32932.fb2 Теперь - безымянные... (Неудача) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

Теперь - безымянные... (Неудача) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

– Там вон гдей-то! – махнул солдат рукой в направлении, куда указывал и артиллерист, и, подхватившись, опять тем же своим чертометом, где по-собачьи, на четвереньках, где вприскочку, петляя, точно заяц, понесся, покатился в клубах пыли по полю и вмиг исчез.

Платонов отер с лица пилоткой пот, нахлобучил ее на голову и тоже покинул пушку, выполз из-за ее защитной брони и опять потянул линию.

Вот когда ему стало окончательно не по себе – до тошнотной слабости внизу живота. Все так же, стелясь по самой поверхности земли, сбривая стеблинки трав, то сплошняком, потоками, метельной порошей, то редея, неслись, мелькали по следу пуль, вдогон друг другу, перекрещиваясь под разными углами, белые фосфорические светляки. Но теперь почти все пули были разрывными. Пехота что-то предприняла, живая сила, люди стали для немцев основной целью, и пулеметы их сейчас работали на лентах, специально снаряженных для стрельбы по пехоте. Хватало тонкой былинки на пути, чтобы чуткий механизм пришел в действие, и пули взрывались со звонким хлопком, оглушительным, если это было близко, рассеивая мелкие осколки. У Платонова звенело в голове от их пронзительного треска и лопанья. Иногда совсем рядом взрывалась целая очередь, и Платонов невольно замирал, мгновение-другое не в силах разобрать, где раздался оглушивший его треск, – по соседству или внутри него самого. В эти секунды, когда он замирал, переставал двигать руками, ногами и лежал неподвижно, становилось еще страшнее – без движения он чувствовал себя просто мишенью, начинало казаться, что все пули направлены именно в него, ищут его, вот-вот какая-нибудь из них его найдет, ударит. Повернуть обратно, бросить катушку, телефон? Пусть потом призовут к ответу. Он скажет, что пройти было невозможно, и каждый, кто видел это поле, подтвердит, потому что это действительно так, просто чудо, что он еще жив, ползет, что ни одна пуля, ни один осколок из тысячи над ним пролетевших не зацепили его...

Если бы еще этот провод, который он тянет за собою, был на что-нибудь нужен! Но все уже не имело смысла, уже ничем нельзя было помочь делу, поправить его, обернуть в успех. Никакие усилия, подвиги, жертвы уже не могли ничего изменить – здесь, вблизи передовой, распластанный под ливнем разрывных пуль, Платонов видел это со всею отчетливостью, как самую бесспорную и горькую явь.

И все-таки, видя и сознавая это и думая об этом какими-то клочками мыслей, обрывочно, в перебивку скользившими в нем, он продолжал ползти навстречу пулям. Уже не отвага вела его, отваги в нем сохранилось так мало, что она не способна была им управлять, двигать, – вело другое, более серьезное, весомое. То, что удерживало на этом поле побоища и всех других, не позволяло покинуть свои места и повернуть вспять, обратиться в бегство ради спасения своих жизней. И не только удерживало, но и давало силы все еще бороться, мужественно принимать смерть и раны, снова и снова пытаться исполнить задачу, которая была назначена полкам, хотя полная безнадежность такой борьбы, увиденная и осознанная Платоновым только что, здесь, на этом поле под городом, была давно уже для всех ясна. Пусть не нужен его провод, – лихорадочно билось внутри Платонова вместе с гулом крови, громким стуком сердца, пусть напрасны усилия, пусть напрасны, ни для чего, продолжающиеся смерти и раны, пускай ничего не вышло из дела, потому что у кого-то оказались плохие головы, но он свое – маленькое, рядовое, что составляет его долг, его долю, его службу – отслужит полностью, до конца. Или сколько успеет, сколько ему будет отпущено. Хотя бы только затем, чтобы потом не за что было себя упрекнуть, чтобы совесть его и честь его воинская остались чисты, на какой бы строгий суд ни пришлось им предстать...

Не известно, как долго бы еще он полз и нашел бы он вообще командный центр батальона, если бы ему не попался старый кабель – он и привел Платонова в обширную воронку от полутонной авиабомбы, где находилось батальонное и полковое начальство с командиром полка. Это было уже его чуть ли не пятое место за время боя, самое близкое к переднему краю и самое опасное. Но зато оно вполне отвечало характеру командира и поэтому вполне его устраивало.

Добравшись наконец до укрытия, Платонов нырнул в него, как ныряют в воду, головою вниз, даже не успев ясно разглядеть, что у него перед глазами, и точно мешок свалился прямо в гущу находившихся в воронке людей.

Командир батальона только что ползал в одну из рот, пытался поднять ее и подойти с нею к больнице, но это не удалось, комбат получил ранение и вернулся. Он сидел, привалившись спиною к скосу воронки, упершись в землю для крепости руками и приподняв одну ногу, без сапога и портянки, до синеватости белую на фоне темно-коричневой глины. Галифе было распорото выше колена, боец-санитар с медицинской сумкой на боку наматывал на всю длину голени широкий бинт.

Даже не отдышавшись, Платонов накинулся на телефониста-сержанта: почему не восстановил линию? Ведь от воронки до обрыва ближе. Почему сидел, ждал, пока это сделают с полкового пункта?

Сержант виновато моргал глазами.

– Посылал, товарищ лейтенант, двоих посылал – не дошли и не вернулись. А больше телефонистов нет, видите – один остался, и связь у меня с ротами – как ее бросить?

На телефониста грешно было кричать – такой был он заморенный, так чувствовал свою вину, хотя, если взглянуть правильно, никакой вины за ним не существовало. От контузии у него подрагивала бровь и кривилась левая половина лица.

Командир полка, в солдатской поцарапанной каске, на которую он заменил свою фуражку, чтоб не выделяться, не привлекать немецких снайперов, стоял на приступке, специально для этого оттоптанной в скосе воронки, и глядел в сторону противника в бинокль. Прошло не так уж много часов, как Платонов видел полкового командира в последний раз, но он едва узнал его – настолько тот осунулся. Смуглое восточное лицо его потемнело еще больше, даже изменилось в своих чертах. Других тоже было нелегко узнать – так все переменились внешне, так были все грязны, закиданы землею, летевшей в воронку с каждым близким разрывом, измучены и подавлены – почти как те артиллеристы, на которых наткнулся Платонов.

Командир полка не выразил особой радости, когда Платонов доложил, что связь восстановлена и на проводе дивизионный КП. Напротив, в лице его промелькнуло что-то даже похожее на досаду, что эта связь есть и теперь он снова доступен Федянскому, у которого нет никаких средств, чтобы оказать ощутимую поддержку, который со своего далекого КП даже не может дать дельного совета, но зато, чтобы играть роль главного надо всеми лица, проявлять положенную командиру дивизии деятельность, станет теперь снова засыпать его ненужными, даже вредными для дела указаниями и неисполнимыми требованиями.

Федянский действительно начал что-то горячо, торопливо говорить. С телефонной трубкой возле уха, с мрачным, усталым лицом, командир полка глядел в поле на перебегающие в отдалении фигурки, и было видно, что он слушает Федянского только потому, что обязан выслушать.

– Хорошо... хорошо... Да, понял... понял... – без выражения произносил он время от времени, и было также видно, что он соглашается, чтобы лишь не вступать с Федянским в пререкания, но сам не собирается исполнять ни одного из его указаний.

Когда Федянский закончил, командир полка тем же своим усталым, глухим голосом сказал в трубку, что убит дивизионный комиссар Иванов.

Мембрана заверещала. Даже на расстоянии был слышен ее высокий звук.

Лицо у командира полка напряглось, вытянулось, начало подергиваться. Глаза его вдруг сверкнули белками, ослепительными на темном, как мореный дуб, лице, и он, известный в дивизии как тихий и невозмутимый человек, очень похожий своим ровным характером на Остроухова, закричал в трубку с совершенным бешенством, являя свой, где-то глубоко в нем дремавший восточный темперамент во всем его накале, от бешенства даже с акцентом произнося слова:

– Как допустил? А потому, что немцы меня не спрашивают, в кого стрелять, кого убивать! С бойцами в атаку шел, личный пример показывал...

Мембрана заверещала еще громче, заставив командира полка замолчать.

– Я ему не приказывал ходить! Я только полком командую, дивизионными комиссарами я не командую! Они не в моем подчинении. Я сам у них в подчинении! Пехота лежала, вставать не хотела. Надо огневые точки артогнем давить, тогда пехота сама в атаку пойдет, не надо ее комиссарам поднимать!..

Федянский утих, заговорил спокойней.

– Тело? Не могу доставить тело, нет его тела. Прямое попадание, воронка – и все!

Теперь, когда связь действовала и задача Платонова была выполнена, ему можно было отправляться назад.

Но получилось иначе.

Внезапно мелькающих фигурок на поле стало больше. Они перемещались беспорядочно, в какой-то непонятной суетливости и казались плоскими тенями в серо-желтой пыльной мгле. Происходило что-то важное, потому что в воронке послышались восклицания, все пришли в беспокойство, тоже засуетились, полезли на край смотреть. Высунувшись, Платонов смотрел туда же, куда и все, но ровно ничего не понимал. Не понимал, что означает эта суета и мелькание, перемещение фигур на поле, не понимал, где кто, кто это бежит куда-то вправо, кто те, что бегут им навстречу и влево и еще куда-то. Комбат с босой забинтованной ногой, приподнявшись из воронки по грудь, взмахивал руками, что-то кричал отчаянно и сердито, как будто те, что мелькали в пыльной мгле, могли его слышать, и порывался выползти из воронки, порывался туда, в непонятное паническое мелькание человеческих силуэтов. Но раненая нога не пускала его, тянула назад, и он только скользил и срывался на крутизне скоса.

Часть фигур была совсем близко, бежала прямо на воронку, видясь призрачно, зыбко, рассыпание, и Платонов, напрягши зрение, вдруг различил, что это немцы. С тех пор, как началась война, он видел их, должно быть, сотни раз – в кино, на фотографиях, на рисунках. Но впервые видел воочию, живых, настоящих, и, увидев, даже не сразу осознал, что это и есть немцы, а осознав, удивился, что они одновременно и похожи, и не похожи на то, что он видел, какими себе их представлял.

В воронке торопливо, с бледными лицами налаживали оружие, кое-кто уже стрелял, и Платонов тоже принялся стрелять – сначала из своего пистолета, потом из винтовки, когда ранило стрелявшего из нее солдата и солдат этот, оставив винтовку на краю, сполз по склону воронки на дно.

Потом немецкие солдаты куда-то сгинули, так же внезапно и непонятно, как возникли; бой с ними продолжался всего десять или пятнадцать минут, но за эти минуты Платонову пришлось испытать все, что испытывает в бою рядовой пехотинец. Поблизости убивало людей, он слышал вскрики, стоны. Во второй раз ранило командира батальона, пробило ему горло. Его перевернули на спину, лицом к небу. Он лежал, сразу весь сникнув, замолчав, только хрипя, булькая дырявым горлом и высоко, душно вздымая при каждом вздохе грудь. Рана была смертельна, но он был здоровый и крепкий мужчина, и мучиться ему предстояло долго...

Потом Платонов опять полз по полю, над которым так же свирепо, в поисках человеческих тел, в поисках и его тела, бесновался металл. Полз, натыкаясь на трупы, на бесформенные куски окровавленного мяса, на оторванные руки, ноги, головы... И когда, наконец, он вернулся, черный, неузнаваемый, испачканный чужой кровью, и первым делом схватился за фляжку и стал жадно пить, захлебываясь, ловя горлышко стучащими зубами, – он чувствовал себя совершенно пустым, точно из него вынули, вытряхнули всю душу, не оставив от нее ни кусочка, и каким-то совсем омертвелым внутри. Нервы его как бы перестали служить, казалось, они неспособны уже ни на что отозваться, истрачены полностью – всего в какой-то один час...

Но день был еще только на самой своей середине... Едва Платонов оторвался от фляги, как над лощиною проревел «юнкерс», и сразу же, сливаясь с его ревом, по следу его загрохотали взрывы сброшенных им бомб. Одна и другая, мощные, фугасные, не меньше, как пятисотки, совсем как при землетрясении поколебав почву, рванули возле пруда, на склоне, пониже ямы, в которой сидели связисты. Над макушками леса фонтаном взлетела земля, щепки. И еще не улеглось раскатистое эхо и дрожание почвы под ногами, еще вокруг, по листве и веткам, шлепали закинутые на стометровую высоту комья глины, как снизу, от того места, куда ударили бомбы, послышался глухой исходящий откуда-то из-под земли вой... Он был непонятен странен, ни на что не похож. Сержант и Яшин только озадаченно переглянулись, насторожились, но Платонова точно ударило током. Отбросив флягу, он вскочил на ноги и опрометью кинулся по откосу вниз.

Там, где под двускатной земляною крышей был погреб с набившимися в него женщинами и детьми, он увидел длинный, по форме погреба, провал... Рыхлая земля, из которой торчали концы трухлявых бревен и досок, еще дымилась. Казалось, она колеблется, дышит, шевелимая усилиями изнутри. И сквозь эту дымившуюся, колебавшуюся, еще не улегшуюся окончательно, местами проседавшую землю, сквозь ее полутораметровый слой и несся, слабея и затихая, будто погружаясь в земляную толщу все глубже и глубже, этот током пронзивший Платонова, ни на что не похожий, ни с чем не сравнимый вой заживо погребенных людей...

Платонова шатнуло, внезапное головокружение едва не повалило его на кусты, и все в нем, глухое и бесчувственное еще секунду назад, так и забилось, затряслось, затрепетало в крупной, ледяной дрожи...

* * *

Шла уже вторая половина дня, а Остроухов все еще не был доставлен в Лаптевку. Грузовик, что прислали за ним по распоряжению Мартынюка, был неисправен, его мотор чихал и то и дело глох. Вдобавок шофер плохо знал лес и долго не мог выбраться из яра на дорогу. Потом, уже на дороге, грузовик попал под бомбежку, осколками продырявило скаты, и опять ушло немало времени на ремонт.

Дорога, как все лесные дороги, была тряской, в корневищах. Грузовик подвигался медленнее пешехода, переваливаясь с боку на бок в глубоких, на половину колеса, колеях. Скрипевший всеми досками кузов сильно кренило, встряхивало, потому что шофер, напуганный бомбежками, смотрел не на дорогу, а больше вверх, в небо.

Остроухов лежал белый, как мел, вытянув руки. Склоненная над ним Галя поддерживала его голову, которую от толчков беспрерывно мотало из стороны в сторону.

Пульс у комдива уже не прослушивался, дыхания было не уловить, но Галя знала, что Остроухов еще жив. И он вправду был еще жив, окружающий мир слабо, как сквозь туман и воду, но еще доходил до него. Он ощущал толчки кузова, хотя не понимал, что он в грузовике, не понимал, что за толчки испытывает его тело. Порою, когда на короткие минуты светлело сознание, он даже видел сквозь узкую щель век голубое небо над собою, проплывающие ветви деревьев, хотя тоже не понимал, что это голубое и что это темное мелькает над ним в голубом...

Все человеческие чувства, заботы, мысли уже окончательно оставили Остроухова, ушли от него, все уже перестало быть для него важным. Но что-то еще оставалось в нем. Что-то еще тлело, едва-едва мерцало – совсем последнее, до такой степени расплывчатое и уже не похожее ни на мысль, ни на чувство, что даже не было слова, каким это можно было назвать. Это последнее, что еще тлело в нем, в частицах сознания, просто в остывающем теле, превращая его забытье в смутный хаос тревоги, в какое-то немое вопрошание, которое он уже не мог высказать, перевести в речь, – было его памятью о своей дивизии, о своих солдатах, памятью, которая все еще держалась в нем, потому что не могла его покинуть, а могла полностью умереть и угаснуть только вместе с ним. Он не различал звуки, не различал канонады, гремевшей у города, и не мог понимать то, о чем она рассказывала. И это было ему только в благо, ибо если бы он был еще доступен вестям из мира, из которого уже почти совсем ушел, – для него было бы лишь болью и мукою узнать, что представляли сейчас его полки и какую лили они сейчас кровь...

Горькая и обидная судьба была назначена Остроухову! Ничего не успев, не сделав, стать первой жертвой в своей дивизии среди тысяч и тысяч приведенных им на фронт людей, умереть в тряском грузовике, не доехав до госпиталя, где уже извещенные врачи держали наготове инструменты, кислород, быть похороненным без гроба, в зеленой армейской плащ-палатке, на случайном месте, в лесу, в сырой и неглубокой могиле, рядом с другими могилами, что в таком великом множестве росли в те дни на просторах России... В одной из тех могил, на которых наспех на фанерных дощечках кривыми буквами писали имена, даты и «вечная слава», а потом, в послевоенные лета, ветры и дожди, неутомимые слуги забвения, сглаживали и сравнивали их с землей...

...А по дороге, по сторонам от нее, торя себе путь по зарослям леса, ибо тесные просеки не могли вместить весь движущийся человеческий поток, не ведая, что в ныряющем по рытвинам грузовике везут их умирающего командира, к полю битвы перед горящим городом спешили солдаты последнего в дивизии полка. Спешили артиллеристы, безжалостно хлеща кнутами по впряженным в орудия, в зарядные ящики и повозки, загнанным, в мыле, в хлопьях пены лошадям...

Мартынюк сделал так, как обещал, – выслал навстречу полку автотранспорт и тягачи для пушек. Но, как верно предсказывал Остроухов, и машины, и тягачи не смогли одолеть крутые лесные балки, позастревали в их низах, болотисто-топких от грязи родников, и пехоте, и орудийцам, лишь потерявшим время на бесплодные попытки вытащить машины, все равно пришлось двигаться своим ходом. Бойцы уже знали, что передние полки ведут бой, что им туго, что они ждут подмоги, и торопились как только могли. От Лаптевки пехота бежала бегом. По лесу катился глухой топот множества ног. Открытыми ртами хватая воздух в обожженные зноем легкие, с красными, как кумач, лицами, с оружием, снятым с плеч, в руках, – бежали солдаты. Вместе с ними, придерживая хлопающие по бокам планшеты и сумки, тяжелые от пистолетов кобуры, бежали командиры. Артиллеристы, обгоняя пехоту, рвали упряжь, калечили лошадей, в карьер подымаясь на лесные увалы...

Но было уже поздно, помогать было некому – первых двух полков фактически уже не существовало.

Вводить теперь в бой резерв было совершенно бесполезным делом, напрасною, без возможности какого-либо успеха, тратою.

Но отданный накануне приказ еще существовал, все пункты его продолжали действовать без изменений, и ослушаться этого приказа в дивизии никто не смел.

И солдаты последнего полка, достигнувшие на закате дня города, подчиняясь сохранявшему свою силу приказу, тут же, с ходу, не переводя дыхания пошли в огонь и дым битвы и сделали то, что только и могли они сделать, – легли на задымленном, взрытом поле рядом со своими товарищами по дивизии...

* * *

За время этого дня – с рассвета и до сумерек – Федянский, невероятно устав, измучившись душою, пережил на своем КП сложную амплитуду психологических состояний, пеструю, противоречивую смену чувствований.

Был момент, самый начальный, когда он упоенно, восторженно ощущал себя полководцем, тем полководцем, каким хотел себя видеть и видел иногда в воображении, – это когда полки, растянувшись в цепи, двинулись из леса на город в золотистом свечении утреннего тумана, когда в их движении были стройность и четкость, заранее спланированный порядок, когда еще не было ни убитых, ни раненых и сила полков казалась внушительной и грозной.

Затем, последовательно сменяясь, пошли другие фазы душевных состояний Федянского, фазы, когда он, со все усиливающейся тяжестью внутри себя, но все еще продолжая чувствовать себя полководцем и быть упоенным своею ролью, деловито суетился на КП, распоряжаясь, с удовольствием нажимая клавиши огромного, послушного ему войскового инструмента: беспрерывно звонил в полки, в батальоны, чтобы бросить какое-нибудь приказание то артиллеристам, то минометчикам, и ансамбль разных родов войск, развернувшихся на пространстве, которое даже нельзя было охватить в один раз зрением, тут же, повинуясь, отзывался Федянскому то голосом батарей, то передвижением пехотных подразделений.

Потом все, необъяснимо как, вышло из повиновения ему, из-под его контроля. И наступили другие фазы, когда Федянский с растерянностью, скрываемой от бывших с ним людей за властными жестами, волевым лицом и энергичною суетою возле стереотруб, карт и телефонных аппаратов, чувствовал себя совершенно бессильным и не играющим в развернувшемся сражении никакой роли, значащим для боя меньше, чем последний боец с винтовкой. С тягостным стыдным недоумением он видел, что все происходит совершенно не так, как ему представлялось, как было задумано, как он старается направлять, а почти вне всякой связи с его волею и его планами, что настоящий командир этой битвы – не он, а какие-то иные силы и факторы. Работу этих сил можно было бы обратить в свою пользу, если бы они были заранее учтены, взяты во внимание, если бы план операции и действия войск были приноровлены к законам действия этих сил, подобно тому как моряк на парусном корабле выбирает свой путь к цели не произвольно, как вздумается, а приноравливаясь к направлениям дующих ветров и течений. Теперь же эти течения и ветры войны, с которыми не посчитались, которыми пренебрегли, жестоко мстили за пренебрежение ими и напористо работали против, дули как раз в обратную сторону парусов, ломали задуманный курс и поворачивали все движение совсем по иному направлению. С неумолимостью, как нечто строгое, такое, чего никак нельзя избежать, обойти, перехитрить, пересилить, что неминуемо и непременно заявит свою волю, скажет свое слово и сделает по-своему, выявлялась, обнаруживалась невидимая, внутренняя логика, которая была заложена в изначальных, исходных обстоятельствах и по которой только и могли развиваться события...