33285.fb2
— «И не ходит в университет…»
Так отрывисто покрикивал на Александра Ивановича старик шестидесяти восьми лет; что-то, похожее на участие, шевельнулось в сердце Неуловимого…
В комнату вошел теперь Николай Аполлонович.
— «Ты куда?»
— «Я, папаша, по делу…»
— «Вы… так сказать…. с Александром… с Александром…»
— «С Александром Ивановичем…»
— «Так-с… С Александром Иванычем, значит…»
Про себя же Аполлон Аполлонович думал: «Что ж, быть может, и к лучшему: а глаза, быть может, — померещились только…» И еще Аполлон Аполлонович при этом подумал, что нужда — не порок. Только вот зачем коньяк они пили (Аполлон Аполлонович питал отвращение к алкоголю).
— «Да: мы по делу…»
Аполлон Аполлонович стал подыскивать подходящее слово:
— «Может быть… пообедали бы… И Александр Иванович отобедал бы с нами…»
Аполлон Аполлонович посмотрел на часы:
— «А впрочем… я стеснять не хочу…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «До свиданья, папаша…»
— «Мое почтение-с…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда они отворили дверь и пошли по гулкому коридору, то маленький Аполлон Аполлонович показался там вслед за ними — в полусумерках коридора.
Так, пока они проходили в полусумерках коридора, там стоял Аполлон Аполлонович; он, вытянув шею вслед той паре, глядел с любопытством.
Все-таки, все-таки… Вчера глаза посмотрели: в них была и ненависть, и испуг; и глаза эти были: принадлежали ему, разночинцу. И зигзаг был — пренеприятный или этого не было — не было никогда?
— «Александр Иванович Дудкин… Студент университета».
Аполлон Аполлонович им зашествовал вслед.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В пышной передней Николай Аполлонович остановился перед старым лакеем, ловя какую-то свою убежавшую мысль.
— «Даа-аа… аа…»
— «Слушаю-с!»
— «А-а… Мышка!»
Николай Аполлонович продолжал беспомощно растирать себе лоб, вспоминая, что должен он выразить при помощи словесного символа «мышка»: с ним это часто бывало, в особенности после чтения пресерьезных трактатов, состоящих сплошь из набора невообразимых слов: всякая вещь, даже более того, — всякое название вещи после чтения этих трактатов казалось немыслимо, и наоборот: все мыслимое оказывалось совершенно безвещным, беспредметным. И по этому поводу Николай Аполлонович произнес вторично с обиженным видом.
— «Мышка…»
— «Точно так-с!»
— «Где она? Послушайте, что вы сделали с мышкой?»
— «С давишней-то? повыпускали на набережную…»
— «Так ли?»
— «Помилуйте, барин: как всегда».
Николай Аполлонович отличался необыкновенной нежностью к этим маленьким тварям.
Успокоенные относительно участи мышки, Николай Аполлонович с Александром Ивановичем тронулись в путь.
Впрочем, оба тронулись в путь, потому что обоим и показалось, будто с лестничной балюстрады кто-то смотрит на них и пытливо, и грустно.
Высилось одно мрачное здание на одной мрачной улице. Чуть темнело; бледно стали поблескивать фонари, озаряя подъезд; четвертые этажи еще багрянели закатом.
Вот туда-то со всех концов Петербурга пробирались субъекты; их состав был составом двоякого рода; состав вербовался, во-первых, из субъекта рабочего, космоголового — в шапке, завезенной с полей обагренной кровью Манджурии; во-вторых, тот состав вербовался из так вообще протестанта: протестант в обилье шагал на длинных ногах; он был бледен и хрупок; иногда он питался фитином, иногда питался и сливками; он сегодня шагал с преогромною суковатою палкою; если бы положить на чашку весов моего протестанта, на другую же чашку весов положить его суковатую палку, то это орудие без сомнения протестанта бы перевесило: не совсем было ясно: кто за кем шел; прыгала ль пред протестантом дубина, иль он сам шагал за дубиною; но всего вероятнее, что сама собой поскакала дубина от Невского, Пушкинской, Выборгской Стороны, даже от Измайловской Роты; протестант за ней влекся; и он задыхался, он едва поспевал; и бойкий мальчишка, мчавшийся в час выхода вечернего газетного приложения, — этот бойкий мальчишка протестанта бы опрокинул, если только не был мой протестант протестантом рабочим, а был только так себе — протестующим.
Этот, так себе, протестующий стал неспроста последнее время разгуливать: по Петербургу, Саратову, Царевококшайску Кинешме; он не всякий день разгуливал так… Выйдешь, это, вечером погулять: тих и мирен закат; и так мирно смеется на улице барышня; с барышней мирно посмеивается протестующий мой субъект, — безо всякой дубины: перешучивается, курит; с добродушнейшим видом беседует с дворником, с добродушнейшим видом беседует с городовым Брыкачевым.
— «Что, небось, надоело вам, Брыкачев, тут стоять?»
— «Как же, барин: служба — нелегкое дело».
— «Погодите: скоро это изменится».
— «Дай-то Бог: что хорошего — так-то; супротив слаботного духу, сами знаете, не пойдешь».
— «То-то вот…»
Ничего себе и субъект; и городовой Брыкачев ничего себе тоже: и оба смеются; и пятак летит в кулак Брыкачева.
На другой день снова, это, выйдешь себе погулять — что такое? Тих и мирен закат; то же все в природе довольство; и театры, и цирки все — в действии; городской водопровод в совершенной исправности тоже; и — ан нет: все не то.
Пересекая сквер, улицу, площадь, переминаяся скорбно пред памятником великого человека, добродушный вчерашний субъект зашагал с преогромной дубиною; грозно, немо, торжественно, так сказать, с ударением, выставляет вперед субъект свою ногу в калошах и с подвернутыми штиблетами; грозно, немо, торжественно субъект ударяет дубиной о тротуар; с городовым Брыкачевым ни слова; городовой Брыкачев, это, тоже ни слова, а так себе в пространство, с решительностью: