33285.fb2
— «Передайте; и все тут: так передадите?»
— «Пе… передам…»
— «Ну так так, а мне нечего тут у вас прохлаждаться: я на митинг…»
— «Голубка, Варвара Евграфовна, возьмите с собой и меня».
— «А вы не боитесь? Может быть избиение…»
— «Нет, возьмите, возьмите — голубушка».
— «Что-ж: пожалуй, пойдемте. Только вы будете одеваться; и прочее там: пудриться… Так уж вы поскорее…»
— «Ах, сейчас: в один миг!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Господи, поскорее, поскорее… Корсет, Маврушка!.. Черное шерстяное платье — то самое: и ботинки — те, которые. Ах да нет: с высокими каблуками». И шуршали, падая, юбки: полетел на постель через стол розовый кимоно…Маврушка путалась: Маврушка опрокинула стул…
— «Нет, не так, а потуже: еще потуже… У вас не руки — обрубки… Где подвязки — а, а? Сколько раз я вам говорила?» И закракал костью корсет; а дрожащие руки все никак не могли уложить на затылке ночи черные кос…
Софья Петровна Лихутина с костяною шпилькой в зубах закосила глазами: закосила глазами она на письмо; на письме же четко была сделана надпись: Николаю Аполлоновичу Аблеухову.
Что она «его» завтра встретит на балу у Цукатовых, будет с ним говорить, передаст вот письмо, — это было и страшно, и больно: роковое тут что-то — нет не думать, не думать!
Непокорная черная прядь соскочила с затылка.
Да, письмо. На письме же четко стояло: Николаю Аполлоновичу Аблеухову. Странно только вот что: этот почерк был почерк Липпанченко… Что за вздор!
Вот она уже в шерстяном черном платье с застежкою на спине пропорхнула из спальни:
— «Ну, идемте, идемте же… Кстати, это письмо… От кого?..»
— «?»
— «Ну, не надо, не надо: готова я».
Для чего так спешила на митинг? Чтоб дорогой выведывать, спрашивать, добиваться?
А что спрашивать?
У подъезда столкнулись они с хохлом-малороссом Липпанченко:
— «Вот так так: вы куда?»
Софья Петровна с досадою замахала и плюшевой ручкой и муфточкой:
— «Я на митинг, на митинг».
Но хитрый хохол не унялся:
— «Прекрасно: и я с вами».
Варвара Евграфовна вспыхнула, остановилась: и уставилась в упор на хохла.
— «Я вас, кажется, знаю: вы снимаете номер… у Манпонши».
Тут бесстыдный хитрый хохол пришел в сильнейшее замешательство: запыхтел вдруг, запятился, приподнял свою шапку, отстал.
— «Кто, скажите, этот неприятный субъект?»
— «Липпанченко».
— «Ну и вовсе неправда: не Липпанченко, а грек из Одессы: Маврокордато; он бывает в номере у меня за стеной: не советую вам его принимать».
Но Софья Петровна не слушала. Маврокордато, Липпанченко — все равно… Письмо, вот, письмо…
Они проходили по Мойке.
Слева от них трепетали листочками сада последнее золото и последний багрец; и, приблизившись ближе, можно было бы видеть синичку; а из сада покорно тянулась на камни шелестящая нить, чтобы виться и гнаться у ног прохожего пешехода и шушукать, сплетая из листьев желто-красные россыпи слов.
— «Уууу-ууу-ууу…» — так звучало в пространстве.
— «Вы слышите?»
— «Что такое?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Ууу-ууу».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Ничего я не слышу…»
А тот звук раздавался негромко в городах, лесах и полях, в пригородных пространствах Москвы, Петербурга, Саратова. Слышал ли ты октябрёвскую эту песню тысяча девятьсот пятого года? Этой песни ранее не было; этой песни не будет…
— «Это, верно, фабричный гудок: где-нибудь на фабриках забастовка».
Но фабричный гудок не гудел, ветра не было; и безмолвствовал пес.
Под ногами их справа голубел мойский канал, а за ним над водою возникла красноватая линия набережных камней и венчалась железным, решетчатым кружевом: то же светлое трехэтажное здание александровской эпохи подпиралось пятью каменными колоннами; и мрачнел меж колоннами вход; над вторым этажом проходила та же все полоса орнаментной лепки: круг за кругом — все лепные круги.
Меж каналом и зданием на своих лошадях пролетела шинель, утаив в свой бобер замерзающий кончик надменного носа; и качался ярко-желтый околыш, да розовая подушка шапочки кучерской колыхнулась чуть-чуть. Поравнявшись с Лихутиной, высоко над плешью взлетел ярко-желтый околыш Ее Величества кирасира: это был барон Оммау-Оммергау.
Впереди, где канал загибался, поднимались красные стены церкви, убегая в высокую башенку и в зеленый шпиц; а левее над домовым, каменным выступом, в стеклянеющей бирюзе ослепительный купол Исакия поднимался так строго.