33038.fb2
Я во всем теперь сомневался… в любви, в смерти, в жизни. В чужой и в своей. В каждом слове, в каждом взгляде, даже в существовании всего. Я не удивился бы, если б кто-то рассказал мне, что все мы призраки и живем в вакууме посреди черной дыры, где нет ничего, кроме фантазий. И фантазии эти не наши, не мои, не их. Они даже не ничейные. Они такие, что их тоже нет. От таких мыслей мне становилось и страшно, и спокойно. Если ничего нет, так нет и страданий. Значит все пустое, и делать можно, что захочешь. Главное, что мне чего-то хотелось, но чего? Я давно перестал думать на этот счет, словно наказывая себя за один случайный спуск курка. Словно лишая себя жизни за то, что однажды позволил себе наградить кого-то смертью. Я бросил все, словно от этого моей странной жертве лучше бы жилось. Я все сложил на алтарь — я отдал ему свою жизнь… Но нет, я не мог так обманываться. Ведь он мертв, и все в моем распоряжении.
Револьвер я конечно выбросил. В какую-то помойную кучу недалеко от города. Я долго стоял и смотрел на него, опустив руки и голову, приспустив ниже обычного веки, не закурив и не имея малейшей мысли в голове. Я чувствовал только, как в груди раздувается жар. Потом я бросил квартиру. Почти год я кочевал от одного знакомого к другому, каждый раз рассказывая сказки о том, что в моей квартире потоп, ремонт или приехали родители… Затем мне осточертела газета вместе с Корпевским, Катей, другими учеными крысами и пожирателями нервов. Как ни старался я сохранить место Скворцова, у меня ничего не вышло. Однажды я пришел на работу и увидел в его кресле сисадмина. Вирус сожрал все его папочки, потом уборщица содрала со шкафа все его заметочки, и даже обкусанные карандаши полетели в ведро. Уходя, я выключил свет, и подумал, что у меня ничего не получилось сохранить. Ни одного следа, ни одной строчки. Там, на небе, он, верно, жутко огорчился. Но он должен был видеть, что я старался.
Время летело мимо меня пулей, а я словно вкопал по колени ноги и стоял теперь, на все беспрестанно озираясь и хлопая непонимающими глазами. Все проходило, ничуть меня не задевая, но двигаться было нужно, ведь колесо не держит долго равновесия. Впереди я ничего не искал — позади толпились несбывшиеся надежды. Однажды вечером, когда в кармане оставалось совсем немного денег, я купил билет на поезд в маленький городок, где как-то раз застрял на сутки. Помню тогда, купив большой жирный беляш и открыв книгу неизвестного автора, в мягкой обложке и на французском языке, я, не понимая ровно половину и давясь безвкусным мясом, вдруг расслышал свой голос, шепчущий внутри. И мне приятно было его слушать. Теперь я сидел в душном зале городского вокзала, ожидая тот поезд, что умчал бы меня от нынешнего к будущему. От искусственного и фантазийного к истинному и правдивому. Я нелепо на это надеялся.
Зал был полон людьми. Раньше я любил наблюдать за ними — теперь не замечал их лиц и тел, словно они порождение ветра. Огромные окна во всю стену пропускали слишком мало света. Голоса, крики, бормотания, шепот завязались в один слаженный хор, и я воспринимал их как единое целое. Металлические белые кресла стояли странными рядами по центру, по бокам, спереди и сзади, так что люди, сидящие на них, были похожи на беженцев, спасающих свои жалкие жизни на старом пробитом корабле. Я тоже сидел среди них, среди сумок и баулов, шуршащих пакетов и ползающих всюду детей. Всем этим людям куда-то нужно было, а мне казалось, что я смог просидеть тут хоть всю жизнь. Они все будто отгородились от меня прозрачной, но прочной стеной, но я не стучал в нее, не бился ногами, головой… Я просто смотрел на них и думал, как они близки и далеки. Как я их не понимаю, как мне на них плевать. Да, я словно не в той реке. Бурный поток их реки мне неведом. Мои тихие волны зеленоватой воды теплее и тише, так, что смерть может оказаться почти незаметной, а потому безболезненной. Вот только кто-то говорит, что боль есть признак жизни. Не значит ли это, что можно жить и быть мертвым одновременно? Не знаю, только я все же носил в себе боль, крошечную, молчаливую, безобидную. Боль непонимания. Боль незнания. Боль пустоты. Будто я напрасно передвигаю ногами — я никуда не двигаюсь, хотя мог бы сделать и шаг, и два.
Мой поезд запаздывал. По-прежнему перед глазами я видел смазанную серую стену, но вдруг, среди призраков и иллюзий, я увидел лицо. Это было лицо младенца. Он смотрел на меня внимательными серьезными глазами. Огромными глазами — у детей часто глаза непропорциональны лицам. Он держался маленькими ручками за плечо мамы, а та, слегка покачиваясь, стояла ко мне спиной. В руке у него звенела погремушка — его, беднягу, пытались успокоить в этом гаме. Но он и не думал закрывать глаз, он таращился на меня, словно разглядел инопланетянина среди надоевших постных рож. То сдвинув белесые бровки, то расширив глаза он наблюдал за мной, как за животным. Тогда мне стало невероятно смешно. Я улыбнулся — он улыбнулся мне в ответ и залихватски крикнул тоненьким голосочком. Он был таким крошечным и хрупким, он мало что знал, мало понимал, но я не воспринимал его, как нечто предполагающее длинную жизнь, взросление и высокий рост… В общем, я не видел в нем заготовку для человека. Мы жили с ним в одно время, и это время ставило нас на одну планку. Мы одинаковы. В этом времени и в этом пространстве мы имеем одну судьбу, быть может, только на мгновение, но все же мы соприкоснулись.
Малыш принялся корчить странные гримасы. Мне не терпелось ему ответить, но всегда, когда дети обращали на меня активное внимание, мне почему-то становилось неловко и боязно показаться дураком. Не перед взрослыми, а перед ними. Будто они непревзойденные гении в искусстве валяния дурака, и куда уж мне с моими шуточками и рожами, которые рано или поздно примут социальный, грубый или пошлый оттенок. Мой мозг давно отравлен жизнью. Потому я просто смотрел на него, улыбался и моргал, когда тот тянулся ко мне ручонками и хохотал без всяких мыслей о насущном. Я бы так и просидел, безмятежно и тихо, если б он, не взвизгнув в очередной раз и не всплеснув руками, не уронил бы погремушку на пол. Я тут же подскочил с места и поднял ее. Женщина, да этого стоящая ко мне спиной, резко обернулась, и мы встретились. Я сразу узнал ее, но не отпрянул, не накинулся с поцелуями, не произнес ни слова, а остался стоять как идиот с погремушкой в руке и чувствовать прикосновение крошечной ладошки на предплечье.
Господи, сколько времени прошло. Она изменилась, но чуть-чуть. Так, что я не мог понять, где именно произошли эти изменения. В лице, осанке… После той ночи откровений я видел ее всего пару раз и только из окна редакции. Она искала меня, а я прятался. Словно трусливая кошка, нагадившая на диван. Как она должна ненавидеть меня теперь! Почему она не даст мне по роже? Почему не отвернется? Я всматривался в ее глаза — нет, она не питает злых чувств. Но я не смог различить и других. Не видно было ни любви, ни нежности, ни страха, ни радости. Она смотрела на меня так, как будто пять минут назад я отошел за сигаретами. Мы простояли молча и почти недвижимо несколько минут. Мне хотелось, чтоб она прильнула к моему плечу, хотя бы на мгновение. Но она просто смотрела на меня, пытаясь, быть может, разобраться и в моих чувствах. Потом я не выдержал и отвел взгляд в сторону. Не знаю, куда глядела она, когда произнесла:
— Это не твой ребенок.
Я посмотрел на малыша. У него были серые мокрые глаза. Он все еще не спускал с меня взгляда.
— Знаю, — проговорил я, улыбнувшись и вызвав радостный визг. — Это Скворцов.
В тот миг я еще ничего не чувствовал. Только понял, что ехать теперь никуда не нужно.
© 2008, 2009