33094.fb2 Товарищ Сталин: роман с охранительными ведомствами Его Императорского Величества - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Товарищ Сталин: роман с охранительными ведомствами Его Императорского Величества - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Вместе с тем погромные истории существенно усилили его подозрения в наличии невидимых нитей, связывающих воедино все еврейство земного шара: почему-то, когда в марте 1903 года во время выступления русских рабочих в Златоусте погибло 45 человек и было ранено 83, просвещенный мир не обратил на это никакого внимания, а когда месяц спустя в Кишиневе произошел погром с несколько меньшим, по сведениям Кобы, количеством жертв (Коба, как Иудушка Головлев, страшно любил цифры — цифры «членов», цифры убитых, любую человеческую статистику), как по мановению руки взвыла вся мировая пресса, в Бессарабию зачастили зарубежные корреспонденты, широкой рекой потекла заграничная помощь. Такое резкое «неравноправие» искренне возмущало Кобу. Увидеть же разницу между людьми, сознательно идущими в бой и погибающими на полях сражений, откуда каждый по своей воле мог уйти, и женщинами, детьми и стариками, убитыми в своих домах, из которых бежать им было некуда, он понять не мог — ни тогда, ни потом, когда он оставлял на убой немцам сотни тысяч беспомощных людей. «Люди есть люди, и все они равны в любых ситуациях», — так рассуждал он.

4

Не прошло мимо товарища Кобы и явление «Сионских протоколов». Возвращаясь из Таммерфорса с первой всероссийской большевистской конференции, он во время пересадки в Петербурге приобрел брошюрку, показавшуюся ему интересной. Называлась она «Корень наших бед» с подзаголовком «Где корень современной неурядицы в социальном строе Европы вообще и России в частности. Отрывки из древних и современных протоколов Всемирного съезда франкмасонов» и представляла собой несколько расширенную газетную «крушеванскую» версию сфабрикованных Рачковским «Протоколов».

И хотя от брошюрки пахло охранкой, об участии которой напоминало и мгновенное получение цензурного разрешения, и мгновенное издание в типографии Императорской гвардии (?!), Коба все-таки был приятно удивлен этим первым «документальным» подтверждением его предположения о наличии единой еврейской «мировой сети», как бы она там ни называлась.

Усвоение же политико-экономической сущности «Протоколов» он отложил на потом, собираясь обратиться к этому опусу уже дома и на досуге. Но даже самое беглое знакомство с отдельными страницами рачковского шедевра убедило его в том, что брошюрка эта содержит ряд довольно полезных для действующего большевика рекомендаций по формированию внутреннего недовольства в стране, дискредитации власти и другим революционным мероприятиям. В конце концов рекомендации, как и деньги, не пахнут, и если они дельные, то неважно, от кого они получены и кому предназначались.

Однако по пути домой товарища Кобу в поезде слегка обокрали. Среди похищенных вещей оказался и «Корень наших бед». Последовавшая волна переизданий «крушеванской» версии «Протоколов» в шестом и седьмом годах прошла мимо Кобы, занятого в то время иными революционными делами, и их текст в совершенно другой редакции очутился в его руках при ознакомлении с бумагами одного из белогвардейских штабов, захваченных на юге России во время Гражданской войны. Эта «нилусовская» версия сразу же попала в число его настольных книг, как и впоследствии ее закономерное продолжение — «Майн кампф» его временного друга Адольфа.

5

1912 год у товарища Кобы выдался урожайным на аресты, побеги, переезды и даже на заграничные поездки. Две из них с разрывом в месяц состоялись в ноябре и декабре. Путь его лежал в Краков: оттуда тогда пытался командовать русской революцией Ильич, перебравшийся после гибели Столыпина поближе к границам Российской империи. На этих встречах «вождя мирового пролетариата» и молодого «руководителя Русского бюро Центрального комитета большевистской партии» одной из главных тем был «национальный вопрос». Чуткий на слух Ильич без труда убедился, что его собеседник этот проклятый вопрос понимает если и не вполне правильно, то, во всяком случае, именно так, как сегодня нужно партии, а это для истинного большевика важнее, чем какая-нибудь никому не интересная правда. К тому же Коба сам был «националом», и «ленинская линия» в изложении одного национала будет для другого национала более убедительной, чем те же слова да из уст великоросса.

При всей быстроте мысли Ильича переход к поступкам и практическим мероприятиям был у него несколько замедленным. Возможно, здесь вступал в действие последний барьер безопасности, заставлявший его еще раз перед запуском очередной своей идеи в реальный мир обдумать все возможные последствия такой акции. Так или иначе, но когда Ильич созрел, Кобы уже в Кракове не было. Однако, приняв решение, Ильич никогда не шел на попятный, и Коба был вызван вторично.

На радостях от свершения своих планов Ильич поторопился написать Горькому: «Насчет национализма вполне с Вами согласен, что надо этим заняться посурьезнее. У нас тут один чудесный грузин засел и пишет для «Просвещения» большую статью, собрав все австрийские и пр<очие> материалы».

Но потом собственные познания в части социал-демократического подхода к межнациональным отношениям самокритичному Ильичу показались недостаточными, и поскольку на краковские библиотечные запасы он не рассчитывал, то сразу же предложил Кобе подъехать в Вену и поработать в библиотеке этого веселого города под опекой находившегося там в это время Бухарина (которого товарищ Коба убьет в 1938 году).

Так «чудесный грузин» Коба неожиданно для него самого оказался на венских улицах. К поручению Ильича Коба отнесся очень добросовестно, и поэтому почти все светлое время коротких январских дней 1913 года он проводил в крупнейших венских библиотеках, а потом не спеша направлялся на Фельбельштрассе, где с помощью какого-то местного «товарища», с которым его познакомил Бухарчик, снял крохотную «меблирашку». Несколько твердо заученных немецких слов позволяли ему решать все бытовые проблемы, а книгохранилища, в которых ему пришлось работать, имели русские переводы многих интересовавших его сочинений Каутского, Бауэра и др. Поэтому практические советы Ильича, как быстро и надежно усваивать материал, опубликованный на незнакомом или малознакомом языке, почти ему не пригодились. Кроме того, поблизости всегда находился великолепно владевший немецким Бухарчик.

6

Венские недели пробежали быстро, и в предпоследний вечер своего пребывания на берегах Дуная Коба был погружен в раздумья, навеянные прочитанными трудами теоретиков практического социализма. Пока он шелестел страницами в старинном читальном зале, ему казалось, как некогда доброму королю Анри IV, слушавшему словесное состязание двух обличавших друг друга адвокатов, что все участники дискуссии правы, но теперь, когда все прочитанное улеглось и упорядочилось в его от природы великолепно организованной памяти, ему предстояло сделать выбор. Решение, однако, было непростым, и после нескольких попыток сформулировать его для себя на ходу он отложил его на утро — «на свежую голову» и стал просто глядеть по сторонам.

В этот вечер он, как всегда, сделал небольшой крюк, чтобы пройти по блистательной Рингштрассе, где очертания некоторых зданий чем-то напоминали ему парадную часть Головинского проспекта в его почти родном Тифлисе. Нравился ему и знаменитый Бургтеатр. Он попытался прочитать афиши, но кроме знакомого слова «Тристан» ничего не разобрал.

Вскоре он пересек несколько узеньких кривых улиц старого города и взял курс на пятнадцатый городской район, где находилась его «меблированная комната», а его мозг опять вернулся к национальным проблемам. Он вспомнил о том, что его первые стокгольмские выводы о присущей евреям уникальной способности к адаптации в любом окружении и в любой местности лишь укрепились во время последующих поездок в Лондон и затем, в декабре только что завершившегося года, в Краков и Поронин. Теперь же, вдали от «товарищей», он на улицах Вены и вовсе не мог отличить еврея от «коренного» австрийца-венца, и, когда вслушивался в по-южному громкие и достаточно темпераментные «выяснения отношений», ему временами казалось, что тут почти все — евреи, что город буквально кишит ими, хотя эти «наводнившие» город евреи ничего общего не имели с евреями из Гори, собиравшимися в оскверненной им, Кобой, синагоге. Впрочем, зачем было так далеко ходить: торговавшие в Кракове местечковые евреи с востока и юго-востока Австрийской империи ничего общего в глазах Кобы не имели ни с местными евреями-венцами, ни с присутствовавшими на этом же рынке венгерскими евреями. Получалось, что, действительно, евреи — не единый народ с общей культурой и историей, а нечто вроде членов какой-то единой международной организации, и, может быть, авторы брошюрки о «мировом заговоре» евреев попали в самое яблочко?

В то же время перед Кобой был и другой хорошо известный ему пример — армяне, как и евреи, живущие в рассеянии несколько веков или даже тысячелетий. Может быть, в таких случаях все-таки проявляются некие невидимые нити, создающие общность людей, близкую к марксистскому понятию «нация»? Но если такие связи существуют, то их совокупность должна, как требует марксизм, иметь свое вполне научное и материалистическое название, например: «общность психического склада». Если он введет в марксизм это открытие, то как раз этой «общностью психического склада» поставит знак равенства между евреем-торгашом из Поронина и, например, лакированным умником, встреченным им здесь в Вене у «меньшевика» Скобелева, когда он зашел к нему, чтобы передать пакет от Ильича. Коба сначала подумал, что у того в гостях иностранец: разговор шел на немецком, как он установил по одному-двум знакомым словам, но потом гость попрощался с хозяином на чистом русском языке.

— Кто это? — не удержавшись, полюбопытствовал Коба.

— Вы не знакомы? — схитрил будущий министр труда во Временном правительстве, не собиравшийся знакомить своих гостей друг с другом. — Это Троцкий!

— Слышал, но мы еще не знакомы, — ответил Коба.

Слегка надменная физиономия Троцкого с тех пор часто возникала в его памяти, когда он думал о евреях. И вот теперь он изобрел новое понятие: «общность психического склада»!

«А что, звучит неплохо!» — подумал Коба и решил, что вставит этот термин в свою работу и посмотрит на выражение лица Ильича, когда тот до него доберется: споткнется или проглотит?

И лишь остановившись в своих размышлениях на этом удачном термине, Коба вдруг ощутил, что его душа, душа опытного конспиратора, уже некоторое время сигнализирует ему о том, что он находится под наблюдением. Коба был поражен: кому оказался нужен неизвестный русский революционер на сумеречных венских улицах? И тем не менее, проанализировав сигналы, поступившие в его подсознание, он был абсолютно уверен, что темная фигура следует за ним на некотором отдалении уже несколько кварталов, и захотел рассмотреть ее поближе. Он заметил впереди сноп света, падающий из двух больших окон и выхватывающий из подступающей тьмы приличный кусок тротуара.

Дойдя до этого места, Коба сделал несколько шагов и остановился там так, чтобы его из комнат за окнами не было видно и чтобы он мог разглядеть освещенный интерьер во всех подробностях. У него было не менее трех минут до того момента, пока подозрительная фигура попадет в ярко освещенную полосу и поравняется с ним, и тогда он, резко повернувшись к ней, мгновенно оглядит ее от пяток до макушки и навсегда законсервирует этот случайный образ в своей памяти.

А пока Коба решил полюбоваться открывшимся перед ним мгновением чужой незнакомой жизни. Однако от этой случайно подсмотренной картины у него заболело сердце: там за окном за прозрачными тюлевыми гардинами стоял изящно сервированный стол. На блюдах и тарелках были видны незнакомые Кобе яства, а в хрустальных бокалах и графинах играло в электрическом свете прозрачное розовое вино. Молодой офицер, чей китель был небрежно наброшен на спинку стула, сидел у фортепиано, и его движения сливались с нежной музыкой, слабое звучание которой медленно обволакивало Кобу; за столом вдоль стены, увешанной фарфоровыми тарелками, под портретом императора в свободных позах сидело еще несколько молодых военных, и один из них смотрел на красивую светловолосую женщину с полузакрытыми глазами. Все увиденное так напомнило Кобе «окно классовой ненависти» в Сололаки, что он захлебнулся от ярости и громко сказал на родном языке:

— Я снова приду сюда, и тогда под моим портретом здесь будут сидеть те, кто сейчас спит в ночлежках и на вокзалах.

В этой своей ярости он потерял счет времени, и только тихие, но четкие шаги, раздавшиеся у него за спиной, напомнили ему, зачем он остановился.

Когда он резко повернулся к прохожему, его глаза все еще горели желтым огнем от распиравшей его ненависти. Он увидел невысокого худого молодого человека, одетого бедно, но аккуратно, с бледным невыразительным лицом. Нижняя часть этого лица выглядела какой-то неоформленно смазанной, а скривившийся рот наводил на мысли об истерии. Впрочем, соединив в своем представлении все эти детали, Коба был поражен: на него смотрели исполненные ненависти, столь же сильной, как и его собственная, чуть водянистые глаза, а перекошенные губы при этом выражали крайнюю брезгливость и, казалось, шептали какие-то проклятия.

«Неудовлетворенный педераст? Проститутка в штанах?» — подумал Коба, ощутив слабый запах дешевого одеколона.

И вдруг этот сразу показавшийся ему знакомым запах напомнил ему одну сцену, коей он совсем недавно оказался случайным свидетелем. Он зашел перекусить в крохотное венское кафе, где кормили вкусно и недорого. Когда подали незатейливую еду, он под непонятный говор посетителей ушел в себя так глубоко, что перестал воспринимать все, что его окружало, и в эту реальность его вернул какой-то дикий крик. Встрепенувшись, он увидел невесть откуда взявшегося молодого человека, а его крик, временами напоминавший Кобе поросячий визг, оказался речью, содержания которой Коба не понял, но несколько раз его слух уловил слово «юде». Иногда «оратор» был виден Кобе в профиль: бледное лицо, белесые, горящие ненавистью глаза, задранный к небу длинный нос, прядь волос, спадавшая на невысокий лоб. У Кобы не было сомнений, что перед ним психопат, но он с удивлением увидел обращенные к этому психу внимательные лица людей, случайно оказавшихся в кафе.

Все эти картины в какое-то мгновенье ожили в памяти Кобы, и он, еще раз просмотрев их, был почти уверен, что лектор-истеричка из кафе и сжигающий его сейчас ненавидящим взором «педераст» есть одно и то же лицо.

Коба пропустил своего странного попутчика вперед метров на пятьдесят и пошел следом, внимательно фиксируя особенности его фигуры и походки, когда тот попадал в полосы света, падающего из освещенных окон. Вскоре, однако, пути их разошлись. Он еще раз перебрал в памяти все детали этой странной встречи, но ничего особенного, кроме неожиданного всплеска звериной ненависти, почему-то обращенной к нему, Кобе, в своих впечатлениях не обнаружил. Если исключить этот совершенно немотивированный эмоциональный взрыв, то оставался серенький человечек с двумя книжками в руке, юнец, идущий неуверенной от желания выглядеть суровым и степенным походкой к себе домой после каких-нибудь вполне благопристойных занятий.

Впрочем, Коба привык доверять своим первым впечатлениям, и то, что в данном случае ему сразу пришла в голову мысль о неудовлетворенном педерасте (эту «характеристику» Коба мысленно произнес на родном языке, а для обозначения соответствующего сексуального меньшинства употребил усвоенное на тифлисском Майдане тюркское слово «джалап»), все это было для него признаком безусловного присутствия в окружающем его мире какого-то сексуального неблагополучия. Однако никакого практического значения это непонятное происшествие сейчас для него не имело, и Коба, прекратив свои психологические упражнения, стал думать о предстоящем возвращении в Россию с заездом в Краков для «отчета о проделанной работе», как любили говорить «товарищи».

Неотвратимо приближающийся час отъезда из Вены заставил его принять наконец окончательное решение в одном весьма деликатном деле, волновавшем его почти весь минувший год после того, как он стал ощущать признаки пренебрежения его услугами на секретной и очень важной для него службе. У Кобы создалось впечатление, что симпатии Еремина, Виссарионова, Золотарева и других его ангелов-охранителей склоняются к более яркой и, как они считали, более влиятельной у большевиков фигуре другого «товарища» — Малиновского.

Коба решил, что пребывание в Вене позволяет ему одним махом решить две задачи: убедиться в том, что Малиновский действительно является его соратником и соперником в тайных делах, и заодно показать кому положено, что в большевистской иерархии он стоит значительно выше этого счастливчика. И он еще в начале своего пребывания в Вене сочинил адресованное ему письмо, а потом много раз возвращался к этому тексту, правил, изгоняя кавказский акцент, переписывал, и в результате у него получился такой вот интригующий текст: «Друг, привет. Я все еще в Вене и пишу всякую чепуху. Мы увидимся с тобой. Ответь, пожалуйста, на вопросы:

1. Как дела с «Правдой»?

2. Как у тебя дела во фракции?

3. Как группа?

4. Как Алексей?

Ильич ничего не знает обо всем и тревожится. Галина говорит, что отдала Ильичу письмо, которое ты оставил для передачи, но Ильич, вероятно, забыл вернуть его. Я вскоре буду у Ильича и постараюсь взять его и отослать тебе. Привет Стефании и детишкам. Твой Вас».

Еще раз перечитав эти строки, Коба остался доволен: хорошо известный по ту сторону барьера «Вас» выглядел в нем ближайшим другом и доверенным лицом не менее известного там же Ильича, контролирующим все, что творилось у большевиков, вплоть до действий социал-демократической фракции в Думе. В том, что это письмо обязательно попадет куда следует, Коба был уверен, поскольку отправил его из Вены открытой почтой, пометив для «конспирации» текст 1912 годом и бросив конверт в почтовый ящик на подходе к своему временному жилью.

Заглядывая в недалекое будущее, отметим, что хитрость Кобы сработала лишь отчасти: письмо попало к его полицейским начальникам, отсутствие каких-либо последствий для Малиновского косвенно подтверждало принадлежность этого «друга» к охранительной агентуре, но Коба продолжал себя ощущать отодвинутым на задворки политического сыска. Обида на эту несправедливость у Кобы оказалась сильнее разума, и он пишет Золотареву послание о полицейской «недобросовестности» Малиновского. Такая беспримерная наглость мелкого осведомителя, каким был Коба в глазах «опекавшего» его Золотарева, возмутила этого важного товарища министра внутренних дел. Кроме того, в неожиданной активности Кобы он почувствовал угрозу своей большой игре и потому приказал полиции арестовать и выслать Кобу подальше, чтобы не путался под ногами у серьезных людей. Виссарионов этот приказ выполнил неукоснительно, а от себя добавил строгий повседневный надзор и приостановил выплату жалования. Так уже привыкший к полицейским хлебам Коба оказался в Сибири без денег и без какой-либо возможности совершить еще один из тех «героических побегов», которые ему в недалеком прошлом организовывали коллеги из полиции. Таким был итог Кобиной «интриги», начатой им в Вене небольшим письмецом к «товарищу по оружию», спокойно опущенным им в почтовый ящик перед отъездом к Ильичу.

7

День спустя поезд увозил Кобу с венского Северного вокзала на восток. За окном промелькнули городские окраины Вены, такие неприглядные в мокром январском снегу и слякоти, но Коба без труда представил себе красоту этих предместий в весеннюю пору в буйстве красок, в цветах и зелени, и из темных глубин его души выползло Искушение, представшее на сей раз в виде смутного желания бросить все эти «революционные дела» и зажить нормально: честно заработать деньги и, купив себе маленький домик на окраине какого-нибудь прекрасного города вроде уходящей вдаль Вены, прожить свою жизнь как положено смертному — в уважении, в кругу семьи и добрых друзей.

Коба, однако, вскоре преодолел эту непростительную слабость, и идиллические картины в его сознании были вытеснены другими видениями, в которых он, возвышаясь над «массами», как утес над равниной, указует путь всем этим человеческим стадам, с радостью рушащим пошлую красоту и мещанский уют, созданные ушедшими поколениями, топчущим портреты всех этих Францев-Иосифов и прочих императоров и высоко поднимающим Его знамя, на полотнище которого запечатлены орлиные профили «вождей пролетариата» и среди них, конечно, Его профиль. Когда же он начинал пристальнее вглядываться в эту созданную его воображением картину, все прочие профили почему-то начинали бледнеть и постепенно исчезали, и только немеркнущее золотое очертание Его Лика продолжало гореть в солнечных лучах на фоне темно-голубого Неба.

Коба улыбнулся этим приятным видениям и, удобно расположившись на мягком диване в своем купе, стал еще раз просматривать записи, приготовленные для Ильича. За этим скучным для тридцатичетырехлетнего горного орла делом он немного вздремнул, потом дремота перешла в сон, а когда, проснувшись, он взглянул на часы, то увидел, что до прибытия в Краков остается не так уж много времени. Он сложил свой нехитрый багаж и, выйдя в коридор, пристроился у окна.

Поезд огибал небольшой городок, живущий своей будничной жизнью: лошадь медленно тянула подводу, людей на улицах было немного, одни куда-то торопились, другие беседовали, встретив знакомых; из печных труб прямо к небу почти вертикально поднимался дымок, обещая хорошую погоду наступающему дню.

На пробежавшей мимо платформе какого-то полустанка, который венский скорый прошел не останавливаясь, смешно хлопотали люди. Уже имевший краковский лавочно-базарный опыт, Коба сразу же распознал в них галисийских евреев, вспомнил важную физиономию Троцкого и еще раз подивился многоликости этого народа. «Марксизм прав, — подумал он. — Евреи — это не нация, это что-то другое, и с ними еще нужно будет разобраться». Что он впоследствии и попытается сделать. А пока он порылся в своих бумагах и, отыскав уже слегка потертое письмо Ильича, рассмотрел собственноручно начертанный Стариком план пути от Краковского вокзала на улицу Любомирскую в уже знакомый ему дом. Этот недолгий путь по Кракову он должен был пройти твердым и уверенным шагом, чтобы ни у кого не возникло на его счет никаких подозрений.

8

Отнеся Адольфа к педерастам, Коба был не прав, но сексуальную озабоченность незнакомца он определил довольно точно. Правда, когда первый венский приятель Адольфа — Райнхольд Ханиш, взявший над ним шефство, позволял себе по отношению к нему некоторые не вполне приличные фамильярности, он иногда возбуждался, но сразу же усилием воли подавлял в себе это влечение, а в своих мечтах постоянно покорял ослепительных белокурых красавиц, сразу же признававших в нем своего властелина и повелителя.

Но как ни трудноразличимы были для Адольфа воображаемый и реальный миры, время от времени смолкала постоянно звучащая в его мечтаниях музыка великого гомосексуалиста Вагнера, и он оказывался в когтях грубой действительности, ожидавшей от него неприятных для его сентиментальной натуры решительных поступков. Поэтому в человеческом мире он ненавидел все и вся, и эта жгучая ненависть не оставляла его ни на минуту, иссушая душу и сердце.

В то же время нельзя было сказать, что ему не везло: постоянно находились люди, ему сочувствовавшие и помогавшие. Это были преимущественно евреи: и доктор Блох, бесплатно лечивший его мать, и Йозеф Файнгольд, который помог ему получить скудное, но крайне важное для него наследство, и помогавший ему сбывать его акварельки Йозеф Нойман, к которому он сбежал, измученный тиранической опекой Ханиша, и столяр Моргенштерн, бесплатно делавший рамочки к его рисункам, и некоторые еврейские религиозные благотворительные организации, помогавшие скромному и учтивому «гою». Обращали на него внимание и женщины, одаривая его на венских улицах многозначительными взглядами. Адольф, однако, не представлял себе, каким образом мужчины проходят этот сложный путь от нескромного взгляда до постели.

Конечно, веселая Вена предоставляла мужчинам и более легкие варианты: по вечерам на тихих улицах ярко светились окна, где за прозрачными гардинами лениво двигались полуголые девушки. На стук окно приотворялось, и после нескольких слов свет гас. Предварительно узнав порядок цен, Адольф однажды, когда ему повезло и в один день «ушли» сразу три его акварельки, сам проделал то, что ему неоднократно приходилось наблюдать издали. Все было почти так, как в его мечтах, только в постели властелина и повелителя из него не получилось, и это, в свою очередь, вызвало новый прилив злобы, направленной на все человечество.

Это постельное поражение радикально перестроило весь воображаемый мир Адольфа: Белокурая Женщина в нем больше не жила, и все его обитатели разделились на два объекта — сам Адольф и «масса», в виде которой представало остальное человечество. Таким образом, «масса» заняла и довольно прочно место Женщины, функции же самого Адольфа при этом не изменились: он остался повелителем и властелином теперь уже «массы». Отличие Адольфа от большинства душевнобольных состояло в присущем ему постоянном стремлении материализовать свой воображаемый мир, и поскольку в опыте реализации первого варианта он потерпел неудачу, все его мысли, чувства, вся темная энергия злобы и ненависти обратились в нем на «оживление» второй модели его вселенной, так сказать, адольфоцентричной вселенной.

Теперь в своем воображаемом мире он стегал Женщину плетью, разрывая ее нежную кожу до крови, но почему-то, когда он от возбуждения начинал мастурбировать, картина незаметно и независимо от его воли менялась, и плеть оказывалась в руках Женщины, а ее сильные удары «с оттяжкой» доставляли ему неизъяснимое наслаждение. Потом он многие годы искал эту свою сладкую мучительницу возле ресторанов и пивнушек Мюнхена так активно, что получил у местных котов титул «короля шлюшек», и, наконец, будучи уже всемогущим фюрером, нашел свою «богиню» в образе ныне забытой звезды экрана Ренаты Мюллер, так изящно отхлеставшей его кнутом, что оргазм «сверхчеловека» наступил уже на второй минуте мастурбации, еще до того, как она, по его просьбе, на него помочилась.