33038.fb2
— Да, он. Ничего, если я его повяжу? Не испугаешься?
— А почему я должен испугаться?
— Уж очень он страшен, — выдохнула она и незамедлительно намотала шарф на шею, отчего приобрела еще более трогательный вид, и я улыбнулся ей в ответ. Наверное, первый раз за встречу так искренне.
Она присела рядом, подогнув правую ногу и облокотившись левой рукой о спинку дивана. Улыбаясь, она глядела мне прямо в глаза, а я не хотел их отвести. Со мною редко такое случалось. Я предпочитаю прятать взгляд прежде, чем в него успеют впиться. Ведь часто чувство от этого такое, будто кто-то норовит выпить душу до дна, да еще и поскрести по сердцу ради забавы или глупого любопытства. Но она совсем по-иному смотрела. В ее взгляде маячил острый крючок — он подхватил меня, и я глядел, не отрываясь, будто что-то интересное хотел разглядеть, но это что-то все время ускользало. Так может, это я впился в нее и хотел добраться до души? А она улыбалась так, будто силилась не рассмеяться. Только в глазах словно совсем иной смысл был спрятан, но я не смог его разгадать за ту минуту, что мы смотрелись друг в друга.
— Пей чай, — усмехнулась она. — Остынет. А я туда столько малины вбухала…
— Жалко, если пропадет?
— Очень жалко. Сам видишь, я без нее никуда, — она нарочито кашлянула.
— Покажи горло…
— Что?
— Горло покажи.
— Ах, вот значит, зачем ты пришел! Я-то думала, ты навестить меня решил, подбодрить и так далее, а ты проверяешь… — она наигранно ругалась, сдерживая улыбку. — Ну ладно, вот смотри, — она разинула рот.
Я осторожно взял ее за шею, обмотанную мягким шарфом, и заглянул прямо в глотку.
— Да, красное, но только совсем чуть-чуть.
Нечаянно, а, может, и нарочно (сам того не понял), подушечкой большого пальца я дотронулся до ее подбородка и слегка погладил ее кожу.
— Ты горячая.
— Конечно, я ведь болею…
— Ты такая же горячая, как тогда, помнишь?..
— Когда?
— Ну, тогда, у меня дома. Ты помнишь, как мы познакомились?
— Помню, — она засмеялась и убрала мою руку. — И это было ужасно!
— Почему?
— Ты сам не помнишь ничего.
Сначала я смутился, потом нахмурил брови и закусил губу. Я и моя память — теперь мы врозь? Действительно, что я помню о нашей первой встрече? Той, что предшествовала утру. Разве она была так непримечательна, что я о ней сразу же забыл? Я забыл даже ее имя. Тогда какого черта я приперся к ней сегодня? Значит, чем-то она меня сумела зацепить… Только сейчас я вижу, что в ней кое-что изменилось, и это что-то роднит нас в противоречии с внешностью, темпераментами и, очевидно, корнями.
— Я, правда, не помню, как мы познакомились, уж извини. Не помню ни вечер, ни ночь, только утро. Память отшибло… Расскажи, как это было?
— Никак, — она с издевкой посмотрела мне прямо в глаза.
— Так плохо?
— Нет, вообще никак. Ничего не было. Ты заснул, как только в кровать попал. Мы просто спали рядом, серьезно.
— Правда?
— Тут, конечно, есть смысл соврать, но я не вру.
— Ну, не было и не было, — я довольно улыбнулся, — значит будет.
Все это верно, но скупо. Или, наоборот, от чувств нет покоя, а вот правильность всего совсем неочевидна. Придя слишком рано и сидя на кресле в полутемном кабинете, один и в тишине, я вовсе не сидел… и был ли я там? То состояние, в коем я обычно спешу на свидания, ничто по сравнению с этим, не жалящем ни капли, не приподнимающим, не шуршащим где-то под желудком. Оно давит, но не прижимает к полу безропотным куском мяса, а сдавливает горло, сердце, легкие, живот… И кажется, будто теперь все что ни есть живого, больше жить не будет.
Я слепо смотрел в монитор — там неизвестной мне рукой были созданы папки, упорядочены по размеру на фоне обоев со слоном, а их имена мне ничего не говорили. Впрочем, я видел ту руку. Я и сейчас, закрыв глаза, смогу увидеть ее. Но то, что она могла когда-то наполнить жизнью этот черствый железный ящик, я представлять не хотел. Ведь тогда я нечто совершенно противоположное ему. А думать об этом мучительно, потому, пока ранние часы не спустили сумрачные шторы с моих окон, я вспоминал о вчерашнем дне. Тогда голова спокойнее принимала чужую жизнь…
Она любит пить воду. Большими глотками, из железной кружки. Летним детством она так же ссылалась в деревню, но в скудную травой и богатую песком, на краю большого азиатского государства, с которым меньше двадцати лет назад наше образовывало одно пятно, огромное и красное, на пестрой карте мира в пятнышках поменьше. Там, в северном Казахстане, где, как она рассказала, солнце не сильнее нашего, но душно от которого вдвойне, пить хочется неимоверно. Потому, особенно после обеда или ужина, возле трех фляг, две из которых были закрыты, непременно выстраивалась очередь из ее родственников с раскрасневшимися лицами. Они пили много, с жадностью и смехом, а зубы при этом стучали о большую железную кружку. Причина смеха мне неизвестна, но количество детей, чересчур проворных, конечно, оправдывает его. Их было пятеро, потом шестеро. Когда она говорила об этом, то смеялась так искренне и тепло, что я невольно вспомнил о моих деревенских днях.
Ира назвала три черты, объединяющие ее фамилию: водохлебы, громкоголосые, любящие много и часто поесть. Вот и все. Остальное, сказала она, у них разное, да и совсем не интересно рассказывать об этом. К тому же, тот дом, просторный и всегда недоделанный, переделанный, доделывающийся, теперь чужой, и даже собаки, сами по себе плодившиеся во дворе и питавшиеся остатками со стола, ушли куда-то, уступив ночлег под бесхозными бревнами и в старой будке псам нынешнего хозяина. Да и бревна те сгнили, и будка развалилась, когда их с прочим хламом отвезли на свалку. А ведь когда-то она вместе с братьями и сестрами сидела на тех бревнах, и в мыслях не допуская такого конца. Казалось, это их и ничье больше. Никто не посмеет отобрать. Никто и не отобрал, но дом продан, все перебрались сюда. Следовало бы радоваться, но частичка детства навсегда осталась под чужым присмотром, и никто не позволит ей теперь туда вернуться. К тому же, чуть опустив глаза и скосив губы, она сказала, что там пропала ее первая любовь, а потому сердце, бывает, рвется в далекий край, где чуть травы, все больше колючей, но много песка, и тот в ветреную погоду горячим душем может осыпать голову. Зато небо ночью так близко, что, кажется, звезды лежат на макушках деревьев, где дико галдят стаи галок и ворон. И прямо в центре небосвода огромный ковш. Она сказала, что больше нигде он не висит так низко.
Потом она завела разговор о любви. Оставив в покое кружку с остывшим чаем, она и меня прекратила упрекать в том, что я не пью. Я не мог пить, я слушал, ведь говорила она будто обо мне. Всего пару раз за жизнь она влюблялась всерьез, все остальные разы были заочно подавлены или переведены в долгосрочную память, а значит, засыпаны новым хламом, новыми переживаниями, проблемами, нуждами… Время от времени одна из таких любовей выкатывалась наружу и, поныв пару дней у уха, снова закатывалась обратно. И она не могла сказать уверенно, выживет та или умрет. Эта любовь, или влюбленность… ее размытые границы, невнятный объект и иллюзорность самого ее наличия безумно раздражали, а потому Ира заявила, что предпочла бы, чтоб все они сдохли и освободили, наконец, разум. Потом она как-то странно вздохнула и пробормотала невнятно, что всегда забывала любить. Точнее, ей хотелось бы так думать, ведь заставить себя помнить о любви — нечто совершенно странное, бессмысленное, а главное, невозможное. Так как помнят о ней всегда, если она и вправду есть.
Но главное, что отличало те мимолетные разы от тех двух, настоящих, это внезапная тошнота, приходящая после месяца другого непрерывного действия чувства на голову. Это смешно, сказала она, когда любовь, больше похожая на маниакальное преследование образа другого человека, вдруг переходит в нечто совершенно противоположное. Тогда от этого образа хочется спрятать и глаза, и уши, а главное мозг. Душа в такие моменты у нее почему-то оставалась цела. А я подумал лишь, что все это очень грустно — если слишком хочется любить, то результат почти всегда провальный. Со мною такое случалось не раз, потому я понял ее и не стал винить в черствости. Ведь она ищет, просто ищет, быть может, не там, но кто покажет ей дорогу? Она сама должна прощупать ее, и я тоже. А сейчас мы просто набиваем руку, или ногу.
Про те два раза она много не говорила. Сказала только, что произошли они в той песочной деревне, куда теперь не было повода возвратиться. Потом, через несколько минут пустой болтовни, она внезапно произнесла: «Думаешь, я о чем-нибудь жалею? Странно, но хоть есть о чем, мне это и в голову не приходит. Может, еще придет, посмотрим…»
Ира совсем недавно окончила педуниверситет, получила диплом и использовала его по назначению — преподовала в языковой школе английский, иногда давала частные уроки. И ей это нравилось. Я не поверил бы, если б не видел ее глаз, когда она говорила об этом. Быть учителем — по-моему, жуткое предназначение. Но тем, кто находит в этом себя, я отдаю должное. Это трудно, неимоверно трудно, а она справляется.
Мы говорили долго, почти весь вечер, точнее, она говорила — я слушал. Никогда не думал, что слушать так приятно. Она спрашивала меня о чем-то, уж и не припомню о чем, но я отвечал быстро, лишь для того, чтоб она вновь заговорила. И она говорила, говорила… всегда интересно, всегда с улыбкой, вставляя странные словечки, подчеркивая странные моменты, утаскивая меня в собственную память, где было много всего. И вряд ли она рассказала и каплю того, что могла. Вечер закончился, и я оставил ее. Но оставил для того, чтобы снова придти.
Она любит пить воду. В пустом кабинете и смотря в пустоту, я улыбался как придурошный. Может, именно от этой любви к жидкости, у нее чуть заплывшие глаза… какая, впрочем, разница. Ее глаза прекрасны и непохожи ни на чьи больше. Теперь я понимаю это.
Половина дня прошла серым, и где-то к трем начало белеть. Опять снег занес крыши и тротуары — люди шли по ним. Черные мокрые следы поспевали за ними, едва те отрывали ноги. Я сидел на подоконнике, грел ноги о батарею, а руки — о стакан с черным жженым кофе. Смотрел вниз. И чувствовал — асфальтовая сила притяжения существует. Я знал, что ни за что не спрыгну, а потому смотреть вниз было ужасно приятно… Будто я победил.
Но я проиграл или начинал только проигрывать. Был уже почти вечер, а я и строчки не черкнул. Все, что успел сделать за день — познакомиться с симпатичной девушкой Катей, имевшей рабочее место напротив моего, и развести кружек пять дармового дешевого кофе без сахара. Катя сбежала куда-то после двадцати минут пребывания в офисе, улыбнувшись мне за все время пару раз, показав мне место, где хранится кофе, сказав мне, чтоб не ходил сегодня к Корпевскому, так как его нет и не будет. Так что первый день я провел одиноко и бесполезно, ползая мыслями во всем вчерашнем, позавчерашнем, позапозавчерашнем… и только за час до кончины рабочего времени меня снова посетила Катя. С розовыми щеками и деловым выражением лица она шагнула в темный кабинет и нажала на выключатель возле двери. Зажегся свет, а я зажмурился.
— Ты весь день просидел в офисе?
— Да, причем, в темноте… — я улыбнулся, пытаясь не зевнуть, а Катя как-то неприятно строго взглянула на меня.
— Это плохо. Нужно выходить в народ, чтоб писать… О чем ты будешь писать, если целый день сидишь в офисе? Хорошо, что Корпевского нет, а то он прочитал бы тебе такую лекцию, на полтора часа…
— Я решил сегодня просто осмотреться, попривыкнуть, так сказать…
— Тебе нужно статью написать, а то Корпевский вышвырнет тебя, и даже не пожалеет. Он уже сотню таких набирал, потом выкидывал… так что не тяни.
Катя замолчала, скинула куртку и, не садясь в кресло, включила компьютер. Тот загудел и начал собираться с мыслями, она развела крепкий кофе и, глотнув пару раз, присела на краешек кресла, спиной ко мне. Потом зажегся монитор, и она нырнула в почту. Пока то или иное письмо загружалось, Катя разглядывала потолок или стены, обнимая ладонями теплую кружку. А мне так и хотелось показать ей язык. Хорошо, что сидела она спиной, и в то время, когда я все же сделал это, она ничего не почувствовала и не повернулась. Я тоже решил абстрагироваться — принялся поочередно открывать и закрывать все подряд документы, висящие на экране, ничего в них не понимая и стараясь не задерживать в памяти. В голове вдруг мелькнуло — а может, стереть их всех к чертовой матери?.. Мне-то они совершенно без надобности. Но нет, сделать этого я не посмел и не посмею никогда. Почему? Я настолько хорошо знаю причину, что ее невозможно объяснить простыми словами.
— А Минаева тут не было? — проговорил я отчетливо, и Катя резко повернула голову.