33045.fb2
С этими словами он отошел к стене, прислонился к ней и вдруг согнулся вдвое, обессилев от сотрясавшего его смеха.
— А я-то, я-то льстил себе мыслью что быстро шевелю мозгами, — заговорил он, отдышавшись. — Да по сравнению с тобой я чистый простофиля… Решено: завтра же найдем им достойное применение. Поедим где-нибудь как следует. Свожу-ка я тебя для разнообразия в настоящий ресторан.
— Да, между прочим, — поинтересовался я, — а как ее стихи? Стоят чего-нибудь? Я ведь так и не удосужился с ними познакомиться. Я имею в виду те, что она накорябала в ванной.
— Одна толковая строчка была, — ответил он. — Все остальное — лунатический бред.
— Лунатический? Полно, нет такого слова в английском.
— Ну, иначе это не назовешь. «Безумный» применительно к ним ничего не значит. Для ее поэзии придется изобрести новое определение. Лунатическая. Мне это нравится. Пожалуй, стоит использовать… Да, а теперь моя очередь тебе кое-что открыть, Джо. Помнишь, какая буча поднялась по поводу револьвера?
— Револьвера? Да не было же никакого револьвера.
— Представь себе, был, — отозвался он с кривой усмешкой. — Я спрятал его в хлебнице.
— Так, значит, это ты первым прошелся по ее сумке?
— Да знаешь, мне понадобилась мелочишка, — промямлил он, понурив голову, будто и сейчас испытывал неловкость по этому поводу.
— Не верю, — отрезал я. — Тебе понадобилось что-то другое.
— У тебя светлая голова, Джо, — тут же отреагировал он, повеселев, — но временами ты кое-что упускаешь из вида. Помнишь, как она присела по маленькому делу — там, на крепостном валу? Она попросила меня подержать ее сумку. Внутри я нащупал что-то твердое, похожее на пистолет. Тогда я не подал виду, тебя не хотел путать. А вот двинулся ты домой, тут-то до меня и дошло по-настоящему. Когда она вышла в ванную, я открыл сумку и обнаружил там револьвер. Заряженный. Вот, полюбуйся на пули, если не веришь…
Я смотрел на них в полном отупении. Холодный пот бежал у меня по спине.
— Ну, значит, она и впрямь свихнулась, — с трудом выговорил я, подавляя вздох облегчения.
— Нет, — возразил Карл, — вовсе нет. Она работала под свихнувшуюся. И в стихах ее нет и намека на безумие; они лунатические. Должно быть, ее просто загипнотизировали. Кто-то погрузил ее в сон, вложил в руку пистолет и отправил добывать две сотни франков.
— Но это же чистейший бред! — воскликнул я. Карл молчал. Прошелся по тротуару, не поднимая головы, и несколько минут не раскрывал рта.
— Одного не могу понять, — заговорил он наконец, — что побудило ее так быстро забыть о пропаже револьвера? И что ей помешало, когда ты лгал ей в лицо, просто-напросто раскрыть сумку и удостовериться, что ее деньги в целости и сохранности? Сдается мне, Джо, она знала, что револьвер у нее стянули, да и деньги впридачу. Похоже, не кого-нибудь, а нас с тобой она так перепугалась. А сейчас, правду сказать, и мне становится страшновато. Знаешь что, пойдем переночуем куда-нибудь в гостиницу? А завтра съездим куда-нибудь… ну, просто снимемся на несколько дней.
Не говоря друг другу ни слова, мы развернулись и быстрым шагом двинулись по направлению к Монмартру. Страх не давал нам остановиться…
Итогом этого маленького происшествия стало наше бегство в Люксембург. Но я на целью месяцы опередил реальный ход событий. Самое время вернуться к нашему menage a trois.[16]
Приблудная крошка Колетт скоро стала для нас комбинированным воплощением Золушки, наложницы и кухарки. Нам пришлось приучать ее ко всему, не исключая и обыкновения чистить зубы. Задачу отнюдь не облегчало то, что она пребывала в переломном возрасте, вечно роняла то одно, то другое, спотыкалась, все на свете теряла и тому подобное. Время от времени терялась она и сама — терялась на несколько дней кряду. Понять, что творилось с ней в эти промежутки, не было никакой возможности. Чем больше мы ее допрашивали, тем более вялой и апатичной она становилась. Бывало, утром она выйдет на прогулку, а вернется только к полуночи — в компании бездомной кошки или подобранного на улице щенка. Как-то раз день-деньской мы ходили за ней по пятам с единственной целью — уразуметь, как она проводит время. С таким же успехом можно было поставить себе задачей выследить лунатика. Она бесцельно сворачивала с одной улицы на другую, останавливаясь поглазеть на витрины, посидеть на скамейке, покормить птиц, купить себе леденец; на целую вечность застывала на месте, на котором ровным счетом ничего не происходило, а потом возобновляла бессмысленное, машинальное движение. Пять часов мы убили на то, чтобы убедиться в самоочевидном; в том, что на руках у нас — сущий младенец.
Карла подкупало ее простодушие, граничившее со слабоумием. С другой стороны, он начинал пресыщаться свалившейся на него необходимостью изо дня в день блюсти одни и те же сексуальные обязанности. В какой-то мере раздражало его и то, что Колетт поглощала все его свободное время. Он вынужден был выкинуть из головы все свои литературные амбиции — сначала потому, что сдал в заклад пишущую машинку, затем потому, что у него попросту не находилось ни минуты для себя. Бедняжка Колетт никак не могла придумать, чем себя занять. Она способна была, целый день провалявшись в кровати и трахаясь со всем пылом своих юных лет, с неубывающим энтузиазмом требовать того же, когда Карл, в три часа пополуночи, возвращался с работы. Зачастую он и не вылезал из постели вплоть до семи часов вечера — с тем расчетом, чтобы успеть поесть и отправиться в редакцию. Нередко, после очередного ристалища, он принимался уговаривать меня оказать ему посильную помощь. — Я весь измочален, — жаловался он. — У моей недоделанной мозги набекрень. Только этим местом она и соображает.
Но Колетт меня не привлекала. Я любил Нис, по-прежнему осенявшую своим присутствием кафе Веплер. Мы стали с ней добрыми друзьями. О деньгах речи больше не было. Правда, мне нравилось делать ей маленькие подарки, но то было совсем другое. Время от времени мне удавалось уломать ее сделать выходной. Мы отыскивали очаровательные местечки на побережье Сены или добирались поездом до одного из окрестных лесов, где полеживали на травке и трахались сколько душе угодно. Я никогда не доискивался подробностей относительно ее прошлого. Нет, предметом наших с ней разговоров было исключительно будущее. Ее, по крайней мере, волновало только оно. Мечтой Нис, как и столь многих француженок, было обзавестись собственным домиком где-нибудь в провинции — лучше всего, в Миди. Париж отнюдь не завладел ее сердцем. Он вреден для здоровья, любила повторять она.
— Ну и что же ты там будешь делать? — спросил я ее однажды.
— Делать? — переспросила она в недоумении. — Ничего. Просто жить.
Какая мысль! Какая здравая мысль! Я отчаянно завидовал ее невозмутимости, ее праздности, ее беззаботности. Мне хотелось вовлечь ее в долгий разговор на эту тему — в разговор о блаженстве ничего не делать. Такого рода идеал до той поры был мне неведом. Для того, чтобы он осуществился, надо обладать либо абсолютно пустым, не отягощенным ни малейшим грузом, либо, наоборот, исключительно богатым, зрелым умом. Но мне представлялось, что обладать ничем не отягощенным умом предпочтительнее.
Наблюдать, как Нис ест, само по себе было удовольствием. У нее был дар извлекать максимум чувственного наслаждения из каждого глотка, каждого кусочка того или иного кушанья или блюда, к выбору которых она относилась с неизменной тщательностью; Поясню: под словом «тщательность» я отнюдь не имею в виду озабоченность числом поглощаемых калорий или наличием витаминов. Нет, ее целью был выбор блюд, в наибольшей степени отвечавших ее вкусу, в полной мере согласовавшихся с ее натурой, ибо Нис смаковала пищу. В ее случае трапеза могла тянуться до бесконечности, неустанно сдабриваемая ее здоровым, доброжелательным юмором, ее все больше и больше заражавшей окружающих беззаботностью, все ярче и ярче разгоравшимся огоньком ее неистребимого оптимизма. Всласть поесть, всласть наговориться, всласть потрахаться — существуют ли в природе лучшие способы времяпровождения? Ее не терзали укоры нечистой совести, за ее плечами не стояло забот, которыми нельзя было бы пренебречь. Плыть по течению и ничего больше — вот и вся ее философия. В муках производить на свет детей, вносить свой вклад в благосостояние общества — все это было не для нее; в свой час она покинет этот мир, не оставив на его поверхности следа. Но где бы она ни оказывалась, всюду ее присутствие придавало существованию оттенок большей легкости, большей привлекательности, большей ароматности. А это отнюдь не пустяк. Каждый раз, расставаясь с нею, я уносил с собой ощущение хорошо проведенного дня. Я сожалел о том, что не могу жить так же легко, так же инстинктивно, так же естественно. Иногда я грезил о том, что родился женщиной — женщиной, похожей на нее, не обладающей ничем, кроме неотразимо притягательного влагалища. Как было бы прекрасно, стань оно органом, предназначенным для каждодневной работы, а мозг — инструментом чистого наслаждения! Откройся возможность влюбиться в счастье! Свести к минимуму собственную утилитарность! Развить в себе совесть, столь же чувствительную, как крокодилова кожа! А уж когда состаришься и утратишь былую привлекательность — тогда, на худой конец, оплачивать трах наличными. Или купить кобеля и обучить его всему необходимому. И умереть в назначенный час, уйти из мира нагим и одиноким, без чувства вины, без сожаления, без тщетной укоризны…
Вот какие грезы рождались в моем воображении после дней, проведенных с Нис на лоне природы.
А каким удовольствием было разжиться кругленькой суммой, чтобы затем, в момент прощания, передать ее в руки Нис! Сопровождать ее в поездках — скажем, в Оранж или в Авиньон. По-бродяжьи выкинуть на ветер месяц-другой, купаясь в теплых волнах ее сладострастной лени. Стараться услужить ей во всем, в чем только можно, и при этом ощущать на себе биотоки испытываемого ею наслаждения.
По ночам, лишенный ее общества (в это время суток она принадлежала клиентам), я одиноко бродил по улицам, проводя часы в затерявшихся в переулках небольших барах или маленьких подвальных кафе, где другие девушки трудолюбиво и уныло ткали однообразную пряжу той же профессии. Случалось, от нечего делать я останавливал свой выбор то на одной, то на другой из них, хотя к каждому из подобных общений для меня неуловимо примешивался привкус пепла.
Возвращаясь домой, я нередко заставал Колетт еще на ногах; она бесцельно слонялась по квартире в нелепом кимоно, купленном Карлом по случаю где-то на ярмарке. Нам все не удавалось наскрести денег ей на пижаму. Чаще всего она занималась тем, что сама называла «перехватить кусочек». Колетт, бедняжка, стойко не ложилась спать, дожидаясь, пока Карл вернется с работы. Случалось, присев на кухне, и я перехватывал с ней за компанию. Мы вступали в беседу, если только можно так определить то, что между нами происходило. От Колетт тщетно было надеяться услышать что-либо внятное. У нее не бывало ни озарений, ни грез, ни желаний. Ее, наделенную чисто коровьей безмятежностью, безгласной покорностью рабыни и шармом хлопающей глазами куклы, в корне неверно было обвинять в тупости: она была просто-напросто дебильна. Вот Нис — ту было бы черной несправедливостью назвать тупой. Ленивой — пожалуйста, сколько душе угодно; ленивой, как смертный грех. Но все, о чем говорила Нис, оказывалось по-своему интересным — дар, который лично я оцениваю гораздо выше, нежели умение рассуждать умно и со знанием дела. Ведь именно благодаря такому дару привносится в жизнь нечто новое, в то время как его противоположность, интеллигентная, рафинированная речь, формализуя и обессмысливая все на свете, сводит к нулю реальное разнообразие бытия. У Колетт же, как я говорил, мозги были куриные. Беря ее за то или иное место, вы ощущали под пальцами сгусток холодной, колышащейся, неодушевленной плоти. Когда она наливала кофе, могли доставить себе удовольствие провести по ее ягодицам, но с таким же успехом можно было ласкать дверную ручку. Сама ее стыдливость обнаруживала скорее животное, нежели человеческое происхождение. Заслоняя руками треугольник своего лона, она не делала ни малейшей попытки прикрыть грудь. Пряча от наших взглядов влагалище, она скрывала от нас нечто безобразное, срамное, а вовсе не источник тайной мощи. Зайдя ненароком в ванную и застав меня над унитазом, она способна была остановиться в дверях и завести со мной разговор как ни в чем не бывало. Вид отливающего мужика, приходится заметить, ни в малой мере не возбуждал ее; пожалуй, чтобы Колетт возбудилась, следовало, оседлав ее, пустить горячую струю в единственное место, назначение которого она интуитивно постигла.
Однажды, вернувшись глубоко за полночь, я обнаружил, что забыл ключ. Громко постучал в дверь, но безрезультатно Подумал: опять она пустилась в свои целомудренно-бессмысленные блуждания по улицам. Мне оставалось ничего другого, как не спеша двинуться в направлении Монмартра в надежде перехватить Карла на пути домой. Столкнувшись с ним на полдороге к Плас Клиши, я информировал его, что наша птичка, судя по всему, вылетела из гнезда. Войдя в квартиру, мы нашли верхний свет зажженным; однако Колетт, в отличие от ее пожитков, ни в одной из комнат не было. Похоже, девушка просто вышла прогуляться. Как раз в то утро Карл вслух размечтался о том, как женится на ней, едва она достигнет совершеннолетия. Я не мог отказать себе в удовольствии авансом высмеять их супружескую идиллию, разыграв в лицах, как она высовывает свою физиономию из окна спальни, он — из кухонного окна, на радость соседям обмениваясь любезностями: «Bonjour, Madame Oursel, comment ca va се matin?»[17]
Карл впал в уныние. Он не сомневался, что днем к нам заявилась полиция и увела Колетт с собой. — Ну, теперь уж они заявятся за мной, — мрачно проронил он. — Это конец.
В знак такого развития событий мы решили прошвырнуться по окрестностям. Было начало четвертого. Плас Клиши совсем опустела, если не считать нескольких баров, работавших круглосуточно. Шлюха с деревянной ногой несла вахту на своем обычном месте по соседству с Гомон Палас: собственная постоянная клиентура не давала ей соскучиться без дела. Неподалеку от Плас Пигаль, бок о бок с такими же любителями ночного уюта, мы сели перекусить. Наведались в маленький дансинг, где работала наша подружка-гардеробщица, но он как раз закрывался. Затем поднялись вверх по улице к Сакр-Кер. У церковных врат задержались, вглядываясь в океан разноцветных огней, озарявших город. В ночную пору Париж делается необъятным. Искусственное освещение скрадывает острые очертания домов и неприбранность улиц. Ночью, когда вы взираете на него с Монмартра, Париж раскрывает свою истинную магию; он — словно драгоценный камень, со дна хрустального кубка переливающийся всеми гранями.
С наступлением рассвета, подавляя писательское воображение, пленительно преображается и сам Монмартр. Его беловатые стены вспыхивают розоватым светом. Чувственной свежестью, кажется, напоены гигантские буквы на рекламных щитах, краснеющих и синеющих на фоне бледных фасадов домов. На обратном пути мы столкнулись с группкой юных монахинь, гуськом шествовавших по улице со столь непорочным, столь благостным, столь неприступным видом, что мы устыдились самих себя. А чуть позже дорогу нам пересекло стадо коз, нестройно спускавшихся по пологому склону; за ними трусил какой-то толстый недоумок, время от времени исторгавший жиденькие звуки из своей дудочки. На до всем царило ощущение несбыточной умиротворенности, нездешнего покоя; наступающее утро таило в себе утренний аромат четырнадцатого столетия.
В тот день мы провалялись в постели почти до вечера. Колетт, казалось, пропала бесследно; не спешила наносить нам визит и полиция. Однако на следующее утро, незадолго до полудня, раздался с трепетом ожидаемый стук в дверь. Я сидел за пишущей машинкой у себя в комнате. Отворил Карл. Послышался голос Колетт, затем какого-то мужчины. Потом к ним прибавился еще один женский. Я не отрывал глаз от клавиатуры. Заносил на бумагу все, что лезло в голову, лишь бы произвести впечатление всецелой погруженности в работу.
И вот на пороге с обескураженным и одновременно негодующим видом возник Карл. — Слушай, она не оставляла где-нибудь у тебя свои часы? — спросил он. — Часы ее найти не могут.
— Не могут? Кто не может? — переспросил я.
— Ее мать… А кто мужчина, не знаю. Скорее всего, частный сыщик. Зайди на минуту, я тебя представлю.
Мать Колетт оказалась поразительно интересной дамой средних лет с безукоризненными манерами, лицо и фигура которой являли несомненные следы былой красоты. Вид мужчины в строгом, неярких тонов костюме безошибочно свидетельствовал о его причастности к юридическому сословию. Все говорили понизив голос, будто в присутствии покойника.
Я моментально почувствовал, что мое появление не осталось без внимания.
— Итак, вы тоже писатель? — нарушил молчание мужчина.
Со всей мыслимой учтивостью я подтвердил справедливость его догадки.
— Пишете на французском? — продолжал он допрос. В ответ я скорбно посетовал что, несмотря на то, что вот уже пять или шесть лет живу во Франции и неплохо знаком с французской литературой, время от времени даже пытаюсь ее переводить, давние пробелы в моем образовании, увы, не позволили мне освоить великолепный язык, на котором говорят в этой стране, в той мере, какая необходима для беспрепятственного творческого самовыражения.
Мне пришлось призвать на помощь все мое красноречие, дабы произнести в подобающе корректном тоне эту льстиво-высокопарную тираду. Дальнейшее, однако, показало, что моя изысканная обходительность не осталась втуне.
Все это время мать Колетт продолжала сосредоточенно изучать надписи на обложках книг, в беспорядке наваленных на письменном столе Карла. Повинуясь безотчетному импульсу, она вытащила из груды одну из них и протянула мужчине. Это был последний том знаменитого романа Марселя Пруста. Когда мужчина, наконец, оторвал глаза от переплета и вновь воззрился на Карла, в них появилось новое выражение: некое подобие с трудом скрываемой зависти, чуть ли не подобострастия. Карл, тоже порядком смутившись, сбивчиво заговорил о том, что в данный момент работает над эссе о влиянии, оказанном на метафизику Пруста оккультными учениями — ив частности всерьез заинтересовавшей его доктриной Гермеса Трисмегиста.
— Tiens, tiens,[18] — снова заговорил мужчина, с многозначительным видом приподнимая бровь и припечатывая нас обоих суровым взглядом, в котором, впрочем, не прочитывалось безоговорочного осуждения. — Не будете ли вы добры на несколько минут оставить нас наедине с вашим другом? — попросил он, оборачиваясь в мою сторону.
— Разумеется, — ответил я и возвратился к себе, чтобы вновь погрузиться в хаос спонтанного машинописного творчества.
У Карла, по моим расчетам, они пробыли еще добрых полчаса. К моменту, когда в дверь моей комнаты вновь постучали, я успел вынуть из машинки восемь или десять страниц сущей абракадабры, разобраться в которой вряд ли было под силу самому отчаянному сюрреалисту. Я степенно распрощался с Колетт — несчастной сироткой, которую мы, взрослые дяди, вытащили из геенны огненной и ныне передаем в руки обезумевших от горя родителей. Не преминул участливо осведомиться, удалось ли им отыскать принадлежащие малютке часы. Увы нет, но наши визитеры не теряли надежды, что нам это удастся. И что мы сохраним их на память об этом происшествии.
Не успела закрыться за нашими непрошеными гостями дверь, как Карл ворвался ко мне в комнату и заключил меня в объятия. — Знаешь, Джо, я думаю, ты спас мне жизнь. А может, Пруст? Ну и гримасу же скорчил этот ублюдок с постной мордой! Литература! Черт возьми, до чего это по-французски! Даже у легавых здесь в крови почтение к писательскому ремеслу. А то обстоятельство, что ты американец — и знаменитый литератор, как я тебя аттестовал, — оно-то и решило все дело. Знаешь, что он мне понес, едва ты вышел из комнаты? Что назначен официальным опекуном Колетт. Ей, кстати сказать, на самом деле пятнадцать, но она уже не раз сбегала из дому. Как бы то ни было, стоит ему обратиться в суд, продолжал нагнетать страсти этот подонок, и десять лет отсидки мне обеспечены. В курсе ли я существующих в стране законов? Я ответил, что в курсе. Похоже, его удивило, что я не делаю попытки себя выгородить. Но еще больше удивило его то, что мы писатели. Знаешь, уважение к писателям — французы впитывают его с молоком матери. Писатель по здешним понятиям просто не может оказаться обычным уголовником. Скорее всего, он думал, что застанет тут пару заурядных сутенеров. Или шантажистов. Зато стоило тебе появиться, как он сразу приутих. Между прочим, он спросил потом, какие у тебя книги и нет ли среди них переведенных на французский. Я сказал, что ты философ и что твои сочинения чрезвычайно трудны для перевода.