33052.fb2
- Ну, тогда и гутарить нечего! - снова повеселел старик. - Дай бог тебе здоровья! Сам-то когда думаешь ехать?
- Завтра.
- Частя твои пошли вперед? На Усть-Медведицу?
- Да. А за себя, батя, ты не беспокойся. Все равно вскорости таких, как ты, стариков, будут спущать по домам. Вы свое уж отслужили.
- Дай-то бог! - Пантелей Прокофьевич перекрестился и, как видно, успокоился окончательно.
Проснулись детишки. Григорий взял их на руки, усадил к себе на колени и, целуя их поочередно, улыбаясь, долго слушал веселое щебетание.
Как пахнут волосы у этих детишек! Солнцем, травой, теплой подушкой и еще чем-то бесконечно родным. И сами они - эта плоть от плоти его, - как крохотные степные птицы. Какими неумелыми казались большие черные руки отца, обнимавшие их. И до чего же чужим в этой мирной обстановке выглядел он - всадник, на сутки покинувший коня, насквозь пропитанный едким духом солдатчины и конского пота, горьким запахом походов и ременной амуниции...
Глаза Григория застилала туманная дымка слез, под усами дрожали губы... Раза три он не ответил на вопросы отца и только тогда подошел к столу, когда Наталья тронула его за рукав гимнастерки.
Нет, нет, Григорий положительно стал не тот! Он никогда ведь не был особенно чувствительным и плакал редко даже в детстве. А тут - эти слезы, глухие и частые удары сердца и такое ощущение, будто в горле беззвучно бьется колокольчик... Впрочем, все это могло быть и потому, что он много пил в эту ночь и провел ее без сна...
Пришла Дарья, прогонявшая коров на выгон. Она подставила Григорию улыбающиеся губы и, когда он, шутливым жестом разгладив усы, приблизил к ней лицо, закрыла глаза. Григорий видел, как, словно от ветра, дрогнули ее ресницы, и на миг ощутил пряный запах помады, исходивший от ее неблекнущих щек.
А вот Дарья была все та же. Кажется, никакое горе не было в силах не только сломить ее, но даже пригнуть к земле. Жила она на белом свете, как красноталовая хворостинка: гибкая, красивая и доступная.
- Цветешь? - спросил Григорий.
- Как придорожная белена! - прижмурив лучистые глаза, ослепительно улыбнулась Дарья. И тотчас же подошла к зеркалу поправить выбившиеся из-под платка волосы, прихорошиться.
Такая уж она была, Дарья. С этим, пожалуй, ничего нельзя было поделать. Смерть Петра словно подхлестнула ее, и, чуть оправившись от перенесенного горя, она стала еще жаднее к жизни, еще внимательнее к своей наружности...
Разбудили спавшую в амбаре Дуняшку. Помолясь, всей семьей сели за стол.
- Ох, и постарел же ты, братушка! - сожалеюще сказала Дуняшка. - Серый какой-то стал, как бирюк.
Григорий через стол молча и без улыбки посмотрел на нее, а потом сказал:
- Мне так и полагается. Мне стареть, тебе в пору входить, жениха искать... Только вот что я тебе скажу: о Мишке Кошевом с нонешного дня и думать позабудь. Ежли услышу, что ты и после этого об нем сохнуть будешь, - на одну ногу наступлю, а за другую возьмусь - так и раздеру, как лягушонка! Поняла?
Дуняшка вспыхнула, как маков цвет, - сквозь слезы посмотрела на Григория.
Он не сводил с нее злого взгляда, и во всем его ожесточившемся лице - в ощеренных под усами зубах, в суженных глазах - еще ярче проступило врожденное мелеховское, звероватое.
Но и Дуняшка была этой породы - оправившись от смущения и обиды, она тихо, но решительно сказала:
- Вы, братушка, знаете? Сердцу не прикажешь!
- Вырвать надо такое сердце, какое тебя слухаться не будет, - холодно посоветовал Григорий.
"Не тебе бы, сынок, об этом гутарить..." - подумала Ильинична.
Но тут в разговор вступил Пантелей Прокофьевич. Грохнув по столу кулаком, заорал:
- Ты, сукина дочь, цыц у меня! А то я тебе такое сердце пропишу, что и волос с головы не соберешь! Ах ты, паскуда этакая! Вот пойду зараз, возьму вожжи...
- Батенка! Вожжей-то ни одних у нас не осталось. Все забрали! - со смиренным видом прервала его Дарья.
Пантелей Прокофьевич бешено сверкнул на нее глазами и, не сбавляя голоса, продолжал отводить душу:
- Возьму чересседельню - так я тебе таких чертей...
- И чересседельню красные тоже взяли! - уже громче вставила Дарья, по-прежнему глядя на свекра невинными глазами.
Этого Пантелей Прокофьевич снести уже не мог. Секунду глядел он на сноху, багровея в немой ярости, молча зевая широко раскрытым ртом (был похож он в этот миг на вытащенного из воды судака), а потом хрипло крикнул:
- Замолчи, проклятая, сто чертей тебе в душу! Слова не дадут сказать! Да что это такое? А ты, Дунька, так и знай: сроду не бывать этому делу! Отцовским словом тебе говорю! И Григорий правильно сказал: об таком подлеце будешь думать - так тебя и убить мало! Нашла присуху! Запек ей душу висельник! Да ништо ж это человек? Да чтобы такой христопродавец был моим зятем?! Попадись он мне зараз - своей рукой смерти предам! Только пикни ишо: возьму шелужину, так я тебе...
- Их, шелужинов-то, на базу днем с огнем не сыщешь, - со вздохом сказала Ильинична. - По базу хоть шаром покати, хворостины на растопку и то не найдешь. Вот до чего дожили!
Пантелей Прокофьевич и в этом бесхитростном замечании усмотрел злой умысел. Он глянул на старуху остановившимися глазами, вскочил как сумасшедший, выбежал на баз.
Григорий бросил ложку, закрыл лицо рушником и трясся в беззвучном хохоте. Злоба его прошла, и он смеялся так, как не смеялся давным-давно. Смеялись все, кроме Дуняшки. За столом царило веселое оживление. Но как только по крыльцу затопал Пантелей Прокофьевич, - лица у всех сразу стали серьезные. Старик ворвался ураганом, волоча за собой длиннейшую ольховую жердь.
- Вот! Вот! На всех на вас, на проклятых, языкастых, хватит! Ведьмы длиннохвостые!.. Шелужины нету?! А это что? И тебе, старая чертовка, достанется! Вы ее у меня отпробуете!..
Жердь не помещалась в кухне, и старик, опрокинув чугун, с грохотом бросил ее в сенцы, тяжело дыша, присел к столу.
Настроение его было явно испорчено. Он сопел и ел молча. Молчали и остальные. Дарья не поднимала от стола глаз, боясь рассмеяться. Ильинична вздыхала и чуть слышно шептала: "О, господи, господи! Грехи наши тяжкие!" Одной Дуняшке было не до смеха, да Наталья, в отсутствие старика улыбавшаяся какой-то вымученной улыбкой, снова стала сосредоточенна и грустна.
- Соли подай! Хлеба! - изредка и грозно рычал Пантелей Прокофьевич, обводя домашних сверкающими глазами.
Семейная передряга закончилась довольно неожиданно. При всеобщем молчании Мишатка сразил деда новой обидой. Он не раз слышал, как бабка в ссоре обзывала деда всяческими бранными словами, и, по-детски глубоко взволнованный тем, что дед собирался бить всех и орал на весь курень, дрожа ноздрями, вдруг звонко сказал:
- Развоевался, хромой бес! Дрючком бы тебя по голове, чтоб ты не пужал нас с бабуней!..
- Это ты меня... то есть деда... так?
- Тебя! - мужественно подтвердил Мишатка.
- Да нешто родного деда можно... такими словами?!
- А ты чего шумишь?
- Каков вражененок? - Поглаживая бороду, Пантелей Прокофьевич изумленно обвел всех глазами. - А это все от тебя, старая карга, таких слов наслухался! Ты научаешь!
- И кто его научает? Весь в тебя да в папаню необузданный! - сердито оправдывалась Ильинична.
Наталья встала и отшлепала Мишатку, приговаривая:
- Не учись так гутарить с дедом! Не учись!