33019.fb2
- Нет! - вскочил я. - Спокойно, ребята! Это он, мой пророк. Я узнал его по рыжей щетине. Отдай кастрюлю, гад! - заорал я в табачные хляби. - Не твоя, не лапай! Жри свою амброзию, а к нам не суйся! - Я рассвирепел настолько, что готов был, как Иаков, бороться с кем угодно и где угодно. Отдай кастрюлю, урод ощипанный! - снова заорал я.
Все притихли. Из ничего опять появилась рыжая ручища, но уже без кастрюли. Пальцы сложились в кукиш, и эта знакомая с детства фигура сунулась каждому под нос. Все отпали. Когда кукиш с рыжей шерстью приблизился к моему лицу, я отступил на шаг от этой нестриженой рукавицы и, плюнув на нее, процедил:
- Подавись ты этим пойлом, святоша!
Кукиш сложился в ощутимый кулак и с размаха врезал мне в ухо. Взмахнув крыльями, я пьяным Икаром рухнул под стол и уже оттуда сдавленно взвыл:
- Бей его, ребята!
Но праведная длань исчезла так же быстро, как и появилась. Мираж рассосался, и народ, схватив под мышки меня, флягу с клокочущим бродилом, недопитую отраву, бросился вон из кельи.
На улице, охладев под мелким дождем, седой подытожил: "А еще говорят место намоленное!" Все согласно закивали и, не сговариваясь, пошли в другой конец корпуса, в другую мастерскую, за другой стол. В захваченной с собой фляге плескалось еще достаточно сине-зеленой влаги, и никакой черт, тем более ангел нам был не страшен. "Не так страшен черт, как его малюют", - к делу вспомнил патлатый. "Если я чего решил, то выпью обязательно", совершенно бездумно выдал ювелир. Так мы и сделали. Сели и выпили, веселясь и проклиная потусторонние силы.
Поздней ночью уравновешенный и спокойный, с четко работающим автопилотом я впал в двери своей мастерской, мгновенно расслабился и точно рухнул на деревянный топчан, мое занозистое ложе отдыха и раздумий. В голове рокотал и бился первобытный океан. "Сейчас явится, - подумал я о Льноволосом, о его полыхающих огнем глазах и рыжей шерсти на руках. Тьфу! - Меня даже передернуло. - Не могли кого-нибудь посимпатичнее подослать". Но никто не появлялся. "Наверное, у пьяного и душа пьяная, довольный, подумал я, - не каждый ангел ее выдержит". Вокруг меня все закачалось и заходило необъезженным конем. Орбиты вещей наклонились, скользнули куда-то вниз, а новые плоскости миров, возникнув, пересеклись с ними и со звоном врезались друг в друга. Разноцветный хаос жесткой щеткой грубо прополз по последним огонькам моего исчезающего сознания и начисто стер их с лица земли.
Утро было хуже, чем ночь. Подсознание точно вывело меня к водопроводному крану, и я, присосавшись к этой холодной титьке, долго гнал волны освежающей влаги в свое черное, прогоревшее до дыр нутро. Налившись, я беременно откинулся на постель и был почти счастлив. Сознание, попискивая, старательно кружилось в заколдованном колесе воспоминаний. Но вчерашнее никак не могло извернуться и встать в гудящий веер исторических спиц. "Чекисты!" Это слово, как пароль для зомби, мигом распахнуло тяжелые окна похмелья, и я разом вспомнил всё. И - о Боже! На столе, в вольной толчее разнокалиберной посуды, как белокаменный собор среди серого посада, являя собой вечность, нахально стояла сворованная рыжим ангелом вчерашняя кастрюля. "Стоп!" - сказал я себе и, приблизившись к ней, как к чеченской бомбе, осторожно опустил палец в плотную, сизой волной разбежавшуюся жидкость. Ничего не произошло. Я лизнул палец. Он вонял плохо очищенным бродилом. Тэк-с. Чудеса продолжались.
Срочно нужно было опохмелиться и осмыслить чудо-бред, творящийся вокруг. Я сгреб со стола приятную тяжесть и, сгибаясь, как собака под палкой, осторожно семеня ножками, поскакал к ребятам.
Утро, потягиваясь, протирало ясные глазки. Солнце, зевая, высунулось из-за черных, пахнувших прелью и мышами стогов и, барахтаясь, застряло в вязком тумане, купаясь в нем, как ржаной блин в жидкой сметане. Река парила, сберегая в себе остатки перепуганной тишины. Зубы мои стучали, как скелеты у Берлиоза. Свежесть и новизна правили бал.
"Нет, это не чекисты, - твердо сказали собравшиеся на призывный зов трубы опухшие и посиневшие пирамиды во плоти. - Чекисты сами бы все выжрали. Они дармоеды!" В чертовщину никто не верил, а гиблое дело обсуждения происшедшего решили отложить на потом. Печальный опыт уже имелся, и все боялись, что праздная чаша проплывет мимо иссохшего рта.
"Буль, буль, буль" - первое, что я услышал на следующее утро. "Воды", возжелало мое естество, и я опять приник к живительной струе. Наполнив до краев свой опаленный войной сосуд, я поднял побелевшие от жара глаза и остолбенел. На столе среди грязной посуды как ни в чем не бывало стояла неизлечимо белая, полная ароматнейшего напитка, любимая лебедь-птица. "Глюки", - с ходу решил я, но самогон был натуральный, теплый, как зад у спящей жены. Затуманенный мозг давал предупредительные гудки, но я, схватив под белы руки нечаянно-негаданно нахлынувшее счастье, осторожными скачками уже несся к сраженной наповал и дующей в звенящую медь поверженной братве. "А на койках лежат, как гранаты, неизвестной войны солдаты", - сурово думал я.
Эту кастрюлю мы выпили тоже без вопросов, но, когда подобное стало повторяться каждый день в течение недели, веселье наше быстро пошло на убыль. Пьянка - не работа, и поэтому я не сильно удивился, не обнаружив однажды в мастерских солдат невидимого фронта. Они позорно бежали, покинув сладкое и трудное поле боя. Безалкогольный мир победил. Раздраженный, я швырнул в траву никому не нужную теперь кастрюлю с пойлом, и зашагал к себе. "За пьянкой не спрячешься", - резвился и похихикивал во мне незнакомый голос.
На столе привычным монолитом стояла трижды неладная посудина, но только сейчас над ней полыхало мятежное пламя. Пожар! Ошпарило спину, и я в ужасе заглянул внутрь. В жидкой мерзости, как яйца на сковородке, плавали и подмигивали мне голубым сварочным огнем дикие глаза Льноволосого.
"Достал! - разозлился я. От этого гада так просто не отмотаешься. Отмотаюсь! - твердо решил я. - Кто бы ты ни был, бес или ангел, но тебе меня не скрутить". Я быстро закрыл кастрюлю крышкой и взгромоздил на эту ненадежную надгробную плиту двухголовую тушу ржавой - в двадцать килограммов - гантели. "Гори на здоровье", - равнодушно подумал я, быстро перемыл посуду, заправил кровать и бодро зашагал в город. Я чувствовал себя отдохнувшим и набравшимся сил. Дружеская пирушка избавила меня от сосущей тревоги, и я настроился на наплевательски-равнодушное отношение к происходящему. Небеса голубели, мир сиял, осень бодро принимала парады полей и вод.
Дома я принял ледяной душ, живо выморозивший из меня ленивое похмелье, плотно поел и, захмелев уже от еды, сладко завалился спать. Проснулся, как сыч, - под вечер.
Дома. Ночь
День, охорашиваясь, затихал. Воздух торжественно и чутко стоял на цыпочках, не шевелясь и не дыша. Прохлада медленно вползала в теплые тени, охлаждая их и меняя цвет. Солнце, набрякнув дурным соком и покраснев от натуги, тяжело висело на краю небосвода, но, не выдержав веса своего тучного тела, сорвалось с небесного гвоздя и мягко нырнуло за черный спил фанерного леса. Что там произошло, я не знаю, но оплавленный край дневной чаши еще некоторое время светился алым, раскаленным рубцом, постепенно остывая в тихих водах диких урочищ. Краски дня посторонились, в образовавшуюся мировую щель хлынули черными лучами девственные потоки ночи, и над потухающим изумрудно-зеленым окоемом, над последней нежно-бирюзовой улыбкой дня вспыхнула и засверкала острыми лучами первая голубая звезда. Она была так одинока и так чиста, что тоска, вместо того чтобы свернуть мне шею, каленым железом впилась в мое бедное сердце и в буром дыму испарений царственно улеглась на его перепуганной груди. Закат, прозвенев первым комариным писком, угас, открывая уже не щель, а ворота, в которые неторопливо хлынули важные персоны пышных миров среди быстро скользящих легкомысленных и игривых созвездий, зажигающих на ходу свои габаритные огни. Но прежняя звезда так же тихо рыдала перед раскинувшимся под ней безучастным пространством. И тут я впервые почувствовал, как одинока и безлюдна может быть человеческая душа. И если днем унылая осенняя погода с дождем и ветром не делала меня одиноким и угрюмым, то среди этой первобытной темени, ее бескрайности и тишины душа была подобна беззащитной звездочке. "Господи, - взмолился я, - не слишком ли много одиночества? Ну что я могу увидеть за этим рваным черным занавесом, в отверстиях которого искрит и слабо сияет неизвестный мне свет? Ну и что, что душа бдит? Если б знала, что там, так, наверное, не страдала бы. Закопченная чаша небосвода внимательно глянула на меня, хмыкнула, наклонилась и жесткой рукой машины вырвала мое разноцветное и пламенное сердце, еще дрожащее и живое, и, помедлив, швырнуло в темную пропасть без дна и края. И оно, ударившись об ее ледяной монолит, вдребезги разлетелось тысячами осколков еще живых, трепещущих искр и искринок остывающего костра. Эти тлеющие легкие тени с шелестом ночных бабочек рассыпались каплями прозрачного льда по бархатному подолу ночи и зазвенели тонким печальным звоном. Динь-дон, динь-дон...
"Не гони меня, не брани меня, помоги мне лучше", - отчетливо пропел грустный женский голос.
Я оцепенел. Мириады звезд купались в мрачной воде веков, делая ее еще более густой и манящей. Бесконечность впитывала их колючий свет, делала ласковым и мягким и, баюкая, несла по обреченным орбитам. "Что происходит?" - выходя из оцепенения, подумал я. Откуда это дикое одиночество? Эта сосущая тоска? Конечно, я знал, что после длительной попойки появляется чувство вины перед человечеством. Становилось стыдно самого себя, и это было причиной многих земных трагедий. Лодка мечты разбивалась о стыд. Праздник о будни. Дух о тело. Но тут все по-другому. Меня засунули, как нашкодившего кота, под черный глухой колокол и невидимым насосом стали грубо тянуть соки из моего нежного сердца. Что я, донор, что ли? А этот женский голос? Кому он принадлежит? Звезде? "Скорей бы приезжали родные, - в который раз с тоской подумал я, - уж они меня точно вылечили бы от этого выматывающего одиночества и тем более от пустоты".
И тут до меня дошло. Дошло то, что я знал всегда, но это знание было, как осадок на дне души, что поверхностные люди считают естественным и обычным. Я любил этот мир! И даже больше. Я до безумия любил того или то, что сделало этот мир таковым. Понял и ужаснулся своей дикой душой. Я - любил Бога! Единое входило в меня, как ответ на все вопросы. Но вопросов не было. Были восторг и странная сосущая пустота в сердце. Так бывает, когда в нем слишком много счастья. Ночь звенела так, как может звучать тишина - до боли в ушах. Вселенная из бездны, черного провала, из помойной ямы, вырастала гигантским цветком и чарующе благоухала ароматом нездешних миров, перемешанным со сладким запахом лесной прели. Не было ни начала, ни конца. Я был центром мира, и от меня во все стороны тянулись, перевиваясь, миллионы золотых ниточек - токи моего восхищения. Я любил и был любимым!
И это оказалось невыносимым. Долго выдержать это было невозможно. И я закрыл глаза. Пылающее небо еще некоторое время жило в моем воспаленном мозгу, но постепенно стало тускнеть, выцветая, линять и вместе с умирающей картинкой уходила зоркость души... Когда я открыл глаза вновь, передо мной по-прежнему горело и цвело звездное небо, но присутствия Бога я больше не ощущал.
"Слава Богу, - подумал я. - Хорошего помаленьку. Живое к живому, человек к человеку, а вечное к вечному". И, когда, утомленный видениями, я засыпал в своей кровати, напоследок в моей голове вспыхнуло и повисло, как кумачовый лозунг на ободранной стене сельского клуба: "Единое есть Он!"
"Он так он", - равнодушно подумал я и заснул.
Митяй
А утром пришел Митька Столбов. Столб по-нашему. Это был детина кряжистый, как сосновый пень. И эта просмоленная коряга своими огромными граблями виртуозно резала по дереву. Дерево любило дерево, получая от этого неизвестное мне удовольствие. Но и другое удовольствие не упускал он из крепких, мозолистых лап. Митя имел нюх на выпивку. Вероятно, она как-то упорядочивала его кряжистую структуру, так как он мягчел и уже с большей долей достоверности мог сойти за человека из мяса и костей. Чертовщины он не боялся, как и любого количества спиртного. "Сейчас", - сказал я, увидев в дверном проеме тугой объем Митиной фигуры.
Мы двинулись в сторону монастыря. "В нем бы молиться, а мы идем водку жрать", - вяло подумал я, но потом понял, что это лишнее, давно временем и судьбой подписанное и брошенное в угол. Догнивать! В мастерской, на столе, придавленная гантелей, сияя невинностью, гордо стояла волшебница лебедь-цветь. Я заглянул в душное нутро красавицы: глаз Льноволосого не было. "Растворился", - довольно хмыкнул я.
- Пей, Митяй, - щедро предложил я, - сколько душе угодно.
- А ты?
- Я не буду! Сыт!
- Но тут же литров пять!
- Ну и что? Все твое.
- А оно, точно, никогда не кончается? - засомневался Митяй.
- Выброси на улицу, тогда и узнаешь.
- Нет, нет! - перепугался он. - Я лучше выпью, а потом посмотрим.
Флора, рожавшая Митю, была женщиной мудрой, и сыночек у нее получился хоть и крепковат, но совсем не дурак.
Посмотрев, как Митяй ловко наполняет кружку зельем, я вышел во двор монастыря. Было раннее утро, народ еще не объявился. На реке по-комариному прозвенел и затих мотор одичалого браконьера. Я вдохнул охлажденный ночной рекой сладкий рыбий воздух и вернулся в помещение.
Мой друг уже хватанул и пребывал в том счастливом состоянии, когда готов ко всему, конечно, хорошему: разговору, спору, песне, любви. Впрочем, любовь и так вмещает в себя все хорошее. А Митяй был сама древесностружечная любовь и желал общения.
- Старик, - начал он, - а чего они от тебя хотят?
Как человек осторожный, я сказал на всякий случай:
- Кто?
- Да эти ангелы.
Пришлось пожать плечами.
- Может, они хотят сообщить тебе что-нибудь важное, секретное, а ты отбрыкиваешься, - развивал мысль Митяй. - Вот водку стал пить, а они тебе ее - ведрами. На, жри, скотина! Все не выпьешь, когда-нибудь да остановишься и наш будешь!
Я вспомнил чужой голос, смеявшийся надо мной и говорящий почти то же самое.
- Не знаю, Митя, они требуют непонятного, этого дурацкого "и зиждь и внемли", а что и куда - не объясняют.
И я рассказал ему о своих вчерашних ощущениях на закате.
- Да-а, - протянул Митя удивленно, - тебя срочно делают верующим.