью привлечь внимание мистера Теккерея, чем вызвала его досаду. И вот, когда кто-то сказал что-то относительно треволнений, ведомых писателям, она, наклонившись вперед, обратилась к нему через стол, очень громко: "Мы с вами, мистер Теккерей, как товарищи по несчастью, можем это понять, ведь правда?"
Наступило мертвое молчание. Грозовая туча опустилась на лицо мистера Теккерея, и все оживление кончилось. Хозяйка дома, без сомнения, возблагодарила судьбу, когда писатель, сославшись на то, что скоро начинается его лекция, стал прощаться. Конечно, одна из гостий впервые в своей жизни испытала облегчение, когда дверь закрылась за ее добрым другом. Эта бестактность со стороны дамы явилась кульминацией многих атак на него и переполнила чашу. В одном из писем к моей матери дама эта упомянута как "некий индивидуум".
В нашем общении с мистером Теккереем мы видели только добрую, участливую, любящую сторону его широкой натуры. Нам казалось невероятным опасаться в нем цинизма или злости, о которых говорили иные. Он не мог не видеть слабость человеческой природы, но отдавал должное - или, как он говорил, снимал шляпу перед всем, что в человеке благородно и чисто. К слабости характера он тоже относился очень терпимо, но притворства и лицемерия не выносил. Все это уже не ново, но я чувствую, что обязана подтвердить такое мнение о нем личным своим опытом.
В мае, как можно судить по его письмам, мистер Теккерей принял внезапное решение и, никого не предупредив, отбыл в Англию. Моя мать, да и все мы, были просто в отчаянии, что он уехал так, без слов прощания, но он, видимо, этого и хотел избежать. Больше мы его не видели, хотя письма время от времени получали. В последние годы письма его были полны нескрываемого участия к нашей великой тревоге и горю.
БАЯРД ТЕЙЛОР
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
В известном смысле Теккерей не был понят публикой, он ушел из жизни, не успев получить истинное признание, которого жаждал всей душой. Его громкая и поистине заслуженная слава не могла восполнить ему недостаток такого понимания, ибо не сердце, а ум ценили в этом писателе. Пусть другие воздадут должное его литературным заслугам. Я же по праву друга, который хорошо знал и любил его, возьму на себя смелость рассказать, каким он был человеком... За семь лет нашей дружбы мне открылись те его черты, какие писатели стараются оберегать от посторонних глаз, чтобы своей откровенностью не дать пищу злым языкам и избежать докучливой навязчивости глупцов.
Я познакомился с Теккереем в Нью-Йорке в конце 1855 года. Когда я впервые пожал его большую руку и взглянул в его серьезные серые глаза, то сразу же ощутил глубочайшее благородство его натуры - его честность и полную достоинства прямоту, которая порой граничила с дерзостью, неизменную, словно бы стыдливую отзывчивость и окрашенную горечью печаль моралиста, - ту, что публика упорно объявляла цинизмом. Узнав его ближе, я убедился, что первое впечатление не обмануло меня, и впоследствии я не изменил своего высокого мнения о нем. Хотя от природы Теккерей был раздражителен и вспыльчив, насколько я помню, ему не удавалось скрыть досаду, лишь когда в его произведениях видели язвительную насмешку там, где сокрушался он о людских пороках. Он считал для себя унизительным оправдываться, коль его столь превратно понимают. "Я ничего не придумываю, - любил повторять Теккерей. - Я пишу о том, что наблюдаю в жизни". Он быстро и безошибочно подмечал слабости своих знакомых и тогда отзывался о них с разочарованием, подчас с негодованием, но и к собственным недостаткам не знал снисхождения. Теккерей не хотел, чтобы друзья думали о нем лучше, чем допускала его взыскательная требовательность к себе. Я не встречал человека более правдивого по натуре, чем Теккерей.
В ту нашу первую встречу речь зашла о Соединенных Штатах, и Теккерей заметил:
- В Америке меня поражает ваша способность усваивать культуру, признаюсь, я еще не встречал ничего подобного. Вот... (он назвал два-три известных в Нью-Йорке имени) насколько я знаю, они поднялись из самых низов, но это не мешает им чувствовать себя совершенно свободно в любой светской гостиной. Их не смутит общество знаменитостей и аристократов, и им не составит труда поддерживать непринужденную беседу, как сегодня с нами. В английском же обществе, тот, кто, подобно им, выбился в люди, лишен чувства собственного достоинства. Где-то в глубине души он всегда остается лакеем. Лично я не испытываю этого чувства, как и все, кто меня окружает, но все же мне недостает уверенности в себе.
- Помните, - спросил я его, - что сказал Гете о мальчишках Венеции? Он объясняет их природную смышленность, раскованность и достоинство тем, что каждый из них может стать дожем.
- Возможно, в этом все дело, - ответил Теккерей. - В вашей стране, как нигде, будущее открыто перед молодыми людьми, которые своим трудом пробивают себе дорогу в жизни. Будь у меня сыновья, я отправил бы их в Америку.
Некоторое время спустя, когда мы встретились в Лондоне, Теккерей привел меня в студию барона Марочетти, скульптора, в ту пору его соседа на Онслоу-сквер в Бромптоне. Оказалось, барон обещал Теккерею гравюру работы Альбрехта Дюрера, которым Теккерей глубоко восхищался. Вскоре после нашего прихода скульптор снял со стены небольшую картину и передал ее Теккерею со словами: "Отныне она ваша".
На гравюре был изображен святой Георгий, повергающий дракона.
Теккерей некоторое время восхищенно рассматривал ее, а затем, обратившись ко мне, серьезно сказал:
- Я повешу ее в спальне, у изголовья кровати, и каждое утро буду смотреть на нее. У всех нас есть свои драконы, с которыми нам приходится сражаться. Вам известны ваши? Своих драконов я знаю: их у меня не один, а два.
- Что же это за драконы? - удивился я.
- Леность и склонность к излишествам!
Я не мог сдержать улыбки, услышав эти слова от человека, который столь многого достиг на литературном поприще и в скромном доме которого я не заметил никакой роскоши.
- Я не шучу, - продолжал Теккерей. - Мне всегда стоит немалых усилий взяться за перо: я работаю только по необходимости. Когда выхожу размяться, то обязательно присмотрю какую-нибудь безделушку, совершенно бесполезную, и мне ужасно захочется ее купить. Иногда месяцами изо дня в день хожу мимо одной и той же витрины и борюсь с искушением. И вот когда я уже уверен в своей победе, вдруг в один прекрасный день сдаюсь. Мой врач советует мне вести здоровый образ жизни и пореже бывать на званых обедах, но я не в силах отказаться от этого удовольствия. Теперь же эта гравюра будет постоянно напоминать мне о моих драконах, хотя сомневаюсь, что когда-нибудь поборю их.
После того, как в Нью-Йорке Теккерей прочитал лекции о четырех Георгах, на него обрушились с грубой бранью в Канаде и других британских провинциях. Приезжая в Англию, наши американские англоманы готовы терпеть пренебрежительное отношение к себе как правительства, так и общества, и с истинно христианским смирением отвечают на унижения угодливым верноподданничеством, далеко превосходя в нем самих англичан. Многие газеты обвиняли Теккерея в стремлении угодить предвзятым мнениям американской публики и заявляли, что он не осмелится выступить с такими лекциями по возвращении в Англию. Само собой разумеется, Теккерею послали газеты, предупредительно отметив эти статьи, чтобы он сразу же обратил на них внимание. Но он, презрительно отбросив газеты, сказал: "Эти молодцы увидят, что я не только прочту свои лекции в Англии, но и сделаю их еще более обличительными именно потому, что слушать меня будут англичане". Свое обещание он сдержал. Лекция о Георге IV не вызвала таких ожесточенных нападок газет, как в Канаде, но среди английской аристократии поднялась буря возмущения, и некоторая часть лондонского света попыталась в отместку подвергнуть Теккерея остракизму. Когда я навестил его в Лондоне в июле 1856 года, он весело рассказывал мне об этом:
- Вот, например, лорд Н. (известный английский политический деятель) уже три месяца не присылает мне приглашений на свои обеды. Ну что ж, он убедится, что я прекрасно обойдусь без его общества, но посмотрим, обойдется ли он без моего.
Через несколько дней лорд Н. возобновил приглашения.
Тогда же я оказался свидетелем забавной сцены, которая показала мне, сколь высоко ценилось мнение Теккерея в аристократических кругах. Он всегда без колебаний говорил то, что думал, в глаза своим хулителям. Его смелость и прямота, должно быть, обескураживали. И вот лорд Н., аристократический дилетант от литературы, занимавший видное положение при дворе, отозвался (не помню, в устной беседе или на страницах печати) весьма резко о том, как Теккерей изобразил Георга IV. Однажды у модного портного мы встретили лорда Н. Теккерей сразу же направился к нему и, наклонившись с высоты своего роста к смущенному защитнику венценосного Георга, отчетливо произнес глубоким мягким голосом:
- Мне передали ваши слова, сказанные обо мне. Разумеется, вы правы, а я заблуждаюсь. К сожалению, я не догадался посоветоваться с вами, прежде чем приняться за работу.
Лорд Н. явно растерялся, не зная, принять ли ему эти слова за чистую монету или как насмешку. Он пробормотал что-то в ответ и с облегчением вздохнул, когда великан покинул мастерскую.
Однако в других ситуациях Теккерей бывал добр и внимателен. Навестив писателя в июне 1857 года, я застал его в мрачном и подавленном состоянии, он только что вернулся с похорон Дугласа Джерролда. Теккерей заговорил о нападках прессы, сокращавших ему жизнь, и повторил то, что я уже не раз слышал от него:
- И мне недолго осталось - быть может, год или два. Я уже совсем старик...
Теккерей всегда с готовностью приходил на помощь тому, кто в ней нуждался, и при этом старался остаться в тени. Я знаю, что и в Америке и в Англии он изобретал, как одолжить деньги бедствующему знакомому или соотечественнику, не задев его гордости. В Нью-Йорке он делал все, что было в его силах, стараясь помочь известному английскому литератору, который в то время оказался в стесненных обстоятельствах. Тот скорей всего и не подозревал, чем он обязан Теккерею. В ноябре 1857 года, когда в Америке разразился финансовый кризис, я невзначай пошутил, что надеюсь, это не грозит мне прекращением денежных переводов. Теккерей тут же вынул записную книжку, перелистал ее и сказал: "У банкира на моем счету 300 долларов. Воспользуйтесь ими, если вам нужны деньги. Или мне лучше сохранить их для вас на будущее?" Мне не пришлось принять его великодушное предложение, но я никогда не забуду, с каким искренним порывом доброты он вызвался помочь мне.
Я не раз убеждался в том, что Теккерей был удивительно справедливым и отзывчивым человеком. И здесь мне хотелось бы сказать, что он представлял собой редчайший тип широкомыслящего англичанина - глубоко и верно любя свою родину, он ясно видел ее недостатки и достоинства других стран. Более того, беспощадность, с какой он судил своих соотечественников, на его взгляд, давала ему право критически высказываться о других народах. Но он никогда не разделял широко распространенного презрительного отношения к Америке и американцам: он не стал писать книгу об Америке, хотя это делал каждый второй английский литератор, побывавший в нашей стране, так как боялся, что она окажется легковесной и невольно создаст искаженное представление об американцах. Я замечал, как в Америке его коробило, когда он слышал злобные презрительные высказывания о "Джоне Булле", и в то же время я знаю, что дома в Англии он неизменно брал Америку под защиту. (По поводу книги Эмерсона "Черты английской жизни" Теккерей заметил, что Эмерсон "слишком щедр на похвалу. Он без всякой меры восторгается нашими достоинствами и не бичует нас за наши пороки, как мы того заслуживаем".)
В конце мая 1861 года мы встретились с Теккереем в Лондоне, и он сразу же заговорил о начавшейся войне. Он искренне жалел народ, будущее которого оказалось под угрозой, но особенно его огорчало то, что близкие ему друзья, а у него их было немало и на Севере и на Юге, теперь как враги должны воевать друг против друга. Как и у большинства англичан, его представления о причинах войны были весьма далеки от действительности. Он не знал ни об истинном характере, ни о масштабах заговора и полагал, что южане добиваются главным образом введения свободной торговли и что право на это дано конституцией. Я попытался раскрыть ему глаза, представив происходящее в истинном свете, и в заключение сказал:
- Вы можете не принимать мои слова на веру, но вы должны признать, что если таков наш взгляд на положение дел, мы вправе применить силу и подавить мятеж.
Теккерей ответил:
- То, что вы рассказали, чрезвычайно интересно. Для меня это полное откровение, и я уверен, многие в Англии даже не подозревают ни о чем подобном. Возьмитесь за перо и напишите статью, а я напечатаю ее в следующем выпуске "Корнхилл мэгезин". Это именно то, что нам нужно.
Однако издатель журнала, Джордж Смит, воспротивился публикации столь пристрастной статьи, опасаясь, что тем самым журнал неизбежно "посеет политические разногласия". Теккерей, глубоко огорченный, обещал порекомендовать статью в "Таймс". Он так и сделал, но из этого тоже ничего не вышло.
Друзьям Теккерея в Америке трудно забыть то чувство горечи и обиды, с каким читали они "Заметки о разных разностях", опубликованные в "Корнхилл мэгезин" (кажется, в февральском номере 1862 года), где известный писатель обвинил американский народ в тайном умысле конфисковать акции и другую принадлежавшую англичанам в США собственность в ответ на дело Трента. Более того, он поручил своим банкирам в Нью-Йорке продать все его акции, безотлагательно переправив вырученную сумму в Лондон. Нас оскорбило не возмущенное разоблачение мнимого предательства целого народа, а то, как легко он поверил клевете. Нам казалось, что Теккерей, как никто из англичан, должен знать американцев. И было обидно, что в какой-то недобрый час он поступил несправедливо, но мы верили, рано или поздно он сам поймет это.
Через три месяца (в мае 1862 года) я вновь приехал в Лондон. От Теккерея я не получал никаких известий после публикации в "Заметках о разных разностях" его письма нью-йоркским банкирам и не знал, остыл ли его гнев. Но помня, с какой бесконечной добротой относился ко мне Теккерей, и искренне поклоняясь ему, я со своей стороны не держал на него зла за допущенную несправедливость. Я пришел к Теккерею в новый дом на Пэлас-гарденс, в Кенсингтоне. Он встретил меня с прежним радушием, и когда мы остались наедине в тиши его библиотеки, он первый (я уверен, намеренно) затронул эту историю, поскольку понимал, что я не забыл о ней. Я спросил, что заставило его написать ту статью.
- Я был болен, - ответил Теккерей. - Вы знаете, на какие опрометчивые поступки я способен, когда меня мучает болезнь. После того, как в американских газетах появилось столь позорное предложение, и ни один голос не осудил их, я, естественно, возмутился.
- Но вы же знаете, - заметил я, - что такая газета, как ..., не выражает мнения американцев. Уверяю вас, что в Соединенных Штатах ни один честный порядочный человек и в мыслях не держал обмануть английских акционеров.
- Мне тоже хотелось так думать, - ответил он. - Но когда я прочел то же самое в ..., надеюсь, вы не станете отрицать, что это влиятельная и почтенная газета, я уже ничему не верил. Я знаю, что вы, американцы, импульсивны и вспыльчивы, и я действительно опасался, что вы затеете что-нибудь в этом роде. Теперь я вижу, что ошибся, и, кстати, уже поплатился за свою оплошность. Мои американские вклады приносили мне 8 процентов годовых, а здесь в Англии весь мой капитал лежит мертвым грузом. Думаю, мне не удастся его вложить выгоднее, чем за 4 процента.
Я пошутил в ответ, что пусть он не рассчитывает на мое сочувствие по этому поводу: вместе со многими его друзьями по ту сторону Атлантики я ожидал от него более верного понимания национального характера.
- Ничего не поделаешь, - сказал он. - Но довольно об этом. Я был неправ и признаю это.
Зная, на какие мучения обрекали Теккерея приступы тяжелой болезни, когда боль терзала его сильное тело и все в такие минуты виделось ему в мрачном свете - и люди, и вещи, нельзя не удивляться тому, что обремененный необходимостью непрерывно работать, он редко давал волю раздражению. В светлые минуты Теккерей судил себя с такой же беспощадной суровостью, как и ближних своих, и не менее пристально наблюдал за самим собой. Его обостренное чувство справедливости было всегда начеку и побуждало его к действиям. Развенчивая кумиров света, он никогда не стремился попасть в их число, с полным равнодушием относился к своему положению в литературе, и сравнения с другими писателями, которые порой проводились критиками, лишь забавляли его. В 1856 году он рассказал мне, что сочинил пьесу, но импресарио отвергли ее как никуда не годную.
- Мне казалось, я могу писать для сцены, - признался он. - Но, выходит, я заблуждался. Я решил поставить пьесу у себя дома. И сам сыграю в ней роль здоровенного лакея.
Однако замысел этот не осуществился, а сюжет пьесы впоследствии был использован, кажется, для романа "Ловель-вдовец".