33285.fb2
— «Все это враки».
— «Нет, не враки… Спросите Ивана Иваныча: вот он там, в биллиардной… Эй, эй!»
— «Ивван!..»
— «Иван Иваныч!»
— «Ивван Ивваныч Иванов…»
— «И какая же ты, Иван Иваныч, свинья!»
Где-то подняли дым коромыслом; оттуда машина, как десяток крикливых рогов, в копоть бросивших уши рвущие звуки, — вдруг рявкнула: под машиной купец, Иван Иваныч Иванов, махая зеленой бутылкою, встал в плясовую позицию с дамой в растерзанной кофточке; там горела грязь ее нечистых ланит; из-под рыжих волос, из-под павших на лоб малиновых перьев, к губам прижимая платок, чтобы вслух не икать, пучеглазая дама смеялась; и в смехе запрыгали груди; ржал Иван Иваныч Иванов; публика пьяная разгремелась вокруг.
Николай Аполлонович глядел изумленно: как он мог попасть в такое поганое место и в такой поганой компании в те минуты, когда?..
— «Ха-ха-ха-ха-ха-ха», — разревелась все та же пьяная кучка, когда Иван Иваныч Иванов схватил свою даму за волосы и пригнул ее к полу, отрывая громадное малиновое перо; дама плакала, ожидая побоев; но купца успели вовремя от нее оторвать. Ожесточенно, мучительно в дикой машине, взревая и бацая бубнами, страшная старина, как на нас из глубин набегающий вулканический взрыв подземных неистовств, звуком крепла, разрасталась и плакала в ресторанное зало из труб золотых: «Ууймии-теесь ваалнеения страа-аа-сти…»
— «Уу-снии безнаа-дее-жнаа-ее сее-ее-рдцее…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Ха-ха-ха-ха-ха-ха!..»
Вон грязные комнаты старого, адского кабачка; вон его стены; стены эти расписаны рукой маляра: кипень финских валов, откуда — из далей, проницая мозглый и зеленоватый туман, на теневых больших парусах к Петербургу опять полетели судна осмоленные снасти.
— «Признавайтесь-ка… Эй, две рюмочки водки! — признайтесь…» — выкрикивал Павел Яковлевич Морковин — белый, белый: обрюзгший — весь оплыл, ожирел; белое, желтоватое личико казалось все ж худеньким, хотя расплылось, ожирело: здесь — мешком; здесь — сосочком; здесь — белою бородавочкой…
— «Я бьюсь об заклад, что для вас представляю загадку, над которою в эту минуту тщетно работает ваш умственный аппарат…»
Вон, вон столик: за столиком сорокапятилетний моряк, одетый в черную кожу (и как будто — голландец), синеватым лицом наклонился над рюмкою.
— «Вам с пикончиком?..»
Кровавые губы голландца — в который раз? — там тянули пламенем жгущий аллаш…
— «Так с пикончиком?»
А рядом с голландцем, за столиком грузно так опустилась тяжеловесная, будто из камня, громада.
— «С пикончиком».
Чернобровая, черноволосая, — громада смеялась двусмысленно на Николая Аполлоновича.
— «Ну-с, молодой человек?» — раздался в это время над ухом его тенорок незнакомца.
— «Что такое?»
— «Что вы скажете о моем поведении на улице?»
И казалось, что та вот громада кулаком ударит по столику — треск рассевшихся досок, звон разбитых стаканчиков огласит ресторан.
— «Что сказать о вашем поведенье на улице? Ах, да что вы об улице? Я же, право, не знаю».
Вот громада вынула трубочку из тяжелых складок кафтана, всунула в крепкие губы, и тяжелый дымок вонючего курева задымился над столиком.
— «По второй?»
— «По второй…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перед ним блистал терпкий яд; и желая себя успокоить, он выбрал себе на тарелку какие-то вялые листья; так стоял с полной рюмкой в руке, пока Павел Яковлевич озабоченно копошился, стараясь дрожащею вилкою попасть в склизкий рыжичек; и попав в склизкий рыжичек, Павел Яковлевич обернулся (на усах его повисли соринки).
— «Неправда ли, было там странно?»
Так стоял он когда-то (ибо все это — было)… Но рюмки чокнулись звонко; так же чокнулись рюмки… — где чокнулись?
— «Где?»
Николай Аполлонович силился вспомнить. Николай Аполлонович, к сожалению, вспомнить не мог.
— «А там под забором… Нет, хозяин, сардинок не надо: плавают в желтой слизи».
Павел Яковлевич сделал Аблеухову пояснительный жест.
— «Как я там вас настиг: вы стояли над лужею и читали записочку: ну, думаю я, редкий случай, рредчайший…»
Кругом стояли все столики; за столиками бражничал какой-то ублюдочный род; и валил, валил сюда этот род: ни люди, ни тени, — поражая какими-то воровскими ухваточками; все то были жители островов, а жители островов — род ублюдочный, странный: ни люди, ни тени. Павел Яковлевич Морковин тоже был с острова: улыбался, хихикал, поражая какими-то воровскими ухватками.
— «Знаете что, Павел Яковлевич, я, признаться сказать, жду от вас объяснения…»
— «Моего поведения?»
— «Да!»
— «Я его объясню…»
Вновь блеснул терпкий яд: он пьянел — все вертелось; призрачней блистал кабачок; синеватей казался голландец, а громада — огромней; тень ее изломалась на стенах и казалась будто увенчанной неким венцом.
Павел Яковлевич все более лоснился — оплывал, ожиревал: здесь — мешком; здесь — сосочком; здесь — белою бородавочной; одутловатое это лицо в его памяти вызвало кончик сальной, свиной, оплывающей свечки.
— «Так по третьей?»
— «По третьей…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .