33074.fb2 Тишь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Тишь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

IX

В восемь утра пришел неожиданно доктор Арвед Германыч. Для обычного его визита было это рановато. Значит, какая-то важная миссия. Арвед Германыч сел, — пили чай на террасе, — вынул окурок сигары, закурил. Несколько минут молчал, устремив белые, замороженные глаза в одну точку, — как всегда делал, — сопел носом и размеренно чмокал губами, точно снилось ему что-то сладкое.

Вытаращенными глазенками глядели на него с другого конца стола Маруська и Зинка, — всегда они с изумлением и страхом рассматривали доктора. Таня старательно пряталась за самовар, — ее при виде «старого дорпатского» одолевал неудержимый смех.

Арвед Германыч размешал сахар в стакане, хлебнул, чмокнул губами и, встретив широкий, неморгающий взгляд Зинки, осклабился, выставив желтые лошадиные зубы. Крякнул, как селезень — хрипло и коротко, — и поднял указательный палец. Потом медленно пригнул его и чмокнул губами. Худое, костлявое лицо его сморщилось: вот-вот чихнет…

Таня фыркнула. Маруська нырнула лицом в плечо, потом сползла под стол. А Зинка испуганно уткнулась в колени к матери. Арвед Германыч тихонько захныкал — рассмеялся. И осторожно тронул за рукав Максима Семеныча:

— Н-ню… та, фот именно… ходите немножко со мной… Они встали из-за стола, прошли в кабинет.

— Н-ню… фот именно… я — от нашего почтенный пристаф — герр Пол-тиш-копф… — «Ходите к доктор Карпоф — извиняйть от меня… фот именно… ночной казус»…

Максим Семеныч догадался, что доктор явился не в качестве секунданта, а парламентером, и сказал:

— Да вы, старый дорпатский, небось уж пистолеты изготовили!

— О-о!.. — Доктор весело захныкал, оскалив лошадиные зубы.

— Я претензий по поводу ночного казуса не имею, — скажите Болтышкову. Да лучше бы он сам завернул… чайку бы попили… по старинке…

Арвед Германыч радостно воскликнул:

— Фот именно… та! сам! Так именно и есть: он ожидает на плац… там… у столбунцов… Можно?

— Конечно…

Доктор с неожиданным для него проворством боком заковылял на крыльцо. По пути зацепил и повалил в коридоре пустое ведро, ахнул, но, не останавливаясь, устремился вперед.

— Мама?.. пош-но… пош-но… — передразнила, блестя глазенками. Маруська. Нырнула лицом к плечу, пырскнула и рассыпалась тонко-звенящим смехом.

— Цыть! — погрозился Максим Семеныч. Но и Зинка завизжала от радости, затряслась от смеха Таня.

А доктор, стоя на крыльце, делал те самые знаки, как давеча Зинке: не спеша поднимал и пригибал указательный палец. У колодца, на пустой площади, между столбов, на которых укреплен был барабан и рычаг, в деловой, слегка созерцательной позе стоял пристав.

— Э-э… псьт!.. — шипел и чмокал доктор, — ходите немножко сюда!..

В раскрытую половинку двери Максим Семеныч с удовольствием увидел, как Мордальон торопливо одернул полы тужурки, подобрался и торопливым шагом направился к крыльцу. Охватило легкое волнение: что сказать? что ответить? побить великодушием?

Таня выпроводила Маруську с Зинкой за двери в палисадник, сама вышла в переднюю. Мордальон с удрученно-скорбным лицом робко вошел и остановился у порога. Он держал руки по швам и стоял вытянувшись, как перед самым большим начальством. На толстом, разъехавшемся книзу лице выражение вины и удрученности было смешно и горестно. Слышно было, как фыркнула Таня в передней. Максим Семеныч покраснел и захлопнул дверь. Вынырнула головенка Маруськи со двора.

— Т-ты куда!? — притопнул на нее Максим Семеныч. Головенка исчезла, тонкий смех зазвенел, разбегаясь за дверью.

— Ну… та… фот именно… давайте один руки другой… и все сабывайть, — торжественно сказал доктор.

— Садитесь, Ардальон Степаныч, чего там! — смущенно проговорил Максим Семеныч, не глядя на гостей.

Мордальон продолжал стоять с видом удрученного виной человека и глухо проговорил:

— Простите меня, Максим Семеныч… По пьяному, как говорится, делу…

— Да к чему это? Неужели вы думаете, что я доносить буду, что ль? И беспокойство-то дьякону, а не мне…

— Нет, вы меня простите… Семья, кусок хлеба… С Угаркой я тогда неблагородно… Но…

— Да бросьте! Садитесь. Пошлю сейчас Аксютку за дьяконом и… предадим все забвению…

— Вот именно… та! Лупить друг друга — это корошо! — воскликнул Арвед Германыч, — лупи своего близкого, как сам себя… Лупофь… — вот именно… и мир… та-а…

Когда пришел дьякон, приглашенный Аксюткой, недавние враги — Максим Семеныч и Болтышков — в компании с Таней и доктором распивали чай и мирно беседовали об урожае на мух. Дьякон поискал глазами иконы, чтобы перекреститься, не нашел и перекрестился на церковь, видную из окна. Солидно раскланялся с Максимом Семенычем, доктором и Таней и, обернувшись к приставу, поклонился еще ниже, но прибавил с веселой иронией:

— Новобрачному!..

Таня фыркнула в блюдце. Максим Семеныч поглядел на нее зверем и сказал дьякону:

— Предадим все это забвению, о[тец] дьякон, и будем жить по-старому… в любви и согласии, — вот и Арвед Германыч советует..

— Та… фот именно… лупить и не ссорить… — серьезно подтвердил доктор.

— Я что ж… извольте… лупить ежели, то лупить… Любить? И любить готов…

Дьякон захлипел от смеха и с поклоном принял стакан от Тани.

— Простите меня, о[тец] дьякон! — почтительно привстав, сказал Мордальон.

— Я доносить не буду! — махнул рукой дьякон, — вот если, по случаю, кто еще доведет до сведения да будут меня допрашивать, то брехать мне на старости лет не гоже… Мне семьдесят шесть уж!..

— Какое там следствие! — воскликнул Максим Семеныч, — молчок и — все!..

…Восстановленный мир сразу внес простоту и приятную мягкость в общественную слободскую жизнь. Свобода вечерних и ночных прогулок по площади вернула слободу к культурным привычкам, оживила скучные будни. Мордальон превратился в милейшего и любезнейшего человека, совсем как бы забывшего о силе и значении власти, его облекающей. Лататухин присмирел. Сокрушенный деспотизм, по-видимому, легко расстался со старыми административными замашками, смирился, отмяк и готовно слился с обыденным благодушием. Смирился искренне, без коварства и замыслов против нового строя…

Раз только Мордальон прибег к старому приему действий — и то больше по соображениям упрочения восстановленного мира. Мишка Мутовкин, загулявши, устроил очередной скандал на улице, долго отчитывал Максима перед окнами его дома, потом попов и в заключение Мордальона и купечество. Лататухин уловил в потоке его красноречивой ругани и хулу на церковь Божию, уверял, что сам видел, как Мишка грозился кулаком на облупленные главы еланского храма и при этом пустил несколько крепких выражений. Мордальон составил протокол. По дружбе, сообщил Максиму Семенычу. Был уверен, что кроме удовольствия, приятелю это ничего не доставит: Мишка чаще всего конфузил именно его, Максима Семеныча, обладателя его законной половины, на потеху еланской публике. Но Максим Семеныч лишь поморщился:

— Охота вам с ним…

— Почему? Форменный же хулиган…

— Пьяный. А в трезвом виде — ничего себе малый.

Мордальон изумился этому незлобию.

— Во-первых, он вас постоянно конфузит… во-вторых, — хулиган… в-третьих, — как хотите, храм Божий… этого нельзя… И мне, в случай чего, — плутовски усмехнувшись, прибавил Мордальон, — может быть, на весы добродетели положат это… А ему что? Отсидит с удовольствием и — только…

По-прежнему старый сад Максима Семеныча служил местом объединения. Редкий вечер не собирались в беседке перекинуться в картишки, — было тепло, сухо, пахло яблоками и укропом и стояла мирная, долгая песня ночных кузнечиков. Было свободно, вольготно, не жарко, потому что сидели в рубахах. Выражались без стеснения, рассказывали, не оглядываясь по сторонам, рискованные истории, приятные и неприятные случаи, анекдоты с пряной приправой. По-прежнему, уже в начале каждого такого рассказа лицо Андрея Андреича наливалось смехом, краснело, пыжилось и, как только рассказчик доходил до заключительного момента, смех вырывался из него фонтаном, как пыль из сухого дождевика. По-старому, рассыпался горохом яичник Терентий Ильич, крутя и тряся головой; хлебал воздух, сморкаясь и кашляя, дьякон; хныкал Арвед Германыч в веселых местах, оскалив желтые зубы и сморщив лицо в странную гримасу; брунчал, как шерстобит, густым, коленчатым смехом Мордальон.

Острили и над ним, над его неукротимым пристрастием к брюнеткам и над недавним горестным приключением. Он не обижался, смеялся и сам. Кажется, о приключении слух разбежался очень скоро по стану, дошел и до уездного города. Болтышков съездил — узнать, чем пахнет, и вернулся успокоенный. Исправник — ничего. От жены влетело, но это дело — семейное и поправимое…

К концу месяца приключение с Маринкой, избитое языками Елани, выдохлось и потеряло последний аромат злободневности. Но тут-то как раз и произошло событие, с виду маловажное, однако чреватое — как после оказалось — последствиями, просто — роковое событие. Максим Семеныч, пробегая глазами свежий номер губернского «Вестника», наткнулся в отделе «Ответы редакции» на такие строки:

«С. Елань, г-ну Тяжкому Молоту. Воспетый Вами становой пристав, приносящий всенародное покаяние в грехах, годился бы лишь для святочного рассказа. Теперь же описанное Вами действительное происшествие не может быть опубликовано, по независящим от нас обстоятельствам»…

Максим Семеныч посвистал. Перечитал еще раз. Пораздумав, обвел карандашом «ответ» и послал газету с Аксюткой к Мордальону.

Пристав пришел сейчас же, вслед за Аксюткой. Уже по лицу его было видно, что газетные строки ушибли его.

— Кто это — Тяжкий Молот? — спросил Максим Семеныч, не зная, с чего приступить к обсуждению вопроса.

— Я догадываюсь, — мрачно ответил пристав.

Долго молчали. Потом стали обсуждать, угрожает чем-нибудь или нет такая иезуитская заметка. Мордальон был полон тревожных ожиданий.

— Если начальнику губернии кинется в глаза Елань, то дело табак… Не миновать дознания!

Послали за дьяконом — для совета и осведомления на случай дознания. Дьякон выслушал, долго молчал, потом крякнул, высморкался в клетчатый платок и утешил:

— Ну, уж так и быть… повильну языком… скажу, ошибка… Да, может, ничего еще и не будет…

— На всякий случай…

С неделю ничего не было слышно. Стали было думать, что пройдет, и Мордальон собирался уже «отвозить» в тесном месте Тяжкого Молота, — псевдоним все почему-то приписывали поэту Похлебкину, — а Тяжкий Молот клятвенно уверял, что ни сном, ни духом не повинен в писании стихов об Ардальоне Степаныче. Конец надвигавшейся усобице положил внезапный приезд в Елань самого исправника…

Сразу всем стало ясно: дознание. Мордальон сразу пал духом, обвис и даже как будто похудел за какой-нибудь час.

Исправник ценил Мордальона, как старого, опытного и исполнительного служаку, и с первых же слов выразил уверенность, что газетная заметка, на которую было угодно обратить внимание губернатору, — клевета и обычная газетная пакость.

Мордальон показал, что основанием для нее послужило, вероятно, посещение им 2-го августа дьякона Порфирия Фратрицкого, у которого, под влиянием несколько излишне выпитого, произошла легкая ссора с дьяконом и ветеринарным врачом Карповым, а затем тут же состоялось примирение.

Приглашенные исправником Максим Семеныч и дьякон подтвердили это показание. Оба повильнули. И вышло бы хорошо, если бы дьякон не переусердствовал. Перестарался и… погубил человека.

— Это и самое лучшее, — говорил словоохотливый дьякон, — не погордился человек… — «Ах, мол, ошибся!» И попросил у всех прощения… у присутствующих то есть…

— То есть, как у всех? Были, значит, и посторонние лица?.. — насторожился исправник.

— Народу набралось — велие! — простодушно пояснил дьякон, — бабья этого — как грязи! И на улице, и на дворе…

— Позвольте, о[тец] дьякон… Тогда будьте любезны: подробней… Ну, у присутствующих… В числе их, значит, и бабы? Неужели даже у баб… ста-но-вой при-став… у баб! — просил прощения?..

Дьякон понял, что промахнулся в чем-то, но в чем — не мог ухватить… И, не подозревая, что топит приятеля, подтвердил, что и у баб просил прощения господин пристав. Исправник ахнул и укоризненно закрутил головой. Старик окончательно сбился с толку и стал доказывать, что христианское смирение достохвально и способно украшать не только станового пристава, но и лиц высших рангов.

— А кто еще был — кроме баб, конечно, — не припомните ли, о[тец] дьякон? — спросил мягко исправник.

Дьякон отер пот с лысины и не очень охотно сказал:

— Да кто был? Много-таки было… О[тец] Никандр выходил… Фельдшер Похлебкин был…

— Благодарю вас.

После показания о. Никандра и Похлебкина исправник заговорил с Мордальоном уже в ином тоне.

— Извиняться перед толпой!.. перед бабами!? — кричал он, и оливковое лицо его с сумками под глазами стало вишневым, — вместо того, чтобы рассеять ее энергичными мерами?! Это — позор! полное забвение долга службы!.. Вы… вы… Да вам двух свиней пасти я не поручу после этого, не то что стан!.. Представитель полиции и — у баб прощения просить!.. Так ронять престиж власти?..

Мордальон стоял навытяжку, руки по швам, с убитым видом. Понимал непоправимость ошибки, но было поздно.

— На мне, г[осподин] исправник, в то время полицейского ничего не было, — пробормотал было он в свое оправдание.

Исправник, большой и грузный, похожий на генерала Стесселя, так и подскочил на месте.

— Обязаны! — ударил он кулаком по крашеному складному столику, — во всякое время, на всяком месте, вы обязаны помнить, что вы — прежде всего — носитель власти! Прежде всего!.. Даже в бане на полке не должны забывать этого! А вы уронили власть позорнейшим образом! беспримерным образом! И я не знаю… нет!.. служить вы больше не можете!..

— У меня семья, г[осподин] исправник… — дрогнувшим голосом сказал Болтышков.

— Нет, нет! Ни за что! Никоим образом…

— Восемь дочерей, г[осподин] исправник…

— Чтобы начальник губернии взглянул снисходительно на такой факт? Просить прощения у толпы баб! Да о чем вы думали?.. Нет, недопустимо! Ни в коем случае недопустимо!.. Поезжайте лично к его п-ству… А я — умываю руки…

Исправник прошелся из угла в угол в волнении.

— А я еще считал вас образцовым служакой!.. А вы… Махнул рукой и приказал подать лошадей.

На другой день уехал и Мордальон — к губернатору.

Слобода не без волнения ждала, с чем он вернется. Всем стало жаль человека, у которого — прежде всего — восемь дочерей и как бы узаконенная привычка к приличной жизни. Ну, конечно, всего было: и обижал, и сажал зря, и на зуботычины быль щедр… ну, и брал, конечно, теснил, заносился… А все-таки временем было в нем и добродушие, и простота. А главное — восемь человек детей, — легко ли? Теперь куда же? в писцы? на тридцать рублей в месяц?..

Жалели все. Никто уже не радовался такому крушению деспотизма. И недавний деспот стал как-то близок и болезен сердцу…

Вернулся Мордальон через шесть дней. Можно было и не спрашивать о результатах хлопот: потемнел бедняга, спал с тела, под глазами коричнево-лиловые мешки и вид смертельно ушибленного человека. Губернатор прогнал. Приказано немедленно сдать дела приставу второго стана.

Накануне отъезда Мордальон сделал прощальные визиты. А вечером у Максима Семеныча собрались наиболее тесные приятели, собутыльники и партнеры — устроили скромное прощальное чествование отъезжающему. Были: дьякон Порфирий, Андрей Андреич, доктор, два купца — яичник Терентий Ильич и старик Пронин.

Сперва было грустно, плохо вязался разговор. Выпили. Повторили — раз и два и три. Немножко оживились.

— Уважаю я эту закуску — помидоры со шпанским луком, — сказал дьякон.

— Превосходная вещь! — сказал Болтышков, — возбуждает аппетит… Хотя мне теперь — грустно пошутил он, — надо что-нибудь против аппетита принимать… привык к обжорству, а обстоятельства-то вон как повернулись.

— Повернутся инако — Бог даст! — уверенно подтвердил и дьякон, — а что касается болезни многоядения, то сообщу вам следующий факт…

И дьякон рассказал о чуде от иконы Божьей Матери «Всех скорбящих Утешение». Какой-то мужичок был подвержен болезни волчий голод — никогда не наедался досыта. Посоветовали ему помолебствовать пред иконой «Всех скорбящих утешение». Отслужил он молебен, помазался маслом из лампадки, выпросил и самый помазок себе. Вернулся домой и опять на еду накинулся. До того взалкал, что и помазок съел со щами.

— И погнало его на пот!.. Три дня потел, а после того болезнь как рукой сняло!..

— Ну… я помазок, пожалуй, не проглочу… — сказал Мордальон уныло.

Лицо Андрея Андреича сразу налилось смехом.

— Да ведь со щами! — возразил дьякон, — со щами да ежели посолить в препорцию, я бы и то — думаю — угрыз…

Андрей Андреич пырскнул. За ним и все рассмеялись, хотя не подвергали сомнению подлинности чудесного исцеления. А когда подвыпили еще, в комнатах показалось жарко и стеснительно. Перешли в сад, в беседку. Максим Семеныч, как всегда в подпитии, впал сперва в некоторую меланхолию и заговорил о смысле жизни. Но его никто не поддержал. Вспоминали прошлое. И в прошлом — самое забавное: как Ардальон Степаныч торговал собаку у простодушного мужичка Михея Мордвинкина и заставил его на базаре лаять по-собачьи, чтобы узнать, подходящий ли голос у предлагаемого кобеля; как при обыске у Кабанихи, державшей тайный шинок, когда совсем было собрались уходить ни с чем, ни одной сороковки не найдя ни в сундуке, ни под полом, ни на потолке, — Ардальону Степанычу пришла вдруг в голову блестящая мысль — пошарить рукой под юбкой у Кабанихи, — и мерзавчики, и полубутылки оказались тут как тут! девять штук!.. — Как дьякона однажды при осьмерной игре оставили без четырех и он с неделю после этого страдал животом…

Но, когда стали прощаться, Ардальон Степаныч не выдержал, прослезился.

— Господа! — сказал он дрогнувшим голосом, — не поминайте лихом… Может быть, кого… да что там! Знаю: обижал не раз — что делать!.. Долг службы… Такая уж собачья обязанность — кусать, карябать… Вот хотел было по человечеству — оказалось вон что… Долг службы…

И не кончил. Стал сморкаться…

Разошлись в глубоком молчании…

Темная грусть сцепила сердце, — о чем? — никто не мог бы выразить словами. Что-то тяжелое, как ком сырой земли. И жалость, и боль. Не о Мордальоне только, а и о себе, об утлой жизни своей, робкой, бескрылой, бедной, махонькой… Вот был человек. Свыклось с ним сердце — каков бы ни был он, — вросла и окоренела привычка видеть его фигуру, слышать голос, брунчащий смех, делить с ним время… И вот теперь уж никогда не услышать ни привычных острот его, ни пряных анекдотцев, ни громкого вздоха об осьми его девицах. Какой-то нелепый долг службы нарушил, нечаянно снизошел до человеческого отношения к смирным обывателям… И надо уйти за это на нужду и голодное скитание…

Уйдет. И с ним оторвется кусочек их жизни, тихой, серенькой, упадет, как отмерзшая ветка от корявого ствола, как надтреснутая глыба рыхлого берега. Тихая речка Иловайка сморщится минутной зыбью и унесет серую муть куда-то в даль, к устью, к концу, и лишь свежая рана в подмытом яру будет рдеть коричнево-красным следом…

Тихо было, облачно, темно. В осеннем запахе умирающих листьев вздыхала немая печаль. Тишь бездонная широким крылом окутала уснувшую слободу.

И в молчании земли и неба, вечно-загадочном и тайном, смутные мысли маленьких людей о жизни таяли без следа, расползались, как синий дымок в пустом поле, — покорно, безропотно, беззвучно…