32873.fb2 Темп - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Темп - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Вторая часть. Арабский салон

По-прежнему пустыня у самых дверей. Но у воздуха уже нет той былой чистоты, благодаря которой когда-то даже грязь, уродство, скученность казались изображенными на эскизе и подчиняющимися каким-то законам справедливо рассредоточения. Солнце перестало быть богом. В некоторые часы оно выглядит потухшим, как старый, уходящий на покой монарх. Над городом теперь реют не вымпелы и не крылья птицы Феникс, а крылья боингов, рычащих реактивными двигателями над нелепыми, отмеченными признаками вырождения современными зданиями, среди которых Арам, покидая аэропорт, — никто его там не ждал, никто не встречал, не помогал избежать формальностей, толкотни, топтания в таможне, коль скоро он прилетел, как всегда, без чемоданов и даже, как обнаружилось, с пустыми карманами, но зато с юной радостью в сердце, — тут же в этом Гелиополисе узнал Ангкор[69] бельгийского барона.

Действительно, что ли, здесь до такой степени изменился свет или же таким он сейчас ему видится из-за какого-то скрытого раздражения, из-за общей негативной реакции, от ощущения неуверенности и тревоги.

Нужно сказать, что этот приезд оставил у него несколько неприятное впечатление. Причем несмотря на то, что с помощью этого молодца Асасяна — единственного из всех, кто его узнал, — в конечном счете удалось переселить одного нефтяного магната вместе с его передвижным гаремом, чтобы устроить его, Арама, на четырнадцатом этаже, недавно добавленном к старому зданию. В качестве утешения ему предлагали Гизу, а вдалеке — сдвоенные вершины пирамид Хеопса и Хефрена. Пусть они катятся ко всем чертям со своими верблюдами, обелисками и всем прочим! Без Асасяна его бы попросту не приняли.

В такой жизни, как у него, может начать трястись земля, дома могут рассыпаться от тайфуна, от народного гнева могут вырастать на пути лозунги и вспыхивать в паркингах машины, но дорога всегда останется свободной. Ему всегда удавалось найти пароль. Переезд из страны в страну создавал определенный ритм смены климата и кухни, ритм всевозможных чередований, в результате которых бывает, что засыпаешь при звуках укулеле или индийской цитры, а просыпаешься от взрывов гранат со слезоточивым газом, от приказов, выкрикиваемых через громкоговорители, от скрежета танков, патрулирующих пустынные проспекты, — такова игра и таковы законы этого уносимого неумолимым потоком мира, утратившего свою былую устойчивость и прежние ритуалы. Какое значение имеют все эти потрясения, грабежи, взятия заложников, угоны самолетов и пулеметы на окруженных войсками запасных аэродромах — главное, чтобы он чувствовал себя свободным в выборе направления, свободным останавливаться где хочет либо вновь уезжать.

Можно подумать, что ничего не изменилось. Его пространство осталось тем же, и находится оно внутри замкнутого мира. Шестьдесят четыре клетки Королевской Игры. А с другой стороны — эта в течение долгого времени создавшаяся империя, отдаленные точки которой он беспрестанно соединял.

Его пространство осталось тем же. Есть ли неточность в этом утверждении, долгое время являвшемся его кредо? «Когда строительство дома завершено, в него проникает смерть». Где у него когда-либо был дом?

Пожелав стать своим собственным картографом, он стал им до такой степени, что его жизнь выглядит импровизацией, создаваемой из смеси всех этих мест и лиц, словно ничто не оказывало давления на его выбор, ничто его не предопределяло, словно можно начертить в свободном пространстве такой маршрут, на котором ничто не сможет ему помешать и стеснить его движение. Места были лишь пунктами на пути, где происходило — нечто вроде перпетуум-мобиле — неисчерпаемое и неизменное приключение.

И в этом пункте его размышлений у него возник вопрос: является ли Ретна завершением приключения или же обновлением?

Арам лежал на постели, крестообразно раскинув руки и ноги, как бы закрепляя за собой этот квадрат, как бы защищая последнее пространство, которое у него осталось и которое никто у него не оспаривал: пространство сна, куда, как он знает, не проникнет ни одно сновидение. Он видит небо; его уши наполнены шумом, долетающим с шоссе и набережной, всем этим гулом, который, обогнув огромный фасад «Каир-Ласнера», доходит сюда с необъятной площади, наполненной скрежетом железа, идущими друг на друга толпами, алчущими лицами, лихорадочными движениями и этими старыми автобусами, которые берутся штурмом и которые проплывают сквозь эти нескончаемые волны, увлекая за собой гроздья человеческих существ.

Он научился смеяться над собой, как бы просматривая в замедленном темпе фильм о самом себе. «Как так можно, — говорил он, — провести всю жизнь меняя иглу на сампан и остаться до такой степени домоседом? Вчера вечером у этого бедного Асасяна был весьма удивленный вид, когда он заметил меня в холле спорящим со всей этой сволочью в тюрбанах, которая собиралась выбросить меня прочь. И впрямь, надо же было додуматься забраться в эту навозную кучу для туристов, приезжающих на неделю и мечтающих как можно скорее отсюда выбраться; и то, что я попался в эту сеть, конечно же его чрезвычайно удивили, а его пучеглазие из-за толстых стекол очков казалось еще более сильным и придавало ему полунасмешливый-полутрагический вид, и видно было, как его подбородок подергивается, как будто он вот-вот разрыдается. Он предпочел меня узнать и выкрикнул мое имя. Да и я тоже был удивлен не меньше, когда увидел его здесь. Он, воплощенный ум, персонифицированное знание, утонченность, и вдруг превратился в мелкого клерка при этом их новом караван-сарае. А мои претензии получить комнату по предъявлении лишь собственной физиономии, вероятно, были абсолютно нереальными и анахроничными и, полностью согласен, от начала до конца неуместными в этом новом «климате», перед лицом этих «новых гостиничных структур». Мы с ним смотрели друг на друга, как две спасшиеся жертвы страшного кораблекрушения или как два чудом уцелевших представителя на сто процентов разрушенного мира, которые вдруг встретились на уголке каким-то чудом сохранившейся земли и не знают ни что сказать друг другу, ни к какому виду живых существ себя причислить.

Да, странная мысль выбрать это место. Ретна хотела сюда приехать, и ее можно понять. А я, я схватил на лету этот мяч, потому что это оказалось лучшим средством, чтобы убежать от Дории, от ее Уго, а вместе с ними и от их дурацких проектов. Важно было уехать куда угодно, но только не оставаться в Монтрё, не позволить загнать себя в угол. Однако назначить это египетское свидание, выбрать это место, где мне никогда не нравилось, где все и всегда шло плохо, где я уже чуть было однажды не остался заживо погребенным в подземелье посреди огромных базальтовых чанов для их мумифицированных быков… погребенным из-за отключившегося тока… — тут я, можно сказать, искушаю дьявола. Вообразить такое невозможно. И я тоже не представлял себе ничего подобного… подобного приобщения к мраку… того голода, который начал глодать меня изнутри… Того холода, который постепенно стал в меня проникать, хотя снаружи воздух был просто раскален… И странные потрескивания над головой, так что казалось, что свод опускается и вот-вот меня медленно раздавит… и я уже больше никогда не увижу света… не хватало воздуха… И вдруг… вдруг голоса, фонари в глубине туннеля… а я был не в состоянии подняться, придавленный к земле всем грузом мрака… Не похоже ли это на инфаркт?

В сущности, говорил себе Арам, я всегда ненавидел все это. Отнюдь не здешний народ, который я даже люблю… Однако он проходит передо мной слишком быстро, и мне никогда не удается уловить выражение лица, понять жест, угадать намерение. Ненавидел же я алчность старых восторженных детей, каковыми здесь являются туристы, которых тащат к достопримечательностям импровизированные археологи либо ясновидцы и которых нещадно кусают набрасывающиеся только на иностранцев мухи. Откровенно ненавидел этих так называемых путешественников, устремляющихся к бидонвилям и исподтишка бросающих взгляды в сторону мерзких лачуг, словно в ожидании, что те вот-вот раскроют перед ними мир чудес, мир редких и удивительных радостей.

Но не меньше я ненавидел и лишенные смысла, поставленные на берегу реки огромные строения, в которых спешащие отбыть восвояси туристы скапливаются, безуспешно выискивая хоть какое-нибудь уединенное местечко. Столь же анахроничные, даже в своем новом стеклометаллическом варианте, как и старый «Шеферд», музей былых времен, ставший жертвой революции. Если бы толпа подожгла также и «Каир-Ласнер-Эггер», то я не сидел бы сейчас здесь и не раздумывал над вопросом, почему не предложил Ретне скорее Стамбул или Каппадоче, на которые она согласилась бы с таким же успехом. Как будто кто-то тянул меня за язык: какой-то импульс, отвергший все предзнаменования. Единственное, что имело для меня значение, — это чтобы она не сказала «нет». Словно сама моя жизнь висела на волоске. У нас не было времени обсуждать. Мы могли только обговорить некоторые моменты путешествия и обменяться некоторыми сведениями. Она дала мне свои координаты на Родосе, а я свои — здесь, в этом отеле, который в момент смерти Тобиаса еще считался жемчужиной европейского гостиничного предпринимательства на всем Ближнем Востоке. Мы уже прощались и совсем не думали о том, чтобы пересмотреть проект, который нес нам счастье. Ретна будет здесь через три дня. Зачем искушать случай, который хочет, чтобы мы соединились здесь? Зачем позволять дурному настроению делать чудо менее убедительным?»

Что-то висело в воздухе. Рыжеватый туман. Всепроникающая пыль: испарения лагуны и соседство пустыни хотят напомнить о неправдоподобии жизни. Плодородная борозда в окружении смерти. — Эту пелену они относят на счет высотной плотины и огромного водохранилища, — через несколько дней Арам попытается взглянуть на этот труд гигантов глазами Ретны, взглянуть и соединить со счастьем присутствия здесь вместе с ней, разделить с ней ее энтузиазм, ее любознательность…

Только как можно взваливать вину за что бы то ни было на водоем? Когда приезжаешь сюда прямо с берегов Женевского озера, абсурдность этой идеи бросается в глаза. Каким образом то, что должно нести с собой жизнь, нести влагу изобилия, может наносить вред климату, обесцвечивать то, что здесь является главным символом, богом, утверждающим свою солнечную прерогативу? Вот так, чтобы сделать зло, вместе объединяются крайности: свет тускнеет и от сухости почвы, и от того, что должно нести с собой плодородие; от того, что поддерживает жизнь, и от пустыни и песков, ее отрицающих.

Они говорят, что климат теперь уж не тот. Появившаяся влажность поражает камни династий и богов — маску вечного на преходящем — той же проказой, что и арку Тита или ступени веронских амфитеатров. Туман иногда размывает контуры, как на плохой олеографии: «Фелюги на Ниле в момент заката». На ней почти различаешь облака или начинаешь думать, что можно их увидеть. И хочется провести тряпкой по этому небу, чтобы сделать ясным зеркало Клеопатры, видение единого Эхнатона.[70] И еще хочется устранить все эти оглушительные шумы, наступающие на фасады, клаксоны и крики, тарахтение обезумевших автобусов, визг шин — всю эту неистовую панику, пронзающую струи фонтанов и серую листву. Да, хотелось бы прогнать все это, как дурной сон, и обрести, как в старых мудрых сказках, темный лабиринт ароматов и пряностей, милую старую груду отбросов, высматриваемую сверху хищными птицами. Эту картину можно толковать по-разному. Режимы меняются, а они, хищники, продолжают летать над этим охотничьим угодьем, которое им гарантировано благодаря нерадению богов и лености людей.

С Арамом, естественно, могло случиться все, что угодно, но только не такое: чтобы какой-то негр с приплюснутой физиономией, обвешанный, как адмирал, галунами, вдруг ответил ему, будто на названное им имя «не зарезервировано» никакой комнаты, что ни один замок не соответствует предъявленному им ключу и, наконец, что ему следует немедленно удалиться.

Могло случиться все, что угодно, но только не это. Подобный ответ был настолько невероятен, что он чуть не бросился на портье, но тут же оказался в кольце полдюжины других разных носильщиков и лифтеров, пришедших на помощь задетому им товарищу. Мгновенно поднялась суматоха, прямо настоящая стычка, и его оттеснили в вестибюль. Ни один из европейцев, оказавшихся свидетелями сцены, не обнаружил намерения прийти ему на помощь или заступиться за него словом, проявив, напротив, неодобрение поведением одного из своих собратьев, оказавшегося в такой неприятной ситуации и на их глазах впавшего в такую крайность — с апломбом требовать предоставления ему номера, который не был заказан по крайней мере тремя месяцами раньше. В подобном отсутствии солидарности можно было обнаружить упадок западных ценностей. В этом климате всеобщего отступления и в духе героической согласованности действий, решительно сделав выбор в пользу тактики спасайся-кто-может и нежелания оказаться вовлеченным — to be involved — в подобные истории, все эти несчастные осознавали, что единственное достоинство, на которое они могут претендовать, это не быть здесь, не присутствовать.

Если бы нечто подобное случилось в Нью-Йорке или Токио, в холле «Мериса» или «Кинг Девида», то в этом пункте накала страстей все закончилось бы либо спокойным удалением, либо изгнанием с рукоприкладством и передачей бунтаря на попечение полиции. Однако в сказках у случая есть добрый гений, особенно на Востоке.

Старый полотер в феске и халате, пережиток былых времен, прогонявший в этот момент по мраморным плитам застекленного перистиля свою электрическую машину с двойной щеткой — скорее всего западно-германского производства, — поднял глаза на этого чудака без багажа, настолько безумного, чтобы поверить, что его ждут в «Каир-Ласнер-Эггере», и, тотчас узнав Арама, бросил свою механику и устремился к нему с дружественными жестами и криками радости, поразив своим вмешательством всех задействованных в сцене актеров. Это может служить подтверждением того, что великодушие рождается в низах и что у народа в конечном счете память менее короткая, чем у тех, кто им руководит. Тем не менее вмешательство случая все же немного заставило себя ждать, и это как бы доказывало, что механизм везения в жизни Арама, по крайней мере на некоторых отрезках пути, в частности в Египте, имел тенденцию к сбоям.

Самым досадным в этом акте провидения являлось то, что Арам не был в состоянии припомнить какой-нибудь случай, когда он мог иметь дело с этим славным человеком, который теперь рассказывал остальным на их общем наречии, кто перед ними находится, подсказывая им, что, в общем, не совсем в их интересах вести себя так по отношению к этому эфенди.[71]

Минутой позже наступила очередь Асасяна, — которого извлекли из-за его окошечка рядом с комнатой, оснащенной сейфом, — выплыть с изумленной физиономией на поверхность и проявить действенную радость, тут же претворенную в поиски приличного номера, хотя бы на одну ночь.

На самом деле Асасян сделал гораздо больше, развив энергию во всех направлениях, позвонив туда и сюда, чтобы отыскать в самом здании нечто действительно подходящее, причем не в качестве привилегии, а просто по некоему нигде не записанному, но признанному и освященному праву. То, что отель перешел в другие руки, отнюдь не означало, что можно не уважать духовного представителя построившего его человека. Однако потребовался, конечно, весь гений Асасяна, чтобы, не возбудив скандала на государственном уровне, как раз в момент, когда в соседнем, принадлежащем правительству здании проходила какая-то панарабская конференция, изъять номер у проживающего в нем чиновника высокого ранга. Асасян рисковал многим, и Арам даже не подозревал, как ему удалось меньше чем за полчаса добиться такого результата. Единственным неприятным моментом было то, что, добиваясь его, он оказался вынужденным дуть во все трубы славы, представлять гостя исключительной личностью, напирать на его прошлую деятельность. Значит, Арам, лишившись своего инкогнито, отныне, очевидно, не сможет сделать и шага, чтобы не услышать обращенных к нему приветствий, вопросов, может быть, даже просьб об автографах.

В результате Асасян раздобыл ему эту комнату с самой завидной панорамой — Fabulous skyline,[72] как было написано на новом, рекламном издании, — но его поселение оставалось непрочным, потому что шкафы, где он когда-то оставил свои вещи, были давным-давно взломаны и разграблены, и теперь он оказался там без белья, без соответствующей этому климату одежды, даже без достаточного количества денег, поскольку он совершенно выпустил из головы, что новая дирекция отеля отнюдь не склонна принимать его чеки или же предоставлять ему кредит. Но и здесь Асасян совершил чудо, узнав, в какой европейский банк нужно обратиться, чтобы получить необходимые гарантии для снятия денег с вклада. Для этой операции он попросил двадцать четыре часа, поскольку она чревата всякими осложнениями из-за системы денежного обмена, преодоление которых, однако, здесь, как и везде, при наличии хорошей практики можно ускорить.

Что касается самого Арама, то у него относительно результатов никаких сомнений не возникло. Поэтому он нормально провел ночь, а около одиннадцати часов утра Асасян положил перед ним конверт с суммой, соответствующей кредиту, о котором шла речь.

— Остальное, — объявил, смеясь, Асасян, — будет приходить, подчиняясь ритму потребностей клиента и росту его вклада в банке.

И вот теперь они сидели на террасе, облокотившись на металлические перила застекленного плексигласом балкона, и смотрели на широкий проспект, идущий вдоль реки, и на движение машин и туристских автобусов на площадке перед отелем. Когда попадаешь сюда из внутренних помещений, то в первый момент нужно привыкнуть ко всем этим клаксонам, ко всем этим глушителям, ко всем этим моторам, продолжающим бешено крутиться даже на остановках, ко всей этой истерии роскошных либо трясущихся, как в последней стадии болезни Паркинсона, машин. Когда удается оторвать взгляд от набережной, начинаешь искать разбросанные там и сям ориентиры.

— Вы знаете, это странный город, пустыня прямо входит в него через поры. Пустыня загрязненная, в которой отработанная смазка и отбросы уничтожили первоначальную чистоту песка. Но зато, — добавил Асасян, — это единственная страна на земле, где у бирюзы цвет вечности.

Они вернулись в комнату, и Асасян сказал, что ему надо идти на дежурство внизу, в подвале, за своим окошком: он единственный имеет доступ к несгораемому шкафу. Но прежде чем исчезнуть, он сделал жест в сторону балкона и в сторону доступной взгляду панорамы:

— Я думаю, вы предпочитаете видеть все это с высоты… и издалека. Как господин Шатобриан. Вы не станете утруждать себя и не поедете рассматривать пирамиды вблизи. Их действительно видно отсюда. А вот что касается Сфинкса, то здесь никому доверять не надо: великий человек не прав. Сфинкса нужно увидеть самому. У иных такой способ путешествовать: доверять тому, что видели и говорят другие. Кстати, между нами, почему вы вернулись?

— Кто знает, — сказал Арам. — Скажем, мне захотелось узнать, что они сделали с «Ласнером», и поближе познакомиться с их методами.

— Вы обнаружите перемены. Они сохранили лишь название. Не так уж глупо. Но что все это означает? Тобиас, Шарль Баэ-лер. Школа бедуинов — сейчас даже трудно себе представить, что такое существовало. Вы видели, как они вас приняли. И вы не уехали немедленно! Что за мужество!

— Я жду одну молодую особу.

— Я догадался, представьте себе. Только нечто подобное могло привести вас сюда. Однажды… подождите… это было в Гааге… вы мне сказали, что Египет такое место, где вы не очень-то хотели бы проводить время. И ваше суждение казалось настолько окончательным, что я в нем увидел… извините меня… что-то вроде суеверия. И хорошо, что вы от него избавились.

— Я думал сейчас как раз об этом; не могли бы вы, кстати, оказать мне одну услугу?.. Эта формула звучит очень глупо, если учесть, со сколькими просьбами я к вам уже обратился после своего приезда сюда. Просто не представляю, что бы я без вас делал. Так в конце концов можно и поверить в свое везение.

— Вы никогда не переставали в него верить, но как все, кто им обладает, думаете, что говорить о нем является признаком слабости.

— Старый безумец Ирвинг Стоун мне долго выговаривал на этот счет.

— В сущности, мне кажется забавным путешествовать, как вы, — руки в карманы и нос по ветру. Как те путешественники, еще до четырнадцатого года, которым, чтобы перейти через границу, достаточно было показать свою визитную карточку. Однако в следующий раз все-таки не забудьте прихватить с собой наличные или туристские чеки. Пространство «Ласнер» уже больше не является банком со своими филиалами. Не является уже даже и фирмой. Раньше, кстати, это слово не употребляли.

— Вы не могли бы внизу, в бюро, оставить имя этой девушки и настоять, чтобы они его записали, чтобы, если она будет звонить, или даст телеграмму, или неожиданно явится, ей не ответили, что все занято и что ее никто не ждет.

— Я слушаю, — сказал Асасян. — Диктуйте, я пишу. И поверьте, это для меня честь.

— Ретна… Р-Е-Т-Н-А… — сказал он по буквам.

— О! О!.. Ретна… в Ведах значит «сокровище». Я не ошибаюсь?

— Ретна Сер.

Глаза Асасяна заискрились, и две огромные лупы у него на носу сфокусировали его взгляд, проецируя вперед два выпуклых блестящих влажных шара.

— Вы говорите, Сер?.. Вам известно критское происхождение этого слова? Конечно, нет. Извините мне мой педантизм… Сер… речь идет об одной критской богине-пчеле… ассоциируемой с понятием судьбы, приговора. Если меня не обманывает память, у Эсхила в «Семерых против Фив» есть эпитет, характеризующий фиванского сфинкса: «Кере, похитительница людей». Обо всем этом можно было бы говорить очень долго. А мне нужно возвращаться к моим сейфам.

— Но ведь Ретна не Сфинкс, она говорит! — воскликнул Арам. — Она самая что ни на есть живая и реальная.

— Несомненно, поскольку она приезжает и поскольку наши глаза ее увидят, — заметил Асасян. — И вы сказали, она говорит. Неужели я вам, мой дорогой, должен напоминать эту старую поговорку: «Никогда не держи пари на то, что обладает даром речи». Я, естественно, шучу. Будьте покойны, я выполню ваше поручение. Сейчас я их предупрежу. Но вам все-таки было бы лучше поехать в аэропорт.

— Я так и собираюсь сделать. Самолет прилетит из Афин. Остается узнать только день: воскресенье, понедельник…

— А до этого?

— Никаких планов. У меня какая-то тяжелая голова.

— Вам дать аспирина?

— У меня здесь есть что нужно. — И он показал на флакон с таблетками на столе около телефона. — Я потерял бумажку, где был написан способ применения. Но у меня пройдет и так. Кстати, могу я попросить, чтобы бутылки с минеральной водой «Эвьян» мне доставлялись запечатанными, а то я знаю, что они делают: наливают воду из-под крана.

В тот момент, когда толстый человечек уже собирался переступить порог, Арам удержал его:

— Спасибо за все. Вы меня спросили: почему вы вернулись? А я вас спрашиваю: почему вы остались? Почему вас забыл захватить иудейско-армянский отлив? А главное, как такой человек, как вы, способный преподавать в Беркли или где-нибудь еще, может торчать здесь, за этим окошком?

— Скорее уж вы могли бы меня увидеть в роли ночного сторожа, sereno,[73] в Мадриде или в Барселоне… одного из тех, кого подзывают вечером, хлопнув в ладоши?

— Хотелось бы видеть вас на вашем месте.

— Предположим, оно находится тут. Мне здесь, скажем, нравится. В таком месте, как это, многое удается увидеть. И это все-таки пост человека, пользующегося доверием. Мы еще об этом поговорим… Счастлив, что смог оказаться вам полезным.

Комната находилась на одном из двух надстроенных этажей, которыми увенчали старое здание, ни мало не заботясь о том, чтобы гармонично совместить их структуру из металла и стекла со старым монументальным и пестрым фасадом. Все это теперь располагалось — только что приобретенный им опыт достаточно убедительно подтверждал — за пределами того свободного пространства, которое долгое время было его пространством. И ему следовало бы заранее предположить, что в стране, вырвавшейся так заметно вперед по росту народонаселения и по различного рода потрясениям, его претензии окажутся совершенно неуместными. Это свободное пространство, — которое не соответствует никакому земельному владению, никакой потребности присвоить одному какую-то неделимую частицу того, что должно принадлежать всем, — это пространство было не чем иным, как его собственной жизнью, и если оно сокращалось, значит, он лишался части самого себя, части своего права на существование. Следовательно, для него не имело практически никакого значения, принадлежат или нет его комнаты тому концерну, который в течение долгого времени создавал там и сям свои филиалы; что имело для него значение, так это чтобы с ним обращались не как с чужаком, не как с непрошеным гостем и чтобы существующий пакт не был денонсирован; чтобы за ним сохранили его точки опоры, все его скобы и крюки, вбитые в нависшую над пропастью скалу. По крайней мере, пока он здесь. После него, если что-нибудь останется, его часть перейдет к другим… может быть, к Ретне. Нельзя сказать, чтобы его требования были чрезмерными.

Теперь, когда у него были деньги, он мог выбраться в город что-нибудь купить, предварительно узнав адреса магазинов. И он спустился вниз, чтобы попросить вызвать такси, которое он намеревался держать, пока это будет необходимо. Оказавшись внизу в огромном, поистине с фараоновскими пропорциями, холле, он захотел обнаружить в этой новой и гигантской планировке что-нибудь из того, что видел в прежние времена. Он вспоминал, что, пройдя длинным и довольно узким коридором, можно было попасть в большой восьмигранный зал с интересно выполненными украшениями, заполнявшими пространство между балками потолка, со стрельчатыми входами, кладка которых состояла из чередующихся клинчатых кирпичей белого и зеленого цвета, а тонкой резьбы деревянная обшивка, покрывающая стены, довершала вместе с фаянсовой лепкой его богатое убранство. То были сердце и центр прежнего отеля, а огромнейшая, как в мечети, люстра с лампадами из толстого разноцветного стекла еще больше подчеркивала достоинство убранства.

Помещение было пусто. Маленькие лампочки в вырезанных из меди светильниках поддерживали в нем полумрак. И поэтому люди предпочитали находиться не здесь, не в столь таинственной атмосфере, создаваемой ажурными ширмами и деревянными решетками.

Он увидел, как через один из входов вошли три мальчика не старше одиннадцати-двенадцати лет, одетые в ослепительно белые халаты из какой-то исключительно мягкой, вероятно шелковой, ткани. Они пересекли зал с особым достоинством, как к тому располагало место, не поворачивая головы в его сторону, не приветствуя его. Он проследил за ними взглядом и только в этот момент заметил в проеме одного из четырех стрельчатых входов, чередующихся с четырьмя сплошными облицованными деревом стенами, еще одного ребенка. Он ее сразу узнал. Настолько странную, насколько может быть маленькая девочка. Настолько темную в своем платье, насколько три только что прошедших мальчика казались несущими свет.

Он ее узнал, но не сразу понял, что испытал, увидев ее здесь, в этой стране, в этом городе, в этом отеле. Нечто вроде ощущения, что предполагал здесь ее встретить. В руках у нее был предмет, назначение которого не поддавалось четкому определению: моток, клубок, веретено. Ему вспомнились дети феллахов, которых он когда-то видел в кочевых палатках за изготовлением ковров или тканей, последних образцов искусства бедуинов. Может быть, здесь, в каком-нибудь уголке отеля, она работает на глазах у клиентов на каком-нибудь специальном архаичном ткацком станке, в лавке ремесленных изделий.

Однако подобное объяснение опровергалось обстоятельствами двух предыдущих встреч со странной девочкой, одетой в черное. В таком аэропорту, как аэропорт Кеннеди, можно заметить множество своеобразных лиц: хиппи, евреи-ритуалисты, азиаты. А вот дети внимание привлекают редко. Он ее заметил у подножия самолетного трапа, но не понял, спустилась ли она по нему сама или же ждала, что по нему кто-то спустится. Потом он заметил ее опять, в нескольких метрах впереди себя, в коридоре для транзитников. Он видел, как она подобрала какой-то круглый и немного веретенообразный предмет, который уронила почти перед ним, когда он проходил. Он не остановился, не обернулся, но этот образ запечатлелся в его сознании. А чуть позже с ним случилось то недомогание, которое заставило его отстать от группы, с которой он летел до Нью-Йорка. Потом этот образ оказался заслоненным другими образами, другими впечатлениями, необходимостью выбирать между Лондоном и Монтрё. А затем он оказался дома, в Швейцарии, в обстановке, где все ему было знакомо. Однако когда он вышел на балкон и посмотрел наружу, то первым, что он увидел внизу, прямо перед собой, на расположенной перед отелем и нависающей над озером террасе, в центре окаймленной самшитом лужайки, — причем, надо думать, играть на ней и топтать газон запрещалось, — оказалась все та же девочка, на бешеной скорости, как автомат, крутящаяся вокруг своей оси, держа в вытянутой руке ракетку для бадминтона, предмет, который абсолютно не вязался с ее внешностью и одеждой, и казался в ее руке диковинным, противоречащим логике.

И вот теперь опять… Можно подумать, что она следует за ним и что теперь он будет встречать ее на всех этапах своего пути. Если поразмыслить, при современных скоростях воздушного транспорта подобные вещи встречаются постоянно, и люди, прибывшие из Соединенных Штатов, вдруг обнаруживают, что, не договариваясь, они включили в свой путевой блокнот одни и те же маршруты, одни и те же остановки и что они призваны встречаться друг с другом на протяжении всего своего путешествия, вплоть до Сингапура или Бандунга. Тут Арам захотел приблизиться к ней, чтобы ему было удобнее наблюдать и по крайней мере разобрать, что у нее в пальцах, — он еще ни разу не видел ее с пустыми руками. Однако внезапная слабость удержала его там, где он стоял. Ребенок поднял глаза и уставился на него. Огромные, отливающие каким-то минеральным блеском глаза, привыкшие к мраку, как глаза кошек или ночных затаившихся на низких ветках птиц. Вдруг она повернулась и убежала. От всего этого у него осталось странное, но все же успокаивающее впечатление, словно представшее перед ним видение напомнило ему какую-то предшествующую действительность и, хотя он не уловил его смысла, приглашало его вновь туда войти.

В бюро приема он тут же отметил, как изменилось отношение к нему и с какой готовностью отвечают на его вопросы. Вмешательство Асасяна принесло свои плоды; может быть, роль последнего была более значительна, чем та, что отводилась человеку, исполнявшему аналогичные функции в былые времена. Одновременно он узнал, что один из подвальных этажей целиком отведен под shopping,[74] где клиенты, не выходя из здания, не подвергая себя риску потеряться в невероятных лабиринтах улиц, названия которых указаны только на арабском языке, имеют возможность купить, что им нужно из одежды, украшений, парфюмерии и т. д., не говоря уже об обычном хламе вроде фигурок Гора и Нефертити, изготовленных, по-видимому, в Японии, а также целого underground[75] фаллических поделок, особенно обращающих на себя внимание тех, кто прогуливался перед этими лавочками.

Араму оставалось лишь следовать за толпой. Он был очень удивлен, обнаружив здесь, по обе стороны двух центральных аллей, выходящих на большую площадь с фонтаном, обсаженную настоящими растениями, пальмами, папирусами, хамеропсами, множество роскошных магазинов, под стать тем, которые можно найти в Париже, Мадриде или Лондоне. Он не впервые встречал в пятизвездочных отелях такого рода торговые галереи, — подобная система еще в большей степени заключает туриста в своего рода замкнутое, отведенное только для него пространство и одновременно как бы намекает, что снаружи его подстерегает масса неприятностей. Однако тут впервые подобной функциональной и хитроумной программе следовала, осваиваясь в обществе потребления, — почти на уровне супермаркетов — одна из прежних жемчужин системы «Ласнер-Эггер».

В существовании этого маленького подземного городка с кондиционированным воздухом, отвечавшего разнообразным требованиям, как серьезным, так и суетным, были, конечно, некоторые преимущества. А для него, фланирующего от одной лавки к другой, преимущество состояло прежде всего в том, что не нужно самому нагружаться купленными вещами, а можно попросить поднять их прямо в комнату. Как же, впрочем, не предусмотреть, что именно в это место Ретна, вероятно, будет увлекать его чаще всего.

Поскольку этот этаж и все расположенные выше, вплоть до террас, должны были стать обрамлением их египетского свидания, логика подсказывала, что лучше заранее ознакомиться с этим макроорганизмом, с этим большим монументальным гетто, переливающимся всеми своими огнями в центре своеобразного запретного города, куда посетители вступали осторожно, преимущественно группами, а потом, проведя там некоторое время, задерживались в царящей прохладе, за этими огромными окнами.

Арам сначала прошел через сады и обошел здание снаружи. Тот же самый построенный Тобиасом и одновременно неузнаваемый отель стоял, как прежде, возвышаясь на своих когда-то вбитых в песок сваях, увенчанный двумя дополнительными этажами, — новая терминология требовала, чтобы они назывались обзорными, — обращенными к Гизе и, поверх банального городского смешения, к самому фантастическому горизонту из всех созданных человеком.

Немного спустя, спасаясь от шума, пыли и нескольких уже успевших к нему приклеиться почтенных сводников и уличных торговцев, он вернулся в здание. Этот новый американо-каирский вариант «Ласнер-Эггера» не имел почти ничего общего с тем, что он видел всего три года назад; с большим и роскошным жилищем несколько в викторианском стиле, стоявшим когда-то на берегу Нила как веха на пути в Индию. От него осталась только часть фасада, несколько внутренних убранств — арабские салоны с их имитациями мрамора, с ценными деревянными облицовками, с фаянсовыми плитками и коврами — целый ансамбль, отражающий реальную и немного сентиментальную любовь к Востоку и к его образу жизни. При изменении planning[76] отеля эти убранства остались, можно сказать, чудом, причем не столько благодаря уважению к прошлому, сколько из-за какого-то фетишизма.

Что же касается остального, то огромное высвободившееся пространство в центре отеля, где перекрещивались широкие проспекты первого этажа, захлестываемые нескончаемым потоком посетителей и туристов с каким-нибудь значком на груди, имеющих вид членов благотворительного общества, являлось сразу — в зависимости от времени суток — и театральным фойе, и валютной биржей, и вокзальной платформой в момент прибытия Восточного экспресса, и, наконец, толкучкой приглашенных вокруг буфета в момент светского приема, где перемешивались различные национальные одежды и расы. Греческий, армянский и еврейский Египет исчез в дымке перемен, и теперь амальгама составлялась с помощью других этнических компонентов: с ливанскими и саудовскими доминантами и с широкой гаммой физических типов и цветов кожи, с аристократической худобой некоторых кочевников, с ожирением некоторых юных чрезмерно откормленных, чрезмерно «долларизованных» принцев, которых безумная страсть к машинам все больше и больше лишала возможности двигаться, даже когда они предавались — теперь уже у себя, на побережье Персидского залива, и не на лошадях, а в ландроверах — истреблению популяций газелей. Вероятно, здесь были в той или иной мере представлены Ирак, Бахрейн, Кувейт и другие суверенные государства, как то позволяла предполагать панарабская конференция в соседнем здании. Эта абсолютно стабильная смесь, это «соприкосновение», оставляя нетронутыми границы и предрассудки, еще больше усиливали взаимонепроницаемость, существующую между всеми этими людьми, которые перекрещивали свои пути, сидели в одних и тех же клубных креслах, на тех же диванах с меняющейся геометрией, но взаимно друг друга игнорировали и едва друг друга замечали.

По правде сказать, все это хроматическое движение, эта круговерть, которые Тобиасу показались бы бессмысленными, — если бы, разумеется, он не придумал какого-нибудь способа извлечь из них выгоду, — представляли собой зрелище одновременно и удручающее, и тонизирующее. Конечно, с бесконечными путешествиями, предполагающими неизбежные временные паузы и каталогизированные очарования, а вечером, в отеле, после изнурительного дня, стереотипную, одну и ту же на всех широтах провинциальную болтовню, навсегда покончено.

Всех этих людей, устремлявшихся в погоню за каким-нибудь миражем, казалось на протяжении всего маршрута повелительной рукой рассчитанного и превратившегося в предлог для всяких пересадок, перемен кухни и жилья, увлекали за собой некие движущиеся поручни, причем им самим с трудом удавалось скрывать — достаточно было послушать их жалобы, их препирательства, — что путешествие нагоняет на них величайшую тоску и используется ими лишь в качестве алиби для того, чтобы оправдать их невозможность оставаться дома.

В этом отношении «Каир-Ласнер-Эггер», каким его видел теперь Арам, отвечал подобным, по-прежнему актуальным, требованиям, но уже сейчас можно было предугадать наступление иных времен, когда грядущим особям странствующей расы надоест, что их таким вот образом передвигают, отдают на съедение комарам, амебам, грабят, делают посмешищем, и они больше не захотят вызывать ненависть и презрение местного населения своей демонстрацией сугубо показной роскоши.

Еще никогда происходившие перемены не поражали его до такой степени. Перемены обнаруживались не столько на уровне качества либо отсутствия качества обслуживания, сколько в самой концепции — можно даже сказать, государственной концепции — нового чудовища. По существу, речь шла о чем-то вроде географического образования, единственным неизменным достоинством которого, — с того момента, как пересекаешь его порог, — является постоянная во все времена года температура. Климат, неподвластный климату. Население, не являющееся частью населения. Реальность, находящаяся за рамками какой бы то ни было реальности. Это был уже не отель, а институт, нечто вроде государства в государстве, со своей валютой, своим казино, своими крупье, своими обменными бюро, своей внутренней и внешней торговлей, своим бюджетным балансом… И можно было предположить, что здесь меняется больше денег, — хотя бы на уровне тайных сделок, осуществляемых в былых королевских номерах, — чем во всех вместе взятых рассредоточенных по городу номенклатурных ресторанах, плавучих night-clubs,[77] министерствах и трактирах. Однако самым интересным было то, что, не составляя единого целого с потоком, люди, не имеющие между собой ничего общего, никаких других уз родства, кроме абсолютной непохожести друг на друга, оказывались тем не менее вовлеченными в него, и для них такое движение, такое вот блуждание от одной точки к другой внутри этого успокоительного пространства представляло наивысшую роскошь, самое полное удовлетворение, какие только им могут быть даны.

Тут был большой риск, что Араму придется подчиниться общему правилу. Поскольку «Каир-Ласнер-Эггер» являлся чем-то вроде островной территории, чем-то вроде вольной зоны с замкнутой экономикой, строящейся на своей нефтяной и на другой твердой валюте, которая только и принималась за игорными столами, являлся страной, на его взгляд несколько перенаселенной, но все же не страдающей от гроз, тайфунов, эпидемий, загрязнения и шистоматоза, то он, очевидно, дождется здесь спокойно приезда Ретны, отложив пока традиционные визиты в Музей и другие обязательные для посещения места. Он не собирался ее их лишать. Это было бы и эгоистично, и глупо. У нее было право на лодку фараона, на Мемфис, на Сак-кару и даже на то подземелье, в глубине которого его однажды чуть было не забыли. И все же она ехала к нему, к нему одному. Он мог бы ей предложить Палермо или Джербу, Инишмор или Ле-Крезо, даже Салетту или Фатиму, и она точно так же согласилась бы сократить свое пребывание на Родосе, чтобы прилететь к нему. Всякий раз, когда он об этом думал, когда анализировал эту свою уверенность, он чувствовал, как в нем поднимается волна нежности, и уподоблялся ребенку, который не знает, должен ли хлопать в ладоши, кричать от радости, увидев подаренную ему игрушку, или наоборот, опустить голову, оградить себя стеной молчания, чтобы в нем ярче светили лучи его счастья.

Теперь он шел сквозь толпу, не замечая ее, как человек, который слышит почти готовую сорваться у него с губ навязчивую музыкальную тему, какую-то чуть легкомысленную песенку, но не может припомнить всех ее слов. А он думал: Ретна — это папоротник, листок мелиссы и тимьяна, маленькое зернышко; оно находится у меня во рту, и я стараюсь определить, какое оно на вкус — соленое или сладкое? А иногда, проходя мимо освещенной витрины, наполненной жуками-скарабеями, маленькими статуэтками из позеленевшей бронзы, обелисками из поддельной бронзы, крошечными грубо раскрашенными саркофагами и целым семейством Осирисов из аляповатой керамики, он вдруг представлял себе, что Ретна уже здесь и что они вместе разглядывают все эти предметы.

Нет, он отнюдь не желал лишить ее ни Тутанхамона, ни какой-либо из трех пирамид. Однако, возможно, он не станет говорить ей о том, что в пустынной зоне есть еще много других, из страха, как бы она не предложила отправиться к ним, ради чего ему пришлось бы нанимать верблюдов или вертолет. Он сделает все, чтобы ускорить их отъезд к Идфу, к Ком-Омбо и к высотной Асуанской плотине. Незаметно для нее он постарается ускорить ритм. Вовсе не из-за того, что земля этой страны жжет ему подошвы, а просто потому, что главное для них двоих наступит потом. И к тому же, относясь с глубоким уважением ко всем этим вещам, он должен сказать, что археология это не совсем его дело.

Он вспомнил одну позабавившую его фразу в недавно изданной в Лозанне биографии Тобиаса: «Ну а памятники, современное назначение которых состоит в том, чтобы привлечь иностранных туристов в города, куда без них им никогда и в голову бы не пришло приехать, то этот милый человек в конце концов стал считать их, включая Тадж-Махал и египетские пирамиды, чем-то вроде придатков его собственной территории, чем-то вроде развлечений, предлагаемых его многоуважаемой клиентуре в виде премии». Арам отметил про себя, что если Ретне еще не попадалась эта фраза, то она ее тоже позабавит. Он не станет сдерживать ее энтузиазм. Первое путешествие в Египет что-нибудь да значит. Это воспоминание на всю жизнь. Не нужно ей его омрачать.

Однако чем больше он над этим размышлял, тем больше себя спрашивал, действительно ли все эти камни, эти некрополи вместе со скучнейшими объяснениями гидов и хранителей, вместе с временем, потраченным на то, чтобы отделаться от всех этих несчастных бедных людей, составляют благоприятную среду, способствующую тому, что им надо будет создать в отношениях между собой. Избыток развлечений и разочарований и эта постоянная забота о том, чтобы соблюдать расписание, чтобы не пропустить ту или иную колонну, ту или иную стелу. Он уже бывал неоднократно, причем в разных местах, с привлекательными и эпизодическими созданиями, и все это отнюдь не оставило у него неизгладимых впечатлений. Если бы кто-то пришел к нему сейчас спросить название самого лучшего уголка, чтобы увлечь туда девушку, то он совершенно точно назовет скорее Ле-Туке или же Брайтон, чем такого рода страны с телеуправляемыми экскурсиями и этим изнурительным бегом.

Естественно, с ней все будет иначе. А поскольку между ними отношения складываются так, чтобы быть прочными, это путешествие в страну вечности в конечном счете имело смысл. Однако Египет по-прежнему означал солидное испытание. Археологическая прогулка вдоль этого перенаселенного коридора была похожа на тяжелый экзамен. Путешествие в долину мертвых не очень-то хорошо совмещалось с его желанием как можно скорее встретить Ретну, постоянно видеть ее рядом с собой, побыть с ней наедине.

Большие струи воды, падающие в рифленые раковины, рассредоточенные среди растений с мясистыми листьями, заглушали разговоры за соседними столами, стоящими под небольшими аркадами вокруг центрального патио. Этот огромный кафетерий, облицованный блестящими фаянсовыми плитками, на которых преобладали голубой и белый цвета, являлся частью новшеств отеля. В действительности же здесь было несколько совершенно одинаковых патио, и когда выбранная позиция позволяла их видеть одновременно, их стрельчатые проемы, маленькие колонны, лампы из решетчатой меди наводили на мысль об анфиладе двориков внутри большой мечети.

Достаточно выразительные декорации для людей, которые целый день натирают себе ноги, бродя по развалинам, ползают по погребальным камерам, рассматривая пустые саркофаги, ощупывают барельефы, вырванные на мгновение из тьмы лучом электрического фонарика, и которые, придя, ни о чем другом так не мечтают, как усесться здесь перед каким-нибудь рубленым бифштексом или бефстрогановом, прежде чем пойти насладиться заслуженным отдыхом. А потом, в четыре часа утра, им снова просигналят подъем для нового взлета.

Несмотря на это симпатичное убранство, кафетерий являлся всего лишь улучшенным вариантом закусочной, но место было удобным, с четким и быстрым сервисом.

И если не испытывать особого пристрастия к ритуалам, то можно сказать, что здесь «функциональная сторона» имела определенные положительные моменты. Что же касается официантов и официанток, то они оказались настолько тщательно отобранными по своим физическим данным, что было просто трудно за это не накинуть новой дирекции еще одно очко. Все это следовало записать на ее счет, и Арам, которому удалось, правда не без труда, заполучить себе маленький столик, размышлял о том, что в своей будущей деятельности по защите последних бастионов концерна ему придется воспользоваться этими нововведениями. Здесь царила несколько сонная атмосфера с едва различимым музыкальным фоном, с журчанием воды, тихими голосами, и никаких внешних шумов или быстрых движений. Не будучи голодным, Арам понемногу отщипывал от куска жареной семги и от «стерилизованных» копченостей, поддаваясь расслабляющему влиянию окружения. Об обстоятельствах своего приезда он уже почти не вспоминал. Кстати, таково было свойство его характера — освобождать память от подобных мелких инцидентов. Теперь уже происшествие казалось ему буффонадой в восточном стиле. Не стоило выходить из себя и повышать голос. Здесь достаточно набраться терпения и подождать, чтобы небо послало вам своего вестника. Так и случилось.

А кроме того, когда оказываешься внутри границ нового «Ласнера», все становится простым и все находится у тебя на расстоянии вытянутой руки. Достаточно ему было сделать всего один жест, и к нему бы подошел один из этих проводников по Cairo bu night,[78] на которых он уже обратил внимание, и принялся бы его информировать о том, какие в городе есть развлечения. Однако перспектива разглядывать голые животы в каком-нибудь заведении для иностранцев его не прельщала. Он спустился к «сейфу» с мыслью пригласить Асасяна провести вечер вместе, но Асасяна в его маленьком бюро, рядом с несгораемым шкафом, не оказалось, и тогда, сделав еще один круг в холле, он поднялся в свою комнату на четырнадцатом этаже.

На балконе было довольно душно. На горизонте сверкала маленькими сполохами реклама «Звук и Свет». И он подумал, что этого ему тоже избежать не удастся, что придется сопровождать Ретну на этот спектакль. Ведь не может же быть и речи, чтобы она шла туда одна. Так же как, окажись они в Стамбуле или в Неаполе, ему пришлось бы ее вести на Карагеза или на Пульчинеллу.

Ночь располагалась вдали большими темными массивами, разделявшимися широкими прямолинейными проспектами, которые освещал свет пилонов, расставленных по обе стороны единообразной молчаливой маслянистой лавы, трасса которой различалась благодаря пунктиру огней. На другом берегу — несколько плавучих разукрашенных неоном ресторанов, фасады других отелей, возвышающиеся над деревьями, и большая, тоже обзорная, башня, освещенная снизу прожекторами. Звезд мало, а на самом горизонте, должно быть там, где только что состоялась битва при пирамидах, несколько длинных фиолетовых прогалин как бы протестовали, сопротивлялись надвигающейся ночи. И возможно, потому, что та битва тоже ассоциировалась с молодым генералом, чьи черты до бесконечности воспроизводил Боласко, на какой-то миг в отдалении всплыло воспоминание о художнике, а потом исчезло и оно.

Его взгляд опять обратился к берегу и к набережной. Тяжелый жар пристал к этой компактной массе мрака, которая, казалось, погружалась в воду.

Все, что он купил, лежало на постели. Он развернул пакеты и распределил предметы туалета, белье и одежду между ванной, платяным шкафом и выдвижными ящиками. Потом он постарался смять упаковочный материал, в результате чего рядом с уже переполненной корзиной образовалась куча бумаги. Он подобрал какой-то предмет, покатившийся по ковру, и узнал флакон, который велел ему хранить Орландо. На этот раз он стал разглядывать, взяв в руку, одну из двухцветных пилюль и пришел к выводу, что у нее весьма симпатичный, забавный и привлекательный вид, что-то вроде пакетика-сюрприза, вроде конфеты, которую дают пососать в самолете перед взлетом. Все это казалось несерьезным, и он чуть было не выбросил флакон вместе со всем остальным, как уже собирался не раз это сделать. Однако то, как он покинул Монтрё через сутки после Ретны, не заботясь о намеченной на следующий вторник встрече с Орландо, которому он просто оставил записку, информируя его, что не сможет явиться на обследование, но не сообщив, куда направляется, такое несколько бесцеремонное поведение предписывало теперь соблюдение некоторых условностей. Лучше будет, если, встретившись с Орландо вновь, он сможет сказать ему, что флакон не покидал его кармана, и, даже не будучи использованным, оказывал на него воздействие, хотя бы заклинательное.

Затем он продолжил свою разборку. Теперь все вокруг него в комнате было в полном порядке. Обезличено до крайности. Ничто в такой комнате не указывало, что находишься в одной стране, а не в другой. Комнату освещал золотистый, неизменный, однородно распределяемый абажуром свет, свет, скользящий по кровати, по репсу штор, задевающий высокий шерстяной ворс ковра; его можно было зажечь на расстоянии, находясь в постели, и независимо от его источника или яркости он сохранял свой мягкий и благопристойный блеск, делавший комнату абсолютно адекватной образу, создаваемому гостиничной рекламой во всех крупных туристских агентствах.

При желании не понадобилось бы больших усилий, чтобы убедить себя, что за занавесками открывается вид на бухту Рио-де-Жанейро или на озеро Мичиган.

«Завтра, — подумал Арам — я попрошу принести цветы. Чтобы, когда Ретна переступит порог, они уже распустились и привыкли к атмосфере комнаты». Его пульс немного участился и стал неровным. Причиной была конечно же эта необычная для него деятельность по наведению порядка. И усилия по перестановке кресел и канапе. Впрочем, возможно, и вино, выпитое им за ужином, оказалось крепче, чем обычно. Однако ложиться спать так рано он все же не привык. Казино отеля должно было открываться еще не скоро. И он опять пожалел, что не нашел Асасяна. От него, по крайней мере, он смог бы получить интересные сведения о дирекции — ливанской или саудовской — этого огромного гостиничного «Комплекса», который сменил прежний «Ласнер» и о котором за сегодняшний день он смог получить общее представление. Интерес к этим никогда раньше не волновавшим его проблемам означал, что он делает выбор в пользу новой жизни, которую он хотел начать и которая, по его мысли, должна была стать для Ретны и для него, как только завершится египетская эпопея, их настоящей точкой опоры.

Если все оборачивалось таким образом, значит, все его переезды туда-сюда уже больше не отвечали никакой потребности, никакой необходимости. Возможно, он в конечном счете понял, что его таким образом осваиваемый мир… с этим пространством… которое он считал таким необъятным, на деле был — из-за своей оторванности — миром замкнутым, нереальным и, по существу, искусственным и ограниченным.

Если с Ретной все пойдет хорошо, то в конце концов они смогут где-нибудь осесть навсегда, выбрав расположенный на краю ледника либо на берегу озера добротный старый отель в трубадурском стиле либо в стиле шале. И тогда для них начнется не слишком чреватое неожиданностями существование со всеми атрибутами, привязывающими человека к одному месту, дающими жизни корни: с друзьями, с собаками, а если Ретна пожелает, то и с детьми. Такое существование, к которому Ретна, как и большинство других называющих себя эмансипированными девушек, должно быть, испытывает одновременно и неприятие и едва скрытую тягу.

Он лежал, почти сидел, на постели, окружив себя газетами и книжками, купленными в bookstore.[79] Его взгляд блуждал по комнате, которая должна была стать отправной точкой этого нового существования, словно он пытался себе представить, насколько она изменится от присутствия, от жестов, от голоса Ретны.

Однако, хотя это обрамление и подошло бы для всего того, что может разыграться между двумя людьми, жаждущими быть вместе, ее образ, ее присутствие сюда не вписывались. Театр в этот момент пустовал, и действие еще только лишь намечалось. От этого у него появилось что-то вроде нетерпения, даже какой-то тоски, как у зрителя, не знающего, какую ставят пьесу, хорошо ли актеры выучили текст и насколько удачно они сыграют своих персонажей. Столько между ними всего еще неясного, нуждающегося в уточнениях… Конечно, в Монтрё они разговаривали довольно много. А по существу, они скорее играли словами, избегая — по мере того как происходящее их все больше сближало — громких фраз и слишком серьезных вопросов.

Через несколько часов Ретна должна будет покинуть Родос и направиться в Афины, а оттуда полетит в Каир. Однако ее уик-энд на Родосе все-таки внес, несмотря ни на что, какую-то неустойчивость в их отношения. Опасность таилась как раз в этом краткосрочном разрыве, в чем-то вроде несовпадения фаз, возникавшем из-за перемены места и фона. Лучше бы им сохранить первоначальный ритм их необычных встреч, которые так способствовали пробуждению его интереса к ней, так помогли ему увидеть в ней знак судьбы. Здесь придется все восстанавливать, все начинать заново. Как в ожидании, пока Ретна присоединится к нему, избежать анализа реальных данных ситуации? Как удержаться от мыслей, когда ты один, заперт в комнате и ждешь… и когда больше нечего делать?

Та восхитительная неопределенность, которая в Монтрё сообщала этому персонажу — при полном отсутствии психологического анализа — какой-то импрессионистский стиль — как если бы Ретна перемещалась под липами, в пятнах света и тени, — та же неопределенность и окружающий ее ореол теперь порождали ожидание и нетерпеливое желание идти дальше этого предварительного знания. По существу, то, что ему было лучше всего о ней известно, оказывалось тем, что на его месте мог бы констатировать любой другой: непринужденный лексикон, хорошее настроение и свобода передвижения, отсутствие колебаний. И хотя, как теперь осознавал Арам, все это и оставило где-то на заднем плане вопрос о характере, все же именно эта порывистость, эта прямота, это отсутствие проблем его поразили и бросили его навстречу ей в тот момент, когда его допекла Дория. Каждый из ее звонков все больше и больше сближал его с Ретной. А в заключение эта махинация, этот заговор, эта ужасная брачно-рекламная мелодрама! И чтобы защититься, он не смог придумать ничего лучшего, чем бегство в Египет.

Однако он также отдавал себе отчет и в том, что Ретна — это не просто своего рода алиби, не просто предлог для бегства и для обретения свободы. Ретна представляла собой нечто иное, чем кратковременное искушение. Она ему возвращала свежесть жизни, забытую со времен форелевого бассейна, возвращала блеск юности, модель которой ему была предложена в самом начале его жизни и которую он не переставал искать. Но больше всего она возбуждала в нем желание остаться на месте, в определенной точке, и пустить там свои корни.

Это означало вернуться к тому, что было до инцидента в оранжерее и до ссоры с Гретой. С тех пор место пустовало, и лишь время от времени этот пришедший из детства призрак ассоциировался с некоторыми живыми существами. Может быть, он так вообще навсегда и остался тем разочарованным младенцем, у которого тоска по месту выражается через отказ остановиться в каком-нибудь месте и строить там свою жизнь.

Однако теперь время совершило полный оборот. Ретна являлась реальностью и должна была к нему приехать. В течение долгого времени он выбирал тактику, рассчитывал удары, парировал атаки и вроде бы неплохо с этим справлялся. Потом он начал свои странствия, и ласнеровское пространство с его позициями и бастионами стало еще одним замкнутым пространством, еще одной шахматной доской, на которой теперь уже никто не стеснял его движения. Однако вот уже неделю игра у него не клеилась. Случай ему больше не подчинялся. В аэропорту Кеннеди ему впервые пришлось поменять направление, и он оказался в Швейцарии. А потом в самой Швейцарии, несколькими днями позже, несмотря на то, что он в принципе приехал для того, чтобы пройти медицинское обследование, а может быть, и курс лечения, ему пришлось отправиться в Каир. Во всем этом единственным личным его выбором была Ретна. И этот выбор предполагал еще более рискованные пари, чем все его предшествующие ставки. Это был его выбор. Первый выбор с тех пор, как Тобиас его предостерег против риска. Но другого выбора не было. И ничто ему не гарантировало, что все будет легко между ним и этой молодой незнакомкой, которая нашла в его жизни специально приготовленное для нее место. Во всяком случае, именно на этих нескольких квадратных метрах, где пока ничто не задерживало взгляд, его будущее начнет свой взлет либо свое падение. Однако на этот счет он не испытывал ни малейшего сомнения. С ней все было ясно.

Обычно сон отвечал на его зов немедленно. Он сразу погружался в него, как в волну, которая тотчас уносила его в открытое море и приносила обратно только утром. Несколько раз он поднимался, чтобы открыть окно, но снаружи дышать было еще труднее. Бутылка минеральной воды «Эвьян», стоявшая рядом, была пуста, а сбившуюся постель нужно было бы перестелить. Он отбросил подальше наполовину прочитанный детектив. «Битое стекло на каждом повороте». Эффектное название, никак не связанное с сюжетом. У них в запасе их, наверное, целая уйма, чтобы лепить их куда попало, как это практикуется с порнофильмами.

Его взгляд привлекла другая обложка, с более интригующим названием: «Ребенок держит смерть за руку». «Где только они такое выкопали?» — подумал он.

Ночь всегда создавала ему некий странный, особый мир, в котором последние события уступали место событиям более давним. Эту книгу с причудливым названием, должно быть, по ошибке присовокупили к четырем или пяти выбранным им thrillers. У него не было никакого желания ее раскрывать. Он даже пойдет завтра в bookstore и обменяет ее на улыбку продавщицы. Однако слово «ребенок» на миг вызвало в памяти образ девочки, замеченной им в арабском салоне, держащей в руках предмет, природу которого он так и не смог определить. Возможно, Асасян, великий расшифровщик загадок, был бы в состоянии сказать ему, кто она такая: маленькая персидская или евразийская принцесса, возвращающаяся с родителями или с группой в Йемен, в Саудовскую Аравию либо в Индию?

Он все еще испытывал затруднение, когда пытался сделать вдох всей грудью, и смог даже определить точку в плече, откуда исходит это болезненное ощущение. Впрочем, не мог заснуть он не поэтому. Не мог заснуть он скорее из-за ощущения какой-то нехватки — чего-то такого, что должно было бы произойти и действительно происходило практически каждую ночь, где бы он ни был, но что здесь, в этот момент, в этой комнате, где не осталось никакого следа от предыдущего приезда, запаздывало и не создавало в нем обычного расслабления, после которого ему оставалось только отдаться на волю уносящей его волны.

Любой телефонный звонок, вибрирующий в отдаленной части этажа, — звукоизоляция здесь была хуже, чем на нижних этажах, где подобная проблема перед архитекторами никогда не вставала, но, очевидно, была решена самими задействованными материалами, — любой телефонный звонок будил в нем странное любопытство, и всякий раз он не мог удержаться от того, чтобы не приостановить чтение и не напрячь слух, словно этот не предназначенный ему разговор мог достигнуть и его ушей. Он бы с облегчением воспринял любое вмешательство извне, способное нарушить это несколько нездоровое ожидание события, которое, как ему хорошо известно, произойти не может. Не могло быть и речи о том, чтобы за такой короткий срок Дория вдруг напала на его след. Он представил себе, как она в Лондоне или в Монтре вертится в четырех обитых персиковой узорчатой тканью стенах и призывает небо в свидетели его бегства. Он не впервые расстраивал компанию или ускользал у нее из-под носа, но зато впервые скрывался в неизвестном направлении после предложения подобного масштаба. Когда-то, лет десять назад или даже, может быть, пять, такой брачный проект имел бы все шансы воплотиться в жизнь. А еще раньше он мог бы оказаться чудесным исходом. Но теперь?.. Действительно ли она этого хочет? Мысль, вероятно, возникла у нее из-за того, что успех ее фильма — только был ли там действительно успех или всего лишь организованная Хасеном шумиха? — несколько выбил ее из обычной колеи. В любом случае им нужно объясниться, и пусть она поймет ситуацию. Новую ориентацию его жизни. Она, очевидно, поймет, и их ночные диалоги могли бы возобновиться, только, быть может, не так часто. Успех ее фильмов, вероятно, принесет ей другие радости. Вот уж сколько лет они обменивались так новостями! И как только им удавалось находить друг друга! А какое чувство безопасности — иметь возможность вот так связаться по телефону! И она останется его белой королевой. Единственной фигурой, перешедшей из прежней игры в новую.

Однако эта конвенция не могла реализоваться сегодня ночью, поскольку ни в Монтрё, ни в Лондоне никто не знал, где он сейчас находится. Ему никак не удавалось преодолеть связанное с бессонницей возбуждение, подстегиваемое вопросами, которые начали его терзать, поначалу где-то в подсознании, с того самого часа, как его самолет взлетел в Куэнтрене. Больше всего ему недоставало возможности принимать и отбивать мяч его дорогой и безумной Дории, возможности слышать ее раздающийся невпопад смех, ее голос, в котором он никогда не переставал любить некоторые хриплые, надорванные, диссонирующие интонации.

В конце концов ему надоело крутиться и чувствовать эту точку в плече; он протянул руку к флакону, который дал ему Орландо, и проглотил пилюлю вместе с оставшейся на самом дне стакана водой. Возможно, в способе употребления не оговаривались случаи бессонницы, но бессонница наверняка явилась отражением недомогания какого-то иного рода. И действительно, волна унесла его почти тотчас же.

Глухое потрескивание автомата, потом все смолкло. Подозрительная тишина. Отзвучавшая очередь проникла в его сон, не разбудив, а приведя в полусознательное состояние, которое позволяет регистрировать лишь какие-то отдельные звуки; он различает сирену полиции или «скорой помощи», но взрывов не слышно. Как человек, который просыпается после пьянки, он прежде всего задает себе вопрос, где находится… В Калькутте? В Ливане? Где-нибудь в deep south[80] во время рассовых волнений? В стране, где жгут здания дипломатических миссий, магазины, склады, церкви и прочий империалистический хлам?.. То, что витает у него перед глазами, не позволяет ему уловить никакого географического признака.

Он сметает рукой со своей кровати какие-то обломки, которые оказываются всего лишь вчерашними газетами: потолок на месте. Никаких трещин на стенах. Ни струйки дыма под дверью. Он в конце концов встает и, натолкнувшись на кресла, на светильники, на чудовищные витые столики, — какого черта нужно этим столам под Людовика XV среди всей этой поточной мебели? — добирается до дверного проема и устремляется на балкон, — широкие розовые и сиреневые полосы протянулись на горизонте, на горной цепи Хеопса, — как будто ожидал почувствовать запах горящего элеватора, сожженных овец или слезоточивого газа.

Однако ничего подобного его ноздри не улавливают. Скорее запах фиников, отработанного машинного масла и пряностей, витающий над старыми кварталами вместе с голосом имама. Теперь он вспоминает, где находится. Узнает остров, узнает высокие тощие пальмы, похожие на пытающихся взлететь ибисов. Деревья с гладкими, выкрашенными в белый цвет, как священные слоны в Лахоре, стволами, — вероятно, баньяны. Слегка придушенную растительность по обе стороны от великой царственной глади, великой водной улицы, разлив которой на берегах, между папирусами и чудесными висящими над рекой огородиками, вычищенными и ухоженными, как филателистические эмблемы, кажется искусственно сдерживаемым.

Вообще же это ленивая и как бы опустившаяся природа, — голубиный помет покрыл основательной коркой кусты, карликовые пальмы, — природа, неспособная сама за собой ухаживать.

Он не знавал других времен, когда лужайки перед ближайшими особняками — сейчас бросается в глаза их запущенность, — должно быть, могли выдерживать сравнение с Суссексом, с великими лугами Типперери. Он не застал тех времен, и ничто в нем не жалеет об этом. Он за то, чтобы все находилось в движении, в свершении; чтобы империи, равно как и церкви, разрушались и чтобы мир шел вперед, с условием, однако, чтобы здесь и там сохранялись островки свежести, где мог бы отдохнуть взгляд. И прежде всего этот зеленый цвет, который в этих чудовищных, беспорядочных, агрессивных, блистающих отбросами городах есть как бы взгляд, обращенный к природе.

Только вот как стереть эту неосязаемую пленку, амальгаму принесенной из пустыни пыли и праха покойников, который на протяжении пяти тысяч лет накапливала в себе здешняя земля? Он узнаёт все это, то, что стало бы его пейзажем, если бы он чаще сюда возвращался. И это, несомненно, станет частью его самого, когда к нему сюда приедет Ретна, и этот пейзаж войдет в их жизнь. Он наклоняется. Как это он еще не заметил? Набережная пуста, абсолютно никого. Та самая набережная, на которой вечером молодые солдаты, что дежурят на берегу, спрашивают сигареты и пялят глаза на прохожих. Никто сейчас по ней не гуляет. Никто не ходит. Нет никого и вблизи отеля, в садах, еще не очищенных от строительных материалов и превратившихся на время в пустыни, а перед фасадом здания исчезли длинные черные лимузины принцев нефти. Арам наклоняется в другую сторону. В трехстах-четырехстах метрах от отеля, у въезда на мост, заняли позиции бронемашины.

У него нет желания узнавать что-либо еще. Он возвращается в комнату и закрывает скользящую стеклянную дверь. Сидя на краю кровати, он замечает на столике, рядом с флаконом Орландо, все ту же книгу с загадочным названием. Он бросает ее в корзину, чтобы выбросить вместе с другими бумагами, но не попадает. Теперь на черной с желтым обложке видна только половина названия: «Ребенок держит смерть…»

Арам не пытается посмотреть на часы; он полагает, что его часы, по-видимому, остановились. Он снова ложится. Что все-таки происходит? В нем самом? А на улице?.. Потом он припишет все эти образы, которые одолевают его сетчатку, чему-то вроде «постгипнотического» расстройства, или, проще, побочному эффекту лекарства, которое он видит во флаконе и которое, очевидно, его оглушило. Он поспал. Но какой ценой! Когда он поднялся, у него было впечатление, что под ним колышется земля. Он был теперь на Ниле. Точнее, на одном из тех судов, которые когда-то везли к первому водопаду в костюмах, как у Жюля Верна, путешественников, пашей с нанизанными на пальцы кольцами. Нет никакого желания шевелиться. Кажется, день еще не наступил. Этому обстоятельству он почти что обрадовался, словно увидел в нем оправдание, основание для отсутствия у себя любознательности, причину, заставляющую его не удаляться от отеля до приезда Ретны.

Он подсчитывает дни, истекшие с тех пор, как он сел в самолет, направляющийся в Лондон через Нью-Йорк. Ровно неделю назад он прилетел в Монтрё и с другого балкона через большой хрустальный ящик застекленного эркера наблюдал, как озеро постепенно освобождается от тумана. Сколько событий за одну неделю! Сколько событий, хотя за время своего пребывания там он практически никуда не выходил. Был занят, поглощен всеми этими воспоминаниями. А как же иначе, если он находился между бывшим «Отелем на водах» и Гравьером? Никуда не выходил, если не считать визита к Орландо, беседы с Ирвингом на террасе и небольшой прогулки с Ретной по берегу озера в понедельник. Он немного этому удивлен, он, который терпеть не может оставаться на месте. Он этому удивлен… Такая вдруг потребность закрыться… жить внутри… призывать к себе все эти образы, эти слова, эти прежние речи… Как некий человек, который перед тем, как предпринять долгое путешествие, облокачивается на только что закрытый чемодан и начинает размышлять… думать…

Однако здесь, сегодня утром, откуда эта тишина? Он продолжает напрягать слух. Город будто и не просыпался. Это при том, что арабские города вообще кажутся незасыпающими. Почему нет движения на улицах? Постепенно тишина начинает давить на психику. Спрашиваешь себя: что же все-таки происходит? Что замышляется? Что все они со своими грузовиками, патрулями, бронеавтомобилями здесь делают? Какой-нибудь праздник? Праздник луны? Праздник барана? Что еще может быть? Против кого, против чего направлено? Против евреев? Против повышения цен на продукты? Возобновилась война на Суэцком канале? Полыхает Восток?.. В былые времена он уже спустился бы вниз, чтобы узнать новости, уже видел бы перед собой недоуменные лица. Ошеломленные лица туристов, попавших в ловушку, раздумывающих о том, как бы вернуться в Чаминадур или Миннеаполис, и не очень уверенных, удастся ли им увидеть вновь статую Жанны в Мартруа или копенгагенскую русалочку?

Он старается ни о чем не думать и сохранять дистанцию между собой и событиями, о которых все равно скоро узнает, касаются они его или нет. Когда он закрывает глаза, ему удается преодолеть определенный, требующий от него некоторых усилий рубеж и приглушить возникающее возбуждение, симптомы которого он уже распознал. Он вышел из зоны турбулентности и может опять отстегнуть свой ремень, сосредоточиться на маршруте полета. Происходит все-таки нечто странное. Вспомнился заданный тоном наивного ребенка вопрос, полусерьезный и вроде бы успокаивающий: как оно началось, это недомогание?

Раздается звонок. Он протягивает руку и опять ощущает эту точку в верхней части плеча. А ведь никакого мускульного усилия. Ревматизм? Это не в его натуре, и к тому же здесь все-таки не Венеция. Этот туман и эта легкая дымка, вероятно, все-таки идут не от лагуны. «С вами говорит Асасян…» Асасян у телефона. Своевременное появление. Почему же он не дал о себе знать раньше?

— Я пытался вам дозвониться, но вы не отвечали. Очевидно, крепко спали.

Почти те же слова, что и в записке Ретны, которую она просунула под дверь утром, вскоре после их встречи. С каких это пор он так крепко спит? С каких это пор не просыпается, когда ему стучат в дверь или пытаются дозвониться по телефону?

— Не выходите на улицу, — сказал Асасян. — Оставайтесь в отеле. Вы согласны вместе позавтракать?

— Это что, революция? — спрашивает Арам, постепенно начиная проявлять интерес к внешнему миру.

— Нет, мой дорогой, мятеж… если перефразировать знаменитую цитату. После революций 1789 и 1917 годов история дала обратный ход. Если говорить условно. Теперь довольствуются тем, что устраивают несколько стычек и вводят в действие водометы…

Арам зевает. По его мнению, время еще слишком раннее, чтобы играть в слова. К тому же совершенно очевидно, что Асасян прежде всего стремится его успокоить. Тем не менее он добавляет:

— …и несколько обойм тоже, как мне показалось.

— Так мы завтракаем вместе? Тогда встречаемся в кафетерии. Через час. Идет?

— Через час, — отвечает Арам и вешает трубку.

Он не решился принимать ванну и ограничился душем. Включил электробритву, купленную вчера вместе с остальными вещами, и пробует ее в первый раз. Ему приходит в голову, что все эти дела грозят осложнить положение. Хотя в асоциальной и аполитичной перспективе эгоизма впервые заниматься любовью с девушкой в городе, где бушует восстание и могут вот-вот начаться пожары, выглядело бы весьма кинематографично — прямо хоть предлагай сюжет Карминати!.. Однако если ситуация начнет по-настоящему ухудшаться… С ними ведь никогда не знаешь! Не так ли говорят во всех концах «свободного мира»? И не это ли обсуждают сейчас между собой клиенты, сбившиеся в холле? Да, а вдруг ситуация ухудшится и жизнь снаружи на несколько дней замрет. Есть риск, что рейсы отменят или направят в обход. Проклятье, проклятье, проклятье!.. Нужно было выбрать Турцию, древние хеттские города. Что угодно, только не Кипр, не Белфаст и не Корсику, и даже не Англию, где всегда может заявить о себе ИРА. Все-таки известие о мятеже — не совсем адекватная замена ожерелью из цветов гибискуса, который вместе с приветствием и пожеланием благополучного пребывания надеется получить спускающийся по трапу турист. А беспорядок, который должен из-за этого возникнуть в аэропорту в дополнение к обычному беспорядку? Дикий ужас такой прилет! Правда, у Ретны, какой он ее знает или, точнее, какой представляет и изобретает в своем воображении, реакция может оказаться совершенно неожиданной. Девчонка не из пугливых, совсем не трусиха. Ее скорее возбудит то, что она угодила в несколько шумноватую главу современной истории, что ее выбросило посреди яростных, даже кровавых событий и что она когда-нибудь сможет сказать, что была их свидетельницей. В Саскачеване, в Монтрё все было в основном спокойно, и ее не избаловали зрелища больших демонстраций, стычек, маршей против голода или за гражданские права. Тем не менее все это добавляет новые сложности к тем, которые он видит уже сейчас. А их хватало и так.

Он снова, в который раз, предпочитает думать, что везение, как сказал бы этот старый хрыч Ирвинг, находится на его стороне. Какова бы ни была причина волнений, через несколько часов все должно войти в норму. Сейчас он чувствует себя лучше. Что за идея лопать эти пастилки? Он рассматривает в зеркале зубы, десны и окончательно успокаивается при мысли о том, что его нога ни разу не ступала в кабинет стоматолога. Так же как не был он у оторино… или у костоправа… или у кюре… Одна-единственная гонорея — как бы для того, чтобы знать, что это такое!.. А кроме этого — никаких исповедей, равно как и никаких психиатрических кушеток!.. Он мог бы продолжать так и дальше, поздравляя себя с хорошим состоянием своих позвонков, артерий, моторной системы, с тем, что еще ни разу до настоящего времени не имел осечек в постели… Слава богу! Тому богу, в которого он не верит!..

Ретна будет здесь завтра вечером или, может быть, в понедельник, и эта комната перестанет быть незначительной, обезличенной, не имеющей прошлого, одной из тысяч других подобных ей комнат. Ока станет их комнатой. «Меня действительно заносит; что это я вдруг стал таким сентиментальным?» — констатирует Арам.

Прежде чем спуститься вниз, он снова выходит на балкон, чтобы посмотреть, как обстоят дела. Движение возобновилось. Бронемашины исчезли..

— Как подумаю, — говорит Асасян, — как подумаю, что в течение почти шести месяцев я был почти единственным, кто приходил в урологическое отделение, где его лечили, и узнавал новости про его мочевой пузырь, беспокоился за него, спрашивал, не ранит ли его зонд и в состоянии ли он терпеть!

О ком шла речь? О ком рассказывал ему Асасян?.. Ах да, об одном друге, об одном типе, который его надул, о большом специалисте по камням и драгоценностям более или менее сомнительного происхождения, который был его компаньоном в Амстердаме, Париже, Антверпене и который его обманул, его и всех остальных коллег: евреев, греков, армян, именно потому и отказавшихся интересоваться его зондами и его мочеиспусканиями, так что в больницу пришлось ходить одному Асасяну.

— Потом, — продолжает Асасян, — он захотел снова заняться своей маленькой коммерцией, позвонил мне.

Я даже не стал ему отвечать. А он настаивал, настаивал. В конце концов я ему ответил: «Ладно, давай, старая обезьяна, возвращайся в свою клетку, только постарайся, чтобы тебе не прищемило прутьями хвост!»

Ну зачем Асасян ему все это рассказывает? Почему Асасян перестал преподавать греческие корни, романские языки?.. Почему расстался с гомеровскими поэмами?.. Слишком уж много он дает объяснений, и через некоторое время уже невозможно вообще ничего понять. Ни почему он уехал из Соединенных Штатов. Ни почему перестал преподавать в Беркли и в Техасе. Ни почему вдруг начал продавать виски. Виски, оказавшееся мерзким ersatz,[81] из-за чего он едва не угодил в тюрьму. Невозможно понять и что его привело в Египет, из которого большинство его соотечественников уезжает.

У Арама такое впечатление, что он едет сквозь его речь на rickshaw,[82] что его везут то туда, то сюда, и он никак не может понять, где сейчас находится. То речь идет о бракосочетании в 1938 году короля Фарука с Фаридой Зульфикар, то Асасян со слезами на глазах описывает какую-нибудь павловнию или массив купавок, вулкан Орисабо в Мексике или еще, например, невесомый джерси Коко Шанель, непонятно каким хитроумным способом перейдя к этой теме и в изобилии пересыпая свою речь именами, словно долго занимался вопросами моды.

Иногда, когда он говорит о себе, — при этом бывает трудно понять, кто он такой, где все происходит, — попадаются довольно трогательные пассажи, граничащие с патетикой: «В то рождественское утро я плакал как ребенок перед пустым камином. Но вскоре мною овладел гнев. Конечно, я не собирался лезть в бутылку из-за этого старого хрыча, но я был зол на себя: на свою мягкотелость, на свою боязнь, на свое нежелание вникнуть в смысл происходящего, когда уже наступило для этого время!»

И вдруг, оборвав эти чистосердечные излияния, начинает нести явный вздор, начинает, например, утверждать, что принадлежит к лондонскому Falconer's Club[83] и к солсберийскому Old Hawking Club.[84] Как ему верить? Что может быть общего между ним, вооруженным этими фантастическими очками, этими двумя деформирующими донышками от бутылок, и самым зорким глазом из всех когда-либо созданных природой.

Впрочем, какое это имеет значение. Мощное отвлекающее средство. Перемежаемые цитатами воспоминания, собственные и принадлежащие другим, все идут и идут, как сквозь настежь распахнутые двери. И так же быстро уносятся. Однако все-таки интересно в день мятежа, когда отель может вдруг вспыхнуть ярким пламенем, узнать, что Веспасиан, умирая, сказал: «Я чувствую, что начинаю превращаться в бога!» Даже если нет ни малейшего намека на то, что он действительно так говорил. Либо запомнить такой очаровательный совет Агаты Кристи: «Выходите замуж за археолога. Чем старее вы будете становиться, тем больше он вас будет любить!» Все по разряду застольных разговоров. А почему бы и нет? Асасян, словно заметив в Араме какой-то надлом, поставил перед собой задачу его развлечь, изменить направление его мыслей. Однако более эффективно развлекают набрасываемые им портреты, а не философствования и не лингвистические упражнения. Иногда походя Арам в этой кавалькаде узнает знакомое лицо — чаще аутсайдеров, чем знаменитостей, — хотя, как правило, сохранившееся в его памяти впечатление от этого лица существенно отличается от впечатления Асасяна. Например, этот Шелби, чье почти маниакальное пристрастие к провоцированию заслонило все качества. «Он смешивает dry[85] с «Семирамидой». Если вы туда пойдете, вы его увидите…»

Или вот еще один outsider, который, кстати, не прошел дистанцию до конца и исчез прямо на глазах у зрителей, разлетевшись на мелкие кусочки от собственной пиротехники. Его называли Великий Визирь. Называли с уважением и ужасом. Чертовски был опасен, потому что вбил себе в голову организовать рэкет против пятизвездочных отелей, угрожая их взрывать. В конечном счете взорвался сам. Маньяк любительской бомбы — она сработала у него в руках. От него не осталось ничего.

Асасян удивляется, каким образом Арам мог его знать:

— Это же не ваши времена.

И на этот раз Арам включается в игру своего собеседника:

— Это произошло лет пятнадцать назад, — уточняет он, наконец проявляя интерес к разговору. — Он подошел ко мне на одной из улиц в Сенеке. Я прятался там с Дорией, у нас был тогда медовый месяц, точнее, он все еще продолжался. Я в ту пору уже бросил шахматы, а она свои бурлески. Так вот, он подошел ко мне и предложил с ним сыграть. На моих условиях. Такое со мной тогда случалось относительно часто. Люди меня узнавали. Да и как бы им меня не узнавать после всей этой шумихи, которая длилась больше десяти лет? И как только я где-нибудь появлялся, все кидались ко мне со всех сторон, готовые выложить любую сумму. Гнусная пора! К тому времени я не играл уже года два. И был чертовски рад, что с этим кончено. Дория тогда еще была просто Дорией, без Изадоры. Она еще не посматривала в сторону underground кино и всего того, что потом вышло из кузни этого Энди. Мы с ней вдвоем играли в простодушие. И оба не имели ни гроша. Когда дела шли совсем плохо, она трясла Хасена. На меня он был несколько зол за то, что бросил шахматы, и за то, что был с Дорией. Потом мы помирились… Так вот, тот тип в Сенеке предложил мне…

— И вы, конечно, нарушили свой зарок никогда больше не передвигать деревяшек по шахматной доске. Скажите мне, что вы согласились: говорят всем outsiders везет, даже против чемпиона. И позвольте мне себе это представить: Арам Мансур — соперник этого пиромана! Это было бы просто великолепно. Скажите мне, что игра состоялась, — ваша последняя партия в этом мире, разыгранная с Великим Визирем. Как раз такое имя было у автомата Екатерины II.

— Я отказался… Но мы выпили вместе пива на автовокзале. Вы представляете себе Сенеку?.. И вот там, на вокзале, посреди приезжавших и отъезжавших автобусов, он мне рассказал, стесняясь не больше, как если бы речь шла о рецепте чесночного соуса к бараньим мозгам, про свой проект: рэкет против отелей самого высокого уровня, вроде «Рица» в Бостоне или «Ласнера» в Санта-Монике… из которого я прибыл через Нью-Йорк и Женеву… Да, он хотел получать свою долю прибылей.

— Дивиденды террора! — уточнил Асасян.

— Либо, если дирекция не позволит себя запугать, разнести все в клочья. Мне проект показался просто замечательным. Грандиозным! Пластиковая бомба, которую подают с салатом «Микадо» или в мороженом «Голова суэцкой мумии»! Блеск, не правда ли? Что за стиль!

— Действительно, истории отелей ужасно не хватает Герострата, — вставляет Асасян, расцветающий всякий раз, когда ему удается сказать что-то остроумное и когда беседа принимает другое направление.

Он вроде бы совсем не торопился покидать стол в кафетерии и отправляться в свое бюро в подвале. Очевидно, кто-то его замещал. Араму хотелось перевести разговор на инциденты, обусловившие развертывание военных частей в центре города и вокруг государственных учреждений. На этот раз Асасян оказался более лаконичным и спрятался за своеобразный скептицизм и выжидательную позицию старого писца, привыкшего к дворцовым революциям, к ярости толпы, к интригам евнухов и духовной коллегии и в то же время помнящего, что в пирамиде ему отведена комната рядом с фараоном. Не может быть почти никакого сомнения в том, что роль, принадлежащая Асасяну в функционировании «Каир-Ласнера» нового образца, более значительна, является более ключевой, даже оккультной, чем Арам поначалу предположил.

— Все очень скоро придет в норму… Уже пришло: уличное движение возобновилось.

— А рейсы, самолеты?

— Все в норме.

— Никаких угонов?

— С какой стати?.. Посмотрите лучше вокруг нас и в холле… и если спуститесь в торговую галерею, — люди разгуливают как обычно. Могу я вам предложить еще один десерт?

— Уже около четырех, — произносит Арам. Его взгляд упал на оставшееся лежать на столе меню — названия блюд на трех языках, монументальный формат, разноцветная печать, как на книге литургических гимнов, и он замечает поперек колонки «Pastries — Delicatessen»[86] фразу, написанную фломастером: «Take a joint it's better for you!»[87]

— Интересно! — произносит он. — Гашиш лучше, чем черничный пирог.

Он обращает внимание на другую надпись, помельче, на испанском, под словом кетчуп: «Dolores te quiero».[88] Потом, на другой странице меню, такое обвинение «David Kelly is a fucked pervent».[89]

— Молодежь забавляется, — говорит Асасян. — Бывает даже, что здесь вписывают свои предложения и запросы, оставляя свои координаты. Кто-то продает фотоаппарат, кто-то просит одно место до Асуана. Многие приходят сюда с улицы. Кафетерий открыт для всех. Но меню приходится менять почти каждый день. А то бы оно превратилось в доску объявлений. Порой не слишком невинных.

— Вам случается читать «Гостеприимство»? — спрашивает Арам.

— Нам перестали присылать этот журнал. Мы уже не числимся в списке абонентов: отель перешел в другие руки.

Асасян вздыхает, а потом произносит скорее шутливым тоном:

— Ах! Посыльные, наши грумы былых времен, что это были за вестники!.. А теперь здесь эти надписи, как на дверях общественных уборных. Как раз напротив персикового мороженого! Какая жалость.

Однако совершенно очевидно, что он в хорошем настроении.

В этот момент какой-то почтенный персонаж с роскошными зубами, матовой кожей и черепом, способным отражать с равным успехом и птолемеевские созвездия, и кремлевские люстры, очень сдержанный в жестах, останавливается перед ними в легком поклоне, вобравшем в себя и властность, и церемониальность, — тот природный вкус к иерархическим ценностям, который позволяет сохранять добрые отношения с любым правительством, с любым режимом. Асасян встает, быстро представляет их друг другу, так, словно они и без того уже знакомы. Арам слышит название какого-то официального титула вместе с именем, которое не запоминает. Сколько уже имен пронеслось через его уши! С другой стороны, Асасян, обладающий даром представлять людей, не преминул отчетливо произнести благоприобретенную фамилию Мансур, которая тотчас произвела должный эффект, хотя их благородный собеседник и не являлся настолько новичком на папертях исламского мира, чтобы вообразить себе, что перед ним находится какой-нибудь потомок Зеиритов или Альмохадов. Арам сразу оказывается вознесенным на свой прежний щит, в качестве одного из людей, больше всех сделавших во славу этой игры, индийской, правда, по происхождению, но прошедшей через Персию и распространившейся благодаря арабским завоеваниям. Игра шахов и визирей!..

И вот высокопоставленный персонаж без протокольных вывертов, попутно извиняясь, что не садится за их стол, как его об этом просят, торопится схватить эту славу на лету и тут же сделать этому гостю, обладающему в его глазах ни с чем не сравнимым престижем, приглашение:

— Для меня будет очень большим счастьем, если вы согласитесь присутствовать…

И вот он уже удалился, предоставив Асасяну объяснить, о чем идет речь; и, едва высокий силуэт исчез за зарослями дурмана, тот приступает к выполнению своей задачи.

— Сегодня он выдает замуж свою дочь. Очень пышная свадьба. Свадьба года. На ней будет весь город, весь Персидский залив. Прежде всего обратите внимание на приготовления на втором этаже: весь этаж — прямо море цветов, ожидаются сотни гостей. Вы сможете сами оценить это сегодня вечером: чистый Веронезе! Венеция по одну сторону Средиземного моря, а этот Восток — по другую. Ни один из приглашенных не откажется прийти.

Все произошло так стремительно — появление отца, несущего на себе ореол собственного величия, представление, приглашение на вечер, — что Арам на миг спрашивает себя, не было ли все это продумано до мельчайших деталей, чтобы поймать его в ловушку и помешать уклониться.

— А есть возможность от этого отвертеться? — спрашивает он.

Асасян сохраняет уклончивое выражение. Арам не обязан присутствовать на этом приеме, но легко угадать, что если он туда пойдет, если он там покажется, то Асасян ему будет лично признателен, а у него перед последним есть определенный долг. Трудно сразу оценить все «за» и «против». Чуть позже будет видно. К тому же как еще он может распорядиться своим вечером?.. Глотать еще одну из тех пастилок ему вовсе не хочется.

Асасян его не покинул. Он спокойно смакует свое мороженое: можно подумать, что у него нет никаких дел и что он хочет во что бы то ни стало удержать его здесь, наблюдать за ним, помешать ему пойти побродить по городу, по базару, по некрополю.

Но, с другой стороны, к кому бы еще он мог присоединиться в этой толпе, продолжающей кружить и двигаться вокруг них между холлом и кафетерием?

Эти сутки или два дня, которые еще отделяют его от Ретны, представляются ему вечностью. Никогда еще ход времени не казался ему столь медленным. А Асасяну, который продолжает рассказывать ему какие-то истории, сделать эту тоску менее острой не удается. Время словно завязало у него в груди узел. Речь идет, естественно, не о времени по Гринвичу, не об астрономическом времени, а о своеобразном tempo,[90] который нарушился и как бы разошелся с ним, о темпе, имеющем разные параметры в зависимости от темперамента живущих в нем людей: accelerando[91] или titardando,[92] по обстоятельствам.

С Асасяном у него сегодня происходит то же самое, что совсем недавно происходило с Орландо: Арам перестает слушать, теряет нить, слова летят мимо ушей. А когда ему случается ответить, то так, как если бы на его месте отвечал кто-то другой. Иногда у него создается впечатление, что Асасян его встряхивает, чтобы разбудить, а он позволяет вытаскивать себя на поверхность, поднимать на борт, не оказывая сопротивления.

Орландо — говорун. А Асасян — скорее любитель слов. У него такая же манера посматривать через очки, как у одного менялы из Мемлинга разглядывать на свету драгоценные камни, но только этот рассматривает через свою призму слова и имена людей.

Если Орландо довольствовался монологами, то Асасян пытается заставить его говорить. О! Отнюдь не в дурных целях и не из-за любопытства. Скорее, чтобы снять с него груз, чтобы освободить его от всего того, что осталось в нем невысказанного, возможно приберегаемого на будущее.

Арам чувствует себя слишком усталым, чтобы сопротивляться, или же думает, что если кому-то и можно рассказать все, то скорее всего ему, Асасяну. Тем более что вопросы Асасяна не имеют ничего общего с похожим на раздевание допросом Стоуна.

— Знаете, — говорит он, — что меня вообще интересует в людях, так это те стороны их жизни, на которые никто не обращает внимания. Например, если говорить о вас, то мне интересны ваши темные годы… именно темные.

Арам смотрит на него с удивлением: откуда это он извлек такую странную формулировку? Что за дымовая завеса? Даже тогда, когда ему прямо в лицо били вспышки хроники, у него было ощущение, что он так еще и не вышел из темноты.

— Ваши темные годы, — объясняет Асасян, — это не ваше детство, которое я представляю себе наполненным солнечным светом, а период от случайной гибели вашего опекуна до того момента, когда вы оказались в Америке. Между 1942 и 1943–1944 годами… Ведь вам было около тридцати лет, если я не ошибаюсь… Каким образом — на каком ковре-самолете, с помощью какого волшебства — вам удалось приехать в Америку до ее вступления в войну?

— Эшелон еврейских детей, вывезенных через Специю, а потом через Лиссабон, к которому я пристал… по ошибке.

— …по счастливой случайности. Вас посадили на карантин, когда вы приехали? В ту пору еще так делали?.. А потом вы продавали газеты, мыли машины… Процесс интеграции. И все-таки там было тогда хорошо?..

— Было хорошо, — говорит Арам, — в той мере, в какой все было иным и не напоминало мне об одном уголке, который я стремился забыть.

— А ваша страсть к игре…

Однако Арам не дал ему продолжить:

— Страсти никогда не было. Была лишь потребность замкнуться в себе, начертить себе границу и никогда не выходить за ее пределы. Чудесное средство, чтобы занять мозги. Никакой страсти… по крайней мере, у меня… нечто вроде стратегии, одиночества. Я хотел стереть… одну вещь, поставить что-то на ее место.

— Юношескую любовь, — понимающе говорит Асасян.

— Это уже не имеет значения. Нужно жить настоящим. Я жду одного человека.

— Вы мне сказали, я знаю. Мы скоро увидимся. Не забудьте. Приглашение!

Голубой свет ночных светильников, падающий на стойку бара, выделяет силуэты тех, кто на нее облокотился, и со спины они напоминают ныряльщиков, поднимающихся со дна моря. Любая жидкость в стаканах со льдом становится фосфоресцирующей, а рука, подносящая стакан к губам, кажется пронзаемой рентгеновскими лучами.

Если не считать несколько редких лиц, ему удается различить лишь какие-то люминесценции и отблески на блестящих предметах — на золотых либо серебряных чешуйках украшений. Некоторые лица отличаются такой поразительной красотой, — а ведь он видит лишь часть маски или только глаза, как на фаюмских погребальных портретах, — такой необычной, такой… предвестнической красотой, что вызывают в нем почти болезненное ощущение: совершенно новое ощущение, что он впервые с ней разлучен.

Все эти люди у стойки разговаривают между собой тихими голосами, скорее услышишь, как ударяются друг о друга тяжелые ожерелья на этих гладких, матовых щеках, как безделушки скользят по изящным евразийским запястьям, наконец, как между большим и указательным пальцами катаются янтарные шарики сабхи,[93] которую перебирает какой-нибудь сановник, украшенный черной тесьмой, укаля[94] с вплетенными в нее золотыми нитями. В этом огромном аквариуме различны лишь тени. Молодые люди с длинными ресницами, с фиолетовыми пальцами. Какие-то создания, свалившиеся на бурдюки из черной кожи или лежащие поперек диванов. Раскованной походкой в колыхании тканей сквозь это темное поле проходят, не оставляя следа в памяти, белые призраки, рыцари пустыни, которым вновь удалось оказаться в седле благодаря нефти.

Едва заметный музыкальный фон блуждает по этим невидимым поверхностям, как в преддверии потустороннего мира. Тягучие звуки на низких частотах, топкие сине-зеленые голоса флейт, целая изощренная электронная система, чтобы создать впечатление вибрирующей тишины, чтобы погрузить каждого в томительное оцепенение.

Возможно ли, чтобы декоратор сознательно стремился создать такой плотный, почти осязаемый из-за черного света мрак, словно посетители должны встречаться здесь не видя друг друга? Либо видя в освещении, проникающем сквозь толстое, почти непрозрачное стекло?.. К счастью, с вентиляцией все обстоит хорошо. Такое впечатление, как будто один мир незаметно движется внутри другого, неподвижного. Впечатление, подобное тому, которое возникает, когда ночью оказываешься на палубе корабля и ощущаешь, что он движется вперед, но не обнаруживаешь никаких признаков, подтверждающих это чувство. А время по-прежнему стоит на месте.

Его привел в себя запах духов, тех же самых, что и у Дории. И сразу же он оказался в окружении жестов, слов, как если бы волна ночи вдруг выбросила его на песчаный берег.

— Арам, какими судьбами? Как вы оказались в Египте? А все думают, что вы в Лондоне. Везде только и разговоров что о вашем браке с Дорией Изадорой Робертсон, о ее разводе, о фильме Уго Карминати… И мы сидели здесь, рядом с вами, грызли орешки, обсасывали косточки, болтали, не зная, что вы здесь? Только подумать, что могла бы с вами не встретиться! Вот радость встретить вас, Арам, дорогой и великий Арам… Арам Мансур!

Вполне очевидно, что та, которая так агрессивно на него наседает, опершись коленом на край дивана, произнесла его имя только для тех, кто ее сопровождает. Гроза нависает. А те тоже замерли, чтобы попытаться его рассмотреть, а если им что-то говорит его имя, то и попытаться разгадать тайну его присутствия в Каире, в этом баре.

— Никак не могу прийти в себя, — повторяет женщина. — Это так неожиданно — встретиться с таким человеком, как вы!

Она опять наклоняется к нему, словно хочет в своем порыве коснуться лба Арама губами. В действительности же она просто хочет увидеть его еще ближе, убедиться, что не обозналась. Он все еще пытается вспомнить ее имя, но пока единственный ориентир — эти навязчивые духи, везде, где бы он их ни встретил, создающие у него впечатление, что он попал в теплицу с лилиями и туберозами, и вызывающие желание сдвинуть раму, приподнять стекло, впустить свежий воздух. Духи, которые только Дории удалось укротить и сделать приемлемыми. А его барабанные перепонки по-прежнему воспринимают голос с требовательными интонациями.

— Конечно, вы здесь из-за этой свадьбы. Нечто вроде предисловия к вашей собственной. Право же, сколько свадеб!.. Ну, а вы, вы уже знаете, где будете ее справлять? Хотя… хотя у вас большой выбор!

Она внезапно осознает, что контакта еще нет:

— Кармен Штольц!.. Кармен… — произносит она вполголоса, так, чтобы остальные — люди, с которыми она сидела за соседним столиком и которые, впрочем, отошли, — не заметили, что ее знакомство с экс-звездой Королевской Игры не такое тесное, как можно было бы себе представить, глядя на всю эту инсценировку. И она добавляет немного обеспокоенно:

— Надеюсь, вы не скажете мне, что забыли… Я понимаю, все было так давно!

— Ну, конечно: Кармен! — говорит Арам.

Ему было слишком трудно распутать этот клубок связующих нитей.

— Я вас догоню, — кричит она остальным и садится напротив.

Она чиркает спичкой и зажигает свечу с жасмином, стоящую между ними на низком столике. Печать времени на приблизившейся к нему маске делала ее даже патетической. А ведь она не старая, эта Кармен Штольц! Приятельница Дории. Когда-то выступала в одном с ней спектакле. Он узнает ее окончательно. Она за ним бегала. Они с ней спали, в этом он уверен. Хотя вообще отношения у них не очень складывались: слишком уж она подражала Дории. Что-то из себя строила. Ушла со сцены, принялась писать роман. Она читала ему начало. И сейчас ликует:

— Правда, вы это помните?.. У меня не было истории, но я рассказывала свою историю. Подождите-ка, это начиналось такой фразой: «Я родилась в шатре, на Иранском плато, там, где веками перекрещивались потоки великих миграций из Индии и Сибири…» Ведь мило, а? Только все было напрасно, не тот у меня тип. И я прекратила. Я могла казаться озорной, кроткой, утонченной, но вас я не интересовала. Вы смотрели только на Дорию… Теперь я могу это понять. А я занялась журналистикой. И занимаюсь до сих пор. Корреспондентка. Я здесь с друзьями, но мы могли бы встретиться, назначить время: вы ведь мне что-нибудь расскажете, чтобы я могла сделать статью. Хорошо? Я позвоню вам завтра утром, ближе к полудню.

Она уже встала, но снова садится.

— Кстати, что с вами было в Нью-Йорке? Головокружение?.. А то прошел даже слух, что по прибытии в Хитроу «скорая помощь» отвезла вас в больницу «Чаринг-Кросс». Насколько я понимаю, вы в Лондоне и не были?

Кармен Штольц на мгновение задержала взгляд на лице Арама, и в мозгу у нее мелькает фраза, фраза, которая могла бы фигурировать в потенциальном некрологе: «Он всегда слишком любил жизнь, чтобы беспокоиться о своем здоровье и выслушивать по этому поводу советы».

— Я был эти дни в Монтрё.

Она на лету хватает информацию:

— И кто там был на орбите?

— Все те же: Орландо Орландини, Ирвинг Стоун…

— А, старый Лабрадор, тонущий в виски! И как он?

— Верен себе.

Она отошла, но запах духов остался. И вот уже Дория сидит рядом с ним и, прислонив голову к его плечу, хнычет: «Милый… ты не можешь понять, я ни на что не гожусь. Совершенно ни на что. У меня так ничего и не получилось, я так и не добилась успеха… Зачем только я выбрала эту дурацкую профессию? А ты, чего ты надеешься добиться? Куда тебя это заведет — так напрягать свои мозги? На твоем месте я бы давно свихнулась. Бросай-ка ты… как я… Смоемся потихоньку…

Эхо голоса Дории исчезает, но через несколько минут опять возвращается: «Что дает тебе эта суета, когда известно, что рано или поздно кто-то тебя все равно победит? У тебя голова постоянно занята… Не знаешь, где ты… о чем думаешь… о той партии, которую уже сыграл, или о той, которую будешь играть. Давай бросим все. Я уйду от Хасена… У меня будет маленькая роль в одном из этих фильмов. Я тебе не говорила, я уже участвовала в пробных съемках… Когда ты наконец решишься?.. Пора бы немного пожить и для себя».

Однако он продержался еще два года. Хотя ей и казалось смешным зрелище того, как он сидит неподвижно на сцене напротив какого-нибудь типа, похожего на гигантскую черепаху, уснувшую под рефлекторными лампами, ей случалось садиться в самолет и прилетать к нему на другой конец света. Знаменитые духи предупреждали Арама о присутствии Дории в зале. Интересно, где она их раскопала, эти духи?.. Вызывающие, с примесью опия, изощренные… Где разыскала она эту мрачную смесь, благодаря которой он с закрытыми глазами узнал бы ее в наэлектризованной публике, будь то в жалком манхеттенском клубе или в не сводивших с него взгляда толпах в Суссе, Гаване, Полонице-Здрус, на Кюрасао?..

А их бегство вдоль пляжей Кейп-Кода! Та ночь, когда он наконец смог ей объявить: «Все! Я свободен!» Они лежали в том сарае для лодок, который им показала Лиза Кларк, другая приятельница Дории. Сарай, где они могли положить свой спальный мешок, а утром, проснувшись, смотреть через доски, как внизу под водой по дну разгуливают маленькие крабы.

Сначала она не поверила, что он говорит правду. Как не поверила бы, если, будучи избранным в Белый дом, он сказал бы, что отказывается быть президентом и поедет выращивать бобров на берегу Потомака. В глубине души она никогда не верила, что он совершит этот прыжок в пустоту. Она встала, вышла из сарая и побежала в самый конец понтона, как если бы вдруг увидела в трехстах метрах целую стаю акул. Он ее догнал.

— Это правда, ты действительно бросаешь? Но ведь они же все на тебя набросятся, и Хасен первый…

Он, кажется, сказал, что ему наплевать. Он поднял ее на руки и отнес в глубину сарая, где они снова предались любви, как она говорила, «на головах крабов», оказавшихся, кстати, лучшими из соседей. Потом, когда они уже немного пришли в себя:

— Скажи, Арам, ты это для меня делаешь?

— Сейчас можно было бы пожениться, — сказал он.

— Ты с ума сошел. Они же перекроют тебе все средства существования.

— Немного денег у меня отложено.

— Нет, поженимся позже. А сейчас едем путешествовать.

Они провели целый месяц одни, в бревенчатой избушке на берегу одного маленького озера. А запах духов следовал за ними, сопровождая их на лоне природы. И в течение двух лет они жили этой бродячей жизнью. По возвращении она начала сниматься в фильмах. Они так и не поженились.

«Все это, — думает Арам, — в прошлом. Туда возврата нет, и там нечего делать. А вот те духи, вне всякого сомнения, я их по-прежнему не люблю. Особенно у других женщин. Запах тех духов как раз и привел Дорию, после ухода той, другой… Как она мне сказала, ее зовут? Ах да, Кармен Штольц!» Он снова на какое-то мгновение видит ее лицо, отмеченное печатью… которое слишком долго находилось под солнечными лучами. «Жизнь не делала ей подарков», — думает он.

Народу было как на площади: клиенты отеля, постоянно щелкавшие вспышками, гости в смокингах и длинных платьях, именитые саудовцы с куфией на голове, поражающие своей степенностью посреди всей этой суеты, которую они словно не замечали, — пробираться в этой плотной толпе было нелегко.

Люди образовали живую изгородь, чтобы поглядеть на прибывающих, выплеснулись в огромный атриум, чтобы смотреть на длинные черные лимузины, подъезжающие и выгружающие, среди ярких портье и увенчанных тюрбанами шауишей, деловых людей, чиновников, официальных лиц, сопровождающих дам в парчовых платьях и девушек в разноцветной кисее.

Зрелище это немного напоминало премьеру фильма в Голливуде, куда толпа устремляется, чтобы поглазеть на звезд. Только здесь были еще и сосредоточившиеся перед подъездом и призванные открыть кортеж египетские музыканты с волынками, — инструмент в чехле из шотландки и плед на плече, — присутствие которых делало весь этот праздник похожим на ярмарку. Девушки встали в два ряда и передавали друг другу большие свечи, украшенные лентами и кружевными юбочками. Многие из них были очаровательны. Волынщики, совсем как на каком-нибудь кельтском газоне, время от времени продували свой инструмент и извлекали из него то долгие, как крик оленя, то высокие, словно застревающие в верхней части регистра звуки, а барабанщицы, — которые тоже открывали свадебное шествие, хотя своей внешностью они скорее напоминали своих прародительниц из фиванского некрополя, — манипулировали чем-то более похожим на бакские бубны, чем на ритуальные барабаны Древнего Египта.

С десяток детей, сгруппировавшихся у входа и имевших в своих пажеских костюмчиках такой вид, словно они ожидают Белоснежку, казалось, с трудом сдерживали свое нетерпение, хотя и старались быть на высоте положения. Наконец общее движение публики подсказало Араму, что новобрачные уже здесь. Все началось одновременно: аплодисменты, блицы фотоаппаратов, музыка волынок и тамбуринов. Позади молодых Арам заметил высокопоставленное лицо, у которого возникла странная идея пригласить его на этот прием. В кортеже он заметил и одетого в смокинг, раздаривавшего приветствия и улыбки Асасяна, который шествовал под руку с импозантной красавицей, дебютировавшей в свете, должно быть, задолго до прихода к власти Насера.

Поскольку толпа сильно напирала, молодожены иногда останавливались, что позволяло им отвечать на приветственные возгласы, — иностранные туристы казались очарованными этим зрелищем, необычным в их глазах из-за одной только близости пирамид, — позировать перед фотоаппаратами и выбрать момент, чтобы пройти между людьми, не слишком рискуя оставить фату новобрачной под чьими-нибудь ногами. Потом они снова начинали движение, а перед ними горстями бросали маленькие золотые монетки, которые дети и клиенты торопились выхватить из-под ног гостей.

Едва кортеж, прошествовавший до большой лестницы, исчез па втором этаже, как главный холл вновь обрел свою обычную атмосферу привокзального зала ожидания.

Арам сказал себе, что он уже достаточно посмотрел и что ему нет никакой необходимости присоединяться к другим гостям. Он спустился в торговую галерею побродить перед витринами — точно так же, как где-нибудь в Париже или Риме. Он даже вошел в лавку одного ювелира, который выложил перед ним на подносе несколько драгоценных вещиц, моделями для которых послужили драгоценности, найденные в одной недавно раскопанной могиле. И пока у него между пальцами струились этот крошечный жемчуг, эта оправленная тонким золотом бирюза, эти ониксы, лазуриты, эти податливые, шелестящие ожерелья, предназначенные и для того, чтобы обвивать живую шею, и для того, чтобы застывать на груди покойников; пока он ласкал иероглифическую резьбу, фараоновские печати, камеи, соединившие профили Антония и Клеопатры, его опять посетил аромат духов Дории. И ему вспомнились те эпизоды, когда он ходил в магазин «Тиффани» и как долго там она задерживалась, созерцая некоторые бесценные экземпляры и рассматривая бриллианты, расклассифицированные по размеру, качеству и цвету. Ведь она носила лишь нестандартные, весьма экстравагантные драгоценности, единственные, по ее словам, которые были на уровне ее воображения.

Интересовалась ли драгоценностями Ретна? Это была одна из бесчисленных не затронутых ими тем. Он вышел, поздравив ювелира с тем, что он владеет столь высококачественными предметами. Так он жил до сих пор: восхищаясь художниками, которые создают эти хрупкие чудеса, но покупая лишь в тех случаях, когда хотел сделать подарок. Он бесконечно возвращался в одни и те же места, но никогда не обременял себя сувенирами, фетишами, талисманами.

В центральной аллее его обогнала группа молодых японок в национальных костюмах. Они остановились перед другой витриной, где стояли две большие вазы-канопы с крышками, выполненными в виде головы бабуина и головы собаки, и со смехом принялись разглядывать, а он, не без интереса наблюдая за ними, спрашивал себя, имеют ли они хоть малейшее представление о назначении этих сосудов. Впрочем, может быть, они прекрасно знали, что в них заключали внутренности покойника, и, может быть, как раз над этим и смеялись. Насколько им должны были казаться странными все эти манипуляции, соответствующие великой утопии смерти! Он хотел бы сказать им, до какой степени разделяет их реакцию на подобные явления. Перед ним самим, по существу, никогда не стояла проблема избавления от страха смерти. Когда, весьма редко, у него появлялась мысль о смерти, то она ассоциировалась в его сознании лишь с безмятежностью несуществования.

Он дружески кивнул им и проследил взглядом, как они удаляются, похожие на больших, хорошо воспитанных бабочек, которые умеют не ударяться о стекла.

Однако, коль скоро он не пошел на этот вечер, то как еще можно провести время, прежде чем подняться наверх? Правда, здесь находился ресторан, настолько изысканный, что его, вероятно, посещали только эмиры, магнаты, приехавшие продавать свои заводы или обговаривать крупные сделки, но только он вряд ли мог позволить себе пойти туда сейчас, будучи приглашенным на прием, проходивший в соседних залах.

Он заметил табличку, указывающую путь в казино, и сказал себе, что в любом случае какую-то часть времени можно провести там. В принципе у входа нужно было сказать что-то вроде пароля, но тот, кто стоял там, поклонился ему и провел через всю прихожую, украшенную огромными, прямо меровинговскими торшерами, до тяжелого занавеса из красного бархата, и, раздвинув его, пропустил Арама в игорные залы.

Он не помнил этого места, очевидно относившегося к числу тех остатков прошлого, которые новая дирекция решила сохранить. Декоративные излишества были настолько типичны, что Арам мог вполне вообразить себя находящимся в Мюнхене, в Баден-Бадене или в Спа во времена Тобиаса. Изменились игроки вокруг столов, понтирующие исключительно в долларах и другой твердой валюте. Это было заметно сразу. И, возможно, ни в каком другом уголке «Каир-Ласнера» фантастические потрясения, происходящие вокруг нефтяных скважин, не были столь заметными, как в этом месте.

Очень скоро, однако, интерес к этим игрокам с набитыми деньгами карманами у Арама пропал. И, как это часто с ним случалось, его внимание сконцентрировалось на одной девушке, сидящей рядом с рулеткой и, по-видимому, настолько неопытной, что казалось — она вышла из номера и пришла сюда без ведома родных; интересно, как ей дали зеленый свет при входе. Арам начал за ней наблюдать. Она играла сумбурно, без какого-либо понятия. Но чем необдуманнее были ее ставки, тем больше жетонов и фишек пододвигал к ней гребок крупье. При встрече со Стоуном Арам непременно рассказал бы ему об этом чуде, нуждающемся в том, чтобы его запечатлеть в эссе о везении. Он вспомнил историю юной Каролины Отеро, выигравшей двадцать один раз на одной и той же цифре не вследствие расчета, а просто потому, что тринадцатилетняя девочка, войдя впервые в игорный зал, не знала, что ставку надо снимать. В эту историю он, естественно, никогда не верил. Однако малышка, которую он видел сейчас перед собой, тоже явно не принадлежала к числу искушенных игроков. Не отдавая в этом отчета, она приковала к себе внимание всего стола. Внезапно Арам почувствовал нечто вроде тоски, представив себе, что с минуты на минуту гребок отнимет у нее добычу, и ему захотелось уйти до того, как это произойдет. И он покинул игорный зал.

Неприятно было только, что в этот вечер население отеля, казалось, увеличилось в четыре раза. Этого следовало ожидать. После утренних треволнений клиенты, надежно защищенные стенами отеля, наслаждались разрядкой.

Он мог бы пойти и закрыться в своей комнате, но было еще слишком рано. У него складывалось впечатление, что он провел весь день, вращаясь вокруг собственной оси. Надо, конечно, пройтись. Только куда идти?.. Он внезапно почувствовал сильную усталость. Ничего похожего на то, что он испытал в Нью-Йорке, просто страшное желание найти в отеле какой-нибудь угол, где его оставили бы в покое, угол, где можно тихо посидеть, где вокруг него не будет всех этих кретинов, куда никто не придет, чтобы приставать к нему с вопросами о прошлом либо о будущем.

И Арам направился к арабскому салону. К тому большому восьмигранному залу с куполом, изрезанным геометрическими фигурами сходящихся балок, где висела огромная, как в мечети, люстра. Когда туристы появлялись в этом секторе и издалека сквозь стрельчатые аркады замечали все его огоньки, слабо мерцающие сквозь цветные стекла, они не решались продвигаться дальше, полагая, что эта комната отведена для общения с духами, для медитаций, для молитв и что вход неверным туда, должно быть, запрещен.

В действительности же этот салон составлял часть целого комплекса помещений, в которых когда-то пытались объединить фаянсовую облицовку, обшивку из ценных пород инкрустированного дерева, восточную мебель, деревянные решетки, лампы, большие хрустальные люстры, которые не стыдно было бы повесить и в каком-нибудь венецианском дворце. По периметру этих комнат почти не прерываясь стояли диваны, а над ними на стенах красовались шелковые панно с арабскими письменами, звездоподобными геометрическими рисунками, изображениями стрельчатых сводов.

Арам проник в одну из этих комнат, расположенную несколько в стороне от других, самую маленькую из всех, но до такой степени разукрашенную, что она вызывала ассоциации со свежей перламутровой раковиной, только что вытащенной из спокойного водоема. Особенно богатым выглядел освещенный невидимыми лампами потолок. В центре располагался кованый металлический поднос на бронзовой треноге, и его тоже окружал сплошной диван, создававший впечатление уюта и комфорта.

Это было как раз то место, где Арам хотел бы отдохнуть. Поэтому он прилег на подушки и принялся изучать сложные структуры конусовидного потолка, напоминающего перевернутый головой убор дожа. Какое-то время он провел за этим занятием.

И вдруг, опустив взгляд вниз, он увидел ее перед собой — не на расстоянии, как в тот день, в виде образа, казалось способного рассеяться от малейшего направленного в ее сторону жеста, а приблизительно в метре от себя, по другую сторону подноса.

На ней было платье из черной кисеи, из-под которого сквозь выемку корсажа и разрезы юбки выглядывало еще одно, с парчовыми переливами, отчего при малейшем ее движении возникали какие-то немного нереальные отблески, похожие на таинственные сполохи в ночи. Но больше всего его поразили крошечные сандалии, расшитые серебром.

Она на него не смотрела; на этот раз в руках у нее ничего не было и она не вращалась вокруг своей оси. На несколько мгновений они застыли в своих позах; он полулежа на диване, а она стоя и вглядываясь в какую-то конкретную, остающуюся пока что неведомой ему точку. Он вдруг осознал, что она делает жест и что рукой — своей свободной рукой — она показывает на какую-то вещь, похоже находящуюся перед ним, вероятно на одинаковом расстоянии между ними обоими.

Прошло какое-то время, прежде чем он начал реагировать, настолько необычен был этот словно перенесенный сюда с какой-нибудь персидской миниатюры, с какой-нибудь восточной олеографии образ. Какое-то время. То время, которого ему хватило, чтобы осознать, что его совсем не смущает это присутствие, это вторжение и что это несколько непривычное видение вполне согласуется с тем, для чего он выбрал бы, пожалуй, следующие слова: тайна места. К этой тайне присутствие девочки добавляло нечто неожиданное, но, очевидно, необходимое.

Что касается руки, то это была изящная рука, тонко вычерченная и при этом совсем не такая крошечная, как можно было бы предположить, судя по росту ребенка. Пальцы слегка изогнуты, как у маленьких танцовщиц на паперти храмов, иератические и нематериальные.

А жестом этим рука доказывала ему на поднос, который служит столом тем, кто пьет здесь чай с мятой или жасмином, — там лежала шахматная доска обычного размера со всеми положенными и уже расставленными фигурами. С фигурами, готовыми к бою. Она ему показывала на эту доску, не просто обращая на нее его внимание, а как показывают на что-то, от чего нельзя уклониться, как на неизбежный риск, с которым следует согласиться. Обнаруживая свои намерения с еще большей очевидностью, она решительно села напротив него и сделала вполне определенный жест, показав сначала на Арама, затем на себя; потом, возвращаясь к фигурам, стоящим на доске, она пробежалась кончиками пальцев по обоим боевым порядкам, чтобы показать свое желание начать партию.

Конечно, не влезало ни в какие рамки и было абсолютно невообразимым, чтобы Арам, вот уже почти двадцать лет не прикасавшийся к этой игре, выбравший значительно более обширное пространство — тоже замкнутое и ограниченное с помощью постоянных постов — и партию, разыгрываемую между различными географическими пунктами, где на этот раз ему уже не грозил проигрыш, принял подобный вызов. Он всегда отказывался вернуться к этому занятию, даже с теми людьми, которых любил и которых своим согласием просто осчастливил бы; даже с бывшими противниками, бывшими шахматистами международного класса, тоже в той или иной мере отошедшими от игры и желавшими вновь просто так сыграть с ним в партию, как бы для того, чтобы воскресить добрые старые времена. Точно так же он отказывался доставить это удовольствие и людям, набитым деньгами, представителям искусства, которыми он восхищался, писателям, ученым, даже государственным деятелям, что в странах, недавно добившихся независимости, было не лишено риска и могло вызвать дипломатический инцидент либо предписание покинуть страну. Он отказывался реагировать на все аргументы, направленные на то, чтобы вернуть его в лоно игры, на все давления и даже на очень трогательные просьбы, как, например, просьба старика, который в течение шестидесяти лет был чистильщиком обуви в стамбульском «Ласнере», стоящем в верхней части Дольмабахдже. Его мало волновало, что психиатры примутся анализировать его отказ, его бегство. Он начертил себе иные маршруты, придумал иные комбинации, не связанные с тем магическим механизмом, с которым оказывается сопряженной судьба игрока. Он не хотел больше оставаться объектом постоянных испытаний, наскоков, постоянно предъявлять доказательства, принимаемые лишь на определенный срок.

Но сейчас он видел перед собой эти огромные глаза, впервые в своей жизни ощущал на себе подобный взгляд, впервые видел в глазах ребенка такую концентрацию силы и воли. И он почувствовал себя безоружным. Застигнутым врасплох. Неужели Асасян не нашел ничего лучше, как рассказывать каждому встречному и поперечному о его былых заслугах? Неужели слух, как в восточной сказке, распространился до той части женской половины, где играют дети? Во всяком случае, ситуация была ясна: маленькая незнакомая принцесса, прибывшая с берегов Красного моря, с йеменских плоскогорий или из еще более отдаленных земель, подступила к нему со своей детской требовательностью, которую он не умел отвести, перед лицом которой он всегда оказывался безоружным.

А она сидела напротив, все в той же позе. Немая, уверенная в своей правоте. С каким-то предзнаменованием, блещущим из-под восхитительно изогнутых ресниц. Уверенная в том, что сломит его и добьется преимуществ, в которых он, очевидно, не сможет ей отказать. Однако Арам вынужден был как-то реагировать. Все это носило необычный характер. Поэт может писать считалочки для малышей, — этот жанр имеет вполне официальный статус, — поскольку, согласно одной из мифологий, поэт и ребенок сродни друг другу. Но только какая между ними может быть связь, какие правила игры? В каком таком мире могут сосуществовать разум, который некоторые сравнивают со счетной машиной, и мозг юной девицы, которая вращается вокруг своей оси на лужайке швейцарского отеля, держа в вытянутой руке ракетку от бадминтона?..

Согласиться играть партию — это для Арама значило начать притворяться, делать глупости, сознательно совершать грубейшие ошибки, стирать все «транзисторные» схемы своего мозга, поступать вопреки всем своим рефлексам. Когда стараешься так подставляться несуществующему противнику, то играешь не просто против самого себя, но в пустоту, то есть мешаешь себе играть.

В сложившейся ситуации, при наличии столь непропорционально распределенных сил, существовало единственное средство всего этого избежать, и сводилось оно к тому, чтобы бежать, не мучая себя подыскиванием оправдательного мотива. Он собирался покинуть это место, куда пришел искать убежища, так, словно перед ним находилась всего лишь картинка, пунктиром нарисованная на стене. И он уже начал приподниматься, опираясь на спинку дивана, чтобы освободиться от подушек, как вдруг вспомнил молодого Морфи, Пола Морфи, родившегося и умершего в Новом Орлеане, своего былого кумира, являвшегося одной из наиболее загадочных и притягательных личностей, когда-либо занимавших авансцену в шахматном мире. Отказ Стаунтона, бывшего в ту пору чемпионом Англии, помериться с ним силами в открытом соревновании, послужил причиной расстройства психики у юноши, который из-за этого навсегда остался по своему характеру ребенком, подростком, а может быть, и причиной его смерти.

Отказаться от этой партии под предлогом, что у девочки не тот уровень, что он не знает, откуда она внезапно появилась и откуда у нее взялось это требование, значило подвергать ее психику опасности расстройств, аналогичных тем, жертвой которых стал в свое время Морфи. Это означало поступить так же, как поступил Ховард Стаунтон; проявить то же презрение и ту же гордыню. Естественно, Арам не мог равняться на него, не мог отождествить себя с этим толстяком. Он сделал жест, означающий не столько то, что он соглашается, сколько то, что он не желает брать на себя столь ужасную ответственность. И партия началась. Можно ли сейчас было говорить о том, что времени не вернешь? Все повторялось, как в начале, как в том маленьком салоне в стиле рокайль, где он сидел напротив Тобиаса. Поменялись лишь роли.

Он делал перестановки, которые следовало делать, не очень заботясь о том, какие последствия будут иметь его ходы, подобно тому актеру, который, выступая на сцене, попытался бы не замечать своих партнеров, не слышать их реплик, не поддерживать с ними никаких контактов. Как будто он совсем один. Один посреди Океана. Таким или почти таким был его случай. Один перед лицом бездны или скорее тайны: маленькой девочки, старающейся не потерпеть поражения слишком быстро, этой маленькой Изиды, уносимой половодьем. Однако картина ежесекундно подвергалась в его сознании изменениям, как в тех «путешествиях по ЛСД», которые ему иногда по его просьбе описывали растрепанные молодые люди, направляющиеся в Азию. Он наблюдал эту сцену и одновременно участвовал в ней, безотчетно, помимо своей воли, вопреки всякому здравому смыслу. Он, challenger самого неожиданного из outsiders. А если начистоту, то его здесь не было, и он не сидел за этой шахматной доской, а перенесся более чем на тридцать лет назад, в те времена, когда еще не началась война и когда он только что поссорился с Гретой и уехал из Гравьера. Он находился не перед этой девочкой с серьезным лбом, в темном и искрящемся, как у королевы ночи, одеянии, а на эстраде или импровизированной маленькой театральной сцене где-то в Шварцвальде, в Баден-Вюртемберге, а может быть, в Спа или Монтекатини-Терме. И перед ним Арндт — Арндт, которому оставалось жить несколько недель или несколько месяцев до того, как он получил удар ножом от одного ревнивого калабрийца, — Арндт, во фраке и с легким гримом, с глазами, горящими от огней рампы, и, несмотря на все страдания, неспособный преодолеть страх, неспособный избавиться от вопроса, который навязчиво преследовал его каждый вечер, во время каждого сеанса, когда он, Арам, давал правильный ответ, угадывал то, что нужно было угадать: «И как у этого чертенка все получается? Откуда это у него?» И действительно — никаких уловок, никаких заранее обговоренных сигналов. Арам сказал: «Думаю, что этого не понадобится». Это и в самом деле не понадобилось. Арндт был настолько озадачен, что с него буквально сползала краска. Из-за этой загадки, которую он никак не мог отгадать, у него начинались приступы меланхолии. Откуда этот привезенный им из Швейцарии мальчишка, которого когда-то подобрала его сестра Эрмина, набрался такой науки, откуда такая уверенность? Тем не менее, пока номер «Второе зрение» не завершится, Арндт всякий раз холодел от страха при мысли, что феномен не повторится, что ребенок сдаст, замолчит либо начнет отвечать невпопад. Это был трудный момент, от которого зависел успех всего вечера. Арам его воскрешал: Арндт почти с религиозным благоговением, с боязнью, как если бы прикасался к мощам, к потустороннему существу, надевал ему на глаза повязку и завязывал ее на затылке. «А теперь, малыш, будь внимателен, следи за тем, что будешь говорить, и за тем, что они захотят, чтобы ты им ответил», — шептал он ему на едином дыхании. В зале поднималась рука. И хотя у Арндта в голове были лишь кастелянши да горничные отеля, где они для увеселения клиентов и курортников давали представление, в этот момент он уже больше не думал ни о задницах, ни о бюстах обслуживающего персонала и лишь смотрел паникующим взором на эту руку, словно ей сейчас предстояло свершить над ними обоими, пленниками этой жалкой сцены и этих пыльных кулис, свой Соломонов суд. «Арам Мансур, ответьте господину, что он держит в руке?» И тогда вступал в действие феномен «телепатии», в который Арндту, вне всякого сомнения, поверить было труднее, чем кому-либо из присутствующих. Арам отвечал: «Круглый предмет». «Уточните», — приказывал Арндт, холодея при мысли, что в том сжатом кулаке может находиться табакерка или же зубочистка. «Что вы видите на этом предмете? Какое имя?» «Александр», — говорил Арам. «Александр Македонский?» — настаивал Арндт. «Александр Север», — отвечал Арам. Тут кулак разжимался, и тотчас по всему залу разносились «ох» и «ах». Странный шепот. Потом раздавались аплодисменты. У Арндта тут, должно быть, возникало ощущение, что он всплыл на поверхность и вновь дышит, но на лице его теперь читалось безмерное удивление, и, подталкивая Арама к рампе, навстречу овациям публики, он все еще продолжал задавать себе вопрос: «Как же он это делает? Как это у него получается?» Арндт хотя отнюдь и не был человеком излишне деликатным и тактичным, все же так ни разу ему этот вопрос и не задал, как будто опасался, что поставленный так вот напрямую вопрос развеет чары. А для Арама, несомненно, все сводилось к осуществляемому в его голове подсчету возможных вариантов. К несколько более высокой форме проницательности, соотносящейся с его везением или с его путеводной звездой. Что, впрочем, вовсе не делало его счастливее в его обыденных контактах с людьми. Чему он был обязан этой формой юношеской интуиции, таинственной по своему происхождению, двусмысленной по своей природе, этому постижению проекта, расчета, которые он видел в момент их зарождения в сознании другого человека еще даже прежде, чем тот осознавал, что собирается делать. В течение долгого времени он считал это преимущество скорее обременительным, вплоть до того дня, когда постоянная игра в шахматы, головокружительный его успех в этой сфере поглотили его таинственное проникновение в мир вероятности, сменившееся трезвым методическим предвидением.

Такая картина возникла перед его глазами, пока он передвигал пешки на шахматной доске, не слишком стараясь сосредоточиваться на тонкостях тактики, направленной на то, чтобы не нападать и чтобы позволить игре продолжаться как можно дольше. Время от времени какая-нибудь пешка исчезала, уносимая рукой сидящей перед ним маленькой пери, которая казалась облокотившейся на облако. Иногда брал и он, но предварительно поколебавшись, полагая, что так будет приличнее, и не отдавая себе отчета, что он и в самом деле колеблется.

Картина сменилась, и теперь он видел себя уже не на сцене театра в стиле барокко, а в будуаре в стиле рокайль, смирно сидящим напротив старого опрятного господина, — маленькие лацканы, крахмальный отложной воротничок, — ничем не отличающегося от тех на три четверти мумифицированных великих миллиардеров, которые приезжают доживать свои последние дни в отелях. Причем он, естественно, не знал, кем является этот почтенный старик, — хотя практически родился на принадлежащей ему земле, — этот старик, точными жестами передвигающий фигуры и постреливающий в него бликами своих очков. Вопреки всем предположениям, вопреки всему тому, что казалось нормой обычным партнерам Тобиаса, преимущество в партии принадлежало не ему, и он отнюдь не загнал Арама в тупик. Удача теперь была не на его стороне. Иначе и быть не могло. Выигрывала судьба. Иными словами — молодость. Как на заре человеческой истории. Благодаря некой слепой необходимости, которой ничто, никакие расчеты не могут преградить дорогу.

И вдруг у Арама создалось впечатление, что что-то произошло, что свершилась точно такая же перестановка исходных данных. Он был Тобиасом и оказался загнанным в одну из тех абсурдных позиций, в один из тех смешных капканов, избежать которых было бы под силу любому обладающему некоторым опытом игроку. И если исключить предположение, что он с самого начала предвидел подобный конец и сознательно вел партию к этому тупику, к этой дилемме, оба варианта решения которой заканчивались для него катастрофой, если исключить подобную антитактику, ведущую в конечном счете к поражению своего собственного короля, то все происходило так, словно знание правил, — равно как и совокупность методов их применения, — и вся когда-то приобретенная, а затем на протяжении многих лет обогащаемая наука вдруг взяли и исчезли, а он остался тут, не зная, что предпринять, не зная даже, в какую игру играет, внезапно утратив и свой гений, и свое везение.

Он был один. Девочка исчезла, покинула его без единого слова, без объяснения, без слов благодарности или извинения. Совсем как когда-то он покинул Тобиаса, оставив его наедине со своим крушением, в глубине того будуара в стиле рокайль, где великий человек, основатель империи, размышлял над своим поражением. Если, конечно, Тобиас не благословлял в победе этого ребенка, которого он видел разгуливающим по сцене с завязанными глазами, нечто вроде сигнала, нечто вроде приглашения отойти в сторону и уступить место.

В тот момент, когда все произошло, Арам воспринял случившееся вполне нормально. Без грусти и горечи. Гораздо менее трагично, чем виртуоз, видящий, что клавиатура уже не подчиняется его пальцам, или художник, обнаруживший, что теряет зрение и перестает различать цвета.

Другие до него прошли через это. И чтобы жизнь продолжалась, чтобы то, что будет, прорастало в том, что было, нужны подобные дети с предначертанием. Так, должно быть, говорил себе Тобиас после того, как ему выпала решка. Было бы смешно с его стороны сетовать.

И все же то, что сейчас произошло, то, что с ним сейчас случилось, не могло не вызывать удивления. Чемпион всегда склонен воспринимать с недоверием, когда его низвергают с пьедестала, прогоняют с подиума, лишают абсолютной привилегии утверждать свое мужское достоинство, укрощая противника и неизменно одерживая победу. Если бы он дал себе труд поразмышлять на эту тему, то вспомнил бы десятки подобных историй; кстати, как раз его дорогой Морфи в двенадцать лет нанес поражение одному французскому мастеру, а в тринадцать — венгру Левенталю — да, десятки неприятных приключений такого же рода, когда какой-нибудь оказавшийся не в форме Голиаф вдруг получает прямо в лоб выпущенный из пращи камень, причем от малыша, от которого можно скорее ожидать, что тот лишь покажет язык.

Однако он больше не был чемпионом и уже давно отказался даже от внешних признаков чемпионства, отверг и дикий ритуал, и связанный с этим ритм жизни. На него событие подействовало иначе. Сидя сейчас на этом диване, он чувствовал себя немного смешным, явно анахроничным, похожим на кавалера, которого одурачила не пришедшая на свидание дама. Предупреждение? Пусть. Но только какого рода — он ведь никогда не жаловал своим вниманием всякие символы, предзнаменования, сновидения, предчувствия. Никогда не верил ни в звезды, ни в кофейную гущу. Недолго думая, отбрасывал в сторону все эти причудливые, порой необъяснимые явления, которые делают жизнь лишь еще более запутанной, не проясняя роль случая. Не предупреждение, то есть не такое предупреждение, которое он мог бы прочитать, как текст в открытой книге. Скорее нечто вроде щелчка или какого-нибудь толчка сбоку, который слегка нарушал его устойчивость и сбивал с ранее намеченного маршрута. Небольшой инцидент без серьезных материальных последствий, но ужасно показательный для его теперешней ситуации и заставляющий его осознать, что произошел какой-то сбой и движение прекратилось. А раз все сбилось, значит, наступил час истины. Это прозвучало в его голове как одна из тех высокопарных фраз, смысл которых вдруг доходит до сознания. Сам по себе проигрыш в этой партии не имел большого значения, но он заставлял его взглянуть на себя, вспомнить все, что с ним происходило на протяжении последней недели, спросить себя, каким ветром его занесло сюда, — при том, что ему предписывалось оставаться на месте, — наконец, спросить себя, что ему делать сейчас. Выбор у него теперь был небольшой. Сейчас он уже понимал, что казавшееся ему накануне возможным, таковым не является и не имеет шансов им стать. Оставалось одно. Нужно было найти Асасяна и как можно скорее предупредить.

Он слышал имена — Десмонд или Рина, Фуад или Сэнди, Хасан или Саад, — но все эти имена проходили мимо его ушей, потому что никакое имя уже больше не должно было оставить след в его жизни, остановить его на пути, который ему осталось пройти. Иногда он задерживался у дверей и слушал обрывки разговоров, искаженные всем этим шумом и царящей вокруг суматохой. То тут, то там его слух улавливал похотливые речи, которыми обменивались изрядно захмелевшие мужчины в смокингах, осевшие в каком-нибудь углу. И чем пикантнее была рассказываемая ими история, тем сильнее он отдавал себе отчет, как далеко он отплыл от берега, насколько уже велико расстояние. А ведь в другой ситуации он тоже бы посмеялся, может быть, принял бы даже участие в их несколько грубоватых, а порой и непристойных шутках, вроде тех, которыми в данный момент сыпали вот эти двое, стоящие перед ним. Темой разговора была одна исполинских размеров diva,[95] страдающая от того, что они называли «конгенитальной узостью»: «И как только она ни старалась, какие позы ни изобретала, сколько ни показывалась врачам, ничего не помогало. Гостя принять невозможно. В самый последний момент путь всегда оказывался перекрытым!»

У него создалось впечатление, что его вроде даже заносит в сторону от всех этих не предназначенных ему слов. Он должен был во что бы то ни стало найти Асасяна, но дражайший армянин, вероятно, крутился вокруг какого-нибудь из этих декольте, и к тому же ничто не гарантировало, что он все еще здесь.

На какой-то миг он задержался посреди группы дипломатов, которые, приняв его за одного их своих, продолжили беседу: один из них припомнил времена, когда менялы Джедды для своих операций пользовались счетами и когда машины не имели номеров… Еще они говорили про публичные казни.

Арам сделал жест, чтобы отстранить от себя этих балаболов, мусолящих старые ностальгические напевы, застарелые обиды Запада на тех, к кому он явился незваным гостем. И вдруг он узнал Кармен Штольц, стоящую между двумя словно только что появившимися из какой-нибудь легендарной Нумидии великолепными берберами, которые, похоже, поддерживали ее под руки. «Не забудьте про мое interview»,[96] — выдохнула она ему прямо в лицо. От нее разило спиртным. Арам попытался отойти, но она удержала его за отворот пиджака и, показывая головой на своих кавалеров, спросила: «Как по-вашему, с кем из них мне лечь в первую очередь?»

Однако, удаляясь путями сумерек, Кармен Штольц все же не преминула оставить в воздухе свой отличительный след, который всегда приводил его прямо к Дории, в тот сарай на Кейп-Коде, где занимаясь с ней любовью, он смотрел между досками, как маленькие черные крабы передвигаются по песчаному дну, на линии прилива и отлива. Девчонка, что ни говори, очаровательна, только вот порой несносная во время истерики. Ее суждения становились вспышками гнева. Ее ссоры превращались в катастрофы. Правда, ее злость никогда не была направлена против него. О таких вдовах мечтают…

Асасян стоял рядом, положив руку ему на плечо.

— Пойдемте со мной, наш хозяин хочет видеть вас и поблагодарить.

— Боже мой, это вы!.. А я уже отчаялся вас найти. Чувствую себя не совсем в своей тарелке. Вы мне нужны. Срочно. Немедленно!

— Понимаю, — сказал Асасян, тотчас доставая из заднего кармана бумажник. — Прошлись в казино и проиграли.

— Действительно проиграл, только не в казино.

— Проиграли что и сколько?

— Цифрового выражения это не имеет. Ирвинг сказал бы: везение. Ну а здесь можно назвать это баракой. Впрочем, пустяки.

Арам сунул Асасяну листок бумаги.

— Нужно немедленно отправить телеграмму… телекс… что хотите, по этому адресу. Абсолютно срочно. Как если бы речь шла о чем-то официальном… это обязательно должно успеть.

— Это будет нелегко… это займет время.

Потом, как тогда, когда Арам прибыл и когда ему нужно было найти комнату; и позже, как тогда, когда потребовалось раздобыть для него немного наличных, Асасян включил свои извилины и в конечном счете произнес:

— Я займусь этим, — не беспокойтесь, все дойдет вовремя. Я знаю, что делать.

— До завтрашнего утра… до того, как она покинет Родос…

— Да, я знаю имя… но какой текст?

— Я искал вас, а о тексте даже и не подумал. Что бы вы предложили?

— «Не приезжайте. Невозможно. Нынешняя ситуация. Love».[97] Не слишком коротко?

— Достаточно, — произнес Арам, и ему показалось, что он лишился дыхания. Это вытекало из всего остального. По существу, все вытекало одно из другого с того момента, как он проснулся в комнате, куда Асасяну удалось его поселить, и, увидев слегка подернутый дымкой свет, подумал: пустыня находится у самых ворот. Этим все и объясняется: все наши дороги приводят нас туда. Вовсе не страна его раздражала, но только что-то перестало у него клеиться, и вся эта карусель, встретившая его здесь, оказалась просто симптомом. Стоило ему прилететь сюда, как его проект стал рассыпаться в прах. Ретна!.. Всего лишь эхо, и оно уже удалялось, пропадало. Может быть, этот дивертисмент был для него не более чем попыткой бороться против ставшего явным факта, что окончательный расчет уже близок и что его приключение подошло к концу. Ему сказали дожидаться на месте медицинского обследования, а он, вместо того чтобы спокойно ждать, стал суетиться, говорить какие-то слова, принялся строить проекты, а потом улетел и, поменяв два самолета, оказался тут. Получается, что он сделал все, чтобы как можно скорее приблизиться к подведению итогов.

Все было ясно. Одного он только не понимал, того, как это взрослый сумел забраться в сознание ребенка и сыграть с ним на равных. Он нашел своего гроссмейстера. Царство непрозрачного уже наступало. Теперь он уже отнюдь не был уверен, что правильно понимает смысл происходящего. Наступает момент, когда все смешивается: и то, что человек любил, и то, что ненавидел, — это происходит тогда, когда на фронте былых страданий наступает затишье, и уже не видно, где проходила демаркационная линия. Теперь он уже был не совсем уверен, что когда-то любил Грету. А не был ли он просто замкнутым, скрытным ребенком, который то пристает, то, наоборот, убегает?..

— Будет сделано, — сказал Асасян, — не беспокойтесь.

Он находился в группе приглашенных, и отец невесты благодарил его за то, что он соизволил почтить своим присутствием «этот маленький семейный праздник». Хозяин тут же увлек его к другой группе, на этот раз состоящей из флегматичных и учтивых саудовцев, представлявших в своих белых одеяниях с черными накидками зрелище весьма колоритное. Те тоже сказали, что почитают за честь знакомство с ним, и тут же предложили ему быть их гостем.

«Знаете ли вы Тагерота? Беркута? Орла Борелли?» Это к нему обращаются с такими вопросами?.. Беседа о хищных птицах развертывалась как бы за рамками или, во всяком случае, на склоне той действительности, которую переставало контролировать его сознание. Он позволил усадить себя за стол принца и теперь понимал, что речь идет об охоте с ловчими птицами. Арам сквозь туман узнал одного из дипломатов, который несколько минут назад говорил об отрубленных руках и головах. Чтобы произвести хорошее впечатление, последний заявил, что является поклонником соколиной и ястребиной охоты, и процитировал фразу одного знаменитого сокольничего, автора старинного трактата: «Бог создал среди птиц настолько разумный порядок, что бастарды никогда не спариваются и остаются бесплодными, благодаря чему все виды сохранились в первозданной чистоте».

Арам не припоминал, чтобы его когда-либо называли бастардом. Однако сейчас подумал, что, хотя он весьма часто, разнообразно и с удовольствием спаривался, потомства после себя все же не оставил и не оставит после себя никакого следа и что природа, очевидно, в какой-то степени должна быть ему за это благодарна.

Теперь ему уточнили, о каком приглашении только что шла речь. Ему предлагали присутствовать на соколиной охоте. Завтра рано утром «линкольн-континенталь» приедет за ним и отвезет в аэропорт. Специальная взлетная полоса. Специальный самолет. Ему не сказали ни куда он полетит, ни сколько туда лететь. Время — как оно теперь воспринималось его сознанием — утратило свои очертания и свой смысл. И мог ли кто-нибудь из присутствующих сомневаться в том, что подобное приглашение доставило ему огромную радость? «Не беспокойтесь… Самолет очень комфортабельный и очень надежный. Четыре реактивных двигателя. Не два!» Ну раз так, то он и вправду мог быть уверен, что долетит.

Асасян вернулся и прошептал ему на ухо: «Ну вот и отправил. Полный порядок». Арам не согласился, но и не отказался. Может быть, он думал, что все идет к одному. До того времени, когда солнце должно было осветить вершину Великой Пирамиды, у него в запасе оставалось лишь несколько часов.

Ветроуказатель в конце незацементированной посадочной полосы был единственным предметом, выделявшимся рядом с тем местом, где сел самолет. Не было видно ни растительности, ни каких-либо строений. Разве что они укрылись за песчаными холмиками, за дюнами, за этой вереницей хрупких гребней и безжизненных склонов, где не запечатлелось ни следов человека, ни следов времени.

Невольно напрашивался вопрос о том, что начинается за всем этим, за этим последним доступным глазу рубежом, какой мир или, может быть, какой абсолютный вакуум, какое небытие.

Свет был настолько чист, настолько прозрачен, что когда взгляд обращался ввысь или останавливался на каком-то отдаленном, различимом, несмотря на большое расстояние, предмете, например на более рельефном по сравнению с другими камне, то даже голова начинала кружиться. Глаз скоро привыкал к этой прозрачности, к чистоте атмосферы, которая казалась точным повторением этого вакуума и этого странного головокружения от пустоты, от неровной поверхности, где все краски выветрились, погасли, как на заброшенной палитре.

Воздух был сух. Ни единого движения. Он не смог бы с уверенностью сказать, где он сейчас находится. Но это не имело значения. В каком-то другом месте. Неизвестном. За пределами того дважды размеченного пространства, в которое он вписал свою жизнь, расставляя повсюду ориентиры и надеясь, что наполнит предметы смыслом, сделав их узнаваемыми, установив между ними и собой связь на уровне своей памяти, мало-помалу превратившейся в кладбище сновидений. Коллекционировать места, снабжать их ярлыками и вдруг оказаться в пустоте. В какой-то момент он чуть свернул в сторону от прочерченного маршрута, и вот результат: он ничего больше не узнавал.

Не узнавал уже тогда, когда сидел в «линкольне-континентале», приехавшем за ним в «Ласнер», когда утро еще хранило терпкую влажность ночи. Шофер несся вперед, не заботясь ни о препятствиях, ни о пешеходах на дороге. А мимо проносился город, где, как ему казалось, он никогда раньше не был. Это был совершенно не тот город, куда он прибыл двое с половиной суток назад. Он даже не заметил сидящих на краю тротуара продавцов семечек, дремлющих рядом со своими лотками. Он не узнавал ни Гелиополиса с его пыльными проспектами, ни кхмерского дворца, на который обратил внимание накануне, ни даже аэродрома. Расположенная за всеми коммерческими взлетными полосами территория, с которой они взлетели, была уже другим миром, просто расчищенным от камней участком земли, на каких ему случалось садиться в срочном порядке, когда он на «стрекозах» летал вдоль Атласских гор. Ни ангаров, ни контрольно-диспетчерской башни. Очень скоро он утратил ко всему этому интерес.

В тот момент, когда он выходил из отеля, ему вручили пришедшую ночью телеграмму; на конверте кто-то написал: «Срочно». Сначала он подумал, что это Ретна, не послушавшись его, сообщает ему о своем прибытии. Но нет! Текст был подписан Дорией и Орландо: они советовали ему никуда не уезжать, оставаться на месте и ждать их, а также сообщали, что прилетят в конце дня. Им понадобилось не слишком много времени, чтобы напасть на его след. И на этот раз Орландо сам устремился вдогонку за своим пациентом. Забавно было осознавать, что именно в этот момент, когда он готовился сесть в машину, чтобы бежать в очередной раз, эти двое, быть может, уже сидели в самолете или выезжали из Монтрё. Они за него беспокоились совершенно напрасно. Прежде чем вылетать, им следовало бы получить консультацию у Ирвинга, который не преминул бы их успокоить изложением своей концепции о том пресловутом везении, которое он ему приписывал. В течение долгого времени ему и в самом деле была присуща подобная уверенность. Хотя сейчас механизм вроде бы заедает. И все-таки у Дории и Орландо нет никаких оснований так за него волноваться. Он говорил себе, что события иначе развиваться и не могли, что здесь нельзя винить ни саму игру, ни правила. Его же собственным правилом было не поддаваться панике, не сожалеть о том, чему быть не дано, и поэтому он должен идти до конца… до свершения той великой эвтаназической утопии, которую каждый отодвигает от себя как можно дальше. И поэтому он просто скомкал бумагу и бросил комок под куст.

В любом случае теперь было уже поздно отказываться от назначенной ему принцем встречи. Впрочем, не исключено, что и здесь он дал себя провести. Однако так же, как не отказываются сыграть в какую бы то ни было игру, когда об этом вас просит ребенок, так же не отказываются и от охоты, на которую вас приглашает принц солнца, даже если вы терпеть не можете охоту. Один или два раза ему уже случалось, подчиняясь необходимости, прикладывать ружье к плечу и стрелять просто из уважения к хозяину, организовавшему для него облаву. На этот раз его приглашали только для того, чтобы он увидел в натуре зрелище, которое однажды уже наблюдал. Не отвергать же предложение принца, который столь любезно предоставляет ему возможность обменять кадры такого молниеносного преследования на самое реальность.

Он по-прежнему не знал ни кто этот принц, ни каковы природа и масштабы его власти. Очевидно, ему это объясняли, но он не обратил внимания или забыл. И поэтому могучий владыка, к которому он сейчас направлялся, обладал в его глазах не большей определенностью, чем та маленькая принцесса ночи, которая своей манерой передвигать фигуры по шахматной доске напомнила ему движения вышивальщицы, просовывающей в канву идущую от челнока нить. Если поразмыслить, то нет ничего более умиротворяющего, более желанного, чем этот мир без ориентиров, к которому его влекла какая-то сила.

Принца в «линкольне» не оказалось, равно как не оказалось его и в самолете. Зато Арам тут же узнал трех молодых людей из его свиты, которые на вчерашнем вечере так выделялись в толпе гостей своей естественной элегантностью и безукоризненным сложением. Все трое поклонились, и он в который раз поприветствовал в их лице идеальный образ той самой молодости, которая довольствуется тем, что она является: прекрасным шансом в жизни, везением, которое, однако, никто не может ни удержать, ни сохранить. Он приветствовал сам образ везения. Которое сводится только к этому и ни к чему больше. Во всяком случае, ни к чему из того, о чем тараторил Ирвинг.

Таким образом, принца в обустроенном для него салоне не было, и Арам скромно подумал, что тот не пожелал путешествовать вместе с неверным и предпочел улететь на другом самолете.

Три его спутника, сидевшие сзади, принялись о чем-то оживленно говорить по-арабски. Однако сразу же после взлета из-за гудения моторов или из-за неотрегулированной вентиляции Арам погрузился в какое-то оцепенение. Такое с ним уже случалось — один-единственный раз, — в Техасе, в самолете одного хьюстонского парня, который демонстрировал ему бреющий полет и спуск штопором, из-за чего простиравшийся под ним пейзаж, казалось, растрескивался и раскалывался на куски, как паковый лед в оттепель. Короче, он в этой железке заснул, уже не размышляя, принцева она или нет. Тем не менее он по-прежнему различал голоса, не утрачивая полностью контакта с тремя саудовцами, которые без конца смеялись, разговаривали, курили.

Через некоторое время поперек линии песков, загораживающей иллюминатор, разрывая ослепительную сушь этой причудливо изрытой поверхности, этого окаменелого мира, постепенно вновь превращающегося в пыль и становящегося добычей космических ветров, перед ним возникло огромное полотно, бледное, гладкое, с пенистой каймой на краю, и он подумал, что это, очевидно, море — снова море! — и что они должны через него перелететь. Впрочем, возможно, это был всего лишь мираж. Например, проекция неба на раскаленную почву. Какое-нибудь свечение, ставшее продолжением солнечных бликов на плоскости крыла.

Его отъезд из отеля, потом эта безумная гонка через весь город, в котором он не находил никаких ориентиров, наконец, его посадка в самолет — все это могло навести на мысль о похищении. Полет в самолете был столь же необычным, учитывая, что с этими молодыми людьми, одетыми в белое, он общался только с помощью знаков. Как различить по выражению их лиц, что следует отнести на счет должного уважения к гостю принца, а что на счет полного безразличия и даже легкого презрения по отношению к пассажиру, который теребит тут перед ними кнопку индивидуальной вентиляции, вроде бы недовольный системой или вроде бы ощущающий какое-то физическое затруднение, может быть страх.

Если бы не удовлетворение, возникшее у него при виде столь оживленной и явно приятной беседы, — очевидно пересыпанной насмешками в адрес людей, которых они увидели на свадьбе, — то чувство оторванности, связанное с невозможностью разговаривать, было бы еще большим. Ему вспомнилась фраза Ирвинга, который как-то раз пожаловался ему на то, что иногда у него возникают трудности с речью — в часы, не занятые возлияниями, которые делают его скорее болтливым, — и сказал или процитировал: «Смерть у всех начинается с потери речи».

И вот теперь Арам стоял на одной из частиц той бесконечности, над которой они только что летели. Пустыня. Наконец-то пустыня! Это не походило ни на одну из тех строго очерченных территорий, по которым его провела судьба. Ни на шахматную доску, ни на маршрут его земной прогулки с заранее обозначенными остановками. Равно как и на ту решетку из квадратов, в которую Джузеппе Боласко день за днем, от начала до конца достаточно долгого существования — до того, как он принял решение от оного освободиться, — заключал «Переход через Сен-Бернарский перевал».

Между тем из этого небытия возник новый силуэт. Человек, который обращался к нему и который, очевидно, дожидался приземления самолета, сказал ему по-английски, что принц не может присутствовать на охоте и приносит гостю свои извинения, что позже он непременно с ним встретится, но что охота все же состоится, как было предусмотрено, и что сейчас ему покажут птиц.

Дав эти объяснения, человек, теперь уже окруженный несколькими слугами, возглавил процессию, указав предварительно направление в залитом светом пространстве. Из всей группы только у Арама не было ни головного убора, ни какой-либо покрывающей голову ткани. Так они прошли несколько сот метров до большого кочевого шатра, куда его проводник предложил ему войти, попросив немного подождать и не шуметь, разъясняя, что птиц пугать нельзя и что он скоро их увидит. Потом он опять поклонился:

— Меня зовут Халед.

Арам воспринял это известие, как если бы тот сказал ему: «Я архангел Гавриил!»

Он вошел в шатер и был удивлен царившей там прохладой. Потом тут же спросил, что это за странные крики доносятся снаружи. Халед ответил, что это язык, на котором сокольники-дрессировщики общаются с хищниками. И добавил, что в этом месте ни для тех, ни для других какого-либо иного языка, кроме этого птичьего, этого таинственного обмена криками и знаками, ответами и призывами, составляющего естественную речь соколов и их хозяев-слуг, не существует.

Ему подали на подносе стакан чаю. Он пригубил и узнал вкус кардамона; после этого он протянул кончики своих пальцев к тонкой струйке воды, которую ему полили. Пить ему не хотелось. Этот стакан заставил его вспомнить про лекарство, которое ему назначил Орландо; оказалось, что он забыл его в своем номере. Ум его был занят исключительно этой странной беседой, тайну которой ему хотелось бы разгадать.

— Нужно немного подождать, это недолго, — сказал ему Халед. И Арам остался один.

Он путешествовал разными способами и попадал в самые различные ситуации, но ни одна из его поездок не походила на эту. Он опустился на ковер с высоким шерстяным ворсом и устроился на кожаных подушках, острый запах которых щекотал ему ноздри и заставил вспомнить часы, проведенные на арабских базарах, когда он наблюдал, как ремесленники обрабатывают кожу.

В этой тишине беседа с птицами напоминала монотонное чтение каких-то диких псалмов. Время от времени он начинал сомневаться: «Все это реальность или нет? Сплю я или продолжаю дремать, как только что в самолете?» В его сознании рождался монолог, у которого уже не было иных слушателей, теперь был только один слушатель, один свидетель, один собеседник — он сам.

…Мне снится, что я не лечу, а падаю в какой-то колодец. Так приходит сон. Мне не снится, что я лечу, но моя память полна лиц. Все они — лица молодых женщин, которых я, думая, что их люблю, преследовал, ласкал, вновь находил и терял и которые возвращаются ко мне одновременно, смеющиеся, загадочные, безразличные… в основном красивые. Быть красивым — это прежде всего, как говорят, иметь здоровье. Как говорила та старуха, которая жила на холме и наливала нам по стакану молока всякий раз, когда мы с Гретой ходили ее навещать. Моя память полна всех этих присутствий, и, возможно, они с самого начала были всего лишь одним-единственным присутствием. Одна из них мне говорила: «Положи руку сюда, поласкай меня». И у меня было такое впечатление, что я дотянулся до какого-то маленького, пугливого, зябкого зверька с легким руном, который извивается у меня под пальцами. А потом я бежал мыть руки и обливаться одеколоном. Каким бываешь глупым в этом возрасте! Она или не она была первой? Уже не помню. Появляется то одна, то другая, и они выкрикивают мне свое имя, как те птицы над волной, вытягивающие шеи к берегу. Имя, которое не дает расслышать ветер и которое остается лишь криком среди других криков. Однако случается, что какому-нибудь воспоминанию удается преодолеть состоящую из пены преграду, с помощью которой настоящее защищается от прошлого, и задержаться здесь на некоторое время, танцуя у меня перед глазами, как пробки на воде. Кто она была, та, которая однажды, поцеловав меня и поблуждав руками по моему телу, шепнула мне на ухо то жестокое предупреждение: «Я не затаила ни одного шипа, у меня не припасено ни одного оскорбительного слова, я такая же, как и все, но лучше меня своим врагом не делать»?.. Есть такие, которые оживают благодаря тому, что они говорят или делают. Исповеди робких. Чувственность стыдливых. А эти вот жалуются на мужчин вообще… А вон та — это Меропа, с которой я встречался по воскресеньям в Кони-Айленд, перед тем как вернуться в Chess Club и разносить там вечером hot dog. Меропа, такая хрупкая и такая патетичная, так потихоньку выплевывавшая свои легкие, что я даже не замечал, что она умирает. Я ведь всегда терпеть не мог, чтобы кто-то был болен и говорил бы о своей болезни. А Меропа предпочитала рассказывать мне свою историю. Она хотела стать монахиней в Сванскоте, кажется в монастыре «Регина коэли». Если бы она там осталась, то конечно бы умерла, но возможно стала бы святой. И все это происходило тогда, когда я едва мог мечтать о том, что когда-нибудь познакомлюсь с Дорией, которую я каждый вечер видел отплясывающей на сцене в чем мать родила. Я тебя любил, Дория. Я тебя все еще люблю. Славная девчонка! Вот что мне хочется сказать. Славная девчонка!

Слова опять куда-то пропадают, и у него появляется то самое паническое ощущение, которое он испытал там, в подземелье, когда счел себя пленником и когда ему стало казаться, что свод опускается, что вот-вот ему не хватит воздуха.

Потом его навещает еще одно лицо. «А эта вот, она-то еще откуда? Из Мюнхена, из Страсбурга?.. И вдруг целый пучок света вокруг имени, возникшего у него в голове. «Дама с вуалеткой!» Может быть, по аналогии с каким-нибудь полотном?.. Только вот какого художника?.. Не имеет значения. И он видит ее еще раз, так, как будто снова ее встретил в одном из салонов отеля… «Дама с вуалеткой!»

…В конце концов это сходство стало для нее таким органичным, что она отбросила все, что в ее манере краситься, в походке, в стремлении показывать себя только в профиль освещенной рассеянным светом, с обрамленным платком или мантильей лицом могло бы его нарушить. От нее шло какое-то золотистое, бархатистое излучение, какая-то нематериальная нежность. Что-то такое, что невозможно разбить, что не потерпело бы никакой ретуши — настолько видимость казалась соответствующей определенному стереотипу, который отвергает и случайность, и ход времени. Еще немного, и она бы ее заключила, эту внешность, — вопреки всем законам моды — в газовую ткань, в тюль с мушками, более того, заключила бы эту милую иллюзию, которая уничтожала вокруг нее любую иную реальность, в какую-нибудь пластмассу, в синтетический пузырь, в стеклянный шар, чтобы защитить ее от загрязнения и непогоды…»

В свою очередь, исчез и этот образ, последний. «Но почему именно этот?..» Время перестало существовать. Он присутствовал при каком-то цветовом скольжении временной реальности, которое уничтожало все начала и концы, перемешивало то, чего еще не было, с тем, что представало безвозвратно ушедшим.

Он вдруг почувствовал боль, настолько сильную, что казалось — его пронзило что-то вроде лазерного луча. Потом боль прошла. Вернется или нет?

У него в запасе оставалось еще достаточно слов, чтобы заполнить ожидание. И теперь он пытался за них уцепиться. Они вибрировали в нем, как псалом, произносимый губами, которым не хватает дыхания.

«…Одна из моих составляющих сейчас меня предает. Я вижу, как разделяюсь на части. Я уже не могу сохранять мир между своими различными группировками. Я больше не контролирую свои различные течения. Меня куда-то уносит, и я уже не в состоянии добраться до берега. Я действительно отстал от жизни, оказался главой государства, неспособным смирить смуту в той клеточной республике, физическим выражением которой я являюсь и которая составляет мое государство. Меня мучает страх оказаться в темнице, он давит мне на грудь, давит на солнечное сплетение. Уже нет спасения от боли: она пронзает мне плечо и в то же время убеждает меня, что я все еще существую, выстраивает вокруг себя реальный мир, который я уже было начал забывать, придает мне желание продолжать борьбу…»

Чья-то рука подталкивала его наружу, и когда он вышел из шатра и сделал несколько шагов, то увидел, что вокруг нет ничего, кроме света. На своих колах сидели три больших королевских сокола, внешний вид которых был настолько совершенен, что в течение какого-то мгновения он спрашивал себя, не претерпели ли внезапную метаморфозу те молодые люди, которые его сопровождали, и не их ли он сейчас видит перед собой сидящими на своих шестах с надетыми на голову кожаными колпачками, к верхней части которых прикреплены маленькие султанчики.

Он знал, что теперь все пойдет очень быстро. Слуга приблизился к одному из соколов и снял с него капюшон. Птица, выйдя внезапно из своей ночи, сделала жест, который в подобной ситуации сделало бы любое существо: несмотря на свое нетерпение, она задержалась, протирая глаза сочленением крыла. Потом слуга, протянув в сторону сокола руку и назвав его по имени, очень вежливо попросил, чтобы тот сел к нему на перчатку. И подготовительный ритуал закончился жестом слуги, бросающего птицу, как мяч, в необъятную свободу пространства.

В течение какого-то времени не было видно ничего другого, кроме птицы, набирающей высоту и обозревающей округу. Пролетело несколько синиц, но охотник пренебрег этой примитивной добычей. Внезапно Арам оказался увлеченным вслед за дрессировщиком, а тот принялся кричать, вроде бы показывая приблизившемуся к земле соколу на куропатку, которая только что взлетела вверх, не замечая угрозы. Сначала сокол как будто послушался этого приказа и голоса собственного инстинкта: сделал скачок прямо наперерез куропатке. Потом он стал описывать большие круги вместо того, чтобы поднырнуть под птицу, взгоняя ее, а потом ударить, ломая у жертвы ритм полета.

Соколятник продолжал подзадоривать снизу, призывая его завершить преследование. Однако птица набрала полную высоту, отказываясь нападать и продолжая «снимать пену», то есть летать под куропаткой, не хватая ее. И поднимаясь, все время поднимаясь, сокол занял место солнца. Не реагируя ни на какие призывы.

Раб, устав призывать своего воспитанника, с раздувшимися от крика шейными венами, упал лицом вниз и стал колотить землю руками.

Вдруг он снял перчатку и отбросил ее далеко от себя, признавая таким образом свое поражение и то, что охота не состоялась.

Поднялась сильная суматоха, но Арам продолжал следить за полетом, хотя услышал голос — может быть, Халеда, — утверждающий, что сокол уже невидим. И тот же голос заявил, что, когда сокол отказывается брать свою добычу, лучше ему предоставить свободу, поскольку это является признаком того, что он уже не принадлежит земле, что он вновь обрел дороги пространства.

Арам был уверен, что эта сцена была чем-то вроде завершающего эпизода другой виденной им сцены. Он опять увидел Орландо, который держал нить бумажного змея, подталкиваемого потоками воздуха, поднимавшимися от озера к внезапно освободившемуся от тумана небу. И у него было впечатление, что это он сам теперь безостановочно поднимается вверх вдоль нити.

Около него кто-то повторил: «В иные моменты бывает, что их уже невозможно заставить вернуться. Приходится терять птицу, которая не хочет брать добычи».

Потом исчез и этот голос, и вокруг него воцарилась первозданная тишина. Он испытывал нечто необъяснимое: у него было впечатление, что он лежит на земле, на камнях, запрокинувшись навзничь, продолжая следить за видимым ему одному полетом. Кругом суетились люди, и иногда он различал какое-нибудь лицо, видел, как шевелятся губы, но это его не касалось. Он тоже отказался взять добычу и отпустил ее летать вдали от себя. Значит, надо лететь ввысь.

Он услышал как бы шелест ветра по камням, и это было как сон. Сон, в котором летаешь. Очень высоко. Не видя никаких картин. Время больше не существовало. Было только это скольжение в пространстве. По упругости своих крыльев он понял, что он и есть эта птица и что его уносят потоки воздуха. А внизу не было уже больше ничего, даже его тени. И он понял, что рука, которая сорвала с него его маску, подбросила его к солнцу.


  1. Ансамбль камбоджийских храмов. В Каире имитация главного храма.

  2. Эхнатон, буквально «угодный Атону» — имя, принятое египетским фараоном Аменхотепом IV, правившим в 1419–1400 гг. до н. э. и в русле религиозных реформ учредившим культ бога Атона.

  3. Господин (турецк.).

  4. Сказочная линия горизонта (англ.).

  5. Ночной сторож (исп.).

  6. Торговый центр (англ.).

  7. Подполье (англ.).

  8. Планировка (англ.).

  9. Ночные клубы (англ.).

  10. Ночной Каир (англ.).

  11. Книжный магазин (англ.).

  12. Южная глубинка (англ.).

  13. Заменитель, эрзац (нем.).

  14. Рикша (англ.).

  15. Клуб сокольничих (англ.).

  16. Клуб старинной соколиной охоты (англ.).

  17. Коктейль из вермута с джином (англ.).

  18. Десерт (англ., нем.).

  19. Покури-ка ты лучше травку (англ.).

  20. Долорес, я тебя люблю (исп.).

  21. Дэвид Келли — извращенный тип (англ.).

  22. Время, ритм, темп (итал.).

  23. Быстрее (итал.).

  24. Медленнее (итал.).

  25. Четки (араб.).

  26. Шнур, часть головного убора бедуина (араб.).

  27. Примадонна, знаменитая певица (итал.).

  28. Интервью (англ.).

  29. Люблю (англ.).