32886.fb2 Тени под мостами (Рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Тени под мостами (Рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

И постепенно это прислушивание и сдерживание как бы вытеснили из его головы все остальное. Не было в нем никаких мыслей об удачах и провалах, о том, что сделал и что не успел, даже о том, а что может быть потом, ну в смысле - после всего, а только о боли и перебоях. Мешали даже визиты родных и друзей - он вот насчитал тридцать шесть перебоев за минуту, а они говорят, говорят, улыбаются, гладят по щекам, так и сбиться недолго... Так и есть сбился! Сколько же за эту-то минуту

было - тридцать пять (меньше!) или тридцать семь (больше!), - лучше ему или хуже?

Он смотрел на шевелящиеся губы жены, а сам каким-то странным зигзагом зрения видел сквозь ее рот и белую стену палаты позади монитор, который за этой самой стеной показывает дежурной сестре его пульс - беспорядочный набор зубчиков, периодически прерываемый ровными участками без каких бы то ни было признаков жизни - его жизни! - и когда такой ровный участок длится дольше какого-то назначенного специалистами периода времени, то над его головой начинает моргать лампочка, а над сестринским столом раздается звонок, и другие сестры бегут к нему со шприцами и капельницами. Разве поймешь тут, о чем губы шевелятся... А она, похоже, и правда, волнуется... Раньше бы, а то как зубов не стало, тут и орехи принесли... "Что с тобой, дорогой? Ты что, меня совсем не слушаешь?" - "Да нет, слушаю... Так, на минутку о своем задумался..."

И ведь не объяснишь никому... Один в деле, один и в извороте... Он прислушивался к шевелению смерти внутри себя, как беременная женщина прислушивается к шевелению жизни, и постепенно все больше привыкал к мысли о том, что вот оно и все... И периоды глубокого и вязкого серого тумана перед глазами пугали все меньше и меньше... И даже становилось не таким уж и важным, а что, собственно, увидит он, когда этот туман в очередной раз рассеется - знакомую до каждой трещинки на стене палату или новый туман, уже не серый, а черный, и не на время, а навсегда...

Пальцы его левой руки, плотно прижатые к жилкам на запястье правой, отчетливо чувствовали, как все длиннее становятся паузы между ударами пульса, и его уставшее сознание уже даже и не хотело, чтобы этот ненадежный ритм вернулся к тому, что и он сам, и его доктор называли нормальным, скорее, оно с некоторым даже отчаянным нетерпением ждало, когда пауза после какого-то очередного удара затянется настолько, что он сможет наконец перестать волноваться по поводу того, когда же все-таки придет следущий удар... Долго ждать не пришлось...

Марк Аврелий

Среди сражений и веселий

Чего душа его взалкала?

Нет, не Траян, не Каракалла,

Мне по сердцу старик Аврелий.

Автор

В тот год я впервые стал бояться смерти.

В Москве была зима. Мороз зверский. А только вчера была оттепель, да еще со снегом. Я еду по набережной Москвы-реки в такси - холодно было восьмого автобуса ждать, да и опаздывал слегка - и смотрю по сторонам. Встали у светофора за автобусом. Зеленый. Трогаемся. Из выхлопной трубы автобуса вырываются такие клубы дыма, что только Хоттабыча не хватает. Проезжаем мимо места, где в реку сбрасывают вчерашний грязный снег. Груженые самосвалы тяжело въезжают на парапет и пятятся к воде, осторожно пробуя колесами, далеко ли осталось до края. Другие, уже сбросившие снег в коричневую зимнюю воду, неуклюже спрыгивают обратно на мостовую. Нам скоро сворачивать. Зря только таксист так разогнался. Я ведь тоже шоферю, а он пацан еще, не соображает, что под снегом-то лед вчерашний, как тормозить будет. И светофор уже на желтом, по тормозам... волочит, в лед попали, а со светофора уже автобус выруливает, не успеем, чего уж гудеть, поздно, бабах...

Знаете, обошлось, то есть ушибся я, конечно, прилично, кровь из носу закапала, а таксист вообще физию крепко о руль расквасил, это кроме машины, разумеется. Врача даже вызывали. Гаишник уйти не давал, пока всего не общупали, да еще "скорой" дожидались. Продрог весь на морозе-то, да со страха мокрый, так что больше простуды боялся, чем перелома или там сотрясения. Но обошлось. По крайней мере так сначала показалось и еще пару дней казалось, когда всем желающим со смехом о своем приключении рассказывал. Но только казалось. И в эту зиму я впервые начал бояться смерти.

Нельзя сказать, что я раньше о ней не думал - думал, конечно, и читал, что на этот предмет большие люди вещали, и даже, надеюсь, умом понимал, что к чему, то есть в теории все мог объяснить и по полочкам разложить, но тут прямо внутри, в сердце что-то сделалось.

Стукнуло меня, как сейчас помню, дня через три после аварии, вечером, перед сном, когда я зашел в столовую глянуть на книги. Приятно вот так взглядом корешки поласкать - прочитанное вспомнить, посетовать про себя, что непрочитанного больно много скопилось, или просто на новую покупку еще раз полюбоваться, я ведь книжник, у меня хороших книг много: и Сабашниковы, и "Академия", и с гравюрами, и еще много разного, кто понимает, конечно. Жена бывшая порой даже злилась, что первый человек в доме - библиотека. Ну да не в этом дело. А дело в том, что вот в эту самую минутку, когда я только начал спускать глаза с верхней полки, меня вдруг от плеч до пяток передернуло и в груди опустело - вот, думаю, тогда бы автобусу на пару секунд пораньше с перекрестка выехать - и все книжки бы тут так и стояли, но я бы на них уже не поглядел. Прямо дыхание встало, и такой ужас охватил, что я, помнится, подпрыгнул даже, чтобы страх этот как-нибудь с себя сбросить и сердце заставить понормальнее забиться. Все остальные минусы небытия пришли мне в голову несколько позже, а этот первым меня ударил. И с этого пошло. Сначала, просто дурь какая-то - перестал книги покупать, даже заходить в букинистические перестал. А что толку: ну, знают меня там - уже лет пятнадцать хожу по два раза в неделю, ну, отложат что-нибудь, ну, покажут, ну, возьмешь в руки, полистаешь, а в голове так и постукивает: "Помрешь, и все... помрешь, и все... помрешь, и все..." Какая уж тут покупка, разве чтоб этот томик дома меня пережил, пусть уж тут лежит, какая разница. Так пару недель потомился да и перестал ходить, хотя дома по вечерам все равно иногда у полок терся, это уж рефлекс выработался.

Дальше - хуже: в газетах начал на последней полосе некрологи искатъ. Кто, когда, да в каком возрасте, а про себя статистику веду - все народ постарше, разве только изредка мелькнет кто-нибудь к моим годам поближе. Понимаю при этом, что в газетах людей известных и с положением пропечатывают, и, чтобы этого достичь, возраст нужен, так что молодежь все больше, так сказать, за рамкой остается, а все утешение. Потом на кладбища потянуло, и ведь стал, дурак, ходить. И хожу, хожу по тропинкам в ладонь шириной между сугробами и, как арифмометр, только и делаю, что на каждом камне или кресте левый год из правого вычитаю - кому сколько отпущено, - как будто это мой век изменит.

Старики начали меня раздражать: тоже суетятся, чего-то делают, чем-то интересуются, книжки, в конце концов, покупают, а мне так и хочется заорать: "Черт побери, да вам жить-то всего ничего осталось, да плюньте на все и думайте, думайте, думайте, как это, когда вас нету". Так что старался на них и не смотреть.

И такое порой накатывало - ну просто ни с того ни с сего, - хоть вой. И, не понимая, какое слово или предмет вновь навели меня на мысль о смерти, я застывал где попало в какой-то странной тоске. Как это там: "нестерпимая тоска разъединенья" - прямо про меня сказано. Сначала казалось, что если зашевелиться, закурить, взять книжку или просто перейти в другую комнату, то все сразу станет на свои места и пройдет это невозможное ощущение внутри. Но можно было вставать, курить, читать, ходить из комнаты в комнату и вообще делать что угодно обычное или необычное, но оно не проходило.

Хуже всего становилось по вечерам. Заснуть, даже если все было в порядке, было невозможно. Как только я закрывал глаза и хоть чуть-чуть начинал дремать, что-то внутри меня обрывалось, сердце замолкало, холодный пот ужаса прилеплял мою спину к простыне, и я дико вздрагивал и вскакивал с подушки, изо всех сил тараща глаза в сторону серого, с отблесками ночных огней оконного стекла, которое должно было подтвердить, что мое существование в реальном мире еще продолжается. Наверное, мой неразбирающийся и перепуганный мозг перестал различать засыпание и умирание и начал бояться сна, путая его со смертью. Для него бодрствовать означало жить, и он стремился бодрствовать. Но спать было надо, и я долго уговаривал себя, поглаживая себе лицо или руку, чтобы как-то отвлечь свое внимание от неясного ужаса на конкретные осязательные ощущения. К утру, наглотавшись снотворного, я кое-как пробирался в сон.

В общем, ясно, что дела мои были не из лучших. Я ходил к врачам, которые говорили что-то о переутомлении, хотя работал я не в пример меньше, чем за пару месяцев до этого, и прописывали мне что-то успокаивающее, которое меня вовсе не успокаивало. Мне даже начало казаться, что еще задолго до смерти я свихнусь, так моему сознанию было жутко ждать будущего небытия, и я стал понимать, что правду говорят: и с собой можно покончить просто от страха смерти.

Но тут произошло одно событие. Может быть, дело и не в нем, может быть, просто оно совпало по времени с улучшением моего состояния, которое случилось бы так или иначе, но для меня они - я имею в виду событие и улучшение - оказались связанными навсегда. Так вот, по тому времени я уже долго разыскивал отсутствовавшее в моей библиотеке сабашниковское издание Марка Аврелия: этот император-стоик всегда привлекал меня, а о необыкновенных достоинствах его не доставаемой по тем временам книги так много писалось, что у меня еще до всех моих неприятностей стало идеей фикс книгу эту достать и прочитать. И хоть какое-то время я думал, что мне уже совсем не до книг, но оказалось, что тут я несколько ошибался, поскольку, когда полузнакомый голос часов в одиннадцать вечера по телефону ворвался в мое нервное ожидание пугающего отхода ко сну и заговорил что-то о Сабашниковых, Марке Аврелии и деньгах, которые из уважения ко мне он соглашался взять не по максимуму, давно сидевшее во мне желание слегка ожило, и за книжкой я на следующий день все же поехал, хотя и удивлялся сам себе, поджидая поставщика в спешащей толпе на переполненной в послерабочие часы "Смоленской". После встречи и краткого, да к тому же с моей стороны почти безразличного, больше для порядка, чтобы не разочаровывать заранее приготовившего все нужные аргументы продавца, торга я понес книгу домой и, забравшись в постель, ведомый инстинктом, который казался мне уже почти забытым, отвернул влево серую плотную обложку с митрохинской маркой.

"Деду Веру я обязан... родителю... матери... прадеду... еще кому-то..." - черт, сколько же у него было родичей и наставников, просто повезло или наоборот - житья не давали, а он по римской вежливости каждого помянул. Ну ладно, это что-то вроде введения. А дальше мне попало на глаза вот это: "Как быстро все исчезает: самыя тела в мире, память о них в вечности!.. Что такое смерть? Если взять ее самое по себе и отвлечься от всего, что вымышлено по ее поводу, то тотчас же убедишься, что она не что иное, как действие природы. Бояться же действия природы - ребячество; смерть же не только действие природы, но и действие, полезное ей".

Когда-то давно я прочитал стихи одного поэта, забыл уже, чьи, хорошие стихи, точнее, я не сами стихи помню, а какое-то ощущение их верности первая строчка особенно хорошая и неожиданная была: "Книги помогают нам не часто". По-моему, это говорилось в том смысле, что бывают в жизни какие-то события или ситуации, когда писаное слово, каким бы умным и верным оно ни было, не умерит нашей боли и не подскажет нам правильного выбора, что-то в этом роде. Верно, конечно, а то все мы привыкли толка в книгах искать по-годуновски - опыт быстротекущей жизни чужим умом наживать, но, по-видимому, пусть редко, но случается и иначе - вроде не по книжной части твоя беда, а чужое слово, да еще, скорее всего, и по совершенно другому поводу сказанное, черт знает из чего тебя вытаскивает. Исключение, конечно, подтверждает правило, но это исключение меня здорово выручило.

Странное совпадение - найти в первой же взятой за долгое время книге рассуждения именно о том, что меня в тот момент больше всего мучало, - так поразило меня, что я перечитал эти слова несколько раз. Конечно, рассуждал император не бог весть как строго: что значит "бояться смерти - ребячество"? Мало ли чего бояться ребячество, а люди боятся. Даже в наши дни вполне грамотные женщины в грозу облик теряют, и, наверное, подобных примеров он и вокруг себя мог набрать без числа, хотя все это явления природы, с нашей точки зрения куда менее опасные, чем смерть. Для кого же его слова годятся? Видно, либо он сам себя утешал, либо, уж если действительно стоицизмом до мозга костей пропитался, то относил свои слова к какому-то идеальному собеседнику, который и в явлениях природы хорошо разбирается, и от себя самого абстрагироваться умеет, когда эти явления обсуждает. А потом, что значит "смерть - полезное действие"? Это, может, его смерть - полезное действие, а моя? Хотя, честно говоря, от него в историческом плане пользы не в пример больше было, но тогда вообще к индивидуальной жизни поспокойнее относились. По-видимому, он имел в виду, что смерть необходима для обновления, но это ведь не значит, что, когда бы она ни произошла, она все равно благо. А если ребенок умирает, то как - его ведь обновлять еще рано? Или кто-нибудь вроде меня - ему бы, как в анекдоте, еще жить да жить, а тут вот тебе, явление природы. Интересно, а сколько ему лет было, когда он это писал? Правда, тогда взрослели пораньше, но в консулы-то все равно с сорока допускали или где-то около. Легко говорить...

И тут я поймал себя на мысли о том, что, занявшись беседой с Аврелием, я как-то, пусть даже на минутку, перестал сосредоточиваться на своих собственных прислушиваниях к тому, что делается у меня внутри. И странное дело, это показалось мне настолько естественным, что я не поторопился - или кто-то другой внутри меня не стал этого делать - вернуться к ним обратно, а наоборот, с постепенно разгорающимся интересом начал искать, что там еще сообразил на этот счет давно ушедший в небытие римлянин, память о делах которого, несмотря на его пессимистические пророчества, в вечности все-таки не угасла, если, конечно, мы можем считать разделяющие нас два жалких тысячелетия вечностью.

"...если бы даже была обеспечена кому-нибудь более долгая жизнь, все же остается неизвестным, будет ли по-прежнему достаточна сила его мысли для понимания наличных обстоятельств и для постижения, осваивающего с делами божескими и человеческими".

Это правильно! Я вспомнил свой давнишний и тогда прошедший бесследно, с чисто академическим интересом, разговор с одним приятелем, как и я, любителем книг и словесности - помнится, мы обсуждали с ним жизни двух наших поэтов, Веневитинова и Батюшкова, и так и не смогли решить для себя, что же все-таки лучше для человека, а тем более человека творческого: прожить мало, но с той удивительной насыщенностью, и внешней и внутренней, с какой прошли два недолгих десятилетия "дивного юноши" Веневитинова, или существовать много дольше, но заплатить за эту длительность тем, что почти те же два десятилетия придется провести в состоянии не то что не пригодном для жизни творческой, но и вообще практически не отличающемся от растительного, подобно тому, как провел их бедный безумец Батюшков. Какие там божеские или человеческие дела - не то что их понимания, даже памяти о вчерашнем дне не может удержать голова, лишенная силы мысли. Почти по-тютчевскому: "...но для души еще страшней следить, как умирают в ней все лучшие воспоминания" или что-то близкое. Верно, император. Кто знает, может, я от этой своей нервотрепки до такого изумления докачусь, что и рад буду помереть, да ума даже на это не останется. А тогда разумно ли сейчас, пока я еще могу это делать, перестать думать, работать, читать, говорить с друзьями, встречаться с девушками, покупать книжки и бог весть что еще, заменив все это бесконечными пережевываниями одной и той же мысли - как будет, когда меня не будет? Да вот так и будет. А то получается, что я еще есть, а вроде бы меня и нет - друзья уже не звонят: все равно только огрызаюсь да отнекиваюсь; девушки разлетелись, немало и других найдут, повеселее; на работе начальство как будто не замечает, а еще вчера "талантливым" был; все - нет меня, как не было...

И бедная голова моя, отвыкшая за последние недели от мало-мальски абст-рактных рассуждений, все тяжелела и тяжелела, переполненная навеянными императором соображениями, и впервые за последнее время я уснул без страха и без пробуждений, вытянувшись под одеялом и бережно придерживая на груди заложенный пальцем том.

"Свет лампы ярок и не теряет своего блеска, пока не будет погашен. А истина, справедливость и благоразумие в тебе должны угаснуть до твоей смерти?"

И, наткнувшись следующим вечером на эти слова, я понял, что, не отдавая себе самому отчета, именно с ними или им подобными я ждал встречи все до необыкновенности спокойно прошедшие последние двадцать четыре часа. Ну, не знаю, как там насчет истины и справедливости - не тот мой ранг, чтобы мое правильное или неправильное их понимание оставило сколь-нибудь заметный след в чей-то жизни, но уж благоразумие-то я имею право сохранять! А где же было оно все эти долгие недели? Как мог я не растолковать себе самому, что между полусостоявшейся аварией и моим исчезновением навеки может лежать дистанция сколь угодно огромного размера, и бежать ее, не замечая того, что творится вокруг, и думая не о победе, а только о слове "финиш", это еще хуже, чем вообще не выходить на старт, да простится мне спортивная терминология. Как будто я не знал раньше, что нет бессмертия, да и то, что называют "жизнью вечной", тоже в высшей степени проблематично, хотя, конечно, легче представить себе переживание некой неопределенной субстанции, чем всего нашего переполненного материей тела. Что же такое творилось со мной? Из какой глубины вылез этот страх, перекроивший мое нормальное бытие в какие-то считанные минуты? Да и был ли он действительно или, может быть, это были просто неясные мне по моей медицинской безграмотности, но вполне нормальные проявления какого-то наконец прошедшего сотрясения мозга, в спешке и на холоду не установленного разочарованным врачом "скорой", ожидавшим по вызову ГАИ увидеть гору трупов, а встретившим только пару молодцов с битыми носами? Но ведь оно прошло, прошло, прошло. И в этот вечер я не стал ронять книжку на одеяло, а аккуратно положил ее на тумбочку, заложил кусочком газеты читаемую страницу и спокойно уснул. На этом и закончились все мои беды. Правда, просто?

"Лишь одно действительно ценно: прожить жизнь, блюдя истину и справедливость и сохраняя благожелательность по отношению к людям..."

Спасибо, император. Я постараюсь. Во всяком случае, я живу, покупаю книги, встречаю друзей, уступаю место старикам в автобусе; стараюсь, по крайней мере для себя, определить то, что я могу считать истиной, хотя, честно говоря, я пока не уверен, что всегда смогу ее блюсти - жизнь меняется, может, ты бы и сам был менее строг в наши дни; от людей я впрямь жду в основном хорошего, во всяком случае, пока они сами не докажут мне, что в том или ином конкретном случае я жду понапрасну, ну и вообще... Пусть не все твои советы мне по росту, мне кажется все-таки, что кое в чем я тебя понимаю, и, доведись нам встретиться, если, конечно, твои преторианцы допустили бы меня в твою комнату для занятий, мы бы нашли о чем поговорить. И когда мне попадается на глаза твоя знаменитая статуя с Капитолия, мне кажется, что это именно мне ты машешь бронзовой рукой: "Ничего, парень, все будет нормально..."

Подъезд

Казалось бы, давно пора ко всем этим стритам приглядеться: что попишешь - кто-то мечтает денег поднабрать в турпоездку или в отпуск выбраться, на каком-нибудь Кипре поглядеть, как там эти самые забугорные поживают, а ему даже людям сказать неудобно, что, если мотаешься по десять раз в год с фирмы на фирму на переговоры эти бесконечные, так лучше, как на даче в Отрадном недельку с женой да детьми посидеть, и не выдумать ничего! И правда, попробуй скажи такое - тут же объявят, что зажрался вконец, и все тут... Но если по-честному, так на города разные он по самую завязку нагляделся. Так что они даже все спутались у него в голове и превратились в один большой город, постоянно перебирающийся с ним с места на место - тут бар, тут музей, тут трикотаж (все равно зайти в него придется - заказы в бумажнике, потому как цены не в пример ниже московских), тут опять бар, а там опять магазин в три этажа с двигающимися манекенами на витринах, а вот тут контора, и снова контора, кинотеатр, рекламный щит, опять магазин теперь уже на двадцать метров вперед и на пять вверх все техникой заставлено (тоже всегда заходить приходится - у детей эти цацки прямо в руках горят), словом, везде одно и то же, только что языки различаются, да и то на магазинах и рекламах одно и то же по всему миру написано, так нет ведь - все равно идешь и на стекла да на двери глазеешь, как в первый раз попал. Родимые, так сказать, пятна социализма в кожу въелись...

Вот и сейчас, только приехав в этот, такой не отличимый от других, но все-таки новый для него город на очередные переговоры, сулившие вроде бы возможность сварганить заказ подешевле, чем в том городе, откуда он сюда попал, и направляясь тропить такую однообразную на ближайшие десять дней дорогу от вполне приличной гостиницы, куда вселила его фирма, до другой такой же и тоже вполне приличной гостиницы, где та же фирма снимала для своего местного представительства целый этаж и где предстоящие переговоры и предполагались (как будто трудно было и его там же поселить - с этажа на этаж подняться или спуститься; он бы дальше ближайшей торговой улицы и не высовывался бы, а для сна каждый день по лишнему бы часочку урвал, хотя эти "часочки" при его постоянном и изматывающем чуть не до столбняка недосыпе никогда лишними не бывают, их-то как раз вечно и не хватает, но, может, хозяева это и специально сделали, черт их разберет!), он не мог удержать себя от ритмичного, под каждый шаг, верчения головой в непонятном желании рассмотреть, какие такие особенные бары, магазины и кинотеатры расставило ему на дороге новое местечко. Долго любоваться, правда, не пришлось - следуя ему одному понятным отметкам, сделанным под телефонный голос незнакомого пока клерка на городской карте (от машины он отказался, сказав, что любит перед беседой пройтись, мозги проветрить, что, впрочем, было чистой правдой), он убедился, что дорога хотя и пролегала по кварталам самым что ни на есть центральным, но проходила от развлекательных мест чуть в стороне там на квартал, тут на два, - так что магазины с барами, еле начавшись, круто забрали куда-то влево, а он оказался неторопливо идущим по пустынным почти тротуарам вдоль явно жилых особняков весьма богатого и, можно даже сказать, изысканного вида. Лепнина девятнадцатого века сменялась красным кирпичом тридцатых годов, а двумя шагами дальше, сплетаясь друг с другом, лезли вверх элегантные конструкции из непрозрачного золотистого стекла и серого в крапинку бетона. Работавшие по этим улицам архитекторы были явно из лучших, так что друг друга эти разнообразные дома никак не портили, и смело можно было утверждать, что почитаемая застывшей музыкой архитектура взяла в этих местх аккорд весьма смелый, но, как это ни удивительно, вполне благозвучный.

Некую дополнительную однородность разномастным особнякам вдоль его пути придавали и явно нарочито похожие друг на друга бронзово-деревянно-стеклянные двери подъездов, перед которыми на тонких металлических ножках вытягивались несколько провисавшие складчатые брезентовые козырьки, и не отличимые в своей униформированной однородности фигуры дюжих швейцаров, маячившие где-то на полпути между пробивавшимся во входы дневным светом и не допускающим взглядов докучливых и любопытных прохожих в свою приватную глубину сумраком необъятных холлов.

Да, неплох домик... И этот ничего... Интересно, если настоящий дождь, то неужели эти козырьки от чего-то действительно спасают?.. Господи, ну и рожа за стеклом! Где это такую образину откопали? Его бы надо подальше от стекла

держать - людей поберечь... А этот-то, этот - золото, позументы, аксельбанты, что там еще бывает? - и все на одном, но выглядит как африканский президент... И

лицо - такое бы и хозяину иметь не стыдно, что ему, делать нечего, как охранником подрабатывать? А интересно, они что, в магазины сами за два квартала ходят, если какую мелочь надо? Или все тех же швейцаров посылают? Но это вряд ли... А я Юльку не могу в соседний дом за хлебом сгонять скандала на час... В общем, ничего - ходить здесь вполне приятно... Только вот этого бы салатового я бы перекрасил... Так, здесь нам за угол... Точно... Пришли.

Он, и правда, пришел, поднялся на положенный этаж, был встречен положенным образом, радостно кивнул знакомому торговому представителю из центрального правления фирмы - тот, как и обещал, сумел-таки вырваться: заказ-то не из маленьких, - занял положенное место за большим, темного дерева столом и до самого вечера, с двумя только короткими перерывами на ланч и кофе, прорабатывал вместе с целой командой фирмачей первые десять страниц предполагаемого контракта (так и рассчитывали: шесть дней по десять страниц - это и будет как раз шестьдесят, потом попадает воскресенье только отдыхать, и все тут, хватит и того, что субботу работать придется это уже будет семь, а еще пару дней на окончательную обкатку и подписание, как раз).

Обратно он шел уже вполне сформировавшимся из густого городского воздуха вечером и непроизвольно пытался совместить у себя в голове залитые электрическим светом всех возможных цветов и оттенков сооружения, горящая внутренность которых рвалась наружу под ноги, и взгляды тех самых прохожих, от которых стыдливо пряталась еще несколько часов назад и совершенно оттесняла в темноту, в ночь, в полное несуществование лепнинную, кирпичную или стекло-бетонную оболочку, с запомнившимися ему по утренней прогулке аристократическими хибарами, за надменной материальностью которых было, казалось бы, на веки вечные - а на самом деле только до электрического вечера! - спрятано их содержимое. Через несколько кварталов это даже превратилось в некую игру - проходя мимо очередного вывернутого наизнанку дома, он старался по памяти одеть его светящееся пространство в ограничивающую его от окружающего мира дневную оболочку и даже подставить на место подсвечиваемого изнутри силуэта с неразличимым снаружи лицом того именно швейцара, чья внешность вроде бы запомнилось ему в этом самом месте поутру. И хотя полной уверенности, что он расставил все кусочки разобранной наружной темнотой картинки точно по местам, не было - ну, хорошо, попробовать узнать дневной облик здания в мешанине глубоких теней и освещенных выступов было еще можно, например, потоптавшись минуту-другую на узеньком пространстве между символическим заборчиком из металлических колышков и все еще гудящей от машин мостовой, но уж развешивать страшноватые, добрые или надменные лица по торчащим в дверях силуэтам с мощными подложенными плечами он мог только на полный угад и без всяких шансов на проверку, - обратный путь он прошел с удовольствием и даже как-то весело. В общем, первый день удался вполне, и он уже не жалел о непредоставленном номере в непосредственной близости от фешенебельной залы для переговоров.

На следующий день, откушав поданного в номер завтрака - да, сервис, все-таки! - он заторопился в ставший на удивление быстро знакомым путь вдоль символических оград, разноцветных тентов и изысканных стен. Основная городская жнзнь металась где-то страшно далеко, квартала за два, а тут, в отсутствие одинаково по всему миру толкающихся утренних прохожих, он вновь мог коротать путь за разглядыванием всех этих фасонистых обиталищ, с неторопливостью гурмана выбирая самые интересные дома и ограды, чтобы полюбоваться на них подольше, и небрежно отметая глазом все более обычное, а потому и менее интересное. В нескольких местах он начинал наслаждаться воображаемым видом еще до того, как добирался до точки, с которой выплывала на первый план реальная картина: память первой встречи незаметно, но основательно уложила все, что требовалось хозяину, в положенные сундучки и теперь как-то сама по себе распаковывала их опять, чтобы и ему потрафить, и себя показать.

Притормозив на несколько секунд у трехэтажного темно-розового особняка с непропорционально широкими окнами по фасаду и с чуть различимыми под скрывающей прошлое краской остатками каких-то нелепых украшений, что струились между его окнами в былой жизни, он решительно устранил его из объектов для разглядывания, тем более что за зеленоватым стеклом входной двери маячила памятная по вчерашнему дню жуткая и даже как-то перекошенная физиономия швейцара. А вот через два дома он задержался подольше - здесь из острого угла темной черепичной крыши наземь выливались потоки стекла, разделяемые на тонкие полоски блестящими металлическими лезвиями и надменными благородно-серыми полотнищами каменного происхождения.

Прямо водопад зимним утром, подумал он и только теперь заметил за морозно расписанным и в то же время совершенно прозрачным стеклом подъезда другого давешнего швейцара - в золотых аксельбантах, - неодобрительно и, можно даже сказать, запретительно смотревшего на его взад-вперед шажки в непосредственной близости от вверенного швейцарскому попечению обиталища. Он смутился, споткнулся и зашагал прочь, левой лопаткой чувствуя пистолетный взгляд, посланный ему с сурового и холодного лица, поставленного на мощные плечи чуть не в двух метрах над землей.

"Вот черт, - бормотал он про себя, безо всякого уже удовольствия бросая короткие взгляды по сторонам, только чтобы не пропустить своего поворота, не влететь под красный свет и не столкнуться с прогуливающей коляску местной мамашей, - такую прогулку испортил своей рожей наглой. Что ему, жалко, что ли, было, если я пять минут на дом посмотрю?" К этому раздражению примешивалось еще какое-то непонятное ощущение, которое преследовало его целый день, никак не желая разрядиться отчетливой мыслью или возникшим перед умственным взором однозначно понятным изображением - нет, так, некое смущающее неудобство, как если у тебя в костюме легкая неполадка, а все на тебя только смотрят с почти неразличимой тенью насмешки в глазах или на губах, но ничего не говорят, а ты, до головокружения скашивая глаза на разные, почти недоступные взгляду точки своей фигуры, ничего криминального на них не обнаруживаешь, отчего вся ситуация становится еще более раздражающей. Даже на переговорах он, придя на них на несколько минут раньше намеченного, несколько раз ловил себя на том, что думает не о деле, а о сером водопаде из стекла, металла и камня, за переменчивой прозрачностью потоков которого было, должно быть и что-то еще, кроме здоровенного швейцара.

На обратном вечернем пути он твердо решил задержаться у недосмотренного подъезда на сколько ему захочется, наплевав на неодобрительное выражение наглой швейцарской рожи - тут, правда, ему стало несколько неудобно от собственных несправедливых мыслей: рожа была строгой и неодобрительной, может быть, даже надменной, но уж никак не наглой, - чтобы разобраться, чего такого в этом доме необычного и задевающего. Когда он уже подходил к выброшенному из намеченной к осмотру входной двери длинному желтому языку света и испытывал не совсем понятную себе самому сладкую охотничью дрожь, что вот сейчас - а что, собственно, сейчас? - он вдруг понял, что отличало этот подъезд от десятка других, в которые было заглянуто до и после: во всех тех, несмотря на то что при дневном свете непроглядываемое пространство внутренностей дома подходило довольно близко к входным дверям, ему всегда удавалось кое-как различить ограничивающие входной коридор светлую лестницу, уводящую гостя в верхние комнаты, или двойные двери в какой-нибудь предполагаемый за ними зал или, на худой конец, просто стену с какой-нибудь картиной на ней, а то и без всякой картины - в одном подъезде эту стену подпирала вполне различимая кадка с фикусом вроде того, что стоял у них в конторе на площадке третьего этажа, где курильщики вечно утыкивали мягкую черную землю бесчисленными окурками; но в этом - вот-вот, в этом самом, с красавцем швейцаром и иссеченным блестящими металлическими трубочками стеклом входной двери - ему не удалось увидеть ничего, кроме шевелящихся клубов серого, в тон фасаду, полумрака - да, да, он сейчас вспомнил, что эти клубы действительно почти шевелились, как он видел когда-то на концерте модной эстрадной дивы, появившейся на глаза трепетно ждавшей ее публики именно из таких расползающихся облаков, только что, кажется, белого цвета и за ними ничего не только не виделось, но даже и не чувствовалось: ни фикуса, ни стены, ни других дверей, ни, наконец, лестницы, словно бы он заглянул в живой еще кратер вулкана, какими кратеры эти так любят показывать во всяких разбойничьих фильмах, чтобы устроить на их краю какую-нибудь невероятную драку с раздражающим мельканием героев в этом самом медленном вулканическом дыму.

Он не успел еще толком удивиться необычности пришедших в его деловую голову сравнений, как обнаружил себя стоящим прямо перед притягивающим его подъездом и погружающим свой взволнованный взор в такую доступную теперь глубину начинавшегося от наружных дверей ярко освещенного коридора. Швейцара он поначалу даже и не заметил, занятый перебрасыванием своего взгляда от разбрызганно сверкавшего всеми своими кусочками переднего стекла к внушительным белым колоннам в нескольких метрах за дверью, - и глаз его скользнул по узорчато уложенным между входом и колоннами мраморным плитам пола с такой же легкостью, с которой, верно, поплыли бы по такому полу его ноги, если бы им, конечно, довелось ступить на него, потом дальше, к свисающим множеством каких-то хрусталинок, висюлек, металлических шариков и кусочков и всего такого прочего светильникам, что, как ключ из скалы, били из светло-коричневых стен почти сразу за колоннами, потом еще дальше - к непонятным выступам по обеим сторонам бесконечного коридора, прикрывавшим, должно быть, собой невероятных размеров кадки для деревьев, о чем свидетельствовали вперебой высовывающиеся из-за этих выступов на высоте человеческого роста - или даже повыше: снаружи ему трудно было определить лохматые зеленые полосы и листы чего-то живого, а потом к зеркалам, узнаваемым по повторяющимся в безразличной глубине посеребренного стекла уже пройденным взглядом колоннам, светильникам и зеленым лапам, а потом к...

Что там дальше, он разглядеть не сумел, поскольку прямо перед ним - по крайней мере так ему показалось - совершенно непонятным мгновенным образом из яркого света вылепилась знакомая темная глыба с отливающими золотом бутафорских нитей плечами и прямо-таки горящими охранительным ражем и потому только и различимыми на фоне бьющего из подъезда веселого мозаичного блеска глазами. И горение этих глаз было столь резко и недвусмысленно, что уже секунду спустя он ощутил себя смотрящим вдоль улицы и делающим очередной шаг вперед, мимо лужи, в пространство между двумя глубокими трещинами на асфальтовом теле тротуара. Дальнейшее его движение протекало вполне нормально и, можно даже сказать, гладко, хотя где-то внутри не вовсе довольный собой внутренний голос рассуждал на предмет того, что можно было бы и не бегать от всякого дворника, а если что, то кто бы мешал ему изъяснить на безукоризненном местном языке - тоже не лаптем щи хлебаем! свое невинное желание поглазеть на бесстыдно освещенное изнутри и такое шикарное чрево обиталища пусть и неизвестных ему лично, но, вполне вероятно, весьма достойных хозяев, которые наверняка не обиделись бы на него за такое незначительное любопытство, и уж тем более не след обижаться на это какому-то вполне незначительному - если и не по размерам, то уж, во всяком случае, по служебному положению - дворнику или швейцару, даже если плечи его и сгибаются под тяжестью положенных по его должности финтифлюшек, тем более что и смотрел-то он не откуда-нибудь исподтишка, а с открытого для любого желающего тротуара, вот так-то! - и интересно, что бы он на это ответил?

Но... что не сказано, то не сказано, и он все ближе подходил к своему отелю, постепенно успокаиваясь от пустяковых, в общем-то, переживаний, и только что-то совсем мелкое и незначительное, но опять никак не дававшее выразить себя через нечто понятное и очевидное, уже знакомым комариным писком зудело где-то под шляпой, не позволяя ему полностью переключиться на более приличествующие и ему самому и делу, по которому он тут оказался, размышления, пока, наконец, уже в номере, поужинав, чем отель послал, приняв душ с использованием всех поставленных ему в ванну мыл, шампуней и ароматических порошков и даже покрутившись некоторое недолгое время под предусмотрительно вделанной в потолок ванной синей загарной лампой, он вдруг не сообразил, что вся смущавшая его непонятность крылась в том самом подъезде, а точнее, в том самом ярко освещенном вечернем коридоре, где, подобно тому, как поутру его взгляд увяз по самые уши в непроглядной серой вате, закрывавшей и скрывавшей все, ввечеру тому же самому бедному взгляду, несмотря на полную теперь уже освещенность и, так сказать, вседозволенность в смысле заглядывания куда душе угодно, так и не удалось упереться ни во что в дальнем конце коридора, и дело даже не в том, что он просто не успел из-за этого неожиданно вынырнувшего из ниоткуда двухметрового идиота планомерно довести глаз до какой-нибудь стены, двери или лестницы, которыми любой мало-мальски уважающий себя коридор просто обязан заканчиваться, - нет! ощутить этот ограничительный объект он должен был даже при самом беглом осмотре - а ведь он провел осмотр даже более внимательный! - но в том-то и загвоздка, и теперь перед его умственным взором это проявилось совершенно отчетливо, что за ясно рассмотренными светильниками, колоннами и деревьями следовали столь же реальные и несомненные, но просто еще не расставленные его сознанием в верном порядке, хотя уже и оккупировавшие в его мозгу какие-нибудь там зрительные клеточки другие колонны, другие светильники, другие деревья, а в придачу, кажется, и слегка выступающие из стен зеркала, и некие высовывающие в видимое пространство коридора верхние, отстающие от стен, части своих роскошных рам картины, и даже вроде бы откуда-то сбоку вонзающиеся в желтый электрический воздух витые рога, прижизненному носителю которых недоставало длины чучельной шеи, чтобы высунуть из-за очередной колонны свою чучельную же голову на всеобщее обозрение; в общем, чего там только еще не было, но он так и не вспомнил ничего, что своей наглой перпендикулярностью перегородило бы бездонное сверкающее жерло подъезда.