32831.fb2
Теккерея очень радовал успех его лекций у публики, поскольку для него это было новое, непривычное дело. Хотя на торжественных обедах Теккерей произнес несколько замечательных речей, он уверял меня, что это чистая случайность и он совсем не умеет думать стоя.
- Даже во время лекции, - признавался он, - я часто ловлю себя на мысли: "Ну и мошенник! Удивительно, как тебя до сих пор не раскусили!"...
(Тейлор описывает библиотеку в последнем доме Теккерея.)
- Здесь, - сказал он мне во время нашей последней встречи, - собираюсь я написать свою главную книгу - "Историю правления королевы Анны". Вот собранный материал, - и он показал на полки, заставленные томами во всевозможных переплетах.
- Когда же вы приступите к работе? - спросил я.
- Как только закончу "Филиппа", - ответил Теккерей. - Хотя возможно, прежде напишу еще один роман. Но меня это не пугает. Я не спешу и даю своим замыслам созреть. Я хочу вчитаться в то, что написано об этом периоде признанными авторитетами, чтобы свободно владеть предметом и не отрываться от работы, то и дело сверяясь с тем или иным автором. Последнее время "История", как любимое детище, занимала все мои мысли. Я исподволь подготавливаю себя к работе над ней и уверен, стоит мне начать, как дело пойдет.
По-моему, он был очень цельной натурой. Там, где поверхностный читатель увидит лишь цинизм беспощадного сатирика, я вижу безграничное презрение к человеческой низости и лицемерию - праведный гнев души, жаждавшей добра, но слишком часто испытывавшей разочарование. Он бичевал людские пороки с горьким негодованием, со слезами на глазах. Вот почему его возмущало, когда невежды возносили недостойных на пьедестал. Однажды, упомянув одного критика, который упрекал его за то, что в его книгах мало благородных и привлекательных персонажей, Теккерей сказал мне: "Это могут с успехом делать другие. Я знаю, в чем моя сила. И я тоже творю добро, только на свой лад".
АЙРА КРОУ
ВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ
I
В моей детской памяти сохранились фразы, свидетельствующие, что Теккерей искренне отдавал должное блестящему таланту "Боза" - псевдоним этот в то время испещрял лондонские стены. Без малейшей зависти, просто сообщая факт, Теккерей говорил жалобно: "Его книги расходятся тысячами экземпляров, а мои - лишь ничтожными сотнями..."
Кроме больших произведений, писавшихся относительно медленно, он в те годы еженедельно создавал украшения для страниц "Панча", обычно пленявшие непринужденностью, легкостью, словно удачные импровизации. Что иной раз за этим стояло, показывает случай, когда рассыльный из типографии явился за материалом в назначенный день, и ему было ведено подождать в коридоре. Теккерей, расхаживая по комнате, где старался выжать из себя какие-то мысли, воскликнул: "Через пять минут я должен стать остроумным!" Затем мужественно сел за письменный стол, и вскоре рассыльный уже удалился с листками, на которых только-только высохли чернила...
Я жил в Париже, когда появились первые выпуски "Ярмарки тщеславия". Как и с бессмертными "Записками Пиквикского клуба", вступительные главы были приняты далеко не с тем восхищением, как последующие. Затем я вернулся в Англию и в завершающие месяцы во время вечерних прогулок с Теккереем и другими разговор обычно шел не только об огромном уже завоеванном успехе, но и о возможной развязке романа. Теккерей предпочитал ставить в тупик излишнее любопытство, и на ходу сочинял самые разные финалы жизненного пути Бекки, Доббина и прочих, хотя, без сомнения, сам уже твердо решил, какой кого ждет жребий. Помню редчайший случай, когда чужое предположение он счел ценным. Случилось это в июне 1848 года. Теккерей присутствовал на званом завтраке в хэмпстедском доме моего отца, и Торренс Маккаллах, сидевший за столом напротив него, сказал:
- Как вижу, вы собираетесь убрать своих кукол в их сундук!
И Теккерей тотчас ответил:
- Да, и с вашего разрешения я воспользуюсь этим уподоблением.
Как искусно эта случайная фраза была развернута в предварении "Перед занавесом", известно всем читателям романа.
В поезде Бостон - Нью-Йорк мальчуган, продававший книги, предложил ему его собственные творения, даже не подозревая, что обращается к их автору. Поэтому, пока мы неслись среди пологих холмов Массачусетса, он перечел написанную им лет за двенадцать до этого "Мещанскую историю". Я же потратил двадцать пять центов на "Хижину дяди Тома", и повесть, рассказанная миссис Бичер-Стоу, ввергла меня в надлежащую грусть. Однако Теккерей не захотел погрузиться в ее скорбные события, заметив, что столь тяжелые темы вряд ли можно считать подходящими для литературы. К тому же благоразумные друзья всячески внушали ему, чтобы он ни в коем случае не принимал чью-то сторону в вопросе о рабстве, тогда чрезвычайно жгучем, иначе лекционное турне превратится для него в тяжкое испытание. Он предпочитал задерживать внимание на более светлых сторонах американской жизни - таких, например, как восьмеро детишек в соседних купе, которым он пожелал тут же подарить по полдоллара каждому.
Никогда не забуду удивления на лице писателя, когда он увидел перед собой длинные темные разделенные перегородками скамьи, а дальше - колонны и дубовую кафедру. Его явно ошеломила мысль, что он будет читать здесь свою светскую проповедь. Затем, взглянув на аналой, он спросил: "Не лучше ли будет убрать на время священные эмблемы?" И тут же добавил: "А когда я войду, орган заиграет?" Затем, оглянувшись на дверь в приделе, осведомился: "Вероятно, мне лучше всего войти через ризницу?" Ну, короче говоря, помещение было признано подходящим... Лектор поднялся на довольно высокую трибуну, воздвигнутую напротив кафедры, в сопровождении секретаря, мистера Уилларда Фелта, который, выждав, чтобы буря приветствий улеглась, представил его слушателям в нескольких весьма любезных словах, и сел на стул сбоку. Все прошло наилучшим образом. Как и в Англии, репортеров заранее попросили не касаться подробно содержания лекций, а предпочтительно, почти его не касаться. Они благородно соблюдали это ограничение, но чтобы все-таки написать свои заметки (которые Теккерей на другой день прочел с большим интересом), в шутливом тоне повествовали о том, как он расправлял фалды сюртука и засовывал руки в боковые карманы - его обычная манера. Не упущен был и тот примечательный факт, что жестикулировал он мало. Первым и единственным свидетельством, что эти юмористические подробности задели воображение писателя, явилось напечатанное месяц спустя в январском номере "Фрэзерс мэгезин" безымянное, но несомненно принадлежавшее его перу описание столь забавной манеры рисовать словесные портреты.
Ни сумрак (темные панели, как всегда, поглощали свет ламп), ни скверная погода в день второй лекции не помешали бесстрашным дамам и джентльменам, сливкам нью-йоркского общества, собраться в молельне и аплодировать с начала и до конца...
Теккерей сам объяснил, что послужило источником его лекции "Милосердие и юмор". Когда мы опять вернулись в Нью-Йорк, кто-то из его знакомых задумал собрать средства для "Дамского общества обеспечения бедняков работой и воспомоществованиями", и он вызвался написать для этой цели новую лекцию. Созданию ее он посвятил целый день. Раскинувшись на кровати в своей любимой позе, он курил и диктовал фразу за фразой, как они приходили ему в голову. Я записывал их почти от завтрака до сумерек без перерыва, чтобы перекусить. Прозвучал обеденный гонг и рукопись была завершена. Он не удержался от радостного восклицания - не так уж часто у него выпадали столь плодотворные дни: "Просто не понимаю, откуда все это набралось!"
Несомненно, его вдохновляла благородная цель.
Решение уехать было внезапным, как удар грома. Рано утром я заглянул в спальню Теккерея. У него в руках была газета, и он сказал: "Оказывается, сегодня утром отплывает пароход компании "Кунард". Я сейчас же отправлюсь на Уолл-стрит и попробую взять каюту, а вы пока займитесь укладкой багажа". Мы давно привыкли к походной жизни, так что вещи были уложены и счета оплачены во мгновение ока. Проститься мы успели только с милой семьей Бэкстеров. Одна из дам, увы, шутливо написала некоторое время спустя: "Мы никогда не простим мистеру Кроу его веселого лица, когда он прощался с нами!" Но кто же не стоскуется за полгода по родному дому, где бы это жилище ни находилось? Около одиннадцати мы уже неслись на извозчике по Бродвею к Ист-Ривер, а по сходням взошли под крик агента пароходной конторы: "Быстрее, он отчаливает!" И не успели мы подняться на борт, как уже приближались под всеми парами к Сэнди-Хуку.
ТЕККЕРЕЙ И ДИККЕНС
ТОМАС КАРЛЕИЛЬ
ИЗ ДНЕВНИКА
главным талантом был талант комического актера, и выбери он это поприще, он бы добился триумфа. Теккерей был много больше одарен в литературном отношении, но невозможно было не почувствовать, что ему, в конечном счете, не доставало убеждений, которые сводились к тому, что нужно быть джентльменом и не нужно - снобом. Примерно такова была окончательная сумма его верований. Главное его искусство заключалось в умении - и пером, и карандашом - чудесно передавать сходство, причем экспромтом, без предварительного обдумывания, но, как оказалось, он ничего не мог потом к тому прибавить и довести до совершенства (запись от 1880 года).
"Да, Теккерей гораздо ближе стоит к действительности, его хватило бы на дюжину Диккенсов. По своей сути они очень разные" (беседа происходила в конце 40-х годов прошлого века).
ЭНН РИТЧИ
ИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИИ"
Я с удивленьем думаю сейчас о том, как много значил в нашей детской жизни дом Диккенса - ведь мы бывали там нечасто и жили далеко, но его книги занимали в наших душах не меньше места, чем отцовские.
Наиболее яркими событиями нашей с сестрою лондонской поры были, конечно, детские праздники у Диккенса, все остальное меркло рядом с ними. Ходили мы и на другие праздники, и нам бывало очень хорошо, но это было несравнимо с домом Диккенса: нигде мы больше не встречали эту легкость, блеск и неуемное веселье. Возможно, я преувеличиваю - наверное, не все и не всегда там было дивным совершенством, как виделось тогда, но, несомненно, каждый ощущал дух праздника и доброго веселья, которым так чудесно заправлял хозяин дома, имевший этот чародейский дар. Не знаю, как назвать его могучую способность вливать в других одушевление и радость. Особенно запомнился мне праздник, который, право, длился бесконечно, так много было музыки, веселья, маленьких детей, прибывавших и убывавших вереницами. На нас с сестрой были надеты впервые башмачки и ленточки, стеснявшие нас несколько своею новизной, к тому же было страшновато входить в залу самим, без взрослых, но миссис Диккенс нас окликнула и усадила рядом переждать, пока все дотанцуют долгий танец, при этом она беседовала с нами, как со взрослыми, а это очень лестно детям. Потом мисс Хогарт подвела к нам маленьких кавалеров, и мы влились в толпу танцующих. Помню, как я разглядывала белые атласные туфельки и длинные, с бантами кушаки маленьких девочек Диккенса, которые были нашими сверстницами, но несравненно более грациозными, в очень изящных платьицах. А мы носили клетчатые сине-красные пояса, преподнесенные отцу поклонником-шотландцем, и нам они совсем не нравились (надеюсь, это запоздалое признание не выглядит неблагодарностью?), и башмачки были у нас всего лишь бронзовые. Надо ли говорить, что эти маленькие тучки немного омрачали лучезарный горизонт? Впрочем, довольно было нам пуститься в пляс, и тотчас стало радостно и весело - как всем.
Когда мы потянулись после танцев в длинную столовую, где все было уже накрыто к ужину, я оказалась рядом с Диккенсом, а визави сидела очень маленькая девочка - гораздо меньше моего, вся голова ее была увита славными, напоминающими пружинки локончиками, на шейке красовалась нитка бус. Хозяин дома был с ней очень ласков, все уговаривал спеть что-нибудь собравшимся, и для того, чтоб приободрить, даже приобнял ее одной рукой за плечики (то была маленькая мисс Улла). И вот она - о чудо! - соглашается и запевает очень робко, с дрожью в голосе, но понемногу, все еще краснея и дрожа, поет свободней, лучше, и вот уже jeunesse doree {Золотая молодежь (фр.).} сыновья Диккенса и их приятели встают и рукоплещут, рукоплещут, а мистер Диккенс улыбается и тоже аплодирует. Вот, положив ладонь на стол, он произносит маленькую речь, благодарит jeunesse doree за рыцарскую вежливость и, улыбаясь, снова аплодирует, но тут мои воспоминания теряют ясность, зыбятся.
Я помню только, как мы танцевали, ужинали, снова танцевали, и вот мы, наконец, стоим в огромном, ярко освещенном вестибюле, украшенном рождественской омелой, и все вокруг мне кажется таким чудесным, исполненным значительности, и с каждым мигом, по мере появления гостей, поток которых неустанно прибывает, становится еще чудесней и значительней. Вестибюль переполнен, вдоль широкой лестницы двумя рядами выстроились мальчики по-моему, их там не меньше тысячи, и все в лад двигают руками, головами и ногами, шумят, кричат, и этот шум сливается, в конце концов, в ура, потом в еще одно ура - всем этим дирижирует старший сын Диккенса, - и вдруг мы замечаем нашего отца, который, разумеется, пришел за нами - над всеми возвышается его седая голова, тут в третий и последний раз звучит ура и кто-то приближается к отцу. Да это мистер Диккенс, который говорит ему с улыбкой: "Это в вашу честь!", и наш отец растроганно и удивленно и обрадованно оглядывает стоящих на лестнице и, наконец, надев очки, серьезно кланяется мальчикам.
КЕЙТ ПЕРУДЖИНИ-ДИККЕНС
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Мы с сестрой знали обеих дочерей Теккерея с детских лет, но только вскоре после моего замужества мне представился случай познакомиться с их великим отцом... Как-то утром я быстро шла по направлению к Хай-стрит, низко опустив голову, чтобы укрыть глаза от солнца, как вдруг кто-то огромный и высокий преградил мне дорогу и чей-то веселый голос произнес: "Куда, красавица, спешишь?" Я испуганно подняла глаза - передо мной стоял мистер Теккерей - и ответила: "Спешу я в лавку, добрый сэр". - "Позволь пойду с тобою дорогою одною", - и он галантно предложил мне руку, но повел отнюдь не в лавку, а в Кенсингтон-гарденс, и пока мы расхаживали туда-сюда по его любимой тропинке, говорил мне: "Ну, теперь, как и положено злому, старому великану, а я и есть тот самый великан, я захватил в плен прекрасную принцессу, привел ее в свой заколдованный сад и теперь хочу, чтобы она рассказала мне о другом известном ей великане, который заперся в своем замке в Грейвзенде". Так начались наши нескончаемые беседы о моем отце - предмете для Теккерея очень занимательном. Образ жизни отца, его повседневные рабочие навыки, симпатии и антипатии - все было полно для Теккерея неизбывного очарования, мои рассказы он мог слушать бесконечно. Порою, но то уже было много позже, он критиковал сочинения отца, а я, узнав его поближе и осмелев, всегда была готова встать на защиту того, кто был, на мой взгляд, едва ли не полным совершенством, и горячо возражала, хотя его замечания никогда не грешили суровостью и были всегда мудры и основательны. Стоило ему подметить на моем лице первые признаки обиды, как у него в глазах загорались веселые искорки; вскоре я догадалась, что ему нравится меня поддразнивать...
Одно время добрые отношения между моим отцом и Теккереем омрачились недоразумением, которого могло бы и не быть, если бы его не раздули своим неосторожным вмешательством некоторые друзья, считавшие, что действуют из лучших побуждений и могут поправить дело. Но облако враждебности по-прежнему висело, не рассеиваясь, холод разрыва, словно промозглый густой туман, спустившийся на землю после теплого ясного дня, - сменил приятельство недавних дней. Я знаю, что Теккерей немало размышлял над происшедшим, но долгое время обходил больную тему молчанием. Однажды, - это было в моем доме - он вдруг произнес: "Нелепо, что нам с вашим отцом досталась роль ярых противников. - Да, в высшей степени нелепо. - Что может примирить нас? - Не знаю, право, разве только... - Вы хотите сказать, что я должен принести извинения, - подхватил Теккерей, живо ко мне повернувшись. - Нет, не совсем так, - пробормотала я неуверенно, - но если бы вы могли сказать ему несколько слов... - Вы знаете, что он виновнее, чем я. - Пусть так, продолжала я, - но он стеснительнее вас, ему заговорить труднее, к тому же, он не знает, как вы воспримете его слова. Боюсь, что он не сможет извиниться. - Что ж, значит, примирение не состоится, - решительно ответил он, сурово глядя на меня через очки. - Как жаль, - сказала я сокрушенно". Последовала продолжительная пауза. "А мне откуда знать, как он воспримет мои слова? - обронил он задумчиво через минуту. - О, я могу за него поручиться, - ответила я, обрадовавшись, - мне даже не придется пересказывать сегодняшний наш разговор, я не передам ему ни слова, только заговорите с ним, дорогой мистер Теккерей, только заговорите, вы сами увидите". Теккерей и в самом деле заговорил с ним, после чего пришел, сияя, к нам домой и рассказал о происшедшем. "Как это было? - спросила я его. - О, ваш батюшка сказал, что он не прав и принес свои извинения". Настала моя очередь глядеть на него с суровостью: "Вы же знаете, что ничего этого не было, нехороший вы человек. Расскажите-ка лучше, как все произошло на самом деле". Он посмотрел на меня очень добрым взглядом и произнес совсем просто: "Мы встретились в "Атенеуме", я протянул ему руку, сказал, что мы наделали довольно глупостей или что-то в этом роде, ваш отец ответил мне сердечным рукопожатием, и вот мы вновь друзья, благодаренье богу!"
У Теккерея случались периоды подавленного настроения, впрочем бывали они не чаще и не серьезней, нежели у "другого великана, закрывшегося в своем замке в Грейвзенде". Однажды он заглянул к нам по дороге в клуб, в тот день ему изменило его обычное безмятежное расположение духа, и после нескольких неудачных попыток поддержать светскую беседу, вдруг помрачнел, замолк и сел, задумавшись. Так случилось, что я в то время читала стихотворный сборник, в котором были и его стихи, о чем я ему и сообщила и, процитировав приводившиеся там строки, сказала, как они мне нравятся. Теккерей не был тщеславным человеком, но ничто человеческое не было ему чуждо, он откровенно радовался искренней похвале и восхищению. Он попросил меня прочесть еще раз полюбившееся мне стихотворение, стал вспоминать, когда и где оно было написано. Потом мы перешли к прелестным строкам, которые Бекки поет на вечере шарад в Гонт-Хаусе. "Я рад, что вам нравятся мои стихи, - сказал он, не скрывая удовольствия, как мальчик, - я подумываю написать кое-что еще", с этими словами он поднялся, чтобы уйти, но попрощавшись и уже подойдя к двери, вернулся вновь. "Мне что-то нездоровится. Пора мне прибегнуть к услугам доктора Брайтона, возможно, после нескольких глотков его животворящих вод мне станет лучше; если поправлюсь, я напишу для вас стихи". От него и в самом деле пришло письмо, в которое были вложены стихи, впоследствии появившиеся в печати под названием "Фонарь миссис Кэтрин". Возможно, они запомнились тем, кто встречал их в "Корнхилл мэгезин" или в других изданиях; я приведу последние шесть строк:
И кто все зубы потерял,
Уж не поет, как встарь певал,
Как он певал, когда был юн,
И не поникли нити струн,
Когда был юн, как вы сейчас,
И свет любви в окне не гас...
ДЖОРДЖ ХОДДЕР
ВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ
Одновременно с публикацией "Ярмарки тщеславия" печатался также в традиционной форме месячных выпусков и роман великого современника Теккерея, Чарлза Диккенса. Один роман выходил в зеленой обложке, другой - в желтой. (К сожалению, вопреки всем справедливым протестам принято сравнивать этих двух писателей, и в зависимости от пристрастий того или иного критика возвеличивать одного, принижая достоинства другого.) Теккерей с нетерпением ждал каждого нового выпуска "Домби и сына" и не скрывал своего восхищения романом. Когда появился пятый выпуск, в котором смерть маленького Поля описывается столь трогательно, что у читателей сжимается сердце, Теккерей был потрясен, какой властью над душами обладает Диккенс, единственный из всех живущих писателей. Сунув пятую книжку "Домби и сына" в карман, Теккерей помчался в типографию "Панча" и, влетев в кабинет редактора, где в это время находились я и сам мистер Марк Лемон, бросил книжку на стол и в необыкновенном возбуждении воскликнул:
- Разве может что-либо в литературе сравниться с этим - нечего и пытаться! Прочтите главу, где умирает маленький Поль: какой талант - это потрясает до глубины души!..