32831.fb2 Теккерей в воспоминаниях современников - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Теккерей в воспоминаниях современников - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Мистер Теккерей уже слишком велик даже для большой розги солиднейших журналов. Долгие годы усердного ученичества на поприще литературы были вознаграждены высоким положением в избранной им профессии. Он пожинает заслуженный урожай доходов и славы, он может позволить себе улыбку по адресу зоилов и хвалу получает как дань, а не как награду. Поэтому мы намерены просто рассказать о том, что нашли в прочитанных нами книгах и какой свет, по нашему мнению, они бросают на талант автора - в частности, на две его стороны, обозначенные в заголовке.

Как художник, он, пожалуй, величайший живописец нравов, какого когда-либо видел мир. Он обладает несравненным умением мгновенно и точно схватывать во всем их многообразии особенности людей и общества, а также изумительной памятью и поразительной способностью воплощать свои наблюдения ярко и живо. Его принято сопоставлять с Аддисоном и Филдингом. Быть может, в тонкости обрисовки он уступает первому, но как пресен и скуден "Зритель" в сравнении с "Ярмаркой тщеславия"! Широта и энергия Филдинга, разумеется, вне сравнения, но два из главных его достоинств - богатство второстепенных персонажей и разнообразие характеров - взлетают под потолок, если на другую чашу весов бросить те же качества Теккерея. Филдинг гордится собой, потому что умеет, сохраняя общность, налагаемую профессией, показать различия между двумя трактирщицами. Теккерей же легко нарисует их десятка два - и ни одну из них не спутаешь с другой. Просто диву даешься, с каким количеством людей знакомимся мы в каждом его романе. Возьмите, например, "Пенденниса". Потребуется не менее двух страниц только для того, чтобы перечислить действующих лиц. И каждый роман представляет собой от пятидесяти до ста совершенно новых и не похожих друг на друга личностей.

Говоря о нравах, мы, естественно, подразумеваем и людей. Нравы, бесспорно, можно обрисовать и без людей, но лишенное конкретных примеров, это будет безжизненное, бесцветное описание. Тем не менее изображение нравов, в отличие от изображения характеров, обязательно в той или иной мере превращает людей в придаток к костюмам. Мистер Теккерей рассказывает нам о комнате, увешанной "резными золочеными рамами (с картинами внутри)". Таковы творения сатирика и карикатуриста общественных нравов. Человеческие фигуры нужны ему ради обрамления. Человек используется для объединения и иллюстрирования своего общественного окружения. Правда, мистер Теккерей злоупотребляет этим в гораздо меньшей степени, чем большинство художников того же направления. Можно даже сказать, что среди них он выделяется не только плодоносностью воображения, но еще и тем, что гораздо чаще рисует индивидуальные портреты. Тем не менее, в конечном счете он все-таки живописец нравов, а не личностей.

Человеческое сердце в обобщении - человек в взаимоотношениях с себе подобными - вот его тема. Актеры его очень индивидуальны и своеобразны всякий на свой лад, написаны они верно, ярко, великолепно - все по-своему шедевры, однако высший интерес автора не сосредоточен на особенностях характера каждого. Это лишь часть более широкой и обобщенной темы для размышлений. Он изучает человека, но человека как общественное животное, человека, рассматриваемого через опыт, цели и привязанности, находящие выход в его связях с другими людьми, и никогда - человека как индивидуальную личность. Он не углубляется во внутреннюю, скрытую подлинную жизнь, которую любой человек ведет вне общения с себе подобными, ту потаенную келью, которая открыта лишь небесам вверху или преисподней внизу. И он прав: воздерживаясь от таких попыток, он поступает мудро, ибо остается на позициях, где его преимущество неоспоримо, и сохраняет верность своему гению. Но по сравнению с тем, другим, гений этот низшего порядка. Способность исследовать и живописать индивидуальную душу во всей полноте ее связей выше той, которую мы находим у мистера Теккерея. Тут мы сталкиваемся с очень распространенной путаницей. С одной стороны, утверждается, что проникнуть в тайную тайных характера и дальше сходить из нее (что, разумеется, возможно только с помощью воображения) - искусство более высокое, чем использование внешних подробностей, которые собираются с помощью опыта и наблюдательности; с другой стороны, нас убеждают, что куда легче дать волю воображению, чем набрать необходимые запасы сведений о реальной жизни - полагаться на фантазию, вместо того, чтобы верно рисовать окружающую жизнь. Распутать этот узел не так уж трудно. Бесспорно, много легче набрасывать бледные неопределенные тени характеров, почерпнутые из воображения, чем: исходить из внешних проявлений реальной жизни, которая развертывается перед нашими глазами. И много легче выдавать эти тени за нечто подлинное, именно потому что они тени и не подлежат проверке пробным камнем реальности в отличие от характеров, создаваемых вторым способом. Но возьмите более сильный талант, и вверх взлетит уже другая чаша весов. Легче быть Беном Джонсоном или даже Гете, чем Шекспиром. В целом можно сказать, что чем менее стихиен материал, которым пользуется художник, тем меньше воображения ему требуется, и тем менее он - творец: архитектор уступает тут скульптору, историк - поэту, романист - драматургу. Те, кто рисует жизнь общества, обычно обладают не столько творческим характером, сколько способностью к упорядочению разрозненных частностей. В интриге и развитии сюжета мистер Теккерей показывает лишь весьма высокое умение перегруппировывать свои персонажи и аранжировать описываемые события, однако, лучшие из его созданий, бесспорно, рождены процессом творчества: это живые, дышащие люди, отличающиеся от всех остальных не только теми или иными чертами характера, но и тем ореолом индивидуальности, одарить которым способен только гений. Отличительная их черта, свойственный им всем недостаток, как мы уже говорили, заключается в том, что ни один из них не завершен, и индивидуален лишь настолько, насколько это совместимо с неким обобщенным целым. Ни одного из них мы не узнаем исчерпывающе - как знаем себя, как - по нашему убеждению - рисуем в воображении других. Мы знаем о них ровно столько, сколько можно обнаружить в светском общении. Мистер Теккерей глубже не проникает и не дает понять, будто сам знает больше, а, напротив, откровенно объявляет, что ничего больше ему о них не известно. Он рассказывает о их поведении, описывает лишь ту меру чувств и проявлений характера, которая открывается в выражении лица, в поступках, в голосе - и только. Точно вы знакомитесь с реальными людьми в реальной жизни, часто с ними видитесь и мало-помалу узнаете их, как мы узнаем самых близких друзей. Разумеется, узнать больше о человеке никто из нас не способен, но вообразить мы способны много больше, и художник тоже мог бы сообщить нам гораздо больше, пожелай он того. Даже самых близких друзей мы не знаем до конца и всегда полагаемся на воображение. Из тех отрывочных представлений, какими нас снабжают наблюдения и симпатия, мы создаем целое на свой лад, - более или менее соответствующее действительности в зависимости от того, что нам удалось узнать по-настоящему, более или менее завершенное и своеобразное в зависимости от силы нашего воображения. И, разумеется, каждый человек в действительности не совсем таков, каким он представляется каждому из тех, кто его окружает. Но без этой работы воображения, мы вообще ничего друг о друге не знали бы, ограничиваясь лишь смутными разрозненными намеками на нечто, существующее где-то рядом с нами.

Быть может, величайшая и высочайшая прерогатива поэзии, или литературы, или... (подойдет любое обобщающее название, которым мы обозначаем искусство, воплощаемое в словах) заключается в том, что художник обретает власть изображать подлинную внутреннюю жизнь и индивидуальный характер живой души и дано это лишь изящной словесности. Драматург и романист обладают способностью вообразить законченный характер и представить нам свое понятие о нем. И чем законченнее, чем убедительнее сумеют они внушить нам его идею во всей ее полноте и потаенности, тем ближе окажутся они к совершенству в своем искусстве. Теккерей же предоставляет читателю полагаться на собственное воображение. Он не дает никаких ключей к рисуемому им характеру, как к таковому, не приобщает нас к образу, живущему в его собственном воображении. Возможно, сам он видит его четко, но далеко не полно, и знает о нем не больше того, что показывает нам. Его более интересуют внешние проявления чувств и характера, чем сам характер. Его цель - нарисовать не законченную, единственную в своем роде натуру, но образ, запечатленный в его сознании всей жизнью общества...

Однако индивидуальный характер - предмет гораздо более глубокий и интересный для изучения, а потому произведения таланта, которому привычки, внешние качества и случайные признания человека представляются привлекательнее самого человека, неизбежно разочаровывают нас, ибо полузнакомства с персонажами нам мало. Пока речь идет о подсобных персонажах среднего плана, это особого значения не имеет. Мы узнаем все, что нам хотелось бы знать, о таких действующих лицах, как сэр Питт Кроули, лорд Стайн, майор, Джек Белсайз, миссис Хобсон Ньюком, миссис Маккензи и так далее. Но как рады были бы мы заглянуть в подлинное сердце майора Доббина, Бекки и даже Осборна, Уоррингтона, Лоры! Как неполно, ограниченно, как чисто внешне наше представление даже о неглубоком и суетном Пенденнисе! Что, собственно, знаем мы о полковнике Ньюкоме, если оставить в стороне ореол доброты и честности, окружающий одно из самых восхитительных созданий, когда-либо описанных поэтом? Но к чему сетования? Четкость понимания и законченность - далеко не едины, и на долю одних художников достается одно, на долю других - другое, и лишь крайне редко, если не сказать - никогда, бывают два этих дара в достаточной степени присущи одному человеку. Пусть гений мистера Теккерея и не принадлежит самой высокой сфере, зато в своей он самый высокий. Живость и верность его обрисовок во многом искупают недостаточное проникновение в глубины человеческой души. Будем же благодарны за то, что он дает нам, и не станем ворчливо требовать большего. Примем же его таким, каков он есть - как дагерротиписта окружающего мира. Он велик в костюмах. А в мельчайших подробностях так даже слишком велик - чересчур уж он на них полагается. Его фигуры соотносятся с шекспировскими, как восковые фигуры мадам Тюссо - с мраморами Парфенона в Британском музее: они выхвачены из современной жизни, и сходство достигается через обилие внешних примет обилие, чуть ли не слишком обильное. Однако его творения обладают несравненной четкостью, тщательностью отделки, верностью и обстоятельностью всех деталей. Ему присущ особый талант воссоздавать обычную разговорную речь с той взвешенной толикой юмора или трогательности, которые придают ей остроту и занимательность, не лишая правдоподобия. Он разрабатывает тему и воплощает ее так искусно и мастерски, что внимание читателя ни на миг не ослабевает. Он берет нечто общеизвестное и превращает его в новинку, словно гончар, в чьих руках бесформенный ком глины становится кувшином. Страница за страницей он повествует о самых будничных делах со свежестью непреходящей весны. Он великий мастер драматического метода, который последнее время столь сильно тяготеет над искусством повествования. Быть может, величайшее обаяние его произведений заключается в удивительной уместности слов, мыслей и чувств, которыми он наделяет своих разнообразных персонажей. И они у него не просто выражают свои мысли, - он умудряется без малейшей утраты естественности чуть-чуть усиливать тон, что придает особое очарование тому, что говорит каждый из них...

Если бы способность создавать ощущение реальности была бы залогом высочайшего творческого таланта, Теккерей, возможно, занял бы место выше всех когда-либо живших писателей - выше Дефо. Способ, каким Теккерей создает это ощущение реальности, более сложен, чем метод Дефо. Тот довольствуется прямолинейным приемом, ведет повествование от лица своего героя. Теккерей же добивается своего эффекта во многом благодаря тому, что непрерывно связывает повествование с той или иной стороной нашего собственного будничного опыта. Его романы подобны сети, каждая ячейка которой соединена узлом с подлинной жизнью. Многие романисты обитают в собственном, ими созданном мире. Теккерей же засовывает своих персонажей в калейдоскопический будничный мир, в котором живем мы. И про них нельзя сказать "совсем, как живые", - они просто люди. Нам кажется, что они где-то рядом и в любой день мы можем познакомиться с ними воочью.

Сюжеты у него, как и характеры, лишены завершенности. Он начинает там, где начинает, без какого-либо на то основания, а кончать у него и вообще оснований нет. Он вырезает из жизни кусок, какой ему вздумается, и отправляет его господам Брэдбери и Эвансу. В "Ярмарке тщеславия" и в "Пенденнисе" персонажи расхаживают, как им заблагорассудится, и для заключения их можно собрать в любую минуту. "Ньюкомы" начинаются историей деда Клайва, а основания, по каким роман завершается раньше кончины его внуков, к искусству ни малейшего отношения не имеют. Но это, в сущности, технический недостаток, зато во всем, что касается воплощения, Теккерей являет нам такое мастерство, что кажется, будто он обладает тайной магией столь непринужденно достигает он совершенства, столь легка его рука. Повествование его напоминает пейзаж, который возникает под кистью великого художника словно по наитию, а не в результате сознательных усилий.

Романист, описывающий внешнюю жизнь людей, оказывается в невыгодном положении в том смысле, что он больше зависит от своего опыта, чем писатель, ставящий своей целью создание индивидуального характера. Как известно, поэт действительно способен силой фантазии и временным преувеличением неких слагаемых своей натуры создать характер, подобия которому никогда в жизни не наблюдал. Гете подтверждает это собственным примером. По его словам, в юности он рисовал характеры ему вовсе неизвестные, но правдивость их была подтверждена его наблюдениями в зрелые годы. Такое свидетельство тем более ценно и потому, что Гете, как никто другой, ценил наблюдательность, и потому, что тонкое умение наблюдать, несомненно, помогло ему взыскательно проверить точность описаний, которые, как он говорит, он почерпнул из глубин собственной натуры. Разумеется, даже допустив, что человек создает какой-то характер совершенно независимо от живых наблюдений, нельзя забывать, что ему все-таки требуется фон, чтобы показать этот характер, и чем шире его знания, тем лучше он может развить свою идею. Однако такому художнику все же нужно меньше, чем Теккерею или Филдингу. Эти двое полностью ограничены пределами своих наблюдений, а потому находятся в постоянной опасности повторить себя. Мистер Теккерей более поражает неистощимостью своей изобретательности в применении накопленных знаний, чем широтой охвата. Его плодовитость поражает даже еще больше, когда мы обращаемся к находящимся в его распоряжении ресурсам. Он стоит на несколько неопределенной полосе между аристократией и средними классами - это его излюбленная позиция - и, очевидно, ведет наблюдения из гостиных и столовых. За человечеством он следит из клубов и помещичьих домов, военных видел главным образом на полковых обедах, с юристами далеко не на короткой ноге, хотя и связан с Темплом, более или менее осведомлен в жизни художников и, разумеется, хорошо знает мир профессиональных литераторов, хотя и остерегается извлекать особую пользу из этого своего опыта. В провинциальной Англии, особенно в небольших городах, он не ощущает себя дома и мало знаком с чувствами и образом жизни низших классов. О столичных франтах ему известно исчерпывающе много, а знакомство его с лакеями чрезвычайно широко. Возможно, у него имеются в запасе еще кое-какие материалы, однако уже замечаются легкие признаки истощения его ресурсов. Карта местности нам уже достаточно знакома, и мы примерно представляем себе, где проходит пограничная ограда. Поразительным остается необыкновенное разнообразие ландшафтов внутри этой ограды.

Однако есть одно направление, где ресурсы мистера Теккерея с самого начала выглядели удивительно скудными. Очень любопытно, как мало зависит он от способности мыслить, как он ухитряется существовать только на самой поверхности вещей. Быть может, он столь тонко наблюдает нравы потому, что не пытается проникнуть глубже. Он никогда не ссылается на тот или иной принцип, никогда не проясняет пружину действий. В его книгах нельзя найти того, что принято называть идеями. В этом отношении Теккерей уступает Филдингу настолько же, насколько в других он, по нашему мнению, его превосходит. Читая Филдинга, убеждаешься, что он был мыслящим человеком, и его произведения опираются на множество мыслей, хотя они и не вторгаются в них прямо. Дефо неизменно вызывает представление о деятельном сильном интеллекте. Сила произведений Теккерея питается силой его чувств, ему присущи большой талант и энергичный ум, но не intellectus cogitabundus {Интеллект размышляющий (лат.).}. Прочтите его прелестные и красноречивые лекции о юмористах. Казалось бы, уж тут мысль должна бы дать знать о себе, но ее нет и в помине. Он просто излагает свои впечатления об этих людях, а когда он говорит об их характерах, можно лишь воздать почтительную хвалу чуткости человека, который столь тонко улавливает отличительные черты очень разных натур. Мы менее всего желали бы, чтобы лекции писались иначе; мы убеждены, что тихая задумчивость, с какой мистер Теккерей всматривается в этих людей, прикасается к ним, исследует их, гораздо поучительнее, чем любые хитроумные рассуждения о них, стоит много больше и способна создать куда более верное впечатление о том, какими они были на самом деле. Но столь же характерной чертой является и уклонение от мысли. Странно видеть на странице, где теккереевская оценка Стерна сопровождена заметкой Колриджа, столь близкое соседство прямо противоположных подходов к вопросу. Теккерей никогда не рассуждает, никогда не продвигается шаг за шагом от одного дедуктивного вывода к другому, но полагается на свою интуицию, взывает к свидетелю внутри нас, утверждает что-то и предоставляет этому утверждению воздействовать на читателя самостоятельно - либо оно убедит вас и вы с ним согласитесь, либо не убедит, и вы его отвергнете. Именно так провозглашались величайшие нравственные истины, - и, возможно, иначе их провозгласить вообще нельзя, - но ведь мистер Теккерей великих истин не провозглашает! В лучшем случае он обобщает некоторые свои наблюдения над обществом. Нет, он отнюдь не лишен определенной толики той квинтэссенции широкого знания людей, которая справедливо зовется мудростью, но она далеко не соответствует силе и проникновенности его восприятия. Он отдает немало места задумчиво прочувствованным рассуждениям о разных явлениях жизни. Однако все они, кроме тех, которые непосредственно посвящены чувствам, кажутся новыми и ценными только благодаря своей форме - было бы нетрудно перечислить главные его положения и пересчитать, как часто они встречаются. Он постоянно внушает нам, что "Книга пэров" - это отрава английского общества, что наши слуги выносят нам в людской беспощадные приговоры, что хорошее жалование, а не любовь делает няньку более усердной, что банкиры женятся на графских дочерях, и наоборот, что муки безответной страсти в могилу не сводят, что еще ни один человек, подводя итог своих долгов, ни разу не перечислил их все до единого. Список этот можно не продолжать. Однако какими банальными ни кажутся эти утверждения, если называть их подряд, сведя к самой сути, автор неизменно находит для каждого какое-то новое прелестное выражение или пример, так что они не приедаются. Чувства и симпатии - вот стихия мистера Теккерея. Они заменяют ему силу логики. Поэтому в женские характеры он проникает глубже, чем в мужские. Он еще ни разу не нарисовал - и не может нарисовать - мужчину с твердыми убеждениями или философским умом, и даже в женщинах его почти исключительно интересует интуитивная и эмоциональная сторона их натуры. Эта особенность придает произведениям мистера Теккерея некоторую худосочность и поверхностность. Нигде он не оставляет печати мыслителя. Даже его провидение более метко и тонко, чем глубоко. Однако искренность его симпатий делает его особенно чутким к тому, что прячется на пограничной полосе между сердечными привязанностями и интеллектом, где расположен край тщетных сожалений и трогательных воспоминаний, обманутых надежд и умягченной грусти, засеянное поле любви и смерти в каждой человеческой душе. Голос симпатий мистера Теккерея и нежен и мужественен, когда же писатель позволяет нам поверить, что он не смеется над собой, голос этот достоин звучать в святая святых сердца. Найдется ли в царстве литературы хоть что-нибудь более проникновенное, чем мысль упокоить разбитое сердце старого полковника Ньюкома в богадельне Серых Монахов?

Трогательность мистера Теккерея хороша, но его юмор - еще лучше, он оригинальнее, взыскательнее. Писатель никогда не ограничивается просто смешным или нелепым. Ирония - вот основа его остроумия, ею пронизаны его книги. Он играет со своими персонажами. Самые простые вещи, которые они говорят, автор умеет обернуть против них же. Ему мало нарисовать человека смешным, он заставляет его самого выставлять напоказ свою смехотворность и радуется тому, что бедняга даже не подозревает об этих саморазоблачениях. С действующими лицами своих романов он обходится так, словно имеет дело с живыми людьми. Остроумие для него не игрушка, но оружие, и каждый выпад должен оставлять рану. Пусть укол и беззлобен, но он должен кого-то задеть. Писатель никогда не фехтует со стеной. Сатира его тем горше, чем он невозмутимее. Он большой мастер насмешек и ядовитых намеков и умеет нанести тяжелый удар легким оружием. Для воплощения крайних нелепостей он выбирает форму бурлеска и ищет для пародирования что-то очень конкретное. Он принадлежит к тем, кто сам над своими шутками не смеется. И смеяться читателя он заставляет не так уж часто, хотя может вызвать смех, когда захочет. Фокер - лучший из наиболее смешных его созданий. В целом же он серьезен, даже печален, но никогда не остается равнодушным к перипетиям судеб, которые описывает, а принимает в них живое участие, хотя чаще предпочитает скрывать, кому отданы его симпатии. В глубине души он таит теплый, почти страстный интерес к своим творениям. Для него они такие же реальные люди, как и для остального мира.

Особенности его таланта делают неотразимо соблазнительным переход на личности, однако теперь он в открытой форме себе этого уже не позволяет. Ранние дни "Блэквуда" и "Фрэзера" давно прошли. И все же было время, когда он задал "Эдваджорджилитлбульвару" суровую, хотя и не вовсе беспощадную трепку; а когда сам подвергся нападению "Таймс", куснул в ответ свирепо и больно. Он склонен занашивать свои юмористические приемы до дыр. Желтоплюш с его своеобразным диалектом забавен и поучителен, но в конце концов не мог не надоесть. Орфографические нелепицы - довольно ограниченный источник смеха, а остроумие мистера Теккерея порой уж слишком зависит от чуткости его слуха к оттенкам произношения и рабской покорности, которой он добивается от искусства правописания. Имитировать с помощью типографских литер он умеет не хуже, если не лучше, Диккенса. Однако его чувство юмора иное, чем у этого последнего, и отзывается почти исключительно на странности людей или их взаимоотношений. Смешное в вещах он замечает несравненно реже Диккенса. Описание щетки Костигана, как "очень диковинной и древней" остается чуть ли не единственным, и он почти никогда не высмеивает даже внешность своих персонажей, за исключением случаев, когда костюм или манера держаться выдают те или иные черты характера. Совсем иные у него и карикатуры. Диккенс берет все нелепое и смешное, что ему удалось заметить, и соединяет этот материал в совершенно новом образе, принадлежащем только ему. Теккерей же рисует все, как оно есть, и только подчеркивает смехотворные или достойные презрения частности.

Поэтичность его таланту несвойственна. Он просто владеет стихом в той степени, какой можно ожидать у человека его способностей, и умеет этим пользоваться, а блестящий язык обеспечивает необходимую легкость и владение рифмой.

Красоту он чувствует горячо и живо. Если бы его негативный хороший вкус, отвергающий все безобразное и неуместное, равнялся бы его позитивному хорошему вкусу, обнаруживающему и ценящему все прекрасное, читать его книги было бы много приятнее. Красоту он видит везде, любовь к ней смешивается с нежностью его натуры и смягчает те его страницы, горечь которых иначе была бы непереносимой.

Что же касается дурного вкуса, то доказательств в его книгах можно отыскать более чем достаточно. Взглянуть на светское общество глазами лакея - мысль весьма счастливая, однако - хорошенького понемножку, а мистер Теккерей безжалостно нас перекармливает. Мы можем сослаться на сурово прямолинейного Уоррингтона и повторить следом за ним, что "прислуга миссис Фланаган и горничная Бетти не то знакомство, которое следует поддерживать джентльмену", и нас не удивляет "самый соблазнительный" взрыв негодования, которым "Джимс" завершает свою карьеру в "Записках Желтоплюша".

У подобного рупора есть то преимущество (если это можно назвать преимуществом), что через его посредство можно высказывать такие вульгарные, оскорбительные, задевающие чужое достоинство вещи, какие уважение к себе или стыд никогда не позволят произнести от своего имени. Это способ псевдоперекладывания ответственности. Но если мы воздаем должное Шеридану за остроумие, то должны воздать должное Теккерею за его вульгарность. Эта особенность заметно обезображивает его творения и сказывается не только в увлечении и легкости, с какими он проникает в душу лакея, но и в страсти к поискам и выставлению напоказ самых мелочных и недостойных подробностей. Мы не порицаем юмориста, обнажающего вульгарность вульгарного человека и извлекающего из нее все смешное, что только можно. Саморазоблачающаяся театральная вульгарность, если ею не злоупотреблять, служит одним из справедливейших и вернейших источников смеха. А порицаем мы вульгарность в тоне произведения - обвинение, которое невозможно подтвердить ссылками на такую-то главу, стих такой-то, ибо ее можно только почувствовать, но не определить. Тем не менее, мы добавим пример, поясняющий, что имеется в виду. В первом томе "Ньюкомов" нам рассказывают, как Уоррингтон и Пенденнис устраивают в Темпле званый завтрак, на который приглашены малютка Рози с маменькой. Очень милая, полная очарования картина: рассказчик упоминает "веселые песни и приветливые лица", сообщает, какими "счастливыми" казались старинные мрачные комнаты, когда их "осветило юное солнечное создание". Так какая же злополучная мысль заставила его уронить на это описание жирную кляксу? "Должен сказать без ложной скромности, что завтрак наш удался на славу. Шампанское было заморожено именно так, как следовало. И гостьи не заметили, ч_т_о н_а_ш_а п_р_и_с_л_у_г_а м_и_с_с_и_с Ф_л_а_н_а_г_а_н у_с_п_е_л_а в_ы_п_и_т_ь с у_т_р_а п_о_р_а_н_ь_ш_е". Нас не щадят и дальше в конце описания вновь упоминается "миссис Фланаган в весьма возбужденном состоянии". Бесспорно, пачкать чистое и светлое впечатление от этой сцены, не только введя в нее образ пьяной прислуги, но настойчиво упоминая о ее состоянии, это очень вульгарно. (Гл. XXIII, разрядка Роско.)

Другой неприятный недостаток порождается не просто ложным вкусом, но чем-то более глубоким, скрытым в самой сущности его гения. "Ярмарка тщеславия" - так по сути называется не один роман мистера Теккерея, но все они. Разочарование, неизбежно постигающее любые человеческие желания и надежды, сбываются они или нет, пустота светских соблазнов, непрочность привязанностей, безжалостность судьбы, безнадежность борьбы, vanitas vanitatum {Суета сует (лат.).} - вот его темы. Усталость и уныние - вот ощущения, которые оставляют его книги. Пока вы читаете, талант автора поддерживает бодрость вашего духа, но потом наступает такой его упадок, словно вы и правда брошены в широкий мир, не имея ни надежд, ни устремлений вне его пределов; ваше горло словно першит от пыли и пепла, а в ушах звенит от бессмысленного шума и бормотания бесчисленных голосов. Искусство способно достичь самых глубоких истоков страсти - благоговение, горе и даже ужас подчинены его власти не меньше, чем смех и душевный покой. Оно может потрясти сердце, заставить дрожать все его струны силой чувств, сходной с болью, но оставить сердце неутоленным, беспокойным, тревожным - нет, не в этом назначение искусства. Быть может, порой и позволительно приобщить его к бурям, смятению, нескончаемым бедам реальной жизни. Однако разрешается это лишь на краткий срок, слишком уж особый это источник волнения! Опустить же занавес, когда сознание читателя утомлено мелкими неприятностями, озадачено непреодоленными трудностями и удручено несовершенством достигнутых целей, значит пренебречь высоким и целительным влиянием искусства, злоупотребить властью, которую оно дает. Старинные романы, где пары счастливо воссоединяются, чтобы затем наслаждаться безоблачным счастьем до самой смерти, показывают более глубокое понимание истинного назначения искусства, чем мистер Теккерей, который не в силах удержаться, чтобы не перевернуть еще одну страницу и не показать нам, что столь долго любимая, столь долго неприступная Эмилия не приносит своему мужу особого счастья, и который вновь возвращается к благородной Лоре, чтобы сообщить нам, что, выйдя замуж за человека, во всех отношениях столь далеко ей уступающего, она неизбежно должна была утратить былую высоту духа и натуры.

Философию мистера Теккерея, как Моралиста, можно назвать религиозным стоицизмом, опирающимся на фатализм. Стоицизм этот исполнен терпения, мужественен, полон доброты, хотя и меланхоличен. Это не столько умение твердо принимать гонения судьбы, сколько слепая пассивная покорность божественной воле.

Его фатализм связан с внутренним признанием бессилия человеческой воли. Он убежденный скептик. Нет, не по отношению к религии или благоговейной вере, вовсе нет, но по отношению к принципам, человеческой воле, к власти человека над собой, касается ли это исполнения долга или сознательного выбора и достижения своих целей. Он верит в бога _вне пределов нашего мира_, а человека любит изображать игрушкой бушующего моря - ветер и волны носят его, куда хотят, порой он попадает на светлый счастливый островок, где чувства обретают покой, но для того лишь, чтобы вновь оказаться во власти ночи и бури; временами пловца ободряет и укрепляет блеснувший в вышине яркий луч, он умело правит своим суденышком, старается избежать враждебных стихий или одолеть их, однако законы навигации ему неведомы, у него нет порта, куда направлять путь, и нет компаса, чтобы этот путь определять. Цветы удовольствия, учит писатель, можно да, пожалуй, и должно рвать, пока вы молоды, но, предупреждает он, пыл ваш скоро угаснет, удовлетворение честолюбивых желаний оставит лишь горький вкус во рту, а слава - самообман. Нежные же привязанности, единственное истинное благо жизни, слишком часто губит беспощадная судьба, да они вовсе не так сильны и непреходящи, как нам мнится. А потому он может посоветовать нам только радоваться от души, страдать мужественно и сохранять терпение. Он разговаривает с вами, как один подданный Князя сей юдоли с другим. У него нет ни стремления исправлять мир, ни желания искать спасительного средства. Его призвание - показывать времена такими, какие они есть, и, особенно, то, как распалась их связь. Его философия требует принимать людей и вещи такими, какие они есть.

Он являет собой замечательный пример того, как сила интеллекта воздействует на нравственное начало и убеждения. Насколько нам известно, он ни разу в жизни не задал вопрос "почему?" - разве только в доказательство кому-то, что нет у него ответа "потому". Сильнейшее ощущение обязательности нравственной правдивости, глубочайшие уважение и симпатия к простым и прямодушным характерам не сочетаются у него с интеллектуальными выводами. Никогда не достало бы ему интереса спросить вместе с Пилатом "Что есть истина?". Его всецело занимают нравственные симптомы, и, пристально изучая людей, поглощенный наблюдениями над тем, как по-разному встречают они всяческие жизненные перипетии и невзгоды, он не пытается выносить свой приговор в вопросах морали. И даже редко их обсуждает. А если и обсуждает, то щепетильно отказывается класть свою гирю на ту или иную чашу весов. Во всех остальных случаях он готов выступить от собственного лица, но тут старательно прячется. Иногда он прямо предупреждает вас, что не отвечает за слова, вложенные в уста того или иного персонажа, а чаще превращает вопрос в волан, который отбивает то один, то другой участник драматического диспута, а потом роняет его точно на середине - пусть подбирает, кто хочет.

Такого рода ум и порождает в значительной мере тот скепсис, о котором мы говорили. Не может быть не скептичным писатель, если он видит обе стороны вопроса, но так и не обзавелся принципами, позволяющими твердо выбрать какую-нибудь одну из них, если у него нет свода незыблемых правил, чтобы на них опираться, и лишь нравственные инстинкты спасают его сознание от полного хаоса. Только эти инстинкты служат ему для проверки человеческих характеров и порядочности человеческих поступков, и в тех случаях, когда достаточно их одних, они действуют безошибочно, ибо у него они благородны и честны.

Он объявляет, что рисует человеческую жизнь, но тот, кто при этом не опирается на религиозную подоснову, которая одна лишь делает жизнь человеческую не просто обрывками мимолетных грез, неизбежно оказывается несовершенным художником и ложным моралистом. И мистеру Теккерею не укрыться за утверждением, что истинное благочестие заранее исключает смешение религиозных идей с легкой литературой. Во-первых, мы вовсе не требуем постоянного видимого присутствия религиозного элемента - или вообще зримого его введения. Но пусть самый дух книги и картины жизни в ней в конечном счете основываются на нем, или хотя бы полностью не игнорируют его, как один из важнейших компонентов понятия о нашем мире. А во-вторых, потому, что мистер Теккерей позволяет себе (и вполне уместно, по нашему мнению) благоговейно вводить тему религии и рисовать смиренные души, уповающие на утешение и поддержку свыше, однако при этом, изображая религиозное _чувство_, он исключает _подлинный дух_ религии и не находит места для чаяния высшей жизни, хотя мир наш был создан ради того лишь, чтобы дать поприще этому чаянию.

У нас есть и еще один упрек к картине, рисуемой мистером Теккереем взгляд его на мир чересчур уж суетен: за сарказмами и сатирой всюду слишком уж проглядывает подспудное восхищение мирскими благами, особенно теми, которые он обличает с особым ожесточением, то есть деньгами и титулами; и, самое главное, этому сопутствует унизительная чувствительность к мнению окружающих, независимо от того, как он к ним относится и уважает ли их мнение. Когда читаешь его, невольно возникает ощущение, будто он сознает в себе слишком сильную тягу к тому, на что всегда готов обрушить нравственное негодование, будто за язвительностью его шуток скрывается, как сказал поэт, "...тот дух, что породил презрение к себе, а после - смех над этим же презреньем". Иначе, какое странное заблуждение могло бы заставить человека с умом и сердцем мистера Теккерея предаться сосредоточенному созерцанию низости, ложного стыда и гнусного преклонения света перед чисто мирскими благами? Как он мог допустить, чтобы столь неприятная тема настолько им завладела, что подчинила себе все его мысли? Как Свифт копался в грязи, так Теккерей копается в низости. Он обожает препарировать любую ее форму, выслеживать и подстерегать ее на каждом углу, выворачивать наизнанку, обличать ее, склонять и спрягать. Он видит, что английское общество поклоняется золотому титулованному тельцу, и гневно ниспровергает кумир. Но этого ему мало: он стирает его в порошок, который затем подмешивает ко всему, чем угощает нас. Мы знаем, что в мире существуют подобные вещи, но правильно ли поступает писатель, постоянно навязывая их нашему вниманию? Ведь чем меньше подвергнется человек их влиянию, тем лучше - с этим все считаются. Мы знаем, что низость и подловатость присущи и нам самим, но лучший способ сладить с ними - это глядеть ввысь, попрать их ногами, а не рыться носом в земле, и извлекая их на свет, гордиться нашим смирением и честностью.

Некоторые повести Теккерея проникнуты добрым ласковым духом - например, "История Сэмюела Титмарша и знаменитого бриллианта Хоггарти" (кстати, приятно узнать, что автор относит ее к самым любимым своим произведениям), "Киккельбери на Рейне", "Доктор Роззги и его юные друзья" и другие. Во всех них недостатки человеческой натуры высмеиваются мягко и беззлобно, и повествование ведется тоном легкой, беззаботной, но взыскательной насмешки и нежного сочувствия. Однако в большинстве его произведений те склонности, о которых мы говорили, создают темный и неприятный фон, на котором он пишет резкими черными и белыми мазками. Английское общество в его изображении выглядит безотрадным, и впечатление это ничем не смягчается. Причина отчасти заключается в упоре на присущие ему забавные стороны, а отчасти в злополучном пристрастии автора. Животный эгоизм, языческая суетность, забытая честь, нарушенные клятвы, азартные игры, поистине все роды порока превращаются в материал для блистательной сатиры, остроумных шуток, добродушных насмешек и презрения, умеряемого скептицизмом. Общество дурных мужчин и дурных женщин никого еще не облагораживало. Так неужели что-то меняется, если в книгах сделать их забавными и тем привлекательными? "Ужасная предсмертная песнь раскаявшегося трубочиста", в которой Сэм Холл делает из своей судьбы назидание, подкрепленное проклятиями, несомненно, обладает мрачным юмором, - ее даже почти можно назвать гениальным творением - однако мы не приводим наших дочерей послушать ее. Порочность имеет свою смешную сторону, но порой английские дамы ранят наш слух, снисходительно упоминая "эту очаровательную маленькую злодейку Бекки". Мы вовсе не утверждаем, что порочная или даже падшая натура модель, недостойная внимания художника, отнюдь нет, и мы не утверждаем, что эта тема недостойна комедии, однако мы утверждаем, что ее не следует подавать в комическом свете. И мы настаиваем, что слишком уж сближать подлинный порок со смехом, значит, грешить против хорошего вкуса и благой назидательности. Их можно чередовать, но не смешивать, и уж тем более соединять почти химически на манер мистера Теккерея. Вы лишаете силы нравственное негодование, веселой насмешкой или беззаботным смехом смягчаете и затушевываете суровую реальность греха. Мы не знаем книги, более отталкивающей контрастом между фарсовой, почти балаганной формой и отвратительной ничем не смягченной гнусностью и низостью содержания, чем история мистера Дьюсэйса, изложенная со всеми орфографическими выкрутасами Желтоплюша. В сердце мистера Теккерея живет жгучая ненависть к низости и лицемерию. Иногда она вырывается наружу, ничем не прикрытая. Но и покров шутливости, конечно, только прячет ее. Однако маска беспристрастия неотъемлема от его искусства и отдельные взрывы возмущения бессильны перед тоном вселенской терпимости и насмешливости, выбивающей сверкающие искры остроумия из капканов, расставленных дьяволом. Грех - это огонь, а мистер Теккерей превращает его в фейерверк.

Словно в противовес этим режущим глаз пятнам в произведениях мистера Теккерея, его гений обладает особой, светлой стороной, озаряющей его страницы чистым приятным солнечным светом. Редко когда в книгах воплощается сердце столь искреннее и доброе. Чувства у него сильные и жаркие, натура честная, правдивая, благородная. Его негодование, как опаляющая молния, поражает жестокость, низость, предательство. Он всей душой ценит мужество, прямодушие, благородство. Хотя его чувство смешного, его остроумие слишком часто питаются злом и безнравственностью, ему ведомо более достойное сочетание: с удивительной проникновенностью и мастерством он соединяет юмор и трогательность. Если его произведениям в целом недостает цельности, глубины и четкой нравственной убежденности, если грех в них приемлется, как часть того, что есть, а не отвергается, как отклонение от того, что должно быть, они тем не менее преподают важный урок с помощью примеров, более красноречивых, чем отвлеченные поучения, и содержат множество страниц, возвышающих дух и трогающих сердце. Если дурные и низкие порождения его пера слишком многочисленны и слишком тщательно выписаны, он все же показывает нам и тех, чьи высокие достоинства и лилейная чистота бросают светлые лучи на темный пейзаж под нахмуренным небом. Это чувствительные натуры, но разве не они завоевывают нашу привязанность? И как бы долго ни проповедовал проповедник, разве не им мы всегда готовы находить извинения? Кто когда нарисовал мужественного великодушного мальчика с большей свободой и любовью, чем автор "Доктора Роззги" - Чэмпиона-старшего и маленького Клайва Ньюкома? Чье еще перо столь тонко, что способно с деликатнейшим изяществом и верностью показать нам безыскусную невинность девичества, нежную самоотверженность любящей женщины или всепоглощающее материнское чувство? Кто еще умеет столь точными штрихами изобразить преданность, стойкость и истинную твердость мужчины? На каждой странице, в соседстве с горечью, а иногда и жесточайшим сарказмом, проглядывает сияние доброй сострадательной натуры, мягкое сочувствие, смиренное благоговение. Словно в натуре мистера Теккерея, как и в его произведениях бок о бок уживаются всяческие противоположности. Каковы бы ни были его недостатки - а они далеко не малы! - он навеки останется одним из лучших мастеров английской литературы, уступая Филдингу в широте и размахе, в свежести воздуха своих романов, в крепости нравственного здоровья, но соперничая с ним точностью прозрения и силой воображения и, быть может, как мы уже упоминали, превосходя его в изобретательности. А со времен Филдинга пусть и создано немало литературных персонажей, нарисованных с законченностью, какой мы не находим у мистера Теккерея, однако в том жанре, к которому тяготеет его воображение, не появилось ничего, что выдержало хотя бы отдаленное сравнение с "Ярмаркой тщеславия". Она и по сию пору - его шедевр, а может быть, таким и останется. В ней больше мощи, чем в любом другом его произведении. Отделка более четкая и рельефная, целое же несет особенно глубокую печать его своеобразного и неповторимого гения. Радость, которую дарит нам этот роман, перемежается с раздражением, почти отвращением, но любая его часть восхищает нас, порой и против воли, некоторые возбуждают живейшее сочувствие. Доббин и Эмилия всегда будут живы в памяти англичан. К ним обоим - особенно к Эмилии - их творец иногда бывал очень несправедлив. Однако, чем дольше храним мы в сердце их образы, чем глубже размышляем над ними, тем безвозвратнее забываются авторские насмешки и намеки по их адресу, оба предстают перед нами в своем подлинном виде, и мы убеждаемся, что преданная любовь Доббина не была эгоизмом, а присущая Эмилии нежность - слабостью. С живыми людьми разлука заставляет забывать мелочи, случайные пятнышки стираются, и мы оцениваем их характеры во всей полноте. Так и с этими двумя - в наших воспоминаниях мы узнаем их лучше и любим доверчивее, чем во время встреч на страницах романа. Гений мистера Теккерея во многих отношениях напоминает гений Гете, и со времен Гретхен в "Фаусте" еще не был создан такой женский образ, как Эмилия.

Среди остальных его романов "Пенденнис" наиболее богат характерами и событиями и наименее приятен для чтения. "Ньюкомы" - самый человечный, но более расплывчат и вял по сравнению с остальными. "Эсмонд" (во всяком случае, в заключительных частях) - бесспорно, самый лучший и возвышенный.

Мы уже говорили, что у Теккерея есть много общего с Гете. И не только в манере описывать живые характеры, вместо того, чтобы создавать их во всей полноте и глубине силой могучего воображения, но и в терпеливой снисходительности ко всему сущему, и в стремлении уклониться от вынесения не только моральных приговоров, но и моральных оценок. Объясняется это стремление у Теккерея, во-первых, добротой его души, достойным смирением (какое должно бы нас всех в сознании нашего несовершенства удерживать от того, чтобы мы усаживались в судейское кресло и выносили приговоры), а также сочувственным пониманием всей широты и неясностей подлинных мотивов, которые движут людьми. Во втором случае, это совсем иное стремление, и порождено оно тем же широчайшим проникновением, которое затрудняет задачу, - в особенности для ума, не приспособленного наслаждаться обобщениями, а также воображением, не приспособленным создавать отдельные целостности, но главное - слабым ощущением возложенного на всех нас долга самим оценивать характеры и нравственные явления вокруг нас, хотя бы для того, чтобы снабдить вехами и компасом наш собственный жизненный путь. Эти черты сохраняются в "Ньюкомах". То же самое отсутствие уравновешивающей мысли, то же раскачивание на качелях между сардоничностью и чувствительностью, то же уклонение от нравственных приговоров. Негодующий порыв побуждает руку схватить плеть и нанести удар, а разум пятится, сомневается в собственной справедливости, после кары взывает к нашему милосердию, ссылаясь на непостижимость побуждений, руководящих людскими поступками, на способность сердца к самообману и на власть судьбы и обстоятельств.

ЛЕСЛИ СТИВЕН

ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ У. -М. ТЕККЕРЕЯ

О сочинениях Теккерея, как и о всяком творчестве, нужно судить на основании присущих им достоинств, вне связи с обстоятельствами жизни автора. Нам предстоит решить, в каком соотношении находятся творения Теккерея с литературой его времени.

Байрон был его излюбленным противником, и в неприязни, с которой он всегда упоминал его, выражалось его кредо. Поэт, конечно, вспоминается ему в Афинах, когда он думает о красоте гречанок - предмете, как мы знаем, вызвавшем немало поэтических признаний Байрона. "Лорд Байрон посвятил им больше лицемерных песнопений, - пишет Теккерей, - чем всякий иной известный мне поэт. Подумать только, что темнолицые, толстогубые, широконосые немытые деревенские девахи и есть те "девы с очами синими, как воды Рейна"! Подумать только, "наполнить до краев бокал с вином самосским"! Да рядом с ним и кружка пива покажется нектаром, к тому же Байрон пил один лишь джин. Нет, этот человек никогда не писал искренне. Впадая в свои восторги и экстазы, он и на миг не упускал из виду публику, а это скользкий путь. Это похуже, чем признаться без утайки, что вас не ослепила красота Афин. Широкая публика боготворит и Байрона, и Грецию, что ж, им виднее. В "Словаре" Марри он назван "нашим национальным бардом". "Нашим национальным бардом"! Бог мой! Он бард, вещающий от имени Шекспира, Мильтона, Китса и Скотта! Впрочем, "горе ниспровергателям кумиров публики!" - говорится в пятой главе "Путешествия от Корнхилла до великого Каира". Подобное же мнение, правда, с гораздо меньшим пылом, высказывает и Уоррингтон полковнику Ньюкому; и в самом деле, для того, чтобы противостоять восторгам в адрес лорда Байрона, уже не требовалось пыла. Из другого рассуждения, встречающегося дальше в этой книге, становится понятно, что думал Теккерей о Скотте. "Когда же нам представят, наконец, правдивую картину тех времен и нравов? - вопрошает он. - Не благодушный карнавал героев Скотта, а точную и подлинную историю, которая остерегала бы и наставляла наших добрых современников и наполняла благодарным чувством за то, что вместо вчерашнего барона ими сегодня правит бакалейщик". По сути, если вдуматься, бакалейщик пришел к власти вслед за Луи-Филиппом и Биллем о реформе, и лживое обожествление феодализма, "грубого, антихристианского, косного феодализма", по выражению Теккерея, сплавленного, как нам теперь понятно, лишь с золотом романов Скотта, а вовсе не с природным элементом, как виделось читателям тех дней, теперь набило всем оскомину, как всякая иная экзальтация. Конечно, и у бакалейщика есть недостатки, о чем ему, наверное, предстоит узнать, но проза и непогрешимый реализм есть лучший способ рассказать об этом.

В двух своих современниках, стремительно приобретавших популярность, Теккерей видел олицетворение двух чуждых ему школ-соперниц, которым предстояло воцариться вместо Байрона и Скотта. Поэтому его суждения об их искусстве так показательны для понимания его собственных пристрастий.

Доподлинно известно, что Теккерей, считавший Бульвера-Литтона на редкость даровитым человеком, безжалостно смеялся над его претензиями, и точно так же относился к его философским умствованиям и поэтическим потугам. Диккенс, который был моложе Теккерея только на год, ни в чем подобном не был грешен. Ему нимало не хотелось напускать туману или сбивать кого-то с толку. Как ни один писатель в Англии, а может быть, и в мире, он совершенно точно уловил и образ мыслей, и способ чувствования, который должен был прийтись по вкусу бакалейщику. Перефразируя слова Берка о Джордже Гренвилле в палате общин, можно сказать, что Диккенс попал не в бровь, а в глаз, изображая англичанина среднего класса. Если бы писать о сопернике было прилично, то Теккерей бы сразу заявил, что своим редкостным успехом Диккенс обязан не только своему дивному, непревзойденному таланту видеть особенное в людях и явлениях, но и тому, что он взывает к лучшим свойствам человека. Единственное, что может быть подвергнуто сомнению в романах Диккенса, это интеллектуальная глубина его оценок. Пожалуй, он заслуживает обвинения в том, что слишком быстро загорается расхожими идеями, весьма популярными среди тех, кто не претендует на особое глубокомыслие. Нечто подобное и было высказано Теккереем в книге "Парижские очерки". В ту пору Теккерей и Диккенс еще не стали такими большими и вечно сопоставляемыми знаменитостями и можно было говорить не обинуясь. Будущий историк совершит ошибку, пишет Теккерей, "если отложит в сторону великую современную историю Пиквика, сочтя ее поверхностной. Под вымышленными именами скрываются живые люди и точно так же, как из "Родерика Рэндома" - книги, гораздо более слабой, чем "Пиквик", или из "Тома Джонса" - безмерно более сильной книги, мы узнаем из "Пиквика" намного больше о человеке и участи людской, чем из иных цветистых и достоверных жизненных историй". Здесь интересно, как высоко оценивает Теккерей соперника, хотя не нужно забывать, что это было написано, когда и он, и Диккенс лишь начинали свою литературную карьеру.

Восхищение Теккерея Филдингом знаменательно во многих отношениях. Его не раз сопоставляли с Филдингом, и, думается, сходство между ними было велико и значимо.

Филдинг был не только любимым писателем, но и в определенной степени образцом для подражания. "С тех пор, как умер автор "Тома Джонса", говорит Теккерей, - никому из нас, романистов, не было дано с подобной мощью изобразить Человека". Чтоб объяснить, как понимал он свою роль писателя, лучше всего, по-моему, вспомнить, что он стремился следовать примеру Филдинга, хоть и считал необходимым прибавить чувствам утонченность, а слогу - большее изящество. Все, что здесь говорится, имеет целью доказать, что Теккерей был очень чуток к фальши - питал безмерное презрение к фальшивым чувствам в литературе, к притворной верности в политике, к игре в благопристойность, а временами и в распущенность, встречающейся в высшем свете. "Очистите свой ум от фальши!" - пожалуй, и Карлейль не мог бы более пылко исповедовать и проповедовать эту веру вслед за Джонсоном, чем это делал Теккерей. Впрочем, этим исчерпывается какое-либо сходство между Теккерея и Карлейлем. Они не схожи, как пророк своего времени не схож с художником, чей ум, хотя и отвергает ханжество, но все-таки склоняется не к гневной проповеди, а к точному, приправленному юмором изображению жизни. Стоя на этой точке зрения, он и давал оценку Скотту, говоря, что романтизм изжил себя, клеймил хиревшее бунтарство байронизма, а в Бульвере и его последователях видел лишь новое обличье театральщины, ввезенной из Германии самовлюбленным денди. Позиция Диккенса, как она выразилась в "Пиквике", по мнению Теккерея, грешила некоторой поверхностностью. "Пиквик" - конечно, занимательная книга, намного более смешная, чем все, написанное Смоллеттом, но в ней не чувствовалось несгибаемой решимости высказывать всю правду жизни, которой был ему так дорог Филдинг. Филдинг дерзал называть все собственными именами, чем он, к несчастью, злоупотреблял, порою опускаясь до грубого, даже отвратительного слога. По крайней мере, он смотрел на мир спокойным, твердым, ясным взглядом, его нельзя было сбить с толку пышными словами, и он изображал людей правдиво - разоблачал ханжей, писал, что человеческие страсти значат то, что значат, и видел в человеке человека, а не пестрые одежды. И в этом смысле Теккерей мог следовать примеру Филдинга в той мере, в какой это согласовалось с британскими понятиями о приличиях. Его не привлекали ни кавалеры в кожаных камзолах, как у Скотта, ни хмурые корсары Байрона в восточных шароварах, ни соловьи и пери Тома Мура, ни философствующие денди-совратители и благородные убийцы Бульвера, и не влекли гротескные фигуры Диккенса, наполненные до краев сентиментальной филантропией вместе с молочным пуншем. Ему хотелось рисовать с натуры, сколько хватало сил и видел глаз, изображать мир, скрытый под изящными покровами и важными личинами, испробовать, способно ли прямое, реалистическое описание действительности соперничать с бесчисленными романами из светской жизни, о разбойниках, о знаменитых путешественниках и бог весть о чем еще.

Здесь уже говорилось, что талант Теккерея созрел не вдруг, и подлинная его мощь открывалась постепенно; виной тому, возможно, было недоверие писателя к своим способностям, а может статься, праздность, или иные помехи - что-то не давало ему заявить о себе смелее. На мой взгляд, из "Кэтрин" произведения, в котором можно видеть его первую серьезную литературную попытку, понятно, что он тогда еще довольно узко понимал природу зла, которое имел намерение разоблачить. Он откровенно признается, что "Кэтрин" была задумана как выпад против нарождавшихся тогда кумиров. Объектом его несколько наивного негодования стали Бульвер, Харрисон, Эйнсворт и Диккенс. "Публика и слышать не желает ни о ком, кроме мошенников, - говорит он, - и бедным авторам, которым нужно как-то жить, предоставляется единственное средство остаться честными перед собой и перед читателями - изображать мошенников такими, каковы они в действительности, не романтичными, галантными ворами-денди, а настоящими, реальными мерзавцами, которые бесчинствуют, развратничают, пьянствуют и совершают низости, как и положено мерзавцам. Они не говорят цитатами из древних, не распевают дивные баллады и не живут как джентльмены, вроде Дика Терпина, - не разглагольствуют, не закрывая рта о to kailou {Благородстве (греч.).}, как наш дражайший ханжа Малтреверс, которого мы так жалеем, ибо читали о нем книжку, не умирают как святые, очистившиеся страданием, подобно всхлипывающей мисс "Дэдси" в "Оливере Твисте". И все-таки "Кэтрин" нам интересна не только потому, что это ранний образец творений мастера, в котором есть зачатки будущих характеров и стиля, впоследствии получивших более полное развитие, но потому что здесь, хоть и в довольно упрощенной форме, выразилось его глубочайшее убеждение в преимуществах правдивого реалистического письма.

О "Ярмарке тщеславия", печатавшейся с января 1847 года, можно, по меньшей мере, утверждать, что ни одно творение не получало более удачного названия. В этом названии есть все, что требуется: в предельно сжатом виде в нем сформулирована суть всего романа. Здесь я позволю себе некое сопоставление, которое давно само собой напрашивалось. Бальзак назвал серию своих романов сходным именем - "Человеческая комедия". Он заявил, что в них запечатлел картину современного французского общества, как Теккерей в своем романе изобразил английское общество своего времени. Бальзак мне представляется одним из величайших мастеров литературы. Известно, что однажды, а может быть, и больше чем однажды, Теккерей воспользовался его творчеством как образцом для подражания. Сопоставляя этих двух писателей, я не хочу сказать, что стану сравнивать достоинства или прослеживать их сходство в чем бы то ни было, кроме самой общей постановки задачи. Такие парные портреты - не более, чем детская забава, и если я решаюсь на подобное сравнение, то только потому, что контраст, который существует между этими двумя писателями, на мой взгляд, прекрасно выявляет истинную природу художественных задач Теккерея. Как я уже говорил, вкус Теккерея не позволял ему испытывать что-либо, кроме отвращения к преувеличениям и кошмарам иных французских романистов, охотно смаковавших самые темные человеческие страсти и выбиравших для рассказа такие жизненные обстоятельства, в которых и торжествовали эти страсти. Бальзак был величайшим мастером такого рода сочинений. Сила его выразительности несравненна; когда его читаешь, кажется, что автор описал галлюцинации, в плену которых находился, а не работу воображения, как мы это обычно понимаем, - создания его уже не подчиняются писателю, а сами властвуют над породившей их фантазией. Он сочетал фотографическую точность описания, присущую Дефо, и дантевскую силу воображения. И создаваемая им иллюзия настолько совершенна, что многие читатели считают ее воплощеньем правды. Лишь непосредственное восприятие способно породить столь выпуклые образы, думают они. Но если с этим согласиться, придется согласиться также с тем, что Франция произвела наиболее развращенное общество из всех, когда-либо существовавших в мире. Самый безжалостный эгоизм, самая продажная чувственность, самая презренная алчность тогда должны восприниматься как естественные мотивы поступков, и добродетель неминуемо должна быть брошена под колесо порока. Но, думается, правда много проще. Бальзак, стремившийся произвести как можно более сильное впечатление на публику, изображая как приятное, так и неприятное, даже болезненное, сделал великое открытие: перевернутые с ног на голову старинные каноны идеальной справедливости щекочут нервы среднего читателя никак не меньше, чем обычный ход вещей. Можно ли придумать что-либо трогательнее, чем добродетель, душой и телом отданная торжествующему злу? Бальзак всегда стремится к этому эффекту и, надо признать, нередко его достигает, причем эффекта очень сильного, и потому его заведомые почитатели легко приходят к выводу, что это объясняется его великой проницательностью и он искусно рассекает острым скальпелем, если прибегнуть к этому избитому сравнению, ужасный орган - "обнаженное человеческое сердце". Совсем нетрудно утверждать, что все благополучные мужчины - плуты, а все благополучные женщины - кокотки, и, если только это верно, писатель справедливо обретает славу вдумчивого наблюдателя, но если дело проще, и автор называет мир растленным только потому, что описание растления более заманчиво, чем описание естественного хода жизни, когда мошенника ждет виселица и честность - лучшая политика, тогда нам стоит воздержаться от похвалы подобному писателю. Он, несомненно, наделен волшебной силой, но эта сила чаще проявляется в изображении кошмаров патологии, а не нормальной жизнедеятельности организма.

Немало было сказано о том, что Теккерей использует такой же скальпель, беспощадно обнажая эгоизм и низость человеческой натуры и так далее. И все-таки его задача принципиально отличается от той, что хочет разрешить Бальзак, и в этой точке становится заметно расхождение между ними. Конечная цель Теккерея не сводится к погоне за произведенным впечатлением - он хочет верно изобразить жизнь общества и нравы, и если добродетель в его книгах торжествует не всегда, то потому лишь, что и в жизни это так; но еще реже представляет он порок несокрушимым победителем, ибо порок, в конечном счете, не способен побеждать. Вокруг себя он видит очень мало выдающихся героев и выдающихся преступников, и потому их мало и в его романах. Под пышными словами скрывается порою бездна эгоизма, узости и глупости, и подлинное существо таких пороков, ханжески и лицемерно скрытых пестрыми одеждами, необходимо выставить и показать; из этого не следует, однако, что взгляду проницательного наблюдателя видна только жестокость и растленность общества, и Теккерей не опускается до леденящих кровь разоблачений, как ни были бы завлекательны подробности, которые при этом неизбежно обнаружились бы. Жизнь - большей частью дело будничное, в ней все запутано и странно перемешано, и проблески добра встречаются в дурном, щербинки эгоизма - в добром, описывать приходится обычные, а не какие-то невероятные и не похожие на наши собственные истории, пусть это даже сказывается на их занимательности. Если смотреть на все открытым, честным взором,, немало интересного найдется и в обыденном, и не придется искажать действительность, потворствуя болезненной любви иных читателей к ужасному или иных писателей - к чувствительно сентиментальному. Правдивая картина, может статься, волнует несравненно меньше той, где исключительное выдается за обыденное, но Теккерей с презрением отвергает цели, не совместимые со строгим следованием правде. Правдивы ли его портреты, это другой вопрос, но верность правде, а не впечатление, производимое на публику, - важнейшая его задача, желание видеть жизнь как есть - его ведущий принцип. Ему он подчиняет свое творчество. И какова бы ни была его теория, он ограничился изображением гораздо более нормальных качеств человека, чем Бальзак, и не искал эффектов, милых для читателей, которым подавай романы пострашнее...

Полковник Ньюком - прекрасная и привлекательная личность. Мы любим его так же нежно, как пастора Адамса, дядю Тоби и векфилдского священника. И все-таки не говорит ли этот образ, что добродетель слишком хороша для сей юдоли? По существу, не думает ли автор, что очень чистый человек с его переизбытком голубиной кротости над мудростью змеи мало пригоден для реальной жизни и что, когда ему приходится, стряхнувши сон, столкнуться с грубой правдой, его душевность, простота и нежность сердца способны вызвать долю раздражения? Не место ли всем этим дивным качествам в какой-то призрачной Аркадии, а не в Мэйфере или вблизи Английского банка? Вот что, я полагаю, было на уме у тех, кто дал писателю прозванье циника. Задетый этим обвинением, а еще больше тем, что, как ему рассказывали, заботливые маменьки не разрешали дочкам читать его чреватые опасными идеями романы, он кое-где касается в "Филиппе" этой темы. Я говорил уже, что не могу бесстрастно рассуждать об этом и еще менее способен выступать как адвокат. В конце концов, вопрос должен стоять иначе: как вы относитесь к его романам? Заступничеством или обвинением нельзя решить подобный спор. Но в высшей степени желательно, чтобы предмет его был совершенно ясен. Под словом "циник", когда оно употребляется в неодобрительном значении, на мой взгляд, подразумевают человека, который либо не верит в добродетель, либо усматривает в нежных чувствах лишь подходящий повод для насмешек. Мне не понятны те, кто в этом смысле относят это слово к Теккерею. По-моему, его творения насквозь проникнуты чувствительностью, по ним легко понять, как высоко ценил он нежность, сострадание и чистоту души, ценил, как может только тот, кто сам был наделен редчайшей добротой. Иначе говоря, если в романах Теккерея есть какой-либо урок, то состоит он в том, что нежная привязанность к жене, ребенку, другу - неповторимый проблеск в человеческой натуре, гораздо более святой и драгоценный, чем все святые чувства, достойные так называться; он говорит, что Ярмарка тщеславия лишь потому и стала таковой, что поощряет в человеке жажду пустых и недостойных целей, а цели эти недостойны, ибо несут с собой забвение. Сражаться в жизни стоит только для того, чтобы защитить горячее и милостивое сердце. И если Теккерей нечасто прибегает к трогательным сценам, то поступает так не от бесчувственности, а от своей большой чувствительности. Он словно бы не доверяет сам себе, боясь ступить на эту зыбкую и осыпающуюся почву. Тем, кто не вынес из романов Теккерея сходных мыслей, по-моему, лучше их и вовсе не читать, и уж одно мне совершенно ясно: у нас с таким читателем не совпадают мнения. Однако обратимся к объективным фактам. Можно прослыть и циником, не отрицая силу добродетели, а просто полагая, что в жизни она встречается нечасто, что доброта и нежность меньше влияют на все происходящее, чем представляют себе люди легкомысленные, или что совершенно добродетельная личность - явление очень редкое. Приверженцы сентиментальной школы преувеличивают человеческую тягу к добрым чувствам, им кажется, что революции замешаны на сахарной водице, а подлецы, услышав несколько возвышенных речей, немедленно раскаиваются; тогда как циники - в расхожем смысле слова - считают, что закону эгоизма следуют и те, кто называются христианами, искренно полагая себя таковыми, и это въевшееся в душу хитро маскирующееся свойство нельзя искоренить в два счета.

В какой картине мира больше правды - в пессимистической или в оптимической, добры ли люди по своей природе или злы, решить не в силах человек, что бы он о себе не мнил. Я лишь хотел бы указать, что более мрачный взгляд на жизнь совсем не обязательно проистекает от недооценки добродетели, хотя бывает и такое. Он может объясняться меланхолическим характером, тяжелыми испытаниями, выпавшими на долю автора, желанием смотреть на жизнь открытым взглядом, проницая. Многие великие реформаторы и пылкие проповедники разделяли самый безотрадный взгляд на человека. Пожалуй, я могу понять, как Теккерей прослыл циничным в этом смысле слова, в какой-то мере даже разделяю это мнение, хоть выбрал бы другой эпитет - ироничный. Он не глядит на мир безжалостным, угрюмым взором истинного циника, нет в его взоре исступления и гнева реформатора, он смотрит лишь с каким-то снисходительным презрением или с негодованием, смягченным юмором и потому звучащим иронически. Я говорил уже, что у него не было веры в героев. Он не был энтузиастом по натуре, во всякую минуту ему хотелось усомниться и задаться вопросом о слабостях того или иного исторического персонажа, он твердо верил, что слабости нельзя не освещать исчерпывающе. К тому же, он был убежден, мне это совершенно ясно, в бездушии и мелочности описанного им общества. Разоблачи он это общество полнее, изобрази он дьявола во всей той черноте, какую позволяла его мощь художника, он бы, наверное, не прослыл циничным. Как раз его докучная решимость воздать по справедливости и самому бедняге-дьяволу, даже святых не представляя только в розовых тонах, снискала ему нелестное прозвание циника. Его желание остаться беспристрастным было превратно понято как безразличие. Он не скрывает червоточину и в самом несгибаемом характере. Он видел и не утаил явления, которые я бы назвал нежизненностью святости. Святые чересчур бескомпромиссны для жизни в нашем подлинном, невыдуманном мире и слишком склонны осуждать его огульно, им мало свойственно прощать и очень свойственно не соглашаться с очевидным, когда жизнь отрицает их пророчества. Писатель полагал, что благородному, бесхитростному человеку, вроде полковника Ньюкома, лучше держаться в стороне от предприятий, где чистота души отнюдь не лучшее оружие. Мораль из этого всего мы можем извлечь сами. Можно сказать, что мир, в котором Доббину, Уоррингтону и полковнику Ньюкому нет места из-за возвышенности их натуры, все еще осужден, лежит в грехе и требует серьезного переустройства, а можно, как Пенденнис, отправиться на Ярмарку, рискуя, впрочем, что придется поступиться высоким пониманием чести, равно как содержимым кошелька. Всем нам давно известно, что это трудный выбор; чуть ли не каждому, кто собирается вступить на то или иное поприще, знакомы муки совести, обычно с этим связанные. Впрочем, какой бы выбор ни был сделан, сама проблема остается. Ведь тех, кто принял верное решение, не поощряют, как барон де Монтион, наградой за высоконравственность: только ценою собственной погибели можно принять участие в борьбе или держаться в стороне от схватки. Только святой способен не испачкаться сражаясь, но только трус согласен вовсе не бороться. Святому помогает нетерпимость и односторонность, к которым он необычайно склонен, - ведь большинство из нас не станут спорить, что проявляют высший героизм, благоразумно убегая от соблазна. Быть может, многие из женщин целомудренны, ибо всегда могут укрыться в детской, но лишь немногим из мужчин присуще то высокое спокойствие духа, которое и в самом деле не подвластно тлетворному влиянию борьбы. Это печально, но жизнь вообще печальна для всех, кто мыслит, и, тем не менее, она бывает сносной, если не ждать от нее слишком много, если терпимо и по-доброму судить о тех из наших братьев-пилигримов, что поддались соблазну или испачкались в пути, и если тщательно оберегать нежные ростки семейного счастья от всякой порчи.

Пожалуй, я замешкался и уж конечно отдал дань морализаторству - боюсь, что слишком щедрую, но сделал это преднамеренно, ибо мне кажется, что интерес, который мы питаем к Теккерею, определяется созвучием его учения строю наших мыслей. А так как я писал для тех, кто знает его творчество, я больше занимался, если можно так выразиться, почвой, а не урожаем - иначе говоря, чувством, которое лежит в основе его книг, а не приемами мастерства, передающих это чувство. Разбор этих последних, возможно, был бы занимательней, но не помог бы нам понять, что заставляет нас сочувствовать писателю или же отвергать его. И "Ярмарку тщеславия", и многие другие книги Теккерея можно читать для удовольствия - чтоб насладиться их литературным совершенством, но чем мы более в ладу с его заветными идеями, тем крепче входит в наш душевный мир все, им написанное... Пожалуй, невозможно лучше выразить его излюбленную мысль, чем это сделано в его лирическом истолковании сентенции "Vanitas Vanitatum":

Пусть лет немало пронеслось

С тех пор, когда слова печали,

Скорбя, Екклезиаст нанес

На страшные свои скрижали,

Та истина всегда нова,

И с каждым часом вновь и снова

Жизнь подтверждает нам слова

О суете всего земного.

Внемлите мудрому стократ,